ГЛАВА 4
Возможно, именно обязанности редактора побудили его, Мартина, присутствовать при выступлении войск. Послезавтрашнее «Наше будущее» несомненно расскажет об этом событии, но сейчас его издатель стоял, прислонившись к коляске, и, казалось, ровным счетом ничего не видел.
Когда толпа любопытных начинала слишком нажимать, пехотинцы, построенные в три шеренги поперек пирса, грозно брали штыки наизготовку; испуганная оглушительным бряцанием оружия толпа разом откатывалась, и головы людей оказывались под самым носом крупных белых мулов. Хотя на пристани собралось множество народу, шум был слабый, приглушенный; в воздухе стояла бурая туча пыли, то там то сям среди пеших зрителей мелькали всадники, верней, виднелась верхняя часть их туловищ, и все головы были повернуты в одну сторону. Почти каждый всадник посадил сзади себя приятеля, который, чтобы не упасть, обеими руками вцепился ему в плечи; поля их шляп, соприкасаясь, образовывали диск, над коим виднелись две остроконечные тульи, а снизу выглядывали два лица. По временам какой-нибудь малый хрипло выкрикивал что-то, обращаясь к приятелю, стоявшему в строю, или пронзительный женский голос вдруг восклицал: «Adiós!» — добавляя к восклицанию имя своего милого.
Генерал Барриос в поношенном голубом форменном фраке и белых галифе, которые суживались над голенищами красных сапог странного фасона, с непокрытой головой стоял возле коляски, слегка ссутулившись и опираясь на тонкую трость. Да! Да! Воинской славы на его долю пришлось более чем достаточно, твердил он, обращаясь к миссис Гулд и в то же время стараясь сохранить бравую осанку. Над верхней губой генерала топорщились жидкие иссиня-черные усы, у него был крупный крючковатый нос, худая длинная челюсть и черная шелковая повязка на одном глазу. Другой глаз, маленький и глубоко посаженный, приветливо поглядывал по сторонам. Несколько европейцев (все, как один, мужчины), конечно же, пробрались поближе к коляске Гулдов и стояли с отрешенным выражением лиц — все они полагали, что прежде, чем окруженный грозным воинством и штабом генерал устремился в порт, он выпил в клубе «Амарилья» слишком много пунша, шведского пунша (его бутылками ввозил Ансани). Но миссис Гулд спокойно наклонилась к нему и выразила убеждение, что в скором будущем генерала ожидает новая слава.
— Сеньора! — возразил он с большим чувством. — Подумайте, бога ради, о чем вы говорите! Какая еще может быть слава для такого, как я, с лысиной и крашеными усами?
Пабло Игнасио Барриос, сын деревенского алькальда, дивизионный генерал, главнокомандующий Западным военным округом, редко бывал в высшем свете Сулако. Он предпочитал нецеремонную мужскую компанию, где мог рассказать, как охотился на ягуара, похвастать умением набрасывать лассо, с которым совершал такие чудеса, какие «женатому ни за что не проделать», как говорится среди жителей равнины; он описывал поистине фантастические ночные охотничьи облавы, стычки с дикими быками, сражения с крокодилами, приключения в бескрайних лесах и переправы через полноводные реки. И не одно лишь желание похвастать так оживляло память генерала, но и искренняя любовь к той полной опасностей жизни, которую он вел в дни молодости, до того, как навсегда покинул крытую тростником родительскую хижину в лесной чаще. Он добрался до самой Мексики и воевал там против французов, бок о бок с Хуаресом (как он утверждал) и таким образом стал единственным военным в Костагуане, имевшим дело с европейскими войсками на поле боя. Это обстоятельство окружило его имя блеском лучезарной славы, которую лишь впоследствии затмила восходящая звезда Монтеро.
Барриос всю жизнь был заядлым картежником. Он рассказывал о себе, не таясь, знаменитую историю, как во время одной кампании (он командовал тогда бригадой) в ночь перед битвой проиграл в «монте» всех своих лошадей, пистолеты, мундир и даже эполеты. Наконец он отправил в сопровождении охраны саблю (наградную саблю с золотым эфесом) в городишко, расположенный в тылу занятой его бригадой позиции с тем, чтобы немедленно заложить ее за пятьсот песет у заспанного перепуганного лавочника. На рассвете, проиграв и эти деньги, он спокойно встал и произнес: «Ну, а теперь ринемся в смертный бой». Так он узнал, что генерал способен вести в сражение войска, вооруженный только тросточкой. «Это вошло у меня с тех пор в привычку», — пояснял он.
Он всегда был по уши в долгах; даже в периоды процветания, выпадавшие порою среди превратностей судьбы костагуанского генерала, в те дни, когда он занимал высокие посты, его шитые золотом мундиры почти всегда были в закладе у какого-нибудь торговца. Неприятности, связанные с заимодавцами, так измучили его под конец, что он решился пренебречь пышностью амуниции и усвоил эксцентричную манеру носить старые ветхие мундиры, что сделалось его второй натурой. Однако политическая партия, на чью сторону становился Барриос, могла не опасаться, что он ее предаст. Истинный солдат по натуре, он считал недопустимым для себя вступать в гнусную торговлю, где покупаются и продаются победы. Член иностранного дипломатического корпуса в Санта Марте высказал о нем однажды такое суждение: «Барриос человек редкостной честности и в какой-то степени даже не лишен воинских дарований, mais il manque de tenue» . После победы рибьеристов он стал командующим считавшегося очень доходным Западного военного округа. Произошло это главным образом стараниями его кредиторов (лавочников из Санта Марты, очень тонких политиков), которые развили бурную деятельность, публично и приватно осаждали сеньора Морагу, влиятельного агента администрации рудников Сан Томе, и осыпали его душераздирающими жалобами, утверждая, что, если генералу не достанется этот пост, «все мы будем разорены». Благодаря счастливой для генерала случайности, в обширной переписке мистера Гулда-старшего с сыном благожелательно упоминалось его имя, что тоже ему несколько помогло; но, разумеется, главную роль сыграла его репутация безупречно честного человека. Никто не сомневался в личной храбрости «убийцы тигров», как именовал его простой народ. Говорили, правда, что ему не везет на поле боя… впрочем, судя по всему, в Костагуане наступала мирная эпоха.
Солдаты любили его за доброту, которая расцвела нежданно, словно прекрасный и редкий цветок, в рассаднике кровавых гнусных путчей; и когда во время военных парадов он медленно ехал по улицам, благодушно, хотя и презрительно поглядывая на толпу своим единственным глазом, простонародье бурно его приветствовало. В особенности женщины этого сословия, которые, кажется, были положительно очарованы длинным крючковатым носом, острым подбородком, толстой нижней губой, черной шелковой повязкой на глазу, лихо пересекающей генеральский лоб. Высокое положение в обществе всегда обеспечивало ему внимательных слушателей в лице кабальеро, которым он рассказывал о своих охотничьих подвигах, безыскусственно, обстоятельно и наслаждаясь от души. Общество дам его тяготило, ибо налагало некоторые ограничения, не компенсируя их никакими преимуществами, во всяком случае, он таковых не видел. За все время, что он находился на своем высоком посту, он, пожалуй, не более трех раз беседовал с миссис Гулд; но он заметил, что она часто ездит верхом вместе с сеньором администрадо́ром, и заявил во всеуслышание, что в ее левой руке, которой она держит поводья, больше толку, чем во всех дамских головках Сулако. Ему захотелось как можно более учтиво попрощаться с женщиной, которая не вихляется в седле, да к тому же замужем за человеком, чье знакомство весьма существенно для тех, кто всегда нуждается в деньгах. Его внимательность простерлась до таких пределов, что он приказал стоявшему рядом с ним адъютанту (низкорослому коренастому капитану с татарской физиономией) поставить перед коляской капрала с шеренгой солдат, чтобы в случае если толпа отхлынет назад, она «не обеспокоила мулов сеньоры». Затем, повернувшись к небольшой группе европейцев, которые стояли очень близко от них и наблюдали за выступлением войск, он повысил голос и успокоительно произнес:
— Сеньоры, не надо впадать в уныние. Без опасений продолжайте себе строить ваши железные дороги, ваши телеграфы. Ваши, — Констагуана достаточно богата и заплатит за все, — а иначе вас бы здесь не было. Ха, ха! Право, не стоит волноваться из-за маленькой шалости моего друга Монтеро. Очень скоро вы увидите его крашеные усы сквозь решетку крепкой деревянной клетки. Да, сеньоры! Ничего не бойтесь, развивайте нашу страну, трудитесь, трудитесь!
Английские инженеры выслушали этот призыв, не проронив ни единого слова, и генерал, покровительственно помахав им рукой, снова обратился к миссис Гулд:
— Вот что нам необходимо, как говорит дон Хосе. Предприимчивость! Нам нужно трудиться! Стать богатыми! Посадить Монтеро в клетку — моя задача; и когда мы справимся с этим пустяковым делом, тогда осуществится мечта дона Хосе, и мы станем богаты, все до единого, в точности, как англичане, ибо только деньги спасут нашу страну, и…
Однако тут с пристани прибежал молодой офицер в новеньком с иголочки мундире и прервал изложение идей сеньора Авельяноса. Генерал досадливо от него отмахнулся; но офицер с почтительным видом продолжал настаивать на своем. Лошади уже в трюме, шлюпка спущена с корабля и дожидается генерала; тогда Барриос, яростно сверкнув одиноким глазом, приготовился удалиться. Дон Хосе встал, намереваясь выдавить из себя приличествующую случаю фразу. Муки надежд и опасений тяжко сказались на нем, и он собирал последние крохи своего ораторского дарования, дабы о них смогла узнать даже далекая Европа. Антония крепко сжала ярко-красные губы и опустила голову, закрыв веером лицо; а молодой Декуд, хотя и чувствовал на себе взгляд девушки, упорно смотрел в сторону, облокотившись о дверцу с высокомерным и рассеянным выражением.
Самый вид этих людей и обстоятельства, в которых они оказались, совершенно невозможные на родине миссис Гулд, где ничего подобного никогда не бывало, да и люди держат себя иначе, повергали ее в такое отчаяние, что она прилагала героические усилия, стараясь скрыть его, и была не в силах рассказать об этом отчаянии даже мужу. Его молчаливая сдержанность стала ей теперь понятней. Душевную близость они ощущали не наедине, а на глазах у всех — быстро обмениваясь взглядами при любом неожиданном повороте событий. Она училась у него бескомпромиссному молчанию — ведь если вся мерзость, нелепость, дикость, необходимая для достижения их целей, считается нормальной в этой стране, единственное, что можно сделать — это молчать. Величавая Антония, конечно, выглядела более зрелой и безмятежно спокойной; зато она не умела прятать за оживленным и приветливым выражением лица внезапные уколы душевной боли.
Миссис Гулд одарила прощальной улыбкой Барриоса, кивнула инженерам-англичанам (которые все разом приподняли над головами шляпы), сказав им: «Надеюсь вскоре видеть вас у себя», затем взволнованно обратилась к Декуду: «Садитесь же, дон Мартин», и услыхала, как, открывая дверцу кареты, он по-французски тихо пробормотал: «Le sort en est jeté» . Эти слова ее рассердили. Уж кто кто, а он должен бы знать, что карты розданы давным-давно, и игра идет нешуточная. Приветствуя отбывающего генерала, на пристани завопила толпа, раздались возгласы отдающих команду офицеров и барабанный бой. Миссис Гулд вдруг почувствовала какую-то слабость и, устремив неподвижный взгляд на спокойное лицо Антонии, подумала с тревогой, что же будет с Чарли, если это нелепое существо потерпит поражение. «A la casa, Ignacio» ,— крикнула она в неподвижную широкую спину кучера, который неторопливо подобрал вожжи, бормоча себе под нос: «Sí, la casa. Sí, sí, niña» .
Коляска бесшумно покатила по мягкой дороге, и длинные тени уже вытянулись на пыльной равнине, по которой там и сям были разбросаны темные кусты, груды вскопанной земли, низкие деревянные домики под металлической крышей, принадлежащие железнодорожной компании. Редкая череда телеграфных столбов шагала прочь от города, унося с собой тонкий, почти невидимый провод, словно поджидающий в сторонке прогресс вытянул слабенькое, дрожащее щупальце, чтобы, едва наступит мир, тут же вторгнуться в страну и опутать петлею ее усталое сердце.
Из окна столовой гостиницы «Объединенная Италия» выглядывали загорелые, украшенные бакенбардами лица строителей железной дороги. В другом конце гостиницы, там, где жили signori inglesi, на пороге стоял только старый Джорджо с дочками и, увидев коляску, обнажил свою лохматую голову, белую, как снега Игуэроты. Миссис Гулд велела кучеру остановиться. Она почти всегда здесь останавливалась, чтобы побеседовать со своим протеже; а сегодня от волнения, от жары, от пыли ей к тому же захотелось пить. Она попросила стакан воды. Джорджо велел девочкам принести из дома воду и подошел к карете; улыбка освещала его морщинистое лицо. Не так уж часто выпадал ему случай повидать свою благодетельницу, которая была к тому же англичанкой, что, на его взгляд, также заслуживало похвалы. Он извинился за отсутствие жены. У нее скверный день сегодня; подавленное состояние — он похлопал себя по широкой груди. Не встает весь день с кресла.
Забившийся в угол кареты Декуд хмуро разглядывал старого революционера и вдруг резко, почти бесцеремонно, спросил:
— Что вы думаете обо всем этом, гарибальдиец?
Старый Джорджо с любопытством посмотрел на него и вежливо ответил, что войска отлично промаршировали мимо его дома. Одноглазый Барриос и его офицеры за такое короткое время совершили с новобранцами просто чудеса. Эти индио, которых лишь на днях изловили, двигались чрезвычайно быстро, да при этом еще отбивали шаг, словно берсальеры; видно, что их хорошо кормят, и мундиры на них в полном порядке. «Мундиры!» — повторил он с чуть заметной снисходительной улыбкой. Проницательный взгляд стал на миг задумчивым, суровым. Совсем не так было в его времена, когда солдаты, сражавшиеся в джунглях Бразилии и на равнинах Уругвая, голодали, ели полусырую конину без соли, были одеты в жалкие лохмотья, а единственным оружием им служили привязанные к палке ножи. «И все же мы обычно побеждали угнетателей», — с гордостью закончил он.
Оживление его покинуло. Он обескураженно махнул рукой; добавил, правда, что попросил одного сержанта показать ему новую винтовку. В его времена такого оружия не было; и уж если Барриос не сможет…
— Сможет, сможет, — нетерпеливо перебил дон Хосе. — Мы в полной безопасности. Достойнейший сеньор Виола — человек с большим житейским опытом. Смертоносное оружие — не так ли? Вы отлично выполнили свою миссию, дон Мартин.
Декуд, откинувшись на спинку сиденья, задумчиво разглядывал старика Виолу.
— Гм… Так, так. С большим житейским опытом. Ну, а сами, в глубине души, на чьей вы стороне?
Миссис Гулд наклонилась к подошедшим девочкам. Линда очень осторожно, чтобы не дай бог не разлить, принесла стакан воды на подносе; Гизелла уже успела нарвать букет цветов и протягивала его миссис Гулд.
— На стороне народа, — сурово ответил старый Виола.
— Мы все на стороне народа… в конечном итоге.
— Да, — гневно буркнул старик. — А народ тем временем за вас воюет. Слепцы! Esclavos .
В это время из комнаты, отведенной для Signori Inglesi, вышел Скарф, молодой инженер-путеец. Он приехал на дрезине с дальнего конца колеи и едва успел умыться и переодеться. Он был славный юноша, и миссис Гулд приветливо с ним поздоровалась.
— Какой сюрприз, я так счастлив встретить вас, миссис Гулд. Только что прибыл. Мне, как всегда, не повезло. Конечно, ничего не успел повидать. Представление уже окончилось, и говорят к тому же, вчера вечером дон Хусте Лопес устроил бал и танцевали там до упаду. Это правда?
— Молодые патриции, — вдруг вмешался Декуд на своем очень хорошем английском, — и в самом деле танцевали, прежде чем отправились сражаться во главе с великим Помпеем.
Скарф ошеломленно посмотрел на него.
— Вы, кажется, незнакомы, — вмешалась миссис Гулд, — мистер Декуд — мистер Скарф.
— Полно. Мы ведь не идем походом на Фарсал ,— торопливо возразил дон Хосе, также переходя на английский. — Не нужно так шутить, Мартин.
Антония глубоко вздохнула. Молодой инженер совсем растерялся. «С великим кем?» — пролепетал он упавшим голосом.
— К счастью, Монтеро не Цезарь, — продолжал Декуд. — И даже два Монтеро, сложенных вместе, не составят пристойной пародии на Цезаря. — Он скрестил на груди руки, глядя на сеньора Авельяноса, снова погрузившегося в неподвижность. — Один лишь вы, дон Хосе, настоящий древний римлянин — vir Romanus , красноречивый и непоколебимый.
Услыхав фамилию Монтеро, Скарф поспешил излить обуревавшие его несложные чувства. Громко, с юношеским задором он выразил надежду, что этому Монтеро зададут хорошую взбучку, после чего о нем уже больше никто никогда не услышит. Просто немыслимо себе представить, что будет с железной дорогой, если мятежники придут к власти. Ее, может быть, вообще перестанут строить. Уже не первая железная дорога в Костагуане, от которой останутся только рожки да ножки. «Это, знаете ли, одна из их так называемых национальных проблем», — продолжал он, морща нос, словно почуял какой-то подозрительный запах в сложной смеси своих фундаментальных познаний о положении дел в Южной Америке. «И, конечно, — говорил он с оживлением, — в его возрасте просто неслыханная удача получить „такое роскошное место… вы представляете!“. Он так рванул вперед, что остальным ребятам теперь до старости его не догнать. „А поэтому долой Монтеро. Честь имею, миссис Гулд“».
Простодушная улыбка медленно сползла с его лица, когда он увидел помрачневшие лица своих слушателей, сидящих в коляске; один лишь «старикан» дон Хосе сидел как восковая статуя к нему в профиль, устремив в пространство неподвижный взгляд, и, казалось, ни слова не слышал. Скарф не очень хорошо знал Авельяносов. Они не давали балов, и Антония никогда не сидела возле окошка нижнего этажа, в отличие от других юных леди, которые часто там появлялись в обществе какой-нибудь пожилой дамы, чтобы поболтать с кабальеро, верхом разъезжавшим по улице. То, что все эти креолы так на него уставились, несущественно; но миссис Гулд, с ней-то что произошло? Она сказала: «Поезжайте, Игнасио», — и медленно наклонила голову, прощаясь с ним. Скарф услышал, как фыркнул этот круглолицый офранцузившийся субъект. Он покраснел до самых бровей и перевел взгляд на Джорджо Виолу, который вместе с девочками отступил на несколько шагов, держа шляпу в руке.
— Мне нужна лошадь, немедленно, — довольно резко сказал он старику.
— Sí, señor. Лошадей сколько угодно, — пробормотал гарибальдиец, рассеянно поглаживая загорелыми руками две детские головки, одну черноволосую, отливающую бронзой, и вторую белокурую, с медными прядями. Толпа зрителей возвращалась с пристани, и огромное облако пыли плыло над дорогой. Верховые, ехавшие впереди, заметили стоявших у гостиницы людей. «Ступайте домой, к матери, — сказал Виола. — Вот так растут себе, а я все старею, и нет ни единой души…»
Он посмотрел на молодого инженера и умолк, словно внезапно проснулся; затем скрестил на груди руки и занял свою обычную позицию, прислонившись к косяку и обратив неподвижный взгляд на белеющий вдали склон Игуэроты.
Мартин Декуд зашевелился на сиденье, словно ему захотелось переменить позу, и, наклонившись к Антонии, прошептал: «Вы, наверное, меня возненавидели». Затем вслух принялся поздравлять дона Хосе с тем, что все инженеры — убежденные рибьеристы. То, что в успехе их дела заинтересованы иностранцы, вселяет большие надежды. «Сейчас вы слышали одного из них. Он отлично осведомлен и полон доброжелательства. Приятно думать, что благополучие Костагуаны принесет кое-какую пользу всему миру».
— Он очень молод, — негромко отозвалась миссис Гулд.
— Но какая житейская мудрость, — тут же возразил Декуд. — Впрочем, в нашем случае устами этого младенца глаголет истина. Вы правы, дон Хосе. Природные сокровища Костагуаны не лишены интереса для прогрессивной Европы, представленной этим милым юношей, точно так же, как триста лет назад богатство наших предков не давало покоя всей Европе, ее отважным флибустьерам. Мы, испанцы, обреченная нация, наши усилия всегда тщетны: Дон-Кихот и Санчо Панса, дух рыцарства и материализма, высокопарные высказывания и низменная мораль, отчаянная борьба за идеалы и победное шествие коррупции. Мы так сражались за независимость, что весь континент содрогнулся, и добились в результате пародии на демократию, стали беспомощными жертвами негодяев и головорезов, наши учреждения — посмешище, наши законы — жалкий фарс, Гусман Бенто — наш хозяин! Мало того, мы пали так низко, что даже, когда такой человек, как вы, пробудил наконец нашу совесть, тупоголовый дикарь Монтеро — боже милостивый! Какой-то Монтеро! — превратился для нас в смертельную угрозу, а невежественный, хвастливый индио, Барриос, стал нашим защитником.
Дон Хосе, оставив без внимания основную суть филиппики Декуда, будто ни слова не слыхал из нее, вступился за Барриоса. Этот человек вполне способен выполнить ту часть задания, которая ему отведена в общем плане компании. Высадившись в Каите, он ударит с фланга по войскам мятежников, наступающих с юга на столицу, защищаемую еще одной армией, в рядах которой находится президент. Дон Хосе, объясняя все это, оживленно наклонился вперед, а дочь глядела неподвижным взглядом на отца, который так внезапно оживился и разговорился. Декуд безмолвствовал, словно горячность дона Хосе лишила его дара речи. Городские колокола отзвонили к вечерне, когда карета проезжала под старинными воротами, ведущими с пристани в город и похожими на некий причудливый монумент, сооруженный из камней и листьев. Колеса гулко загрохотали под аркой ворот, но внезапно некий странный пронзительный визг заглушил их стук, и Декуд, сидевший сзади, обернувшись, увидел, как бредущие по дороге люди все разом повернули головы в сомбреро и ребосо , чтобы взглянуть на локомотив, который промчался за домом Джорджо Виолы и скрылся, оставив лишь хвост белого пара, а тот растаял, будто растворившись в долгом, истерическом вопле, похожем на воинственный клич. И казалось, все это лишь померещилось им: призрак паровоза, мелькнувший в арке ворот, и всколыхнувшаяся толпа зрителей, идущих с пристани, где им показали военный спектакль, и бесшумно движущихся теперь по пыльной дороге. А ведь это был вполне материальный паровоз, возвращавшийся на товарную станцию. Пустые вагоны легко катили по одинокой колее; не грохотали колеса, не вздрагивала земля. Проезжая мимо Каса Виола, машинист поднял руку в знак приветствия и ловко сбавил скорость, въезжая на обнесенную частоколом товарную станцию; а когда умолк душераздирающий скрип тормозов, что-то глухо, тяжело забухало, и, смешавшись с лязгом цепей, шум этот отозвался под сводом ворот беспорядочной сумятицей звуков, напоминающей удары и кандальный звон.
ГЛАВА 5
Коляска Гулдов первой вернулась из гавани в опустевший город. На старинной мостовой, покрытой узорно выложенными плитами, попадались выбоины и щели, и осанистый Игнасио, памятуя о рессорах сработанного в Париже экипажа, поехал шагом, благодаря чему сидевший в уголке Декуд получил полную возможность разглядеть не торопясь внутреннюю сторону ворот. Невысокие боковые башенки поддерживали огромное нагромождение камней, из верхней части которого торчали пучки травы, а укрепленный над аркой высеченный из серого камня геральдический щит с гербом стерся до такой степени, что на нем впору было изображать новую эмблему, знаменующую победно грядущий прогресс.
Грохот на железнодорожной колее усилил раздражение Декуда. Он что-то пробормотал про себя, потом заговорил, отрывисто, сердито, а женщины слушали и молчали. Они даже не глядели на него; дон Хосе, сидевший рядом с миссис Гулд, слегка покачивался при каждом толчке, и лицо его, затененное полями серой шляпы, как всегда, казалось восковым, полупрозрачным.
— Эти звуки представляют в новом освещении старую-престарую истину.
Декуд говорил по-французски, возможно, из-за сидевшего на козлах Игнасио; широкую спину старого кучера плотно обтягивала короткая шитая золотом ливрея, а его большие мясистые уши, под коротко стриженными волосами, буквально стояли торчком.
— Да, шум за городской стеной стал новым, а принцип остался прежним.
Декуд брюзгливо помолчал и начал снова, исподлобья взглянув на Антонию.
— Вообразите себе, как наши предки в шлемах, латах выстраиваются за воротами, а с приплывших в гавань кораблей уже высадилась орава искателей приключений. Грабеж, конечно. И в то же время деловое предприятие. Ведь каждую из этих экспедиций снаряжали дельцы, солидные, почтенные жители Англии. Историческое событие, как любит говорить наш обаятельный мореплаватель Митчелл.
— Митчелл отлично организовал погрузку войск! — перебил его дон Хосе.
— Организовал погрузку!.. Да ее, собственно, организовал этот генуэзец матрос! Вернемся все же к шумам; в старинные времена за воротами ревели трубы. Боевые трубы! Именно трубы, не сомневаюсь. Я где-то читал, что Дрейк, самый великий из всей этой братии, любил обедать в одиночестве у себя в каюте, а трубачи играли для него. В ту пору город наш был очень богат. Его захватили пираты. Сейчас вся наша страна превратилась в сокровищницу, и эта компания ломится в нее, а мы заняты тем, что режем друг другу глотки. Единственное, что пока еще нас спасает, это их соперничество друг с другом. Но в один прекрасный день они придут к соглашению, и, когда мы наконец кончим междоусобицы, станем благопристойны и респектабельны, у нас уже ничего не останется. Так бывало всегда. Мы замечательный народ, но уж, видно, нам на роду написано, чтобы нас всегда… — он не сказал слова «грабили», а после паузы проговорил: — Эксплуатировали.
Миссис Гулд сказала:
— О… вы несправедливы!
А Антония тут же вмешалась:
— Не отвечайте ему, Эмилия. Это он нападает на меня.
— Надеюсь, вы не думаете, что мои слова направлены против дона Карлоса! — откликнулся Декуд.
Затем коляска остановилась перед дверями Каса Гулд. Молодой человек помог дамам выйти. Дамы вошли в дом: дон Хосе с Декудом следовали за ними, а последним подагрической походкой ковылял старичок привратник с несколькими небольшими свертками.
Дон Хосе взял под руку редактора местной газеты.
— Вы должны выпустить большую убедительную статью об выступлении в Каиту непобедимой армии Барриоса! Страна нуждается в моральной поддержке. Кроме того, следует подобрать подходящие выдержки из статьи и переслать их телеграфом в Европу и Соединенные Штаты, чтобы не сеять панику за границей.
Декуд пробормотал: «Да, да, конечно, нужно успокоить наших друзей спекулянтов». Длинная открытая галерея была уже в тени, вдоль балюстрады выстроились растения в вазонах, на длинных стеблях неподвижно красовались цветы, и все стеклянные двери гостиных были распахнуты настежь. В дальнем конце галереи тихо прозвучало и замерло звяканье шпор.
Басилио, отступив к стене, тихим голосом сообщил проходившим мимо дамам: «Сеньор администрадо́р только что вернулся из поездки в горы». В большой зале под высоким белым потолком стояла старинная испанская и современная французская мебель, а полукружие низких кресел и поблескивающий между ними серебром и фарфором чайный столик создавали впечатление, будто сюда заглянул также и будуар со всей сопутствующей ему интимной женской утонченностью.
Дон Хосе сидел в кресле-качалке, положив на колени шляпу, а Декуд разгуливал взад и вперед по гостиной, пробирался между столами, заваленными всяческими безделушками, и временами почти исчезал, проходя за высокими спинками кожаных диванов. Ему все вспоминалось гневное лицо Антонии; непременно нужно с нею помириться. Не для того он остался в Сулако, чтобы ссориться с Антонией.
Мартин Декуд был недоволен собой. Ему, человеку, приобщившемуся к европейской культуре, претило все, что он видел и слышал тут. Он составил себе мнение о здешних делах, еще находясь за океаном, однако на парижских бульварах к костагуанским революциям относишься иначе. Оказалось, здесь, на месте, невозможно воскликнуть: «Что за фарс!» и выбросить из головы всю эту трагикомедию.
Став непосредственным свидетелем событий, он почувствовал, что они его задевают, а искренняя вера Антонии в правоту их дела придавала особую остроту этому ощущению сопричастности. Его коробила примитивность местной политической борьбы. Он и не знал, насколько он чувствителен.
«Вероятно, я в большей степени костагуанец, чем предполагал», — подумал он.
Высокомерие служило защитной маской, которой прикрывался этот скептик, чья деятельность становилась все более оживленной из-за влюбленности в Антонию. Он успокаивал себя тем, что он не патриот, а просто влюбленный.
Дамы сняли шляпки и вошли в гостиную; миссис Гулд опустилась в низкое кресло у чайного столика. Антония заняла свое обычное место — в углу кожаной кушетки, стройная, грациозная, с веером в руках. Декуд, разгуливавший из угла в угол, повернулся и, подойдя к кушетке, облокотился о ее спинку.
Стоя позади Антонии, он долго говорил ей что-то на ухо с полуулыбкой и как бы извиняясь за свою фамильярность. Она слегка придерживала веер, лежавший у нее на коленях. На Мартина она не поднимала глаз. Говорил он быстро, все более настойчивым и ласковым тоном. Наконец он позволил себе рассмеяться:
— Нет, право же. Извините меня. Но иногда ведь нужно быть серьезным. — Он умолк. Она слегка обернулась; взгляд голубых глаз медленно скользнул в его сторону, затем так же медленно — вверх, ласковый и вопросительный.
— Ведь не считаете же вы, что я серьезен, когда в каждом номере «Нашего будущего» именую Монтеро gran bestia? Это несерьезное занятие. Да и вообще все занятия несерьезны, даже те, за неудачу в которых мы расплачиваемся, получив пулю в сердце.
Ее пальцы сжали веер.
— Видите ли, какие-то резоны, верней, какой-то смысл должен все же проникать в работу нашей мысли; некий проблеск истины. То есть истины не пустой, не связанной с политикой или газетами. Я ненароком сказал то, что думаю. Вы тут же рассердились! Если вы окажете мне милость немного подумать, вы увидите, что я рассуждаю, как патриот.
Ее алые губы впервые раскрылись, и ответила она мягко:
— Да, но вам совсем не важна цель. Каждый должен делать то, к чему он расположен. И мне кажется, что совершенно безразличных в нашем деле нет, исключая разве что вас, дон Мартин.
— Боже упаси! Мне очень жаль, если я заставил так о себе думать, — произнес он небрежно и помолчал, ожидая ответа.
Она стала медленно обмахиваться веером. Он подождал и с нежностью шепнул:
— Антония!
Она улыбнулась и на английский манер протянула руку склонившемуся перед ней в поклоне Чарлзу, а Декуд, опершись локтями о спинку кушетки, буркнул: «Bonjour».
Сеньор администрадо́р рудников Сан Томе на миг наклонился к жене. Они обменялись несколькими словами, из которых удалось расслышать только фразу «огромный энтузиазм», произнесенную миссис Гулд.
— Все несерьезны, — понизив голос, произнес Декуд. — И даже он.
— Чистая клевета, — возразила Антония, но не очень сердито.
— А вы его попросите подбросить свои рудники в тигель великого общего дела, — шепотом посоветовал Декуд.
Тут заговорил дон Хосе, бодро потирая руки. Войска имели такой бравый вид, а на плечах у этих храбрецов было такое множество новеньких винтовок, что все это, казалось, вселило в него восторженное ощущение уверенности.
Чарлз, очень высокий, худой, слушал, стоя перед креслом дона Авельяноса, но на лице его ничего нельзя было прочесть, кроме благожелательного и почтительного внимания.
Тем временем Антония встала и, пройдя через комнату, посмотрела в одно из трех продолговатых окон, выходящих на улицу. Декуд последовал за ней. Окно было раскрыто, и он прислонился к его косяку. Длинные прямые складки занавеси из тяжелой ткани, ниспадающей с широкого медного карниза, частично скрывали его от глаз тех, кто находился в комнате. Скрестив на груди руки, он не отрываясь глядел на Антонию, которая стояла к нему в профиль.
Постепенно мостовую заполнили люди, идущие из гавани; слышалось шарканье ног и негромкие голоса. Время от времени неспешно проезжала карета по щербатой мостовой улицы Конституции. В Сулако мало у кого имелся свой экипаж; даже в самые людные часы все их можно было пересчитать, окинув одним взглядом Аламеду. На высоких рессорах покачивались громоздкие фамильные ковчеги, и в каждом множество хорошеньких напудренных лиц с оживленными черными глазками. Дон Хусте Лопес, президент Генеральной Ассамблеи Западной провинции, проехал первым с тремя очаровательными дочерьми, в черном сюртуке с крахмальным белым галстуком, очень чинный, словно руководил дебатами на заседании Ассамблеи. Хотя все они посмотрели вверх, Антония не помахала им рукой, а сидевшие в карете сделали вид, что не заметили эту молодую пару — костагуанцев с европейскими манерами, чьи чудачества обсуждались в самых знатных домах Сулако с окнами, огражденными ажурной решеткой.
Затем мимо прокатила вдовствующая сеньора Гавиласо де Вальдес, красивая и важная, в огромном экипаже, в котором она обычно приезжала в Сулако из загородного имения, сопровождаемая вооруженным эскортом всадников в кожаных костюмах и сомбреро, с карабинами у луки седла. Сеньора де Вальдес происходила из очень знатной семьи, была горда, богата и добросердечна. Ее второй сын, офицер, только что отбыл с Барриосом. Старший, угрюмый шалопай, гремел на все Сулако шумными кутежами и вел в клубе крупную игру. Переднее сиденье занимали два младших сына с желтыми кокардами рибьеристов. Сеньора де Вальдес тоже сделала вид, будто не замечает, как сеньор Декуд беседует с Антонией на глазах у посторонних, бросая вызов общепринятым обычаям. А ведь он, насколько известно, даже не ее жених! Впрочем, будь он таковым, их поведение все равно непристойно. Но старая дама, предмет почтения и восхищения лучших семейств провинции, была бы еще больше скандализована, если бы могла услышать фразы, которыми они обменивались.
— Значит, вы полагаете, я действую без цели? В этом мире у меня одна лишь цель.
Антония еле заметно отрицательно качнула головой, все так же не спуская взгляда с находившегося напротив дома Авельяносов, серого, обветшалого, с железными решетками на окнах, как в тюрьме.
— И ее так несложно осуществить, — продолжал он, — эту цель, которая, возможно, без моего ведома, всегда жила в моей душе… с того самого дня, когда вы так безжалостно обошлись со мной в Париже, если помните.
Ему показалось, что уголок ее губ — тот, который был ему виден, — тронула едва заметная улыбка.
— Знаете, вы были просто ужасающая особа, нечто вроде Шарлотты Корде в школьном платьице; воинствующая патриотка. Я полагаю, вы могли бы вонзить кинжал в Гусмана Бенто?
— Вы мне оказываете слишком много чести, — прервала она.
— Во всяком случае, — ответил он с горькой иронией и напускной беспечностью, — вы послали бы меня с кинжалом без малейших угрызений совести.
— О, par exemple! — произнесла она негромко, уязвленная его словами.
— Разумеется, — подтвердил он. — По чьей воле, как не по вашей, я пишу в местной газете совершенно убийственный вздор? Убийственный для меня! Мое уважение к себе уже убито. К тому же вы понимаете, — продолжал он совсем уже легкомысленным тоном, — что Монтеро, если одержит победу, разделается со мной тем единственным способом, каким такой зверь может разделаться с образованным человеком, павшим столь низко, что трижды в неделю именует его превосходительство скотиной. Интеллектуальная экзекуция над моим интеллектом уже произведена; а в перспективе маячит еще одна, причитающаяся журналисту моего ранга.
— Если он одержит победу… — задумчиво проговорила Антония.
— Вам, кажется, приятно наблюдать, как моя жизнь висит на ниточке, — ослепительно улыбаясь, продолжал Декуд. — А второй Монтеро, партизан, нареченный в воззваниях «верный и преданный брат мой»… я и о нем писал, что при Рохасе он помогал гостям снимать пальто и прислуживал за столом в нашей миссии в Париже, а в промежутках шпионил за политическими иммигрантами. Эту святую истину он смоет кровью. Моей кровью! Что это у вас такой сердитый вид? Это просто эпизод в биографии одного из наших великих людей. Как вы думаете, что он со мной сделает? В переулке, выходящем на площадь, есть монастырская стена, прямо напротив дверей «Корриды». Вы ее знаете? Там, где написано «Entrada de la Sombra» . Надпись, пожалуй, подходящая. Так вот именно возле этой стены дядюшка нашего хозяина отдал богу свою англо-южноамериканскую душу. А мог спастись бегством, имейте в виду. Тот, кто сражается с оружием в руках, имеет возможность спастись бегством. Если бы вас тревожила моя судьба, вы бы отправили меня вместе с Барриосом. На плече у меня висела бы одна из тех винтовок, на которые так уповает дон Хосе, и, вооруженный таким образом, я с гордостью шагал бы в одном строю с нищими пеонами и индейцами, не знающими ничего ни о нашей политике, ни о наших резонах. Самая слабая надежда для солдата самой слабой армии в мире более основательна, чем упования, которыми я по вашей милости довольствуюсь в Сулако. Участвуя в войне, можно отступить, а что остается тому, кто подстрекает жалких невежественных дурней убивать и умирать?
Он говорил все тем же легкомысленным тоном, а она стояла неподвижно, словно не замечая его присутствия, сложив руки и придерживая пальцами веер. Он помолчал немного, подождал.
— Придется становиться к стенке, — произнес он с шутливой безнадежностью.
Но и эти его слова не заставили ее взглянуть на него. Она не повернула головы, и ее глаза все так же пристально разглядывали дом Авельяносов, теряющий достоинство дом, признаки обветшания которого — начавшие крошиться пилястры, сломанные карнизы — постепенно исчезали в сумерках. Она стояла совершенно неподвижно, и шевелились только ее губы:
— Мартин, я сейчас запла́чу.
Он молчал, ошеломленный, холодея от счастья, и глаза его выражали изумление, недоверчивость, а на губах застыла ироническая улыбка. Не важно, что вам говорят, а важно, кто это сказал, ибо нет уже ничего нового, что могли бы сказать друг другу мужчина и женщина; а он не ждал подобных слов от Антонии, чего-чего, но такого не ждал. Они пикировались неоднократно, но впервые она была с ним столь откровенна. Не успела она повернуться к нему, неторопливо, с величавой, строгой грацией, как он умоляюще заговорил:
— Моя сестра ждет не дождется, когда она наконец сможет обнять вас. Отец будет счастлив. О матери я просто не говорю. Наши матери были как родные сестры. Мы можем немедленно уехать — на той неделе на юг отходит почтовый пароход. Уедем сразу же! Ваш Морага болван. Монтеро нужно было подкупить. В этой стране только так и делают. Такова традиция… такова политика. Почитайте «Пятьдесят лет бесправия».
— Оставьте бедного папу в покое, дон Мартин. Он искренне верит…
— Я с величайшей нежностью отношусь к вашему отцу, — торопливо перебил он. — Но я люблю вас, Антония! А Морага удивительно бездарно вел дела. Да и отец ваш, похоже, плоховато распорядился. Монтеро следовало подкупить. Подозреваю, он всего-навсего хотел урвать свою долю от знаменитого займа для развития нации. Почему эти олухи из Санта Марты не сделали его послом где-нибудь в Европе или не отдали ему что-нибудь на откуп? Он взял бы жалованье на пять лет вперед и прожигал бы жизнь в Париже, тупой и свирепый индеец!
— Этот человек, — рассудительно и спокойно отозвалась она на яростную вспышку собеседника, — буквально отравлен тщеславием. Мы получаем сведения не только от Мораги, у нас есть и другие осведомители. А его брат тоже плетет интриги.
— Да, конечно! — воскликнул он. — Ну, разумеется, вам все известно. Вы же читаете всю корреспонденцию, вашей рукой написаны все документы… все государственные документы, идея которых возникла тут, в этой гостиной, вдохновленная слепым почтением к теории политической непорочности. Ведь у вас всегда перед глазами Чарлз Гулд. Король Сулако! И он, и его шахта свидетельствуют, чего можно достичь. Вы полагаете, он преуспел потому, что всегда неуклонно следовал по стезе добродетели? А все эти строители… как честно они трудятся! Ну, разумеется, они трудятся честно. Но как быть, если нельзя честно трудиться, не удовлетворив все притязания бандитов? Он что, не мог растолковать сэру Джону Как-Там-Его-Кличут, что от Монтеро нужно откупиться, и от Монтеро, и от негров либералов, уцепившихся за его расшитый золотом рукав? Откупиться, дать ему столько золота, сколько этот дурень весит… вот сколько весит, столько золота ему и отвалить, и сапоги его туда же прибавить, и саблю, и шпоры, и шляпу набекрень, словом, все.
Антония покачала головой. «Это было невозможно», — еле слышно прошептала она.
— Он потребовал все? Да?
Теперь она наконец повернулась к нему и стояла в глубокой нише окна, очень близко и все так же неподвижно. Ее губы торопливо шевелились. Декуд, прислонившись к стене, слушал, скрестив на груди руки и опустив глаза. Он впитывал в себя все интонации ее ровного голоса, улавливал волнение в его горловых звуках, ему казалось, что ее полные здравого смысла слова плывут по воздуху, подхваченные волнами рожденного в сердце чувства. И у него были стремления — он стремился вырвать ее из затхлого мира всех этих реформ и воззваний. Их усилия напрасны, напрасны; но она околдовала его, и он слушал, очарованный ею, а иногда неопровержимая убедительность какой-нибудь фразы вдруг рассеивала чары, и он невольно ощущал уже не силу ее обаяния, а острый интерес. Некоторые женщины, размышлял он, подходят к самому преддверию гениальности. Им не нужно ни знать, ни думать, ни понимать. Страсть заменяет им все это, и он готов был поверить, что сделанное ею какое-нибудь глубокое замечание, оценка характера какой-либо личности или суждение о каком-то событии находятся на грани чуда. В Антонии, в повзрослевшей Антонии, проглядывала поразительная пылкость той непримиримой школьницы, которую он знал когда-то. Она полностью овладела его вниманием: порой он неохотно соглашался с нею; по временам вполне серьезно ей возражал. Мало-помалу они начали спорить; занавесь почти скрывала их от сидевших в зале.
За окном темнело. Из глубокого провала между домами, тускло освещенного слабым светом фонарей, веяло тишиной, вечерней тишиной Сулако, города, где очень мало карет, где не подковывают лошадей, а жители носят мягкие сандалии. Из окон Каса Гулд на дом Авельяносов падали яркие прямоугольники света. Временами снизу доносилось шарканье подошв; по стене, то вспыхивая, то исчезая, пробегал отсвет сигареты; и ночной воздух, словно охлажденный снегами Игуэроты, освежал их лица.
— Мы, западный люд, — сказал он, употребляя выражение, которым именовали себя исконные жители этой провинции, — мы привыкли жить отдельно, сами по себе. Пока мы сможем удерживать в своих руках Каиту, до нас никто не доберется. Какие бы волнения не сотрясали страну, ничьим войскам еще ни разу не удалось пробраться к нам через горы. Мятеж в центральных провинциях сразу же отрезал нас от мира. И до чего же все стало сложно! Сообщение о том, как продвигаются войска Барриоса, будет передано по телеграфу в Соединенные Штаты и только после этого оно достигнет Санта Марты, переданное телеграфом же, с другого побережья. Земля наша плодородна, ее недра богаты, в жилах нашей знати течет древняя, благородная кровь, а народ наш на редкость трудолюбив. Нам следовало бы образовать самостоятельное государство. Федерализм на ранней стадии был приемлем для нас. Затем произошло слияние, которому так противился дон Энрике Гулд. Слияние, а следом за ним тирания, и после этого вся остальная Костагуана повисла у нас на шее, как ярмо. А ведь у нас достаточно земли для того, чтобы мы жили независимо. Взгляните на эти горы! Сама природа нам кричит: «Отделяйтесь!»
Она взглянула на него возмущенно. Наступило молчание.
— Да, да, знаю, это противоречит теории, изложенной в «Истории пятидесяти лет бесправия». Я просто-напросто пытаюсь логично рассуждать. Но почему-то все мои попытки вы встречаете враждебно. Вас так сильно напугали мои вполне резонные доводы?
Антония покачала головой. Нет, они ее не напугали, но предложенная им идея подрывала самые основы ее убеждений. Ее патриотизм был шире. Мысль о вероятности отделения никогда не возникала у нее.
— А возможно, именно благодаря разъединению вам удастся сохранить хотя бы некоторые из ваших же убеждений, — пророчески сказал Декуд.
Она молчала. Она казалась утомленной. Они стояли рядом, облокотившись о подоконник, мирно, дружелюбно, ибо устали толковать о политике и им просто хотелось молча ощущать близость друг друга, глубокую тишину, подобную паузе в симфонии страсти. В дальнем конце улицы, у самой площади, на мостовой красными пятнышками мерцали угли в жаровнях, на которых рыночные торговки стряпали себе ужин. Свет фонаря внезапно осветил безмолвную фигуру человека, яркое пончо, обшитое каймой, широкое, прямое на плечах и сужающееся ниже колен. Со стороны гавани ехал всадник, его лошадь шла неторопливо, и подле каждого фонарного столба мерцала серебристо-серым сиянием ее шкура, а над светлым корпусом животного маячил темный силуэт всадника.
— Вот он едет, знаменитый капатас каргадоров, — негромко сказал Декуд, — во всем своем величии и с сознанием честно выполненного долга. Он великий человек у нас в Сулако, второй после дона Карлоса Гулда. Но он славный малый, мы с ним подружились, и, надеюсь, вы ничего не имеете против.
— В самом деле! — сказала Антония. — Каким это образом вы с ним подружились?
— Журналисту положено прощупывать пульс жизни простого народа, а этот человек — один из вождей нашего народа. Журналисту положено знать знаменитостей, а этот человек знаменит на свой лад.
— Да, в самом деле, — задумчиво произнесла Антония. — Всем известно, этот итальянец очень влиятелен.
Всадник проехал под балконом, и в слабом свете фонаря блеснули на мгновенье подковы, сверкнуло массивное стремя, длинные серебряные шпоры; но зато уж совершенно невозможно было разглядеть мелькнувшую в желтоватом отблеске света темную закутанную фигуру с прикрытым полями сомбреро лицом.
Декуд и Антония по-прежнему стояли рядом, опершись о подоконник, касаясь друг друга локтями, опустив головы и вглядываясь в темноту. А за спиной у них сверкала ярко освещенная гостиная. На редкость неприличный tête-à-tête; во всей республике от границы до границы такое могла позволить себе только Антония — поразительное создание, несчастная девушка, у которой не было матери и даже компаньонки, а лишь беспечный отец, чьи заботы свелись к тому, что он дал ей образование.
Даже сам Декуд, казалось, понимал, что большего он желать уже не может до тех пор, пока… пока революция эта не придет к концу, и он сможет увезти Антонию в Европу, где нет нескончаемой гражданской войны, удивительную бессмысленность которой, пожалуй, еще трудней переносить, чем ее мерзостность. Вслед за первым Монтеро, конечно, найдется второй, население страны всех рас и оттенков кожи не имеет представления о законности, повсюду дикость и неистребимый деспотизм. Как сказал в порыве горечи великий Боливар: «Америка неуправляема. Тот, кто борется за ее независимость, подобен человеку, пытающемуся вспахать море». Ему все это безразлично, смело заявил Декуд; он не раз говорил Антонии, что, хотя ей удалось превратить его в журналиста партии «бланко», патриотом он не стал. Прежде всего это слово лишено смысла для цивилизованного человека, которому претит узость идейных убеждений; а во-вторых, оно безнадежно опорочено в этой несчастной стране, где никогда не утихают мятежи; здесь оно превратилось в девиз дикости и темноты, стало личиной, прикрывающей беззакония, алчность, преступления и просто разбой.
Он сам удивлялся, что говорит с таким жаром. Ему не нужно было понижать голос, голос его и так звучал негромко — еле слышный шепот в безмолвии темных домов, в которых окна, как и положено в Сулако, давно закрыты ставнями. Только окна в большой гостиной Каса Гулд вызывающе излучали ослепительный свет — четыре яркие полосы, словно некий призыв, врывались в безмолвный мрак улицы. После короткой паузы в нише окна снова зазвучали негромкие голоса.
— Но мы ведь стараемся все изменить, — возражала Антония. — Именно этого мы и хотим. Это наша заветная цель. Наше великое дело. А слово, к которому вы с таким презрением относитесь, обозначает также жертвенность, мужество, постоянство, страдания. Мой отец, который…
— Пытается вспахать море, — перебил, опустив взгляд, Декуд.
Внизу послышались торопливые тяжелые шаги.
— Ваш дядюшка входит в дом, — сказал Декуд. — Он отслужил сегодня утром на площади мессу для отбывающих в Каиту войск. Для него соорудили нечто вроде алтаря из барабанов. Вынесли из храма все иконы. На лестнице, на самой верхней ступеньке, построили в шеренгу всех деревянных святых. Этакий блистательный эскорт, сопровождающий генерал-епископа. Я наблюдал за этим торжеством из окон «Нашего будущего». Он изумителен, ваш дядюшка, последний из Корбеланов. Как ослепительно было его одеяние с большим крестом из темно-красного бархата на спине. И все время, пока продолжалась месса, наш спаситель и надежда наша Барриос пил пунш, сидя у открытого окна в клубе «Амарилья». Esprit fort — милейший наш Барриос. Я все время ждал, что отец Корбелан тут же, на месте, обрушит анафему на голову с черной повязкой на глазу, видневшуюся в окне по ту сторону площади. Ничего подобного. Наконец войска отправились на пристань. Немного погодя появился окруженный офицерами Барриос в мундире, на котором были расстегнуты все пуговицы, и, остановившись у обочины тротуара, принялся разглагольствовать. Внезапно в дверях собора возник ваш дядюшка, уже не в ослепительном облачении, а в черной рясе, и выглядел он устрашающе, словно дух мщения. Он бросил взгляд на офицеров, тут же грозно направился к ним, взял генерала под руку и отвел его в сторону. Крепко держа его за локоть, он прогуливался с ним в тени в течение четверти часа. Все это время он возбужденно что-то говорил, размахивая длинной черной рукой. Забавная получилась сцена. Офицеры окаменели. Поразительный человек ваш дядюшка, прославленный миссионер. К неверующим он относится гораздо лучше, чем к еретикам, а к язычникам гораздо лучше, чем к неверующим. Ко мне он так милостив, что иногда именует меня язычником.
Антония слушала, опершись на перила, потихоньку открывая и закрывая веер; а Декуд говорил взволнованно и нервно, словно боялся, что она уйдет при первой же паузе. Оттого что они стояли, уединившись, и между ними возникла какая-то близость, и руки их слегка соприкасались, у него сладко замирало сердце, и в ироническом течении его речи временами сквозила нежность.
— Меня радует всякий признак расположения любого из ваших родственников, Антония. К тому же, возможно, он меня понимает. Но и он для меня не загадка, наш падре Корбелан. Все представления о политической чести, справедливости и порядочности для него сосредоточены в одном — возврате конфискованного церковного имущества. Ничто иное не смогло бы извлечь из джунглей Костагуаны этого усердного сеятеля на ниве обращения диких индейцев в христианство и сделать его рибьеристом! Ничто, кроме этой безумной надежды. Он и сам станет писать воззвания против любого правительства, если найдет сторонников. Что думает по этому поводу дон Карлос Гулд? Впрочем, пожалуй, никто не знает, что он думает, ибо он непроницаем, как все англичане. Может быть, он думает только о рудниках; о своей «Imperium in Imperio». Что до миссис Гулд, то она думает о школах, о больницах, о матерях с младенцами, о больных стариках и старухах в трех рудничных поселках. Если вы обернетесь, то увидите, как она с пристрастием расспрашивает этого хмурого лекаря в клетчатой рубашке — как бишь его? Монигэма — или выпытывает что-то у дона Пепе, или слушает отца Романа. Они все сегодня здесь — министры ее правительства. Ну что же, она женщина здравомыслящая, а дон Карлос, я полагаю, здравомыслящий человек. Несокрушимое английское здравомыслие основано отчасти на том, что не нужно слишком много думать; достаточно сосредоточиться на предметах, которые могут немедленно принести практическую пользу. Эти люди не похожи на нас. У нас нет политических мотивов; только политические страсти… иногда. Что такое убеждения? Замыслы, направленные на достижение наших личных целей, практических или эмоциональных. Зря никто не станет патриотом. Это слово отлично нам служит. Но я человек трезвого ума, а потому не должен был употреблять его при вас, Антония! У меня нет патриотических иллюзий. Одни лишь иллюзии влюбленного.
Он помолчал и произнес еле слышно: «Впрочем, они могут очень далеко завести».
Сзади, за их спинами, нарастал гул голосов, это вздымался прилив политических страстей, который каждые двадцать четыре часа заполнял гостиную Гулдов. Гости приходили по одному, по двое, по трое: высшие чиновники провинции, железнодорожные инженеры, загорелые, в твидовых костюмах, и их шеф, с седеющей головой, улыбался снисходительно и добродушно, глядя на оживленные молодые лица. Скарф, большой любитель фанданго, уже улизнул выяснить, не устроили ли где-нибудь на окраине танцевальный вечер. Дон Хусте Лопес отвез домой дочек и сейчас торжественно входил в гостиную в черном отутюженном сюртуке, застегнутом на все пуговицы, причем они были закрыты его окладистой каштановой бородой. Несколько членов Законодательной Ассамблеи тотчас сгрудились вокруг президента, дабы обсудить военные известия и последнее воззвание бунтовщика Монтеро, призывающего во имя «справедливо возмущенной демократии» Законодательные Ассамблеи всех провинций отложить на время заседания, покуда меч его не установит в стране мир, и народ сможет изъявлять свою волю. Практически это призыв к гражданской войне: он неслыханно обнаглел, злодей, безумец.
Особенно негодовали депутаты Ассамблеи, столпившиеся за спиною Хосе Авельяноса. Дон Хосе, возвысив голос, кричал им из-за спинки кресла: «Сулако уже ответил им сегодня армией, которая ударит с фланга. Если все остальные провинции проявят хотя бы половину патриотизма, который мы, западный люд…»
Крики одобрения заглушили дребезжащий дискант человека, олицетворяющего жизнь и душу партии. Да, да! Верно! Удивительно верно! Сулако, как всегда, впереди! Громкоголосая кичливость, порожденная надеждой, которую события дня заронили в сердца этих кабальеро, полных тревоги за свои стада, свои земли, безопасность своих семей. Все поставлено на карту… Нет! Монтеро не победит ни в коем случае. Этот злодей, этот бессовестный индеец! Пошумели, покричали, причем каждый посматривал в ту сторону, где стоял дон Хусте, с видом беспристрастным и торжественным, словно председательствовал на заседании Ассамблеи. Декуд обернулся на шум и, прислонившись к подоконнику, гаркнул во всю силу своих легких: «Gran bestia!»
Шум в гостиной сразу утих. Все взгляды обратились в сторону оконной ниши, благожелательно и выжидающе, но Декуд уже вновь повернулся к гостиной спиной и, опершись на подоконник, смотрел на безмолвную улицу.
— Кульминация моей редакторской деятельности; неопровержимый аргумент, — сказал он Антонии. — Я изобрел этот термин, последнее слово в великом споре. И все же я не патриот. Я не в большей степени патриот, чем капатас наших каргадоров, этот генуэзец, так искусно заправляющий делами в порту, — провозвестник материальных атрибутов нашего прогресса. Капитан Митчелл ведь неоднократно сознавался, что до того, как появился этот человек, он никогда не мог сказать, сколько времени потребуется для разгрузки судна. Бедный прогресс! Вы видели сейчас, как после праведных трудов этот человек проехал на своей знаменитой серой кобыле, направляясь в какую-нибудь бальную залу с земляным полом, где он будет кружить головы девицам. Счастливец! Работая, он использует свои способности; досуг состоит в том, что он выслушивает похвалы, в которых его превозносят до небес. И ему все это нравится. Ну, можно ли быть более счастливым? Тебя боятся и тобой восхищаются…
— Это предел ваших мечтаний, дон Мартин? — перебила Антония.
— Я говорил о людях такого рода, — сухо ответил Декуд. — Герои всегда и везде внушали страх и восхищение. Чего еще можно желать?
Декуд уже не раз замечал, как его саркастические суждения разлетались в прах, наткнувшись на серьезность Антонии. В нем шевельнулось раздражение, ему почудилось, что и она подвержена той ничем необъяснимой женской бестолковости, которая у заурядных людей так часто мешает ясности отношений. Но он тут же подавил досаду. Он никак не мог считать Антонию заурядной, хотя достаточно скептически относился к себе, чтобы вынести своей особе любой приговор. В его голосе прозвучала глубокая нежность, когда он возразил ей, что мечтает лишь о блаженстве столь возвышенного свойства, что оно едва ли достижимо на земле.
Она вспыхнула невидимым в темноте румянцем, таким жарким, что его не мог охладить долетавший с гор ветер, — возможно, там внезапно растаял снег. Жаркий шепот Декуда вряд ли был причиной таяния снегов в горах, но, уж конечно, растопил лед ее сердца. Она быстро повернулась, словно ей захотелось немедленно унести произнесенное шепотом признание в ярко освещенную гостиную.
А в гостиной бушевали политические страсти, шквал надежды поднял там целую бурю, и волны бились о четыре стены, поднимаясь выше уровня прилива. В центре оживленной дискуссии по-прежнему находилась окладистая борода дона Хусте. Все говорили в полном упоении. Даже в модуляции голосов окружавших Чарлза европейцев, — датчанин, два француза, очень сдержанный толстый немец с опущенными глазами, представители тех самых материальных интересов, которые обрели в Сулако точку опоры под благодетельной защитой рудников Сан Томе, — кроме привычной учтивости, проникала нотка радостного возбуждения и благодушия. Чарлз Гулд, вокруг которого они толпились, являл собой несомненный символ той предельной устойчивости, какую возможно достичь на зыбкой почве, сотрясаемой революциями. Один из двух французов, черноволосый, маленький, волосатый, со сверкающими живыми глазками, размахивал крохотными загорелыми ручками с тонкими запястьями. По поручению синдиката европейских предпринимателей он побывал в удаленной от моря части провинции. Его проникновенное «Monsieur l’Administrateur», повторяемое каждую минуту, пронзало глухой рокот других голосов. Он рассказывал о том, что обнаружил во время поездки. Он был в экстазе. Чарлз Гулд вежливо смотрел на него сверху вниз.
Наступил момент, когда миссис Гулд обычно незаметно удалялась в собственную маленькую гостиную, смежную с «большой». Ожидая Антонию, она встала и, грациозная, слегка усталая, внимательно слушала главного инженера железной дороги, который медленно и без единого жеста рассказывал ей что-то по всей видимости смешное, поскольку глаза у нее весело блестели. Антония, прежде чем отойти от окна, чтобы присоединиться к миссис Гулд, на мгновенье повернула голову к Декуду.
— Почему вы допускаете, что человек может считать свою мечту недостижимой? — быстро проговорила она.
— Осуществления своей мечты я буду добиваться до конца, Антония, — ответил он сквозь зубы, поклонившись очень низко и несколько отчужденно.
Главный инженер все еще продолжал свою забавную историю. Железнодорожное строительство в Южной Америке отличалось специфическими особенностями, которые представлялись ему невероятно комичными, и он отлично рассказывал о дикарских предрассудках и дикарской хитрости, с которыми ему приходилось здесь сталкиваться. Он последовал за дамами, выходившими из гостиной, и миссис Гулд очень внимательно его слушала. Никто не обратил внимания, как все они вышли сквозь стеклянную дверь на галерею. Лишь высокий священник, который молча и торжественно, сцепив за спиной руки, разгуливал по гостиной, на мгновенье приостановился и посмотрел им вслед. Отец Корбелан, которого Декуд увидел из окна, когда тот входил в Каса Гулд, за все время пребывания в гостиной не обратился ни к кому ни с единым словом. Длинная узкая сутана подчеркивала его высокий рост; могучий торс при ходьбе наклонялся вперед; а прямая черная полоска сросшихся бровей, резкие очертания костлявого лица, белая отметина шрама на выбритой до синевы щеке (память, оставленная упорствующими в языческих заблуждениях индейцами, на которых его преподобие обрушил свой проповеднический пыл) придавали облику служителя божьего не респектабельный вид — он смахивал на капеллана разбойничьей шайки.
Отец Корбелан разжал руки и погрозил Мартину узловатым пальцем.
В гостиную вошла Антония. Декуд сделал шаг в ее сторону. Но остался у самого окна. Он стоял, касаясь занавеси спиной, и лицо его выражало притворную серьезность, как у взрослых, участвующих в детской игре. Он невозмутимо поглядел на грозящий ему перст священника.
— Сегодня на площади я наблюдал, как ваше преподобие произнесли специальную проповедь с целью обратить генерала Барриоса в христианскую веру, — сказал он, стоя совершенно неподвижно.
— Несусветная чушь! — прогремел низкий голос отца Корбелана, и все головы повернулись к нему. — Он пьяница. Сеньоры, бог вашего генерала — бутылка!
При первых же звуках этого властного презрительного голоса наступило неловкое молчание, словно все собравшиеся внезапно утратили уверенность в себе. Впрочем, никто не стал оспаривать мнение отца Корбелана.
Было известно, что отец Корбелан прибыл в Сулако из мест глухих и диких, дабы отстаивать священные права церкви с тем же фанатическим бесстрашием, с которым он нес слово божие кровожадным язычникам, лишенным чувства сострадания и не имеющим ничего святого, ровным счетом ничего. О его подвигах миссионера в дебрях, где не ступала нога христианина, рассказывали легенды. Он обращал в истинную веру целые племена и, находясь среди индейцев, сам жил, как дикарь. Говорили, что падре по целым дням разъезжал верхом с индейцами, полуголый, со щитом, обтянутым воловьей кожей и, — как знать, — весьма вероятно, с копьем в руке. Что он странствовал, облаченный в звериные шкуры, в поисках прозелитов где-то у самой кромки горных снегов. Было известно также, что сам падре Корбелан никогда не рассказывал о своих подвигах. Зато он ни от кого не скрывал, что считает политических деятелей из Санта Марты более жестокосердными и погрязшими в скверне, чем те язычники, которых он обращал в христианство. Неуемное рвение, с которым он добивался мирских благ для церкви, наносило ущерб делу рибьеристов. Все знали, что он отказался стать епископом ликвидированной епархии Западной провинции, покуда церкви не возвратят отобранное у нее. Политический лидер Сулако (тот самый сановник, которого капитан Митчелл спас впоследствии от разъяренной толпы) с циничным простодушием намекал, что их превосходительства министры послали падре через горы в Сулако, выбрав самое скверное время года в надежде, что его до смерти заморозят ледяные порывы высокогорных вихрей. Ежегодно таким образом погибало несколько погонщиков мулов, людей выносливых и закаленных. Но не тут-то было. Их превосходительства, возможно, не представляли себе, каким твердым орешком окажется падре Корбелан. Тем временем среди простонародья прошел слух, что все рибьеристские реформы имеют одну только цель — отобрать у людей всю землю. Часть этой земли отдадут иностранцам, строящим железную дорогу; а львиную долю захватят попы.
Вот к чему привело чрезмерное рвение викария. Даже в краткое напутствие (услышанное только первыми рядами), с которым он обратился к войскам на площади, он ухитрился вставить свою идею фикс о поруганной церкви, ожидающей, когда раскаявшееся государство возместит нанесенный ей ущерб. Политический лидер был вне себя. Но не такое простое дело засадить зятя дона Хосе в тюрьму.
Политический лидер, человек добродушный и любимый народом, вышел к вечеру из ратуши и направился в Каса Гулд без сопровождающих лиц, учтиво и с достоинством отвечая на приветствия и знатных, и незнатных, без различья. Он подошел прямо к Чарлзу и придушенным свистящим шепотом сообщил, что с удовольствием выслал бы викария из Сулако на какой-нибудь безлюдный остров, ту или иную Изабеллу, например. «Предпочтительно на ту, где нет воды, а, дон Карлос?» — добавил он, полушутя-полусерьезно.
Неуемный священник, который строптиво отверг предложенный ему в качестве резиденции дворец епископа и предпочел подвесить свой видавший виды походный гамак в ограбленном до нитки доминиканском монастыре, где оставались лишь голые стены да пауки, внезапно вздумал добиваться полного прощения для разбойника Эрнандеса! Мало того, он, кажется, вступил в переговоры с ним, самым отпетым преступником в стране. Полиции, разумеется, известно, каким образом он осуществляет свой план. Падре связался с этим отчаянным итальянцем, капатасом каргадоров, единственным человеком, способным выполнить такое поручение, и отправил с ним письмо. Отец Корбелан обучался в Риме и говорил по-итальянски. Известно, что ночью капатас побывал в старом доминиканском монастыре. Старуха, которая прислуживала викарию, слышала, как эти двое, разговаривая по-итальянски, произносили имя Эрнандеса; и не далее как в прошлую субботу днем капатас выехал из городских ворот верхом и ускакал из города. Его не видели два дня. Полицейские могли бы, конечно, погнаться за итальянцем, если бы им не внушали страх каргадоры, люди буйные, с которыми лучше не связываться. Не так-то просто сейчас поддерживать порядок в Сулако. В город стекаются всякого рода подозрительные личности, которых влекут деньги в карманах рабочих, строящих железную дорогу. Речи отца Корбелана посеяли смуту в народе. И политический лидер Сулако пояснил Чарлзу, что, если сейчас, когда из провинции выведены все войска, в городе начнется мятеж, власти будут бессильны.
Высказав все это, он угрюмо отошел и, закурив длинную тонкую сигару, сел в кресло неподалеку от дона Хосе, с которым, наклонившись в его сторону, время от времени обменивался несколькими фразами. Он сделал вид, что не заметил появления священника, и каждый раз, когда у него за спиной раздавались раскаты голоса отца Корбелана, лишь досадливо пожимал плечами.
Некоторое время отец Корбелан оставался неподвижным, стоя в позе, очень характерной для него, и выглядел зловещим мстителем. Огромное впечатление производила эта черная фигура человека, казалось, сжигаемого фанатизмом. Но вот падре посмотрел на Декуда, его взгляд сразу стал мягче, и, медленно вытянув вперед длинную черную руку, он сказал негромким низким голосом:
— Ну а уж ты… ты настоящий язычник.
Он приблизился к нему на шаг, указывая пальцем в грудь Декуду. Тот стоял очень спокойно, почти касаясь стены затылком. Затем, упрямо вздернув подбородок, улыбнулся.
— Отлично, — согласился он с несколько утомленной небрежностью человека, привыкшего к такого рода пикировке. — А может быть, вы пока еще не обнаружили, какому божеству я поклоняюсь? С Барриосом было проще, со мной — сложней.
Выслушав эти слова, священник хотел безнадежно махнуть рукой, но воздержался.
— Ты ни в бога, ни в черта не веришь, — ответил он.
Декуд и бровью не повел.
— Но я не поклоняюсь и бутылке, — добавил он. — Точно так же не поклоняются ей и другие доверенные лица вашего преподобия. Я имею в виду капатаса наших каргадоров. Он тоже не пьет. Вы очень точно определили мою натуру, и это делает честь вашей проницательности. Но почему вы назвали меня язычником?
— И в самом деле, — отрезал священник. — Ты в десять раз хуже. Даже чудо не сможет тебя обратить.
— Я не верю в чудеса, — негромко произнес Декуд. Отец Корбелан недоуменно пожал широкими плечами.
— Нечто вроде француза… безбожник… материалист… — Он медленно ронял каждое слово, будто взвешивая результаты тщательного анализа. — Перестал быть сыном своей страны и не сделался сыном какой-то другой, — задумчиво продолжал он.
— Иными словами, ничего человеческого, — шепотом заметил Декуд, по-прежнему упираясь в стену затылком и устремив взгляд в потолок.
— Жертва нашего вероломного века, — заключил отец Корбелан низким, приглушенным голосом.
— Тем не менее приносит некоторую пользу как журналист. — Декуд переменил наконец позу и заговорил более оживленно. — Изволили ваше преподобие прочесть первый номер «Нашего будущего»? Он, право же, ничем не отличается от остальных. В статьях на политические темы Монтеро по-прежнему именуется gran bestia, а его братец партизан назван помесью лакея со шпионом. Впечатление огромное. В заметках о местных делах газета призывает правительство провинции включить в состав национальных войск шайку разбойника Эрнандеса, вне всякого сомнения находящегося под покровительством католической церкви или во всяком случае викария. Весьма здравая мысль.
Священник кивнул и круто повернулся, скрипнув каблуками тупоносых башмаков со стальными пряжками. Он снова сцепил за спиной руки и принялся тяжелыми шагами расхаживать по комнате. Поворачивался он каждый раз так порывисто, что полы его сутаны слегка разлетались, словно от ветра.
Гостиная мало-помалу пустела. Когда политический лидер встал, собираясь уйти, большая часть тех, кто еще оставался в комнате, в знак уважения внезапно поднялась с мест, а дон Хосе Авельянос перестал раскачиваться в своем кресле. Но политический лидер провинции, милейший человек, сделал умоляющий жест, помахал рукой Чарлзу Гулду и скромно удалился.
В комнате стало гораздо тише, и в негромком жужжанье голосов повторяющееся визгливое восклицанье «Monsieur l’Administrateur», издаваемое субтильным волосатым французом, казалось, приобрело чуть ли не сверхъестественную пронзительность. Лазутчик синдиката капиталистов по-прежнему пребывал в восторженном состоянии.
— Запасы меди стоимостью в десять миллионов долларов, вы представляете себе, monsieur l’Administrateur, и к ним буквально нужно только руку протянуть. Протянешь руку, десять миллионов — твои! К тому же строится железная дорога, да, да, железная дорога! У нас в синдикате прочтут мой отчет и просто глазам не поверят. Все это слишком хорошо.
Он впал в экстаз, он визжал от восторга, а все стоявшие и сидевшие вокруг глубокомысленно кивали головами, и Чарлз Гулд с непроницаемым спокойствием взирал на него.
Только священник продолжал шагать по комнате, и полы его сутаны развевались каждый раз, когда он поворачивался. Декуд насмешливо бросил ему: «Эти господа толкуют о своих богах».
Тот внезапно остановился, пристально взглянул на редактора местной газеты, слегка пожал плечами и опять, словно неутомимый пилигрим, возобновил свой путь.
Европейцы один за другим покидали гостиную, распадалось кольцо людей, толпившихся вокруг Чарлза Гулда, и вот наконец управляющий Великими Серебряными Рудниками стал виден с головы до ног, высокий и худой, оставленный отливом шумной толпы убывавших гостей, а еще немного погодя на квадратной отмели ковра, где пестрели яркие цветы и узоры, стали отчетливо видны его коричневые ботинки. Отец Корбелан приблизился к качалке дона Хосе Авельяноса.
— Пойдем, братец, — проговорил он с грубоватым добродушием и невольной нетерпеливостью человека, дождавшегося окончания утомительной и бесполезной церемонии. — Домой! Домой! Здесь только болтовней занимались. А мы сейчас поразмышляем и помолимся богу, дабы он направил нас по верному пути.
Он возвел к потолку свои черные глаза. Когда рядом с ним стоял тщедушный дипломат — жизнь и душа партии, — падре казался монументальным, и взор его сверкал жгучим фанатизмом. Однако голос партии, вернее, ее рупор, Декуд-сын, уехавший из Парижа и сделавшийся журналистом ради прекрасных глаз Антонии, отлично знал, что все это не так, что он всего лишь упрямый священник, одержимый одною идеей и нелюбимый народом, ибо мужчинам он внушает ненависть, а женщинам — страх.
Мартин Декуд, дилетант в искусстве жизни, полагал, будто он черпает поистине художественное наслаждение, наблюдая причудливые крайности, к которым может привести искренняя и самоотверженная убежденность. «Это, как сумасшествие. Иначе не может и быть — человек разрушает себя», — часто думал Декуд. Ему казалось, что любое убеждение, стоит ему претвориться в действие, становится формой безумия, которое, как известно, боги насылают на тех, кого хотят погубить. Тем не менее, наблюдая именно эту форму безумия, он испытывал наслаждение знатока, погрузившегося в созерцание шедевра в области особо любимого им вида искусства. Они не плохо ладили между собой, журналист и священник, пожалуй, оба понимали, что доведенная до совершенства убежденность, точно так же, как глубочайший скептицизм, могут очень далеко увести по боковым дорогам политических акций, и эта мысль внушала им почтение.
Большая волосатая рука священника коснулась руки дона Хосе, и тот послушно встал. Декуд вышел вслед за ними. Теперь в огромной пустой комнате, наполненной голубоватым туманом табачного дыма, остался только один гость, толстощекий, с набрякшими веками и свисающими вниз усами торговец кожей из Эсмеральды, который прибыл в Сулако по суше, перебравшись с несколькими пеонами через прибрежный горный хребет. Он был полон впечатлений после только что совершенной поездки, предпринятой главным образом для того, чтобы повидать сеньора администрадо́ра рудников Сан Томе и попросить о помощи, необходимой ему в делах, связанных с экспортом его товара. Торговец надеялся сильно увеличить экспорт кожи сейчас, когда в стране наконец-то устанавливается порядок.
А порядок устанавливается, он повторил это несколько раз, с умоляющей плаксивой интонацией, искажавшей звучность испанского языка, на котором он к тому же тараторил с такой торопливостью, что язык этот звучал, как жалкий нищенский жаргон. Сейчас у них в республике простой человек может вести свое небольшое торговое дело и даже подумывать о его расширении… без опасений. Не так ли? Казалось, он умолял Чарлза Гулда подтвердить его соображения хоть единым словом, просто буркнуть что-нибудь в знак согласия, ну, хотя бы кивнуть головой.
Но не добился ни того, ни другого, ни третьего. Он забеспокоился сильнее и внезапно умолкал, тревожно озираясь, но окончательно замолчать не смог и принялся поэтому рассказывать о своих переживаниях во время опасного путешествия в горах. Дерзкий разбойник Эрнандес покинул дебри, где всегда скрывался, пересек Кампо и, по слухам, прячется теперь в ущельях прибрежного хребта. Вчера, когда до Сулако оставалось всего несколько часов пути, торговец кожей и его слуги заметили на дороге трех подозрительных мужчин, которые переговаривались о чем-то, не слезая с лошадей. Двое сразу умчались и скрылись в неглубокой ложбине слева. «Мы остановились, — продолжал купец из Эсмеральды, — и я попробовал укрыться за низкорослым кустарником. Но ни один из моих слуг не пожелал поехать вперед и выяснить, что все это означает, а третий всадник, казалось, ожидал, когда же мы к нему приблизимся. Я понял, что скрываться бесполезно. Они уже заметили нас. Мы медленно выехали на дорогу. Нас била дрожь. Он не остановил нас — всадник на серой кобыле, в шляпе, надвинутой на самые глаза, — и ни единым словом не приветствовал, когда мы проезжали мимо; но немного погодя мы услышали, что он скачет за нами вдогонку. Мы все разом повернулись, но он не оробел. Он подскакал к нам, тронул носком сапога мою ногу, попросил сигару и засмеялся так, что я похолодел. На первый взгляд он не был вооружен, но когда доставал спички, я увидел у него на поясе огромный револьвер. Я затрепетал. У этого человека, дон Карлос, были черные, устрашающего вида усы, и, поскольку он не предложил продолжить путь, мы не смели тронуться с места. Наконец он выпустил через ноздри дым от моей сигары и сказал: „Сеньор, пожалуй, будет лучше, если я поеду сзади вашего отряда. Вы теперь уже совсем недалеко от Сулако. Езжайте с богом“. Что нам оставалось делать? Мы двинулись в путь. Ведь не спорить же с ним. А вдруг это сам Эрнандес; правда, мой слуга, который неоднократно ездил в Сулако морем, утверждает, что отлично помнит этого человека и что это капатас каргадоров пароходной компании. Позже, вечером того же дня я увидел его на перекрестке возле Пласы; сидя верхом, он разговаривал с какой-то черноволосой смуглянкой, а та держалась рукой за гриву его серой кобылы».
— Уверяю вас, сеньор Гирш, — негромко произнес Чарлз Гулд, — что в данном случае вы не подвергались ни малейшему риску.
— Очень может быть, сеньор, но я до сих пор дрожу. Устрашающий субъект… на вид, по крайней мере. И вообще, что это значит? Служащий пароходной компании разговаривает с бандитами; я не преувеличиваю, сеньор; те, другие всадники, были бандиты… в уединенном месте, да и сам он вел себя, как настоящий разбойник! Сигара пустяки, но что ему мешало потребовать мой кошелек?
— Да нет же, сеньор Гирш, — по-прежнему вполголоса заметил Чарлз, с несколько отсутствующим видом отводя глаза от запрокинутого круглого лица, украшенного крючковатым носом и обращенного к нему с выражением чуть ли не детской мольбы. — Если вам повстречался капатас каргадоров — а это несомненно он, ведь так? — вы находились в полной безопасности.
— Благодарю вас. Вы очень добры. Крайне устрашающего вида человек, дон Карлос, уверяю вас. Он с такой фамильярностью попросил у меня сигару. А если б у меня не оказалось сигары, что тогда? Я до сих пор содрогаюсь. И о каких это делах мог он разговаривать с разбойниками в таком пустынном месте?
Но Чарлз Гулд теперь, не скрывая, думал о чем-то другом и ни жестом, ни единым звуком ему не ответил. Символическое воплощение концессии Гулда при всей своей непроницаемости обладало множеством расположенных на поверхности оттенков. Немота тяжелый недуг; но у короля Сулако имелось в запасе достаточно слов, и это его наделяло загадочной весомостью безмолвной силы. Его молчание, подкрепленное неиспользованным даром речи, так же отчетливо, как произнесенные вслух слова, выражало согласие, сомнение, возражение… Иногда даже просто ответ. Некоторые разновидности его молчания, говорившие: «подумаем»; другие, ясно означавшие: «добро»; лаконичное «понятно», сопровождавшееся кивком головы, после того, как он в течение получаса терпеливо выслушивал собеседника, были равносильны словесному контракту, и им слепо верили, ибо за всеми этими разновидностями стояли великие рудники Сан Томе, авангард и передний край материальных интересов, являвшие собой такую силу, что во всей Западной провинции от края и до края не было человека, чьи стремления могли бы ей противостоять, а вернее, чьи стремления она не смогла бы купить, уплатив в десять раз больше, чем запрошено.
Однако горбоносому человечку из Эсмеральды, обуянному мечтой вывезти за границу кожи, молчание Чарлза Гулда не сулило ничего хорошего. Как видно, время для того, чтобы расширить дело скромного торговца, было выбрано неудачно. И он мысленно тут же на месте проклял всю эту страну и ее обитателей, как рибьеристов, так и монтеристов; и едва не разрыдался в приступе слепого гнева при мысли о том, какое множество воловьих шкур пропадет понапрасну на дремотных просторах Кампо, где одинокие пальмы вздымаются, как корабли на море, и горизонт неизменно представляет собой четко очерченный замкнутый круг, а небольшие рощицы украшенных пышной листвою деревьев неподвижны, будто острова, и о них разбиваются волны травы. Там валяются и гниют шкуры, которые можно было бы небезвыгодно продать… гниют потому, что их бросили люди, призванные выполнять более срочные дела, ибо в стране бушуют политические страсти. И нелепость всего этого глубоко возмутила практическую меркантильную душу сеньора Гирша в то время, как сам он почтительно и в то же время обескураженно прощался с мощью и величием рудников Сан Томе, представленных в лице Чарлза Гулда. Бедняга не удержался и пробормотал несколько горестных фраз, которые вырвались из самых глубин его изболевшегося сердца:
— Все это, дон Карлос, ужасная, ужасная нелепость. В Гамбурге цены на кожу непрестанно растут… растут. Разумеется, правительство Рибьеры покончит со всем этим… когда твердо станет на ноги. А пока…
Он вздохнул.
— Да, пока… — отозвался Чарлз Гулд с непроницаемым видом.
Гость пожал плечами. Однако сеньору Гиршу еще не время было уходить. Оставалось одно небольшое дельце, о котором ему очень хотелось бы упомянуть, если дозволено. Суть в том, что в Гамбурге у него есть добрые друзья (он невнятно пробормотал название фирмы), которым было бы весьма желательно заключить контракт на поставку динамита, сообщил он. Им желательно заключить сделку с рудниками Сан Томе, а затем, спустя немного времени, возможно, и с другими рудниками, которые без сомнения… Человечек из Эсмеральды уже собирался пуститься в подробности, но Чарлз перебил его. Похоже было, что и терпение сеньора администрадо́ра наконец исчерпалось.
— Сеньор Гирш, — сказал он. — На рудниках у меня столько динамита, что стоит сбросить его в равнину с горы, — он слегка повысил голос, — и половина города взлетела бы на воздух, если бы у меня возникло такое желание.
Чарлз улыбнулся в округлившиеся от страха глаза торговца кожами, который торопливо бормотал: «Ну, конечно, конечно». Вот теперь ему пора уходить. Невозможно вести переговоры о поставках взрывчатых веществ с управляющим, который так фундаментально запасся динамитом и завел такую странную манеру разговаривать с людьми. Он истерзался страхами во время путешествия верхом, он подвергал себя опасности оказаться в руках свирепого разбойника Эрнандеса, и ни малейшего толку. Ничего не вышло с кожами, с динамитом тоже… даже плечи предприимчивого израильтянина выражали тоску. У дверей он низко поклонился главному инженеру железной дороги. Но, спустившись по лестнице во внутренний дворик, вдруг остановился, пораженный недоумением, и, задумавшись, прижал к губам толстые коротенькие пальцы.
— Зачем ему такая прорва динамита? — прошептал он. — И почему он так говорил со мной?
Главный инженер, заглянувший в дверь опустевшей гостиной, когда отхлынул прилив официальных гостей и мимо инженера прокатилась последняя кругленькая капля — сеньор Гирш, дружески кивнул хозяину дома, который неподвижно высился, словно крупных размеров бакен среди отмелей стульев, кресел, столов.
— Доброй ночи, я уезжаю. Там, внизу, у меня велосипед. Теперь железная дорога будет знать, к кому всегда можно обратиться за динамитом, если нам его не хватит. С земляными работами мы на некоторое время покончили. Вскоре надо будет приступать к взрывам.
— Не вздумайте обращаться ко мне, — сказал Чарлз Гулд с невозмутимым спокойствием. — Я даже унции динамита никому не дам. Даже унции. Не дал бы и родному брату, если бы у меня был брат и служил главным инженером на железной дороге, сулящей прибыли всему миру.
— А какова причина? — безмятежно осведомился главный инженер. — Плохой характер?
— Нет, — флегматично ответил Чарлз. — Политика.
— Я сказал бы, радикальная, — заметил главный инженер, по-прежнему стоя на пороге.
— Вы это так называете? — отозвался Чарлз из недр гостиной.
— Я имею в виду, что такой курс направлен на самую основу, то есть корни, — с веселой улыбкой пояснил инженер.
— Пожалуй, да, — неторопливо согласился Чарлз. — Концессия Гулда так глубоко пустила корни в этой стране, в этой провинции, в этом горном ущелье, что ее только динамитом и выбьешь. Я выбрал этот курс. Это моя последняя карта.
Главный инженер присвистнул.
— Интересная игра, — сказал он с некоторой неуверенностью. — И вы уже сообщили Холройду, каким козырем запаслись?
— Это козырь лишь в том случае, если он будет использован в карточной партии; если к концу игры мне больше нечем будет бить. А до этого можно называть его, э-э…
— Оружием? — подсказал инженер.
— Нет. Его можно называть аргументом, — мягко поправил Чарлз. — Именно в этом качестве я и представил его мистеру Холройду.
— И что он ответил? — с нескрываемым любопытством спросил инженер.
— Он, — проговорил Чарлз Гулд, сделав небольшую паузу, — он сказал нечто вроде того, что держаться будем насмерть, а надежды возложим на бога. У меня возникло впечатление, что он немного испугался. Но, — продолжил управляющий рудников Сан Томе, — он ведь, знаете ли, далеко отсюда, а в этой стране, как вам известно, есть пословица: до бога высоко.
Тут инженер расхохотался, и раскаты его смеха были слышны даже с нижних ступенек лестницы, где мадонна с младенцем смотрела из неглубокой ниши на его подрагивающие от хохота широкие плечи.
ГЛАВА 6
В Каса Гулд воцарилась глубокая тишина. Хозяин дома, пройдя по коридору, открыл дверь в свой кабинет и увидел жену, сидевшую в глубоком кресле, — в этом кресле он любил обычно покурить, — которая с задумчивым видом разглядывала свои туфельки. Она не подняла на него глаз, даже когда он вошел.
— Устала? — спросил Чарлз.
— Да, немного, — ответила она. И, по-прежнему не поднимая глаз, звенящим голосом добавила: — Какое-то жуткое чувство нереальности от всего этого.
Чарлз, остановившись перед длинным заваленным бумагами столом, где лежали также охотничий хлыст и шпоры, сочувственно посмотрел на жену:
— Ты измучилась сегодня днем на пристани — ужасная жара и пыль к тому же, — проговорил он тихим, мягким голосом. — Да еще вода блестит под солнцем и слепит глаза.
— Глаза можно закрыть, чтобы их не слепил блеск воды, — сказала миссис Гулд. — Но, Чарли, милый, как ни закрывай глаза, нельзя не видеть наше положение; это ужасно…
Она подняла взгляд и посмотрела ему в лицо, которое уже не выражало сострадания и вообще никаких чувств.
— Почему ты ничего не говоришь? — Ее голос прозвучал почти как стон.
— Я полагал, что с самого начала ты полностью поняла меня, — медленно выговаривая слова, ответил Чарлз. — Я полагал, все, что надо сказать, давно сказано. А теперь больше не о чем говорить. Нужно было действовать. Мы действовали и продолжаем действовать. У нас нет пути назад. Я думаю, что уже в самые первые дни путь назад был нам отрезан. Мало того, мы не имеем даже права остановиться на полпути.
— О, если бы заранее знать, как далеко ты собираешься зайти, — ответила она почти шутливо, хотя сердце замирало у нее в груди.
— До самого конца, конечно, пусть даже очень далеко. — Ответ был произнесен так решительно, что миссис Гулд должна была опять приложить немалые усилия, чтобы скрыть испуг.
Она встала с милой улыбкой, и ее маленькая фигурка показалась еще меньше из-за тяжелой прически и нарядного платья с длинным шлейфом.
— Но всегда к успеху, — сказала она, и в ее голосе послышалось что-то похожее на просьбу.
Чарлз окинул ее взглядом голубых, внимательных, суровых глаз и без колебания ответил:
— Выбора просто нет.
Он произнес это очень уверенно. А что касается слов, то сказал он все, что позволяла ему совесть.
Улыбка слишком долго, пожалуй, задержалась на ее губах. Она сказала еле слышно:
— Я пойду к себе; у меня немного разболелась голова. В самом деле, и жара, и пыль… ты, наверно, уедешь на рудники до рассвета?
— В полночь, — ответил Чарлз. — Завтра мы привезем серебро. А потом возьму три свободных дня и проведу их с тобой в городе.
— Ах, ты едешь встречать конвой. В пять часов я выйду на галерею, чтобы видеть, как ты будешь проезжать. Так до встречи!
Чарлз быстрыми шагами обошел вокруг стола и, схватив ее руки, склонился над ними и прижал их к губам. Прежде чем он выпрямился, она освободила одну руку и, будто ребенка, нежно погладила его по щеке.
— Попробуй отдохнуть часок-другой, — сказала она тихо, покосившись на висевший в дальнем конце комнаты гамак. Ее длинный трен чуть слышно скользнул по красным плиткам пола. На пороге она обернулась.
Две большие лампы в круглых матовых абажурах освещали мягким светом стены, на которых отчетливо виднелись застекленная полка с оружием, бронзовый эфес кавалерийской сабли Генри Гулда на фоне бархатного коврика и акварельный эскиз ущелья Сан Томе. И, взглянув на эскиз в черной деревянной рамке, миссис Гулд со вздохом сказала:
— Лучше б нам не трогать его, Чарли.
— Нет, — ответил Чарлз угрюмо. — Не трогать его мы не могли.
— Может быть, — задумчиво произнесла миссис Гулд. Ее губы дрогнули, но она улыбнулась с милой, трогательной напускной отвагой. — Уж очень много змей мы растревожили в нашей «райской обители», верно, Чарли?
— А… я помню, — ответил Чарлз, — это дон Пепе говорил, что ущелье Сан Томе настоящий рай для змей. Мы несомненно потревожили множество змей. Но ты же знаешь, милая, сейчас там все иначе, чем когда ты писала этот этюд. — Он указал на акварель, которая одиноко висела на огромной пустой стене. — Змеи там больше не живут. Мы привели туда людей и уже не вправе бросить их на произвол судьбы: поищите, мол, себе еще какое-нибудь место, где вы начнете новую жизнь.
Тут он посмотрел жене в глаза твердым, даже жестким взглядом, и миссис Гулд, собрав все свое мужество, бесстрашно встретила этот взгляд, а затем вышла, тихо притворив за собой дверь.
После белой, ярко освещенной комнаты полутемная галерея, вдоль перил которой тянулась сплошная стена растений — переплетенные стебли, листья, — казалась мирной и таинственной лесной прогалиной. В полосках света, падавших из распахнутых дверей гостиных, ожили и засверкали как под жаркими лучами солнца белые, красные, лиловые цветы; и фигура миссис Гулд, проходившей мимо этих открытых дверей, обрисовывалась так же четко, как люди в бликах солнца, пестреющих там и сям на сумрачных лесных полянах. Остановившись у дверей большой гостиной, она прижала ко лбу руку, и в свете ламп блеснули драгоценные камни в кольцах.
— Кто тут? — испуганно спросила она. — Это вы, Басилио?
Она заглянула в гостиную и увидела Мартина Декуда, который бродил среди столов и стульев с таким видом, будто что-то искал.
— Антония оставила здесь веер, — сказал Декуд каким-то странным, растерянным тоном. — Я вернулся за ним.
Но он прекратил поиски, прежде чем успел договорить, и стремительно подошел к миссис Гулд, которая смотрела на него растерянно и удивленно.
— Сеньора, — заговорил он, понизив голос.
— Что, дон Мартин? — спросила она. И, почувствовав, что вопрос прозвучал чересчур возбужденно, пояснила со смешком; — Я ужасно нервничаю сегодня.
— Непосредственная опасность пока нам не грозит, — сказал Декуд, уже не пытаясь скрыть, что он и сам взволнован. — Ради бога не пугайтесь. Я уверяю вас, пугаться нет причин.
Миссис Гулд, устремив на него взгляд широко открытых бесхитростных глаз и даже заставив себя улыбнуться, ухватилась за косяк, чтобы не пошатнуться.
— Вы, наверное, не представляете себе, какое ощущение тревоги вызываете, так неожиданно появившись…
— Я вызываю ощущение тревоги! — перебил он с неподдельным удивлением и досадой. — Клянусь, я сам нисколько не тревожусь. Потерялся веер; он, конечно, найдется. Но мне кажется, в гостиной его нет. Я уже все тут осмотрел. Не понимаю, как могла Антония… Ну, что слышно? Вы нашли его, приятель?
— Нет, сеньор, — раздался за спиною миссис Гулд тихий голос Басилио, дворецкого Каса Гулд. — Я думаю, сеньорита потеряла его не в этом доме.
— Еще раз поглядите, нет ли его во внутреннем дворике. Ступайте, друг мой; поищите на лестнице, возле двери; пол осмотрите, каждую плиту; словом, ищите, пока я к вам не спущусь… Этот малый, — добавил он по-английски, обращаясь к миссис Гулд, — имеет скверную привычку подкрадываться незаметно, благо ходит босиком. Как только я пришел, я тотчас же отправил его искать этот веер, чтобы объяснить, почему я возвратился так внезапно и поспешно.
Он замолчал, и миссис Гулд с искренней теплотой сказала:
— Мы всегда вам рады. — Она немного помолчала. — Однако мне не терпится узнать причину вашего возвращения.
Тут Декуд сделал вид, что нисколько не встревожен, напротив.
— Терпеть не могу, когда за мной шпионят. Да, вы спрашиваете о причине? Как же, как же, причина есть: пропал не только любимый веер Антонии, исчезло еще кое-что. Когда, проводив дона Хосе и Антонию, я возвращался домой, мне повстречался капатас каргадоров на своей знаменитой кобыле и заговорил со мной.
— Что-то случилось в семье Виолы? — спросила миссис Гулд.
— Виолы? Вы имеете в виду старика гарибальдийца, который держит гостиницу, где живут инженеры? Нет, у них все в порядке. Капатас мне ничего о них не говорил, зато сказал, что видел на площади телеграфиста, который шел без шляпы и разыскивал меня. Получены известия из центральной части страны, миссис Гулд. Отголоски известий, вернее сказать.
— Хорошие известия? — тихо спросила миссис Гулд.
— Бесценные, на мой взгляд. Но если требуется более точное определение, я бы их назвал дурными. Заключаются они в том, что под Санта Мартой в течение двух дней происходила битва и рибьеристы потерпели поражение. Случилось это, вероятно, несколько дней назад… возможно, неделю. Слух только что достиг Каиты, и тамошний телеграфист немедля передал это известие своему коллеге в Сулако. Выходит, мы с тем же успехом могли бы и не снаряжать генерала Барриоса.
— Что же нам делать? — прошептала миссис Гулд.
— Теперь уже ничего. Он отбыл, и воинство тоже. Доберется до Каиты денька через два, там и узнает новости. Что он будет делать дальше, трудно сказать. Отстаивать Каиту? А может быть, сдастся на милость Монтеро? Или распустит армию — это вероятнее всего — и уплывет на одном из пароходов компании ОПН на север либо на юг — в Вальпарайсо либо в Сан-Франциско, совершенно неважно куда. У нашего Барриоса огромный опыт по части репатриаций и изгнаний за пределы республики, знаменующих поворотные пункты в политической игре.
Декуд пристально посмотрел в глаза миссис Гулд, которая ответила ему таким же взглядом, и добавил, с любопытством ожидая, каков будет отклик:
— И все же, если бы Барриос с двумя тысячами этих усовершенствованных винтовок оказался сейчас здесь, мы смогли бы кое-что сделать.
— Нет, Монтеро непобедим, непобедим! — безнадежно прошептала миссис Гулд.
— Может, это утка? В смутные времена появляются целые выводки подобных птичек. И даже если правда? Так и быть, допустим самое скверное, допустим, что это правда.
— Если так, то все погибло, — сказала она со спокойствием отчаяния. — Все потеряно!
Неожиданно, словно прозрев, она поняла, что за личиной напускной беспечности Декуд скрывает жгучее беспокойство. Да, она могла прочесть это теперь в его глазах, смотревших с вызовом и в то же время настороженно, в дерзком и презрительном изгибе губ. И внезапно у него вырвалась фраза, французская фраза, словно этот костагуанский бульвардье был способен выражать свои мысли лишь на этом языке:
— Non, madame. Rien n’est perdu .
Услыхав эти слова, миссис Гулд очнулась от оцепенения и с живостью спросила:
— Что вы намерены делать?
Он ответил ей сразу же, но сквозь сдерживаемое волнение уже снова пробивалась присущая ему ирония.
— А каких поступков вы можете ожидать от истого костагуанца? Новой революции, конечно. Клянусь честью, миссис Гулд, я настоящий hijo del país , сын своей родины, что бы там ни говорил обо мне падре Корбелан. И не такой уж я скептик, чтобы не верить в свои собственные идеи, и в свои собственные стремления, и в те средства, которыми я намерен их осуществить.
— Да, — с сомнением произнесла миссис Гулд.
— По-моему, я вас не убедил, — снова по-французски продолжал Декуд. — Тогда скажем так: в свои страсти.
Миссис Гулд невозмутимо выслушала и этот новый довод. Она прекрасно поняла, о чем идет речь, и Декуду вовсе незачем было торопливым шепотом ее уверять:
— Ради Антонии я пойду на что угодно. Я что угодно смогу вынести ради нее. Я готов подвергнуться любой опасности.
Казалось, он черпает все новую и новую отвагу, высказывая свои мысли вслух:
— Вы не поверите, если я стану утверждать, что любовь к родине побуждает меня…
Она безнадежно махнула рукой, словно говоря, что этого побуждения теперь уже ни от кого не ожидает.
— Революция в Сулако, — продолжал Декуд, приглушенно и в то же время с жаром. — Великое дело мы осуществим именно там, где оно начиналось, там, где оно родилось, миссис Гулд.
Нахмурившись, в раздумье прикусив губу, она отступила от двери.
— Вы расскажете это вашему мужу? — встревоженно остановил ее Декуд.
— Но ведь вам понадобится его помощь?
— Несомненно, — подтвердил он не задумываясь. — Разве можно миновать рудники Сан Томе? Но я бы предпочел, чтобы пока мистер Гулд ничего не знал о моих… надеждах.
Увидев, что она озадачена, Декуд приблизился к миссис Гулд и доверительно пояснил:
— Поймите, он такой идеалист.
Миссис Гулд вспыхнула, и глаза ее потемнели.
— Чарли идеалист! — изумленно проговорила она. — Как вам такое пришло в голову?
— И впрямь, — согласился Декуд. — Когда буквально на глазах у нас возникли рудники, а это величайшее событие в масштабах всей Южной Америки, слово «идеалист» звучит, конечно, странно. Но возьмем те же рудники, ведь он до такой степени возвел их в идеал… — Он мгновенье помолчал. — Миссис Гулд, вы знаете, до какой степени возведены вашим супругом в идеал существование, значение, важность рудников Сам Томе? Известно это вам?
Без сомнения, он говорил с полным знанием дела. И его слова произвели желаемое действие. Миссис Гулд, готовая вспылить, вдруг смирилась с тихим вздохом, похожим на стон.
— Что вам известно? — спросила она еле слышно.
— Мне ничего неизвестно, — твердо ответил Декуд. — Но он англичанин, не так ли?
— Что из этого следует?
— Только то, что он не может действовать и существовать, не идеализируя самое простое чувство, желание, поступок. Он не поверит даже себе, пока не ощутит, что его побуждения достойны волшебной сказки. Боюсь, земля недостаточно хороша для него. Вы простите мою откровенность? Кроме того, пусть вы меня и не простите, такова правда жизни, которая больно бьет по… как это именуется у вас? — по англосаксонской чувствительности, а я в настоящий момент не склонен рассматривать всерьез отношение вашего мужа к житейским делам и — да будет мне позволено это сказать — даже ваше.
Миссис Гулд не выглядела оскорбленной, ничуть:
— Я думаю, Антония вас полностью понимает?
— Понимает? Да, она понимает меня. Но не уверен, что одобряет. Впрочем, это безразлично. Как видите, я настолько честен, что признаюсь вам в этом, миссис Гулд.
— Вы, конечно, предлагаете отделиться, — сказала она.
— Конечно, отделиться, — подтвердил Декуд. — Да. Полностью отсечь всю Западную провинцию от взбунтовавшейся страны. Но что гораздо важнее, у меня есть намерение, мое единственное серьезное намерение, не быть отделенным от Антонии.
— И больше ничего? — спросила миссис Гулд.
— Абсолютно. Я не обманываю себя относительно моих побуждений. Антония не оставит ради меня Сулако, зато Сулако способен оставить республику на произвол судьбы. Что может быть яснее? Я люблю, чтобы ситуация была обрисована ясно. Я не могу расстаться с Антонией, а потому единая и неделимая республика Костагуана должна расстаться с одной из своих провинций. К счастью, с политической точки зрения это тоже разумно. Самая богатая, самая плодородная часть страны не будет ввергнута в анархию. Мне самому все это крайне безразлично; однако я не могу отрицать, что приход Монтеро к власти означает для меня смертный приговор. Я еще не видел ни одного воззвания, в которых он сулит прощение всем своим противникам, перечисляя их, где в списке значилась бы и моя фамилия; она всегда отсутствует, наряду с несколькими, весьма немногими. Братцы меня ненавидят, вы отлично это знаете, миссис Гулд; а тут внезапно возникает слух, будто они выиграли битву. Вы скажете, что, если слух подтвердится, я вполне успею убежать.
Миссис Гулд упавшим голосом произнесла, что ему не следует так клеветать на себя, и он умолк на мгновение, устремив на нее полный мрачной решимости взгляд.
— Я сбежал бы, миссис Гулд. Непременно сбежал бы, если бы это способствовало исполнению моего единственного в настоящее время желания. У меня хватает мужества в этом признаться, хватило бы и выполнить это. Но женщины, даже наши женщины, идеалистки. Не я, а Антония не захочет бежать. Новейший вид тщеславия.
— Вы называете это тщеславием? — с возмущением сказала миссис Гулд.
— Назовите гордостью, если угодно, и отец Корбелан разъяснит вам, что гордыня смертный грех. Но я не горд. Я просто очень сильно влюблен и поэтому не убегу. В то же время я намерен остаться в живых. Любовь ведь для живых, а не для мертвых. А посему необходимо, чтобы Сулако не признал Монтеро своим властителем.
— И вы полагаете, мой муж окажет вам поддержку?
— Думаю, окажет, ибо, как только найдется апеллирующий к его чувствам повод, он, подобно всем идеалистам, не сможет бездействовать. Но я не стану с ним говорить. Голые факты не смогут повлиять на его чувства. Пусть уж убеждает себя на свой лад, и, откровенно говоря, я, вероятно, и не смог бы сейчас с должным почтением обсуждать с ним его сентиментальные соображения и, пожалуй, ваши тоже, миссис Гулд.
Миссис Гулд несомненно решила ни в коем случае не обижаться. С рассеянной улыбкой она думала об известиях, сообщенных Декудом. Антония, насколько можно судить по ее полупризнаниям, отлично понимает, что представляет собой этот молодой человек. Его план несомненно сулит спасение, хотя пока это скорее просто идея, а не план. И даже если идея эта неверна, вреда она принести не может. Да к тому же, вполне вероятно, дурные слухи не подтвердятся.
— Вы уже знаете, как нужно действовать? — спросила она.
— Очень просто. Барриос отбыл, и прекрасно; он будет удерживать в своих руках Каиту, а Каита это дверь, через которую можно морем проникнуть в Сулако. Переправить через горы крупные силы им не удастся. С теми отрядами, которые они пошлют, справится даже шайка Эрнандеса. А мы тем временем организуем ополчение. И тогда тот же Эрнандес пригодится. Он наносил поражение регулярным войскам будучи разбойником; без сомнения, он сумеет это осуществить, если мы сделаем его полковником или даже генералом. Вы однажды утверждали, что этот злосчастный бандит являет собою животрепещущий пример того, как жестокость, несправедливость, невежество и самовластие не только отнимают у людей имущество, но и губят их души. Ну, а если этот человек станет вдруг причиной гибели тех зол, которые толкнули честного ранчеро на преступную стезю, в этом есть поэзия возмездия, не так ли? Отличная идея, вы со мной согласны?
Декуд легко перешел на английский, на котором говорил очень правильно и чисто.
— Вспомните также о ваших больницах, школах, дряхлых старцах и болящих матерях, о всех тех людях, которых вы с мужем ввергли в каменистое ущелье Сан Томе. Вы не чувствуете, что ответственны перед ними? Не кажется ли вам, что будет лучше, если мы сделаем еще одно усилие, вовсе не такое безнадежное, как это представляется на первый взгляд, чем…
Декуд закончил свою мысль резким движением руки, означающим: «Чем если всех нас уничтожат», и миссис Гулд в ужасе отвернулась.
— Почему вы не скажете все это моему мужу? — спросила она, не глядя на Декуда, который с интересом наблюдал, какое впечатление производят его речи.
— О, но ведь дон Карлос такой англичанин, — начал он. Миссис Гулд остановила его:
— Перестаньте, дон Мартин. Он такой же костагуанец… Нет! Он в гораздо большей степени костагуанец, чем вы сами.
— Сентиментален, очень сентиментален, — нежно и вкрадчиво проворковал Декуд. — Сентиментален на тот особый, ни с чем не сравнимый манер, который свойственен лишь вашему народу. Я наблюдаю короля Сулако с тех пор, как ввязался в это идиотское дело, на которое меня, возможно, толкнула злодейка судьба — ведь следствием ее происков всегда являются наши безотчетные поступки. Но я не жалуюсь, я не сентиментален, я не умею облекать свои личные желания в сверкающую драгоценностями шелковую мантию. Жизнь для меня не нравоучительный роман, в основе которого лежит милая сказочка. Нет, я практик, миссис Гулд. Я не стыжусь своих побуждений. Но простите, я отвлекся. Просто я хотел сказать, что занимаюсь некоторыми наблюдениями. Не стану вам рассказывать, что я обнаружил.
— Не надо. В этом нет необходимости, — вновь отвернувшись, прошептала миссис Гулд.
— Именно так. За исключением одного несущественного обстоятельства: ваш муж меня не любит. Сущий пустяк, но при сложившемся положении он обретает какую-то комическую значительность. Это комично и в то же время очень важно, ибо ясно: для выполнения моего плана нужны деньги… а иметь дело приходится с двумя сентиментальными господами.
— Я не уверена, что понимаю вас, дон Мартин, — сдержанно сказала миссис Гулд. — Но если допустить, что я вас поняла, кто — второй?
— Великий Холройд из Сан-Франциско, конечно, — с беспечным видом шепнул Декуд. — Я думаю, вы прекрасно меня понимаете. Женщины, конечно, идеалистки, но они так проницательны.
Миссис Гулд не стала выяснять, продиктовано ли это замечание желанием съязвить или, наоборот, польстить, и пропустила его мимо ушей. Зато имя Холройда пробудило в ней новую тревогу.
— Завтра вечером в порт доставят груз серебра; его добывали целых полгода, дон Мартин, — в смятении воскликнула она.
— Ну, и пусть себе доставляют, — прошептал ей прямо в ухо Декуд, в отличие от миссис Гулд почти спокойный.
— Да, но если пойдут слухи и к тому же окажется, что они справедливы, в городе могут начаться беспорядки, — возразила миссис Гулд.
Декуд допускал, что это возможно. Он отлично знал, что представляют собой дети Кампо: злобные, вороватые, мстительные и кровожадные, они отнюдь не обладают теми великими достоинствами, которыми, кажется, наделены их братья из прерий. Но не надо забывать, что существует тот второй сентиментальный господин, почему-то склонный придавать конкретным фактам несколько странный идеалистический смысл. Поток серебра должен не иссякая струиться на север, с тем чтобы вернуться в виде финансовой поддержки великого торгового дома Холройда. Находясь в горах на руднике, в сейфе-кладовой для хранения ценностей, серебряные слитки менее пригодны для его целей, чем, скажем, свинцовые, из которых, к примеру, можно лить пули. Так пусть же серебро доставят в порт, где оно будет дожидаться погрузки.
Ближайший пароход, который отплывает на север, захватит этот груз, хотя бы для того, чтобы спасти рудники Сан Томе, производящие так много ценностей. К тому же очень может быть, слухи не подтвердятся, поспешил он ее успокоить.
— А кроме того, сеньора, — добавил он в заключение. — Мы довольно долго можем держать эти вести в секрете. Я разговаривал с телеграфистом, стоя посредине Пласы, и поэтому убежден, что нас никто не подслушал. Мимо нас не пролетела даже птица. А затем позвольте мне сказать вам еще одну вещь. Я подружился с этим человеком, которого называют Ностромо, с капатасом. Не далее как сегодня вечером у нас состоялась беседа: он куда-то ехал на своей знаменитой кобыле, а я шел рядом. Он обещал, что, если вспыхнет мятеж по какой бы то ни было причине, даже по причине, очень тесно связанной с политикой (вы поняли — по какой), его каргадоры, влиятельная часть нашего городского населения, — вы не можете не согласиться — поддержат европейцев.
— Он вам это обещал? — с живостью переспросила миссис Гулд. — А что его заставило давать такие обещания?
— Право, не знаю, — признался Декуд, несколько озадаченный. — Он действительно мне это обещал, но ответить на ваш вопрос я затрудняюсь. Разговаривал он с обычной своей беззаботностью, которую, не будь он простым матросом, я назвал бы аффектированной.
Декуд внезапно замолчал и, пораженный неожиданной мыслью, посмотрел на миссис Гулд.
— Скорей всего, я полагаю, он намерен извлечь из этого какую-то выгоду. Не забывайте, ради того огромного влияния, которым он пользуется среди простонародья, ему приходится и подвергать себя опасности, и тратить бездну денег. Престиж штука серьезная, и за него надо платить. Мы познакомились во время танцев в гостинице, которую держит один мексиканец неподалеку от города, за крепостной стеной, и Ностромо сказал мне, что приехал сюда нажить состояние. Возможно, престиж кажется ему своего рода капиталовложением.
— А может быть, престиж ценен для него сам по себе, — возразила миссис Гулд, досадуя на злоязычие своего собеседника. — Виола, гарибальдиец, у которого Ностромо живет уже несколько лет, называет его Безупречным.
— Ах да, он один из ваших протеже, приятель старика трактирщика. Что ж, превосходно. Капитан Митчелл тоже превозносит его до небес. Я только и слышу всевозможные рассказы о его силе, его храбрости, его преданности, и рассказам этим нет конца. Нет конца достоинствам. Гм, безупречный! Вот уж и впрямь почетный титул для десятника портовых грузчиков. Безупречный! Красиво, но туманно. Впрочем, надеюсь, здравомыслия он тоже не лишен. И я беседовал с ним, исходя из этого утешительного для практических людей предположения.
— А я предпочитаю думать, что у него нет корыстных целей, и поэтому на него можно положиться, — сказала миссис Гулд, и если она позволяла себе изредка нечто похожее на резкость, то это нечто прозвучало сейчас в ее ответе.
— Ну, в таком случае серебро еще в большей безопасности, сеньора. Пусть его доставят сюда. Пусть его сюда доставят, а затем оно уплывет на север и вернется к нам в виде кредита.
Миссис Гулд посмотрела в сторону двери, ведущей в кабинет ее мужа. Декуд, который наблюдал за ней так внимательно, словно вся его судьба зависела от нее, разглядел в полутьме галереи, как она чуть заметно кивнула. Он с улыбкою поклонился, сунул руку во внутренний карман пальто и вынул веер из светлых перьев, прикрепленных к раскрашенным листьям сандалового дерева.
— Я его взял с собой, — весело пояснил он, — чтобы был предлог на всякий случай. — Он снова поклонился. — Доброй ночи, сеньора.
Миссис Гулд двинулась по галерее, удаляясь от комнаты мужа. Мысль об участи рудников Сан Томе преследовала ее, угнетала, страшила. Это началось уже давно. Сперва была просто идея. Она с тревогой наблюдала, как идея превращается в фетиш, а теперь уже фетиш превратился в чудовищную сокрушительную силу. Казалось, вдохновение, которое объединяло их когда-то, покинуло теперь ее душу и превратилось в стену из серебряных кирпичей, воздвигнутую между ней и мужем безмолвными духами зла. Он оторван от жены и окружен непроницаемой стеной из драгоценного металла, а жена осталась за пределами этой стены со своей школой, больницей, дряхлыми старцами и болящими матерями, жалкими останками вдохновенных мечтаний их юности. «Бедные, бедные!» — вздохнула она.
Снизу донесся громкий голос Мартина Декуда:
— Я нашел веер доньи Антонии. Поглядите, Басилио, вот он!