Книга: Ностромо
Назад: ГЛАВА 4
Дальше: Часть вторая ИЗАБЕЛЛЫ

ГЛАВА 7

Миссис Гулд, и умная, и отзывчивая, конечно, разделяла его чувства. Его стремления вносили в жизнь азарт, а она любила азарт, будучи истинной женщиной. В то же время она немного побаивалась; и когда, покачиваясь в качалке, дон Хосе Авельянос неосторожно говорил: «Даже если вы потерпите неудачу, любезнейший мой Карлос, даже если какое-нибудь прискорбное событие сведет ваши усилия на нет — от чего храни нас бог! — вы славно послужили отечеству, и труд ваш не пропадет», — миссис Гулд бросала пытливый взгляд на мужа, который помешивал ложечкой чай с таким невозмутимым видом, будто не слышал ни единого слова. У дона Хосе вовсе не было дурных предчувствий. Наоборот, он пылко восхищался тактом любезнейшего Карлоса и его мужеством. Его английская незыблемость, как уверял дон Хосе, была надежнейшей гарантией успеха; и, повернувшись к миссис Гулд, он добавлял: «Что до вас, Эмилия, душа моя, — преклонный возраст и старинная дружба делали простительной такую фамильярность обращения, — вы столь истинная патриотка, будто вы здесь родились».
В этой фразе было больше правды, чем в нее вкладывал учтивый дон Хосе. Миссис Гулд, сопровождая мужа, который в поисках рабочих разъезжал по всей провинции, лучше знала страну, чем местные уроженки. В привычной амазонке, с лицом, напудренным так густо, что оно напоминало гипсовый слепок, а в знойные дневные часы еще и в маленькой шелковой полумаске, она сидела на стройном легконогом пони в центре небольшой кавалькады. Впереди ехали два всадника, живописные в своих огромных шляпах, со шпорами на босых пятках, в белых вышитых кальсонеро , кожаных куртках, полосатых пончо, и висящие у них через плечо карабины покачивались в такт шагам лошадей. В арьергарде двигалась упряжка вьючных мулов, за которой наблюдал тощий темнолицый погонщик, восседавший почти у самого хвоста на своем длинноухом копытном, вытянув вперед ноги и так сильно сдвинув на затылок шляпу, что ее широкие поля образовали вокруг его головы нечто вроде нимба.
Старый костагуанский офицер, отставной майор незнатного происхождения, однако находящийся под покровительством знати благодаря приверженности к партии «бланко», был рекомендован доном Хосе как интендант и руководитель экспедиции. В дороге он неизменно держался по левую руку от миссис Гулд, седые кончики его висячих усов спускались ниже подбородка, а добрые глаза внимательно оглядывали окрестность, чтобы он мог указать своей спутнице достопримечательности ландшафта, назвать встречающиеся им по пути маленькие деревушки, усадьбы, гасиенды , которые, словно приземистые крепости с гладкими стенами, возвышались над пригорками, разнообразящими там и сям ровную поверхность равнины Сулако. Перед их взором тянулись зеленые всходы полей, прерия, леса, поблескивали реки и озера — равнина, как огромный парк, простиралась от синей дымки далеких гор до бесконечного волнующегося горизонта, там, где небо сливалось с травой и большие белые облака словно медленно погружались во мрак своих собственных теней.
На волах, запряженных в деревянные плуги, пахали крестьяне, такие маленькие на необозримых просторах равнины, что казалось, они хотят взять приступом саму бесконечность. Вдали гарцевали верховые вакеро, и огромные стада, обратив в одну сторону рогатые головы, паслись, прочертив волнистой линией широкие пастбища. В тени раскидистого дерева у дороги приютилась крытая соломой хижина; тянулись вереницы нагруженных тяжелой поклажей индейцев; они снимали шляпы и молчаливо обращали грустный взгляд на кавалькаду, поднимающую за собой столб пыли над Королевской дорогой, которую построили когда-то собственными руками их порабощенные предки и которая сейчас крошится под копытами лошадей. И с каждым новым днем, казалось, миссис Гулд все лучше понимала душу этой страны, потрясенная неведомой ей до начала путешествия глубинной частью этого края, незатронутой европейским лоском, слегка коснувшимся прибрежных городов, пораженная видом громадных просторов прерий и гор и этими людьми, страдающими и безмолвными, которые в трогательном терпеливом бездействии ожидали грядущего.
Ей открылся ландшафт этого края и его радушие, неизменно проявляемое с неким дремотным достоинством в больших домах с длинными стенами без окон и массивными воротами, выходившими на открытую всем ветрам прерию. Ее усаживали во главе стола, где хозяева и служащие располагались, следуя простому и патриархальному порядку. Когда наступал вечер и в небе светила луна, дамы негромко беседовали, сидя во внутреннем дворике под апельсиновыми деревьями, и миссис Гулд очаровывали их нежные голоса и нечто таинственное в мирном укладе их жизни. А по утрам мужчины в украшенных лентами сомбреро и вышитых костюмах для верховой езды, ловко сидя на лошадях, сбруя которых была обильно выложена серебром, провожали отъезжающих гостей и торжественно прощались с ними у пограничных столбов своих поместий, предоставляя воле божией.
Не было дома, где бы она не слышала рассказов о политическом произволе; друзья, родственники разорены, брошены в тюрьмы, погибли в битвах бессмысленных гражданских войн, подвергнуты жестоким казням во исполнение бесчеловечных проскрипций, так что создавалось впечатление, будто бы управление этой страной заключается в междоусобице разбойничьих шаек, в которых собрались алчные и безумные, выпущенные из ада на землю демоны в воинских мундирах, с саблями в руках и с высокопарными речами на устах. И кто бы ни заговорил, миссис Гулд ощущала, как истосковались эти люди о мире, как их страшит кошмарная пародия на правительство, лишившая своих граждан законов, безопасности и правосудия.
Она легко перенесла два месяца странствий; в ней было уменье не поддаваться усталости — свойство, которое мы временами с изумлением обнаруживаем в хрупкой с виду женщине — свидетельство замечательной стойкости духа. Дон Пепе — старик майор — после многократных попыток оградить от тягот путешествия представительницу слабого пола, в конце концов пожаловал ей титул «Не ведающая усталости сеньора». Миссис Гулд и в самом деле становилась истинной костагуанкой. Узнав еще в Южной Европе, что представляет собою крестьянство, она понимала великую силу народа. В безмолвствующих вьючных животных с грустными глазами она умела разглядеть человека. Видела их на дороге, согнувшихся под тяжестью груза, видела, как усердно трудятся в поле одинокие фигурки в больших соломенных шляпах и трепыхающейся на ветру белой одежде. Она запоминала деревни потому, что ей врезалась в память кучка индианок у источника или молодая девушка индианка с печальным и чувственным профилем, поднимающая глиняный сосуд с холодной водой у дверей темной хижины с деревянным крылечком, сплошь уставленным высокими коричневыми кувшинами. Прочные деревянные колеса тележки, которая остановилась на пыльной дороге, наверняка были сработаны топором; угольщики, поставив каждый свою корзину с древесным углем на низкой глиняной стене прямо у себя над головой, спали рядком, растянувшись в узенькой полоске тени.
Крупная каменная кладка мостов и церквей, которые оставили после себя завоеватели, была свидетельством их пренебрежения к труду человека и вечным памятником подневольного труда исчезнувших народов. Ушли в прошлое власть короля и власть церкви, и дон Пепе, завидев на пригорке руины какой-нибудь каменной громады, возвышающиеся над низенькими глиняными стенами деревни, прерывал рассказ о своих воинских подвигах и восклицал:
— Несчастная Костагуана! Прежде все доставалось священникам, а народу — ничего; нынче все достается политическим воротилам в Санта Марте, неграм и ворам.
Чарлз беседовал с алькальдами, с прокурорами, с самыми уважаемыми людьми в городах и с кабальеро в поместьях. Коменданты районных гарнизонов снабжали его охраной, ибо он мог предъявить письменное разрешение, выданное политическим лидером Сулако, носящим это звание в данный момент. Сколько золотых двадцатидолларовых монет пришлось ему выложить за этот документ, осталось тайной, известной лишь самому Чарлзу, Великому человеку из Соединенных Штатов (тому самому, который снисходил до собственноручной переписки с Сулако) и еще одному великому человеку, уже совсем другого толка, с темно-оливковым цветом лица и бегающими глазками, который обитал в то время в ратуше Сулако и чванился своей культурой и европейскими манерами, в коих ощущался более всего французский стиль, ибо он прожил несколько лет в Европе… в изгнании, как он говорил.
Впрочем, многим было хорошо известно, что накануне того, как отправиться в изгнание, этот сеньор неосторожно проиграл в карты всю наличную казну таможни одного небольшого порта, где влиятельный друг раздобыл для него место младшего сборщика. Эта ошибка молодости наряду с другими превратностями судьбы вынудила его в течение некоторого времени прослужить официантом в одном из мадридских кафе, дабы изыскать себе средства к существованию. Но таланты его, вероятно, были велики, ибо помогли ему в конце концов столь блистательно вернуться на путь политической карьеры. Чарлз Гулд, с невозмутимым хладнокровием излагая ему суть дела, именовал его «ваше превосходительство».
Сулакское «превосходительство» вело беседу с усталым и покровительственным видом, сидя у открытого окна и так сильно наклонив назад кресло, как делают только в Костагуане. Случилось, что именно в это время военный оркестр на площади оглушительно сотрясал воздух, исполняя отрывки из различных опер, и «его превосходительство» дважды властно поднял руку, прерывая разговор, дабы прослушать любимый пассаж.
— Дивно, восхитительно, — шептал он; Чарлз тем временем, стоя рядом, ожидал с непроницаемым и терпеливым видом. — Лючия, Лючия ди Ламмермур! Я страстно люблю музыку. Она приводит меня в состояние восторга. О! Божественно… о! …Моцарт. Sí! Божественно… Так о чем вы говорили?
Конечно, до его превосходительства уже дошли слухи о намерениях Чарлза Гулда. Кроме того, он получил официальное предписание из Санта Марты. Его превосходительство напустил на себя важность просто для того, чтобы скрыть одолевавшее его любопытство и произвести впечатление на посетителя. Но после того как он запер в ящике большого письменного стола некий ценный вклад, он стал весьма любезен и возвратился на прежнее место быстрым и молодцеватым шагом.
— Если вы намерены построить возле рудников поселки, где будут жить переселенцы, вам для этого надлежит получить указ министра внутренних дел, — сказал он деловито.
— Я уже отправил просьбу с подробным изложением фактов, — спокойно ответил Чарлз Гулд, — а сейчас твердо рассчитываю на поддержку вашего превосходительства.
Его превосходительство был человеком настроения. Как только он получил деньги, его простая душа преисполнилась редкостной доброжелательностью. Неожиданно он глубоко вздохнул.
— Ах, дон Карлос! Больше всего здесь, в провинции, нам нужны передовые люди вроде вас. Спячка, спячка овладела нашими аристократами! Полное отсутствие инициативы! Ни малейшей предприимчивости! Я человек, глубоко изучивший Европу, как вы понимаете…
Прижав руку к бурно вздымающейся груди, он порывисто вскочил с кресла и, почти не переводя дыхания, целых десять минут осыпал пылкими излияниями Чарлза, который выслушал их, храня учтивое молчание; и когда, внезапно замолчав, его превосходительство рухнул в кресло, это выглядело так, словно он только что пытался взять приступом крепость. Чтобы сохранить достоинство, он поспешил отпустить неразговорчивого посетителя, важно склонив голову и проронив с угрюмой и усталой снисходительностью:
— Вы можете рассчитывать на мое доброжелательство, естественное в просвещенном человеке, если будете вести себя, как честный гражданин, заслуживающий такой поддержки.
Затем взял бумажный веер и принялся махать им с напыщенным видом, а Чарлз Гулд поклонился и вышел. Тогда глава провинции отбросил веер и долго разглядывал захлопнувшуюся дверь, изумленный и озадаченный. Наконец пожал плечами, как бы убеждая себя, что полон презрения. Тупой, равнодушный. Не интеллектуален. Волосы рыжие. Типичный англичанин. Ничтожная личность.
Его лицо потемнело. Почему все же этот Гулд так невозмутимо и холодно держится? Он был первым в длинной череде политических деятелей, присылаемых из столицы править Западной провинцией, которым представлялась оскорбительной независимая манера Чарлза Гулда во время деловых переговоров.
Чарлз исходил из того, что если уж необходимость делать вид, будто ты внимательно выслушиваешь всякую галиматью, представляет собой часть цены, которую он должен уплатить, чтобы его оставили в покое, то самому плести такую же галиматью никоим образом в его обязанности не входит. Здесь он твердо проводил черту. Провинциальным диктаторам, привыкшим, что перед ними трепещут мирные представители всех классов общества, эта «английская» сдержанность рыжеволосого инженера внушала беспокойство, принимавшее самые разные формы, — от стремления подольститься к нему до стремления его уничтожить. Мало-помалу все они узнали, что, какая бы партия ни главенствовала, человек этот сохраняет весьма прочные связи с высшими представителями власти, пребывающими в столице.
Так обстояли дела, и именно этим объяснялось, что Чарлз Гулд был отнюдь не так богат, как полагал главный инженер новой железной дороги. Следуя советам дона Хосе Авельяноса, а тот был хорошим советчиком (хотя мучительные испытания, выпавшие на его долю в годы правления Гусмана Бенто вселили в него робость), Чарлз отказался от своей доли в прибылях; тем не менее представители иностранной колонии, сплетничая о местных делах, наделили его (внешне шутливым, а по сути, вполне серьезным) титулом: «король Сулако».
На одного из адвокатов костагуанской коллегии, человека, чье доброе имя и выдающиеся способности были известны в обществе, члена знатной семьи Морага, владеющей обширными угодьями в долине Сулако, указывали с оттенком таинственности и почтительности иностранцам, как на агента рудников Сан Томе — «политического агента, знаете ли». Он был высок, осмотрителен и носил черные бакенбарды. Было известно, что он вхож ко всем министрам, а многочисленные генералы считают честью отобедать у него дома. Он с легкостью попадал на прием к президентам. Вел оживленную переписку с дядюшкой с материнской стороны, доном Хосе Авельяносом; однако свои письма — за исключением тех, где он выражал приличествующие почтительному племяннику чувства, — он редко доверял почтовому ведомству Костагуаны. Ибо это ведомство вскрывает все конверты, совершенно не чинясь и без разбора, с наглым ребяческим бесстыдством, свойственным некоторым испано-американским правительствам.
Следует отметить, что примерно в то же время, когда возобновилась работа на рудниках Сан Томе, уже упоминавшийся нами погонщик мулов, первоначально нанятый Чарлзом для предварительных поездок в Кампо, присовокупил свой маленький караван копытных к веренице возов и телег, вяло струившейся по перевалам, соединявшим нагорье Санта Марты с долиной Сулако. Дорога эта так трудна и опасна, что лишь самые неотложные обстоятельства могут вынудить воспользоваться ею, а нужды внутренней торговли, судя по всему, не требуют дополнительных транспортных средств; впрочем, поездки нашего погонщика не выглядели бессмысленными. Каждый раз, когда он отправлялся в путь, он вез несколько тюков с товаром. Очень смуглый и флегматичный, в штанах из козьей шкуры мехом наружу, он сидел на своем прытком муле возле самого его хвоста, прикрыв глаза широкими полями шляпы, с выражением блаженной безучастности на длинном лице, заунывно мурлыкал себе под нос любовную песенку, потом вдруг, не меняя выражения лица, пронзительно гикал на малочисленную тропилью , которая трусила впереди. За спиною у него болталась мандолина; а в одном из деревянных вьючных седел была искусно выдолблена выемка, в которую можно было украдкой засунуть плотно скатанный клочок бумаги, потом вновь заткнуть выемку деревянной пробкой и прибить гвоздиком холщовую обивку седла. Находясь в Сулако, он имел обыкновение покуривать и дремать весь день напролет, с видом человека, не обремененного заботами, сидя на каменной скамье, расположенной у входа в Каса Гулд и прямо напротив окон дома Авельяноса. Много-много лет тому назад его мать была старшей прачкой в этом доме, и никто лучше ее не умел мыть и крахмалить тонкое белье. Он и сам родился на гасиенде, принадлежащей этой семье. Его звали Бонифацио, и дон Хосе, переходя около пяти часов через дорогу, чтобы навестить донью Эмилию, неизменно отвечал на его скромное приветствие движением руки или кивком. Привратники обоих домов беседовали с ним неторопливо и доверительно. Вечера он посвящал азартным играм или захаживал в гости, веселый и щедрый, к продажным девицам, проживающим в глухих закоулках на окраине города. Впрочем, и он также был человеком осмотрительным.

ГЛАВА 8

Те из нас, кто любопытства ради побывал в Сулако в годы, предшествующие открытию железной дороги, конечно, помнят, как упорядочилась жизнь этой глухой провинции под влиянием рудников Сан Томе. Внешний вид города тогда еще оставался прежним, он изменился позже, и сейчас, как говорят, над улицей Конституции пролегает канатная дорога, и мощеные дороги уходят в глубь страны, к Ринкону и другим селениям, где иностранные коммерсанты и местные богачи построили себе виллы на современный лад; пристань — новая; рядом с гаванью разместилась огромная товарная станция железной дороги, тут же тянется длинный ряд пакгаузов, а в порту теперь возникла проблема труда, и рабочие устраивают стачки.
В прежние времена о проблемах труда никто не слыхивал. Работавшие в порту каргадоры образовывали состоявшее из различных подонков общества мятежное братство, во главе с заступником из их же среды. Бастовали они регулярно (в дни корриды), и с этой проблемой труда даже Ностромо в пору наивысшей своей славы ничего не мог толком поделать; зато наутро после каждой сиесты, когда торговки-индианки располагались на площади и раскрывали зонты из рогожи, а над городом, на темном еще небе светились бледным светом снега Игуэроты, подобно призраку, внезапно возникал всадник на серебристо-серой кобыле, и это неизменно приводило к полному урегулированию проблемы труда.
Лошадь мерным шагом двигалась по узким улочкам окраин и пересекала поросшие бурьяном пустыри между остатками крепостного вала и черными, без единого огонька скоплениями хижин, похожих скорее на хлев или собачью конуру. Всадник рукояткой тяжелого револьвера дубасил по дверям низеньких харчевен и гнусных развалюх, прислонившихся к тому, что сохранилось от полуразрушенной благородной стены, некогда ограждавшей город, по деревянным стенкам строений, столь хлипких, что в промежутках между грохотом ударов слышался храп людей, которые спали внутри. Не слезая с седла, он угрожающе выкрикивал имена обитателей этих лачуг, сперва один раз, а затем — второй. Ему отвечали сонными голосами, — ворчливо, виновато, злобно, шутливо, жалобно, — он молча сидел в темноте, а затем из дверей вылезала темная фигура и откашливалась в предрассветной тиши. Иногда из окна доносился негромкий женский голос: «Он сию минутку выйдет, сеньор», — и всадник молча ждал, сидя на неподвижной лошади. Но изредка, если ему приходилось спешиваться, то через некоторое время из дверей хибары или харчевни после сопровождаемой сдавленными проклятиями ожесточенной потасовки вылетал, раскинув руки, каргадор и плюхался на землю у ног серебристо-серой кобылы, которая лишь поводила маленькими остроконечными ушами. Лошадь привыкла к таким делам, а каргадор, поднявшись, шагал, слегка пошатываясь и бормоча себе под нос ругательства, спеша как можно скорей оказаться подальше от револьвера Ностромо.
Когда всходило солнце, встревоженный капитан Митчелл в ночном одеянии выходил на деревянную галерею, протянувшуюся вокруг здания ОПН, которое одиноко возвышалось на берегу, и видел снующие по заливу баркасы, суетящихся у грузовых кранов людей, возможно, даже слышал, как неоценимый Ностромо, уже спешившись, в клетчатой рубахе, подпоясанной красным шарфом, какие носят моряки Средиземноморья, зычным голосом отдавал приказы с дальнего края пирса. И впрямь — один на тысячу!
Развитие цивилизации, которое сопровождается целым рядом материальных перемен, стирающих индивидуальность старых городов и внедряющих некий стереотип современности, еще не затронуло город; но сквозь обветшалую древность Сулако, так явно напоминающую о себе в домах, украшенных лепниной, в зарешеченных окнах, высоких желто-белых стенах заброшенных монастырей, перед которыми протянулись мрачные ряды темно-зеленых кипарисов, уже на́чало проглядывать — очень современное по своей сути — существование рудников Сан Томе. Оно изменило и внешний вид толпы, собиравшейся по праздничным дням на площади перед открытым порталом собора, — в ней все чаще мелькали белые пончо, обшитые зеленой каймой, которые носили по праздникам шахтеры Сан Томе. Они надевали также белые шляпы, украшенные зеленой тесьмой и шнуром; все эти товары были хорошего качества и продавались очень недорого в магазине, открытом администрацией.
Миролюбивых cholo , носящих эти непривычные для Костагуаны цвета, почему-то очень редко избивали до полусмерти, обвиняя в неуважении к городской полиции; так же редко им грозила опасность, что где-нибудь на дороге их внезапно изловят, накинув лассо, занимающиеся набором солдат уланы — оригинальный способ вербовки добровольцев, почитаемый в республике почти законным. Было известно, что таким образом вербовали целые деревни; впрочем, как говорил дон Пепе, безнадежно пожимая плечами и объясняя этот казус миссис Гулд: «Что поделаешь! Бедняги! Pobrecitos! Pobrecitos! Но государству нужны солдаты».
Так рассуждал с полным знанием дела дон Пепе, старый воин, с висячими усами, худым, коричневым, словно орех, лицом и резко очерченной тяжелой челюстью, какие бывают, кстати, у пастухов, которые верхом на лошадях присматривают за стадами на обширных равнинах Юга. «Если у вас есть желание послушать старого офицера, служившего Паэсу, сеньоры», — так начинал он обычно каждую речь в клубе «Амарилья» — в клубе аристократов Сулако, — куда был принят в награду за услуги, некогда оказанные им давно почившему делу Федерации.
Клуб, ведущий начало от первых дней провозглашения независимости Костагуаны, мог назвать в числе своих основателей многих борцов за свободу. Его несчетное количество раз закрывали по произволу различных правительств, членов клуба подвергали опале, а однажды, когда грозный и неукротимый начальник гарнизона повелел им всем до единого собраться на банкет, была устроена грандиозная бойня, и никто не остался в живых (позже самые отпетые негодяи, осквернявшие своим присутствием город, ободрали их, как липку, а голые тела выбросили из окон на площадь); тем не менее в то время, о котором идет речь, клуб «Амарилья» снова процветал. Приезжих гостеприимно встречали прохладные большие комнаты, расположенные со стороны фасада и представлявшие собой исторический интерес, так как некогда служили резиденцией высокопоставленного деятеля святой инквизиции. Два крыла, дверь каждого из них была заколочена гвоздями, а за дверью постепенно осыпалась штукатурка да и сами стены; на немощеном внутреннем дворе зеленела молодая роща апельсиновых деревьев, листва которых скрывала от прохожих, что задняя часть здания превратилась в руины.
Свернув в ворота с улицы, вы словно попадали в уединенный сад, а в саду натыкались на ступеньки полуразрушенной лестницы, которую охраняла замшелая статуя некоего святого епископа в митре и с жезлом; он стоял, скрестив на груди красивые каменные руки, и кротко сносил поношение, учиненное каким-то нечестивцем, проломившим ему нос. Сверху выглядывали слуги — шоколадного цвета лица, обрамленные копной черных волос; слышался стук биллиардных шаров, а поднявшись по лестнице, вы в первой же зале могли увидеть сидящего как изваяние где-нибудь неподалеку от окна, в кресле с прямой спинкой дона Пепе, который читал старую столичную газету, держа ее на расстоянии вытянутой руки и шевеля от напряжения усами. Его вороная лошадь, жестокосердое, но выносливое тупоумное существо, дремала, стоя на мостовой под необъятным седлом и почти касаясь носом тротуара.
Дона Пепе, когда он не «отлучался в горы», как называли его поездки жители Сулако, можно было встретить также в гостиной Каса Гулд. Он сидел, со скромным достоинством поставив ноги очень прямо и слегка отодвинувшись от чайного стола. В его глубоко посаженных глазах поблескивала добродушная смешинка, и время от времени он вставлял в разговор иронические и забавные реплики. Здравомыслие и ироническая проницательность соединялись в нем с подлинной человечностью, а сочетание этих черт нередко присуще простым старым воинам, чья храбрость была многократно испытана в превратностях опасной службы. Разумеется, он ничего не смыслил в горном деле, однако должность у него была особого рода. На его попечении находились все, кто проживал на территории рудников, границы которой были обозначены краем ущелья — с одной стороны, а с другой — тем поворотом, где начинающийся от подножья горы проселок уходит в прерию, сразу же за ручьем, через который переброшен деревянный мостик, выкрашенный в зеленый цвет — цвет надежды, а заодно и цвет рудников Сан Томе.
В Сулако говорили, что во время «отлучек в горы» дон Пепе пробирается по обрывистым тропам, опоясанный огромной саблей и облаченный в потертый мундир с потускневшими майорскими погонами. Шахтеры, почти все индейцы с большими дикими глазами, называли его «таита» (отец), ибо в Костагуане было принято, что все босые обращаются таким образом к носящим башмаки; и никто иной, как Басилио, камердинер мистера Гулда и дворецкий Касы, в один прекрасный день счел нужным с полным чистосердечием торжественно доложить: «Дон сеньор гобернадор , прибыли».
Дон Хосе Авельянос, находившийся в то время в гостиной, был сверх всякой меры восхищен уместностью этого титула и, как только сухощавая фигура старика майора появилась в дверях, не без ехидства приветствовал его таким образом. Дон Пепе лишь улыбнулся в свои длинные усы, словно хотел сказать: «Легко отделался — могли бы придумать кличку и похуже».
Так сеньором гобернадо́ром он и остался впредь и, с легким юмором рассказывая о служебных обязанностях, которые он выполнял во вверенных ему владениях, посмеиваясь, говорил миссис Гулд:
— Стоит лишь камню удариться о камень, сеньора, гобернадор услышит этот стук.
И многозначительно постукивал по уху указательным пальцем. Даже когда количество одних только шахтеров, не считая их жен и детей, перевалило за шесть сотен, он, казалось, знал каждого из них в лицо, всех этих бесчисленных Хосе, Мануэлей, Игнасио из находящихся в его ведении деревень — Примеро, Сегундо, Терсеро (так именовались три рудничных поселка). Он различал не только их плоские безрадостные лица, абсолютно одинаковые на взгляд миссис Гулд, словно многовековые страдания и покорность создали общий передающийся из поколения в поколение тип, нет, он, кажется, даже различал их по бесчисленным оттенкам красновато-коричневых, черновато-коричневых, медно-коричневых спин, когда перед началом новой смены отработавшие и идущие на работу, в одних подштанниках и кожаных шапочках, смешивались в общий поток и двигались, покачивая шахтерскими лампочками, которые несли в обнаженных руках, держа кайло на плече и громко шаркая сандалиями перед входом в шахту. Наступала передышка.
Шахтеры индейцы замирали, облокотившись на стоявшие длинным рядом пустые лотки для промывки руды; другие сидели на корточках и курили длинные сигары; по большим наклонным деревянным стокам не грохотали куски руды; слышался лишь непрестанный яростный рев воды в открытых желобах, ее негодующее ворчание и шумные всплески, возникавшие от вращения турбинных колес, да внизу на плато тяжелое уханье толчейного песта, дробящего в мелкий порошок драгоценную руду. Старши́е, каждый с медной бляхой на голой груди, выстраивали в ряд свои артели; а потом гора поглощала половину этой безмолвной толпы, вторая же половина растекалась по извилистым тропкам, которые вели на самое дно ущелья. Оно было глубоким; и узенькая полоса растительности, которая петляла среди сверкающих каменных глыб, словно гибкий зеленый шнурок, расширялась где-то глубоко внизу тремя узлами раскидистых деревьев и крытых пальмовыми листьями лачуг, а узелки эти именовались: Примеро, Сегундо, Терсеро, и в них обитали шахтеры концессии Гулда.
Слух о том, что у подножья Игуэроты появилось такое место, где можно получить работу и обеспечить своих близких, разнесся среди пастбищ на равнине; неуклонно и настойчиво, словно талая вода, он проник во все закоулки и щели самых отдаленных голубых хребтов Сьерры, и, прослышав об этом, целые семьи тронулись в путь. Впереди отец в остроконечной соломенной шляпе, следом мать со старшими детьми и тщедушный ослик; кроме главы семьи, все с узлами, да, пожалуй, еще старшая дочь, краса и гордость семейства, босоногая, стройная и тонкая, как тростинка, с угольно-черными косами и так же, как отец, без поклажи, если не считать поклажей маленькую гитару и сандалии из мягкой кожи, связанные вместе и переброшенные через плечо. Завидев таких путников, растянувшихся цепочкой где-нибудь у перекрестка проселочных дорог между пастбищами или сидящих на обочине большого тракта, те, кто путешествовал верхом, говорили:
— Поглядите-ка, и эти тоже идут на рудники Сан Томе. Всё идут, идут, и завтра мы таких же встретим.
И, пришпоривая в наступающих сумерках лошадей, толковали о величайшей новости в провинции, открытии рудников Сан Томе. Разрабатывать их будет богатый англичанин, а может, и не англичанин, quién sabe! Словом, какой-то иностранец, денег — куча. Да, кстати, разработки уже начались. Погонщики, которые отвозили в Сулако черных быков для следующей корриды, сообщили, что, стоя на крылечке постоялого двора в Ринконе, небольшом селении, откуда до города рукой подать, — всего одна лига, — они видели, что в горах уже зажглись огни и мерцают между деревьями. Видели они и всадницу, она сидит на лошади боком, в каком-то особом седле, и на голове у нее мужская шляпа. Кроме того, она бродит по горным тропам пешком. Женщина инженер, вот, кажется, кто она такая.
— Что за глупости! Это невозможно, сеньор!
— Sí! Sí! Una americana del norte .
— Ах, вот как! Ну, вашей милости лучше знать. Una americana, на них это похоже.
Посмеивались, удивленно и пренебрежительно, а сами не спускали настороженных глаз с теней на дороге, ибо если путешествуешь поздно вечером по равнине, того и гляди, повстречаешь разбойников.
В пределах вверенных ему владений дон Пепе знал не только шахтеров мужчин, но, казалось, был способен определить, из чьей семьи любые встретившиеся ему женщина, девушка или подросток, — для этого ему только требовалось смерить их внимательным, пытливым взглядом. Лишь мелюзга порою ставила его в тупик. Частенько сиживали они бок о бок с падре, задумчиво уставившись на деревенскую улицу, где мирно резвились коричневые ребятишки, прикидывали, чей вон тот или этот, вполголоса обменивались своими соображениями, а иногда вдвоем наперебой задавали всевозможные вопросы, дабы установить родословную мальца, который безмятежно брел по дороге, совершенно голый и очень серьезный, держа сигару в младенческих губах и украсив себя четками, похищенными, очевидно, именно украшения ради у матери и болтавшимися на его раздутом животе.
Духовный и светский наставники рудничной паствы были добрыми друзьями. С доктором Монигэмом, медицинским пастырем, который взял на себя эту миссию по просьбе Эмилии Гулд и жил в помещении больницы, они не были так коротки. Да и как с ним быть накоротке, с сеньором доктором, таким таинственным и жутким, кривоплечим, со свисающей на грудь головой, сардонической улыбкой и хмурым взглядом исподлобья. Зато оба других пастыря всегда работали в тесном содружестве.
Отец Роман, сухопарый, маленький, морщинистый, подвижный, с большими круглыми глазами и острым подбородком, большой любитель нюхать табак, тоже был старым служакой; великое множество простых душ исповедовал он на полях битвы своей республики, опускался рядом с умирающими на колени в высокой траве на горном склоне или в густом лесу, и пока он выслушивал их последние признания, его ноздри вдыхали пороховой дым, а в ушах гремела ружейная пальба и свистели пули. Так велик ли грех, если двое друзей с наступлением сумерек вытаскивали засаленную колоду карт и играли одну партию, прежде чем дон Пепе отправлялся перед сном проверить, все ли караульные — сторожевой отряд он создал самолично — находятся на своих постах?
Готовясь исполнить эту обязанность, дон Пепе и в самом деле опоясывался старым мечом на веранде несомненно американского белого каркасного домика, который отец Роман именовал пресвитерией. Рядом стояло похожее на большой сарай длинное, приземистое, темное здание под островерхой крышей, с деревянным крестом на коньке — церковь, куда ходили шахтеры. Отец Роман каждодневно служил здесь мессу перед мрачным запрестольным образом, запечатленным на серой могильной плите, поставленной торчком и упирающейся в пол одним углом, на которой изображалось воскресение из мертвых, — длиннорукая и длинноногая багрово-синяя фигура воспаряла ввысь, окруженная овалом мертвенно-бледного цвета, а на угольно черном переднем плане — поверженный смуглый легионер в шлеме. «Эта картина, дети мои, muy linda у maravillosa ,— говорил отец Роман своей пастве, — созерцать которую вы можете благодаря щедрости супруги нашего сеньора администрадо́ра, нарисована в Европе, стране святых и чудес, размерами своими намного превосходящей Костагуану». И с наслаждением брал понюшку табаку. Но когда однажды любознательный прихожанин пожелал узнать, в какой стороне расположена эта Европа и как туда добираться, морем или сушей, отец Роман, желая скрыть свое замешательство, ответил сухо и сурово: «Находится она несомненно весьма далеко. Но невежественным грешникам, вроде вас, тут живущих, следовало бы лучше всерьез задуматься о вечной каре, а не расспрашивать о разных странах и народностях, коль скоро земля так огромна, что вам ничего этого все равно не постичь».
После того как раздавались прощальные: «Доброй ночи, падре», «Доброй ночи, дон Пепе», сеньор гобернадо́р отправлялся в путь, придерживая саблю на боку, склонившись вперед всем телом, делая длинные, шаркающие шаги в темноте. Шутливость, приличествующая невинной партии в карты, в течение которой игроки могут выкурить несколько сигар или, заварив щепотку парагвайского чая, услаждать себя этим напитком, сразу сменялась суровой деловитостью офицера, направляющегося проверить аванпосты расположенной лагерем армии. Стоило дону Пепе дунуть в свисток, который висел у него на шее, со всех сторон немедля слышались ответные свистки, а также лай собак, затихавший очень не скоро возле самого края ущелья; и в наступившей тишине появлялись и бесшумно двигались ему навстречу двое караульных, охранявших мост.
Длинный каркасный дом у дороги, он же лавка, к этому времени уже заперт и даже забаррикадирован; в другом каркасном белом доме, напротив первого, еще более длинном и опоясанном верандой, — больнице — светятся два окна: комнаты доктора Монигэма. Даже легкие листья перечников не шевелятся, так неподвижна, бездыханна тьма, согретая излучениями раскаленных камней. Дон Пепе останавливается на минутку, перед ним, как изваяния, стоят двое часовых, и тут внезапно высоко-высоко на отвесном склоне горы, усыпанном искорками факелов, которые словно капли просочились сверху из двух больших сверкающих огненных пятен, начинает работать грохот . Лавина шума все стремительней катится вниз, набирая мощь и скорость, проносится по стенам ущелья и уползает в долину с урчаньем, подобным раскатам грома. Один житель Ринкона уверял, что в тихие ночи, внимательно прислушавшись, можно различить этот шум, даже стоя на пороге дома, и ему кажется, будто в горах бушует буря.
Чарлзу чудилось, что этот шум достигает самых дальних пределов провинции. Когда он вечером ездил верхом на рудники, шум доносился до его ушей, едва он добирался до опушки небольшого леса, начинавшегося около Ринкона. Да, без сомнения, это ворчит гора, выбрасывая в толчею поток драгоценной руды; и сердце его начинало биться с особой силой — ни с чем несравнимая радость слышать, как громовые раскаты взрывов оповещают все окрест о том, что его дерзкое желание исполнилось. В своем воображении он давно уже услышал этот звук. Он услышал именно его в тот самый вечер, когда они с женой, пробравшись сквозь лесную чащу, остановили лошадей возле ручья и впервые заглянули в дикие джунгли ущелья. Из кустов то там то сям выглядывали верхушки пальм. Выше тоненькая, отвесно падавшая струйка ручья прорыла в квадратном, словно блокгауз, уступе горы углубление и, вытекая из него, сверкала, ослепительная и прозрачная, извиваясь среди пышных темно-зеленых зарослей древовидных папоротников. Тут верхом на лошади подъехал сопровождавший их дон Пепе и, указывая рукой на ущелье, с иронической торжественностью произнес: «Вот где сущий рай для змей, сеньора».
Услышав это, они тотчас повернули лошадей и переночевали в Ринконе. Алькальд Морено — тощий старик, имевший чин сержанта во времена Гусмана Бенто, вместе с тремя хорошенькими дочками почтительно удалился из дома, предоставляя помещение иноземной сеньоре и их милостям кабальеро. Чарлза Гулда, который показался ему крупным государственным чиновником, окутанным покровом некой тайны, он попросил лишь об одном: напомнить высшему правительству, al Gobierno supremo, о пенсии (равнявшейся примерно доллару в месяц), каковая, как он полагал, ему причиталась. Она была обещана ему, говорил он, молодцевато распрямляя свой согбенный стан, «много лет тому назад за отвагу, проявленную в битвах с дикими индио , когда я был еще молодым, сеньор».
Отвесно падающей струйки больше нет. С ее исчезновением зачахли древовидные папоротники и уныло стоят вокруг высохшего пруда, а углубление в уступе горы — теперь просто большая впадина, до половины заполненная мусором с открытых выработок. Ручей, запруженный выше по склону, сворачивает в сторону, и вода устремляется по открытым желобам, сделанным из выдолбленных древесных стволов и поставленным на высокие козлы, а оттуда падает на лопасти колес, приводящих в движение толчейные песты, которые находятся на нижней площадке, самом большом уступе горы Сан Томе. Память о нависшей над каменистым ущельем дивной папоротниковой оранжерее, орошаемой прозрачной струей воды, сохранилась лишь в акварельном наброске, сделанном миссис Гулд; она написала его наскоро, пристроившись однажды на полянке в тени навеса, представлявшего собой просто соломенную крышу, положенную поверх трех врытых в землю кольев.
Миссис Гулд видела все это с самого начала: как расчищали территорию для рудника, как строили дорогу, как прокладывали новые тропы по каменистым склонам Сан Томе. Она жила там целыми неделями и в ту пору так редко наведывалась в Сулако, что, когда коляска Гулдов появлялась на Аламеде, среди горожан начиналось бурное волнение. Из тяжеловесных семейных экипажей, которые в это мгновение торжественно выезжали из тенистых боковых улочек, влача свой драгоценный груз — дородных сеньор и черноглазых сеньорит, ей оживленно махали белые ручки, радостно приветствуя ее. Донья Эмилия «вернулась из отлучки в горы».
Впрочем, ненадолго. Через день-другой донья Эмилия вновь «отлучалась в горы», и откормленным мулам, возившим ее коляску, вновь предстоял долгий отдых. В ее присутствии на нижней террасе воздвигли первый каркасный дом, где находилась контора и апартаменты дона Пепе; охваченная восторгом, она слушала, как содержимое первой вагонетки с рудой прогрохотало по еще единственному тогда желобу; безмолвно стояла она рядом с мужем и похолодела от волнения, когда начала действовать первая партия из пятнадцати толчейных пестов. А когда впервые началась плавка и отблески огня осветили окружающий мрак, она не уходила в дом, пока еще пустой каркасный дом, где только для нее поставили некое жесткое ложе, пока не увидела первый ноздреватый комок серебра, извлеченный из темных глубин предприятия Гулда и готовый вступить на полный превратностей путь по белу свету; ее не ведающие корысти руки дрожали от волнения, прикоснувшись к еще теплому серебряному слитку, взятому прямо из изложницы; в ее воображении этот кусок металла обладал высокими и сложными свойствами, влекущими за собой серьезные последствия, словно он не просто был выплавлен из руды, а олицетворял собою, скажем, истинное выражение чувства или возникновение нового принципа.
Дон Пепе, также весьма заинтригованный, выглядывал из-за ее плеча, и на лице у него от напряжения появились продольные морщины, что придавало ему сходство с кожаной маской, выражавшей демоническое благодушие.
— Я полагаю, ребята Эрнандеса были бы не прочь завладеть этой безделушкой, так похожей на кусок олова, — шутливо заметил он.
Разбойник Эрнандес некогда был безобидным мелким ранчеро, но во время одной из гражданских войн его вырвали из родного гнезда и заставили служить в армии. Там он вел себя как образцовый солдат, а в один прекрасный день воспользовался удобным случаем, убил полковника и убежал. Он обосновался с бандой других дезертиров, которые выбрали его главарем, где-то за безводными непроходимыми дебрями Болсон де Тоноро. Гасиенды откупались от него крупным рогатым скотом и лошадьми; о совершаемых им дерзких набегах рассказывали чудеса. Иногда, гоня перед собою упряжку мулов, он без спутников въезжал в селения и маленькие города, расположенные на Кампо, а затем с двумя револьверами за поясом заходил в какую-нибудь лавку или на склад, брал там все, что хотел, и беспрепятственно уезжал восвояси, ибо его подвиги и отвага внушали ужас местным жителям. Обычно он не трогал бедных поселян; богачей останавливал на дороге и грабил; если же в руки ему попадался чиновник, беднягу неминуемо ждала жестокая порка.
Армейские офицеры чувствовали себя уязвленными, если в их присутствии упоминалось его имя. Разбойники из его шайки на краденых лошадях нагло уходили прямо из-под носа посланных за ними в погоню отрядов регулярной кавалерии и развлекались, хитроумно заманив их в засаду в какой-нибудь овраг неподалеку от своего вертепа. Снаряжали специальные отряды, чтобы их изловить; голова Эрнандеса была оценена; шли на хитрость и пытались вступить с ним в переговоры, но это никак не отражалось на его деятельности.
И наконец, следуя истинно костагуанской манере, судебный исполнитель Тоноро, побуждаемый тщеславной надеждой взять верх над знаменитым Эрнандесом, предложил ему значительную сумму денег и обещал дать возможность покинуть страну, если тот выдаст свою шайку. Однако Эрнандес несомненно был вылеплен не из того теста, из какого лепят политических деятелей и организаторов военных переворотов в Костагуане. Этот хитроумный, хотя и ординарный замысел (из тех, что творят чудеса при подавлении местных революций) был разрушен главарем вульгарной разбойничьей шайки. У судебного исполнителя поначалу все пошло, как по маслу, но уж очень скверно кончилось для эскадрона улан, расположившихся по указанию судебного исполнителя в овраге, куда Эрнандес обещал привести своих обманутых приверженцев. Они и в самом деле прибыли в назначенный час, но ползком пробрались сквозь кустарник и оповестили о своем прибытии дружным залпом из пистолетов и ружей, опустошившим множество седел. Кавалеристы, оставшиеся в живых, спасаясь бегством, во весь опор помчались в сторону Тоноро. Ходят слухи, что командир эскадрона, благодаря хорошей лошади сильно опередивший остальных, пришел в такую ярость, что за бесчестье, нанесенное национальным войскам, ударил плашмя саблей судебного исполнителя в присутствии его жены и дочерей. Высший чиновник города Тоноро свалился в обмороке на пол, а начальник гарнизона в порыве бурных чувств пинал недвижное тело своего штатского коллеги и исцарапал шпорами его шею и лицо.
Подробности этого эпизода, столь характерного для правителей этой страны, вся история которой зиждется на угнетении, нелепой и бессмысленной политике, предательстве и зверской жестокости, превосходно были известны миссис Гулд. То, что люди разумные, утонченные, честные слушают все это, как нечто само собой разумеющееся, не единым словом не выражая негодования, являлось в ее глазах одним из признаков падения нравов и возмущало так глубоко, что она приходила в отчаяние. Продолжая разглядывать серебряный слиток, миссис Гулд покачала головой в ответ на шутку дона Пепе:
— Если бы не беззаконная тирания вашего правительства, дон Пепе, многие отщепенцы, которыми верховодит сейчас Эрнандес, зарабатывали бы себе на жизнь честным трудом и жили бы мирно и счастливо.
— Сеньора, — с жаром вскричал дон Пепе, — вы правы! Мне кажется, сам господь наделил вас умением проникать в сердца этих людей. Вы видели их за работой, донья Эмилия, — они кротки, как агнцы, терпеливы, как их собственные ослы, храбры, как львы. Я вел их под обстрел, под дула пистолетов — я, стоящий сейчас перед вами, сеньора, — во времена Паэса, являвшего собой воплощение благородства, а по смелости, насколько мне известно, равного разве что дядюшке дона Карлоса, вашего супруга. Стоит ли удивляться, что на равнине есть разбойники, если в Санта Марте нами правят одни лишь воры, мошенники и лютые змии. Тем не менее бандит есть бандит, и, чтобы переправить серебро в Сулако, нам понадобится для его охраны дюжина добрых метких винчестеров.
Поездка миссис Гулд вместе с конвоем, сопровождавшим в Сулако первую партию серебра, явилась завершающим звеном в цепочке, которую она именовала «моя жизнь на биваках», после чего она безвыездно жила в своем городском доме, как подобает и даже необходимо супруге главы такого значительного предприятия, как рудники Сан Томе. Ибо рудники Сан Томе в полном смысле этого слова превратились в государственный институт, осуществляющий насущную для провинции необходимость в порядке и устойчивости.
Казалось, из ущелья в горе Сан Томе хлынуло и растеклось по земле успокоительное ощущение надежности. Местные власти усвоили, что рудники Сан Томе это благо, ради сохранения которого не следует вмешиваться в установленные там порядки. Таково было первое завоевание Чарлза Гулда в его борьбе за торжество здравого смысла и справедливость. И в самом деле рудники, где работа шла организованно и слаженно, где шахтеры цепко держались за обретенную наконец обеспеченность, где имелся свой арсенал, где дон Пепе возглавлял вооруженный отряд караульных (в котором, как говорили, нашли себе пристанище много отщепенцев, дезертиров и даже разбойников из шайки Эрнандеса), рудники эти превратились в нечто вроде государства в государстве. Одна высокопоставленная столичная персона, когда зашел разговор о позиции властей Сулако во время политического кризиса, вскричала с ироническим смешком:
— Вы считаете их государственными чиновниками? Этих людей? Да ни в коем случае! Это рудничные чиновники… чиновники концессии, вот это кто.
Столичная персона, входившая в ту пору в состав правительства и обладавшая лицом лимонно-желтого цвета, а также весьма короткими и кудрявыми, а верней — курчавыми, как овечья шерсть, волосами, была настолько раздосадована, что потрясла желтым кулачком под носом собеседника и взвизгнула:
— Да! Все они! Молчать! Все! Вот кто они такие! Политический диктатор и начальник полиции, и начальник таможни, и генерал, словом, все, все, все они чиновники Гулда.
Затем он еще некоторое время что-то бормотал, невнятно, но достаточно отважно, затем пыл его угас, и он скептически пожал плечами. Стоит ли спорить, если уж сам господин министр принимает их милости, покуда длится быстротечная пора его власти? Но тем не менее неофициальному агенту Сан Томе, вносившему свою лепту в доброе дело, случалось порой тревожиться, что нашло отражение в его письмах дону Хосе Авельяносу, дядюшке агента с материнской стороны.
— Ни один из лютых змиев Санта Марты даже ногой не ступит на земли Костагуаны, расположенные по эту сторону моста Сан Томе, — неоднократно заверял дон Пепе миссис Гулд. — Разве что в качестве почетного гостя… ведь наш сеньор администрадо́р тонкий политик. — Однако, заходя в кабинет Чарлза, старик майор с угрюмой бодростью произносил: — Все мы рискуем головой в этой игре.
— Imperium in imperio , Эмилия, душа моя, — негромко бормотал дон Хосе Авельянос с видом глубочайшего душевного спокойствия, к которому, казалось, примешивалось телесное недомогание. Впрочем, может быть, это было заметно только посвященным.
Что до посвященных, они нигде не чувствовали себя уютней, чем в гостиной Каса Гулд, куда по временам заглядывал на минутку хозяин, — сеньор администрадо́р — загадочно молчаливый, сделавшийся теперь старше, жестче, так что даже морщинки обозначились глубже на его румяном, загорелом, типично английском лице; худые ноги кавалериста торопливо переступали через порог, ибо дон Карлос либо только что вернулся «из отлучки в горы», либо, позвякивая шпорами и зажав под мышкой хлыст, намеревался туда отлучиться. В своем кресле сидел и дон Пепе, держась браво, но не развязно, бродяга, который в ожесточенных смертельных стычках со своими ближними каким-то образом приобрел ироничность старого воина, знание света и манеры, в точности соответствующие его положению в обществе; Авельянос, изысканный и непринужденный, истинный дипломат всегда и во всем, так что даже, давая совет, он деликатно прикрывал за кажущимся многословием и осмотрительность свою, и мудрость, автор исторического труда о Костагуане, «Пятьдесят лет бесправия», который, как он считал, в настоящее время было бы неблагоразумно (даже окажись это возможным) «представить на суд читателей»; а кроме этих троих, — донья Эмилия, изящная, хрупкая, похожая на фею, перед сверкающим сервизом; и каждым, кто находится в гостиной, владеет одна мысль, их сплотило одно тревожное чувство, перед каждым одна и та же неизменная цель: любой ценою отстоять могущество концессии.
Здесь же нередко бывал и капитан Митчелл. Опрятный, старомодный в своем белом жилете, слегка напыщенный старый холостяк, он сидел, устроившись подле высокого окна, несколько в стороне от остальной компании, а компания, сплоченная единой заботой, также держалась несколько в стороне от него, чего он не замечал; пребывая в глубоком неведении, он полагал, что находится в самой гуще событий. Этот славный малый, которого, по его выражению, «списали на берег» после того, как он провел тридцать лет среди бурных морей, был поражен значительностью дел, происходивших на суше и не имеющих отношения к мореходству. Чуть ли не каждое событие, выходящее за пределы заурядной повседневности, «открывало новую эпоху», по мнению капитана Митчелла, или же являлось «историческим», и лишь иногда, понурив голову с седыми коротко остриженными волосами и аккуратными бакенбардами, обрамлявшими красноватое, довольно приятное лицо, он сокрушенно, хотя и не без присущей ему напыщенности, бормотал:
— Ах, это! Это была ошибка, сэр.
Прием первой партии серебра, доставленного из Сан Томе, и отправка его в Сан-Франциско на одном из почтовых пароходов, принадлежащих компании ОПН, разумеется, «открывала новую эпоху» в представлении капитана Митчелла. Слитки, уложенные в тюки из дубленой воловьей кожи, небольшие по размеру, так что их легко могли нести, взявшись за плетеные ручки, два человека, были доставлены к подножью горы служившими на рудниках часовыми, которые попарно осторожно прошли полмили по крутым извилистым горным тропам. Затем коробки погрузили в двухколесные повозки, напоминавшие объемистые сундуки с расположенной сзади дверцей, которые стояли наготове, охраняемые вооруженными часовыми, и в каждую из них было впряжено два мула цугом.
Дон Пепе запер все двери на замок, свистнул, и повозки двинулись по тряской дороге; позвякивали карабины и шпоры, щелкали бичи, а на пограничном мосту («преддверие страны воров и лютых змиев», — именовал его дон Пепе) внезапно началась суматоха: в бледном сумраке рассвета маячили шляпы на головах закутанных в плащи фигур; покачивались, прикасаясь к бедрам, опущенные вниз дула винчестеров; из-под складок пончо высовывались, держа уздечку, тонкие коричневые руки. Конвой обогнул небольшой лесок, проехал мимо глиняных хижин и низеньких изгородей селенья Ринкон, а затем, свернув с проселка на большую дорогу, ускорил шаг, — погонщики нахлестывали мулов, всадники пустили лошадей галопом, дон Карлос же, скакавший впереди, оглядываясь, видел, как мелькают в туче пыли длинные уши мулов, трепещут на повозках зелено-белые флажки, как машут руки, поднятые над сомбреро, как сверкают белки глаз; а в конце этой грохочущей и пыльной вереницы можно было еле-еле разглядеть дона Пепе, который с непроницаемым лицом, не меняя позы, словно врос в седло и ритмически покачивался на вороной с серебряной искрой лошади с короткой шеей и похожей на молоток головой.
Люди, спавшие в придорожных хижинах на мелких ранчо, услышав этот шум, догадались, что он знаменует: рудники Сан Томе шлют свой вызов обветшалой крепостной стене большого города, находящегося по другую сторону Кампо. Они подходили к порогу поглядеть, как несутся по рытвинам и каменистым ухабам повозки, с грохотом, лязгом, щелканьем бичей, как с отчаянной стремительностью и рассчитанной точностью рвущейся в бой артиллерийской батареи мчится вся эта процессия под водительством всадника, чью одинокую фигуру, виднеющуюся далеко впереди, все узнают с первого взгляда — сеньор администрадо́р, англичанин с головы до ног.
Заслышав шум, в огороженных выгонах у дороги начинали метаться нестреноженные лошади; быки и коровы с негромким мычаньем поднимались в высокой, по грудь им траве; бредущий с нагруженным осликом крестьянин-индеец, робко оглянувшись, руками подталкивал свою животинку вплотную к стене, чтобы не стояла на дороге у конвоя, который сопровождает груз серебра от Сан Томе к морскому побережью; несколько продрогших оборванцев, нашедших себе приют под статуей каменной лошади на Аламеде, тихо буркнут: «Caramba!» , глядя, как он мчится во всю прыть и, описав широкую дугу, врывается на пустынную улицу Конституции; ибо среди погонщиков мулов, работающих на рудниках Сан Томе, считалось обязательным для соблюдения традиции проехать через спящий город из конца в конец с такой скоростью, словно за ними гонится сам дьявол.
Первые лучи солнца заиграли на нежных лепестках примул, на голубых и розовых фасадах домов, все двери которых были еще закрыты, а из-за железных решеток на окнах не выглядывало ни единого лица. Яркое солнце освещало и длинный ряд галерей, вытянувшихся вдоль улицы, но только на одной из них виднелась белая фигурка — жена сеньора администрадо́ра, наспех уложив узлом свои густые белокурые волосы и накинув отделанный кружевами муслиновый халатик, облокотилась на перила, чтобы поглядеть, как конвой проедет мимо дома в порт. Ее муж всего лишь один раз бросил быстрый взгляд вверх, и она ему улыбнулась, затем с приличествующим случаю гамом под галереей прокатил весь караван, а потом дон Пепе на полном скаку чопорно и почтительно ей поклонился, и миссис Гулд дружески помахала в ответ.
С годами вереница запертых на замок повозок делалась все длиннее, все многочисленнее становился конвой. Каждые три месяца все более обильный поток сокровищ проносился по улицам Сулако в сторону порта, где в большом сейфе-кладовой компании ОПН дожидался отправления на север. Поток увеличивался, росла и его ценность: Чарлз Гулд, радостный и возбужденный, однажды сообщил жене, что ничего подобного той жиле, которую разрабатывает их концессия, нет и никогда не было в мире. Каждый раз, когда повозки с серебром проезжали под галереями Каса Гулд, им обоим казалось, что одержана еще одна победа в битве за мирное существование Сулако.
Несомненно успешному началу работы способствовало то, что оно совпало с относительно мирным периодом в истории Костагуаны; да и нравы смягчились по сравнению с эпохой гражданских войн, породивших железную тиранию недоброй памяти Гусмана Бенто. В столкновениях враждующих партий в конце его правления (которое в течение целых пятнадцати лет спасало страну от междоусобиц) еще оставалось много нелепого и бессмысленно жестокого, зато сильно поубавилось былой кровожадности и страшного своею слепой нетерпимостью политического фанатизма. Междоусобная борьба превратилась в низменную, подловатую, гнусную свару, справиться с которой стало несравненно легче уже хотя бы потому, что никто не скрывал своих корыстных побуждений. Было ясно: идет бесстыдная драка за добычу, количество которой все уменьшается; да и неудивительно, поскольку в стране глупейшим образом уничтожили все предприятия.
Так вышло, что провинция Сулако, служившая когда-то полем кровопролитных схваток между партиями, превратилась в нечто весьма заманчивое для людей, делающих политическую карьеру. Великие мира сего (в масштабах Санта Марты) придерживали должности в бывшем Западном штате для тех, кто им всех ближе и дороже: для племянников, братьев, мужей самых любимых сестер, для близких друзей и верных соратников …либо могущественных сторонников, коих они, возможно, сами побаивались. Благословенная провинция, где перед людьми открывались большие возможности и где щедро платили жалованье; ибо на рудниках Сан Томе существовала своя собственная неофициальная платежная ведомость, и Чарлз Гулд с сеньором Авельяносом, предварительно обсудив все пункты, доводили ее до сведения Великого Бизнесмена из Соединенных Штатов, который каждый месяц уделял примерно двадцать минут исключительно делам Сулако.
В то же время под влиянием рудников Сан Томе всякого рода материальные интересы начали приобретать в этой части республики вполне реальный статут. Если в политических кругах столицы, например, было принято считать, что должность сборщика налогов в Сулако открывает путь в министерство финансов, и точно так же дело обстоит с любым из государственных постов, то в деловых сферах республики на Западную провинцию взирали, как на землю обетованную, где успех обеспечен, в особенности если удалось установить добрые отношения с администрацией рудников. «Чарлз Гулд… отличный малый! Заручиться его поддержкой совершенно необходимо, а иначе нельзя и шагу ступить. Постарайтесь, чтобы вас представил ему Морага — вы, конечно, слышали о нем — доверенный агент „короля Сулако“».
Стоит ли удивляться, что сэр Джон, прибывший из Европы, дабы расчистить путь для своей железной дороги, буквально на каждом перекрестке в Костагуане слышал имя Чарлза Гулда, а иногда и его прозвище. Доверенный агент администрации Сан Томе в Санта Марте (на сэра Джона он произвел впечатление благовоспитанного и образованного джентльмена) оказал столь существенную помощь в организации торжественной поездки президента, что сэр Джон невольно призадумался, не скрывается ли доля истины в слухах о неограниченном, почти мистическом могуществе концессии Гулда. Слухи эти заключались в том, что администрация рудников якобы финансировала — во всяком случае частично — последнюю революцию, поставившую на пять лет у власти дона Винсенте Рибьеру, человека высокой культуры и безупречной репутации, которому лучшие люди страны доверили произвести столь необходимые для Костагуаны преобразования. Люди серьезные, разумные верили, судя по всему, что преобразования эти и в самом деле будут произведены, надеялись на благотворные перемены, полагали, что в общественной жизни страны восторжествует законность, честность, порядок.
Что ж, тем лучше, решил сэр Джон. Он привык действовать с размахом; его компания предоставила Западной провинции заем и помышляла постепенно превратить ее в свою колонию, по мере того как будет строиться Национальная Центральная железная дорога. Добросовестность, порядок, честность, мир были необходимы, чтобы осуществить эти грандиозные свершения в области материальных интересов. Сэр Джон был рад любому единомышленнику, в особенности же такому, который действительно мог ему помочь. «Король Сулако» не обманул его ожиданий. Как и предсказывал главный инженер, все трудности были преодолены после вмешательства Чарлза Гулда. Сэра Джона очень торжественно приветствовали в Сулако, как второго по значительности гостя после президента-диктатора; чем, пожалуй, можно объяснить дурное настроение генерала Монтеро во время ленча, данного на борту «Юноны» перед самым ее отплытием из Сулако с президентом-диктатором и сопровождающими его почтенными иноземными гостями.
Его превосходительство («надежда всех честных людей», как назвал его дон Хосе в публичной речи, произнесенной от имени Генеральной Ассамблеи провинции Сулако) сидел во главе длинного стола; капитан Митчелл, чье лицо побагровело, а взгляд стал совершенно неподвижным в связи с торжественностью «исторического момента», как представитель местного отделения компании ОПН занимал противоположный конец стола, в окружении хозяев этой неофициальной церемонии — капитана «Юноны» и нескольких портовых чиновников. Эти жизнерадостные, смуглолицые, низкорослые господа искоса бросали оживленные взгляды на бутылки с шампанским, которые с треском уже начали откупоривать за спинами гостей пароходные стюарды. Янтарно-желтое вино, пенясь, до краев наполнило бокалы.
Чарлз Гулд сидел рядом с иностранным послом, который монотонным и негромким голосом время от времени принимался беседовать с ним об охоте. Рядом с чужеземным гостем, чью упитанную бледную физиономию украшали монокль и желтые висячие усы, сеньор администрадо́р казался в два раза более загорелым и румяным, чем был на самом деле, и, невзирая на молчаливость, гораздо боле энергичным и живым. Соседом сеньора Авельяноса оказался еще один иноземный дипломат, темноволосый человек, державшийся спокойно, вежливо, уверенно, но, пожалуй, несколько настороженно. О формальностях никто не думал, и генерал Монтеро единственный из всех присутствующих был в парадном мундире, так густо расшитом золотом, что, казалось, его широкую грудь защищают золотые латы. Сэр Джон в самом начале ленча перебрался со своего почетного места поближе к миссис Гулд.
Великий финансист в самых пылких выражениях благодарил свою соседку за гостеприимство и выражал признательность ее супругу, обладавшему «поистине поразительным влиянием в этой части страны», как вдруг она его прервала, прошептав: «тс-с». Президент намеревался обратиться к собравшимся.
Его превосходительство уже встал. Он сказал всего несколько слов, несомненно глубоко прочувствованных и адресованных, вероятно, главным образом Авельяносу — его старому другу — о необходимости беспрестанно прилагать усилия к тому, чтобы обеспечить благосостояние их родины, вступающей, как он надеется, после только что окончившейся борьбы в период мира и процветания.
Миссис Гулд, слушая его мелодичный немного грустный голос, глядя на круглое, смуглое лицо в очках, на фигуру его превосходительства, отличавшегося малым ростом и чуть ли не болезненной тучностью, думала, что этот человек, деликатный, меланхолического склада и притом почти калека, отказавшийся от покоя и уединения и по призыву своих единомышленников вступивший на опасный, полный превратностей путь, как никто иной имеет право говорить о самопожертвовании. Тем не менее ее угнетала тревога. Он внушал скорее жалость, чем надежду, этот первый штатский — за всю историю страны — глава правительства Костагуаны, призывающий с бокалом в руке к миру, честности, уважению к закону, политической добропорядочности как внутри страны, так и в международных связях — гарантиям национальной чести.
Он сел. Раздался почтительный гул голосов, и, покуда собравшиеся за столом обменивались одобрительными замечаниями по поводу произнесенной президентом речи, генерал Монтеро поднял тяжелые набрякшие веки и с тупым беспокойством вглядывался в лица, окружавшие его. Вылезший из глухой провинции военный герой, хотя и радовался в глубине души переменам, которые принес ему внезапный взлет (он еще ни разу в жизни не бывал на борту корабля, да и море видел редко и только издали), но чутье ему подсказывало, что угрюмый, грубый, неотесанный вояка обладает неким преимуществом перед окружающими его утонченными аристократами партии «бланко». Так почему ж никто не смотрит на него, сердито думал он. Он кое-как умел читать газеты и знал, что никто иной, как он, совершил «величайший воинский подвиг современности».
— Мужу хотелось, чтобы провели железную дорогу, — сказала миссис Гулд сэру Джону, когда за столом опять возобновились прерванные разговоры. — Ведь все это приметы тех самых перемен, которых мы так жаждем для нашей страны; она и так ждала их слишком долго и, видит бог, измучена этим тяжелым ожиданием. Но признаюсь, когда позавчера во время своей ежедневной прогулки я вдруг увидела, как из лесу выехал молодой индеец, держа в руке красный флажок поисковой партии вашей компании, мне стало неприятно. Я знаю, перемены неизбежны, все полностью должно измениться. Тем не менее даже здесь, у нас, есть уголки, простые и в то же время живописные, которые хотелось бы сохранить.
Сэр Джон слушал, улыбаясь. Но тут вдруг наступил его черед призвать миссис Гулд к молчанию.
— Генерал Монтеро хочет что-то сказать, — прошептал он и тут же с комическим ужасом добавил: — Боже милостивый! Я всерьез опасаюсь, как бы он не вздумал предложить тост за мое здоровье.
Генерал Монтеро тем временем встал, звякнув ножнами, сверкнув вышитой золотом грудью; над краем стола появился массивный эфес его сабли. В пышном мундире, с бычьей шеей, крючковатым носом, приплюснутый кончик которого находился прямо над иссиня-черными крашеными усами, генерал производил впечатление зловещего переодетого вакеро. У него был низкий голос, в котором звучало нечто странное, скрипучее, металлическое. Запинаясь, он пробормотал начальные, довольно бессодержательные фразы; потом внезапно поднял голову и голосом, столь же внезапно окрепшим, резко выпалил:
— Честь этой страны в руках армии. Можете быть спокойны, я ее не уроню. — Он запнулся, беспокойно озираясь, затем увидел сэра Джона и вперил в его лицо сонливый мрачный взгляд; тут на память ему пришла, очевидно, сумма только что полученного займа. Он поднял бокал. — Пью за здоровье человека, который нам дает полтора миллиона фунтов.
Он залпом выпил шампанское и грузно опустился на стул, обводя растерянным и в то же время задиристым взглядом лица всех сидящих за столом, где после удачного тоста генерала воцарилось глубокое и, казалось, испуганное молчание. Сэр Джон не шелохнулся.
— Я думаю, мне можно не вставать, — шепнул он миссис Гулд. — Такие тосты не нуждаются в ответе.
Но тут на помощь пришел дон Хосе Авельянос и произнес краткую речь, в которой прямо сказал о благосклонном отношении Англии к Костагуане, «благосклонном отношении, — подчеркнул он, — о коем я имею возможность судить со знанием дела, поскольку в свое время был аккредитован при Сент-Джеймском дворце» .
И только тут сэр Джон счел необходимым произнести ответную речь, весьма изящно прозвучавшую на скверном французском и прерываемую аплодисментами и восклицаниями «Слушайте! Слушайте!» в тех местах, где капитану Митчеллу удавалось понять какое-нибудь слово. Завершив свой спич, железнодорожный магнат сразу обратился к миссис Гулд:
— Вы были так добры, что собирались меня о чем-то попросить, — галантно напомнил он ей. — О чем? Любая ваша просьба будет воспринята как милость, которую вы оказали мне.
Она поблагодарила его милой улыбкой. Гости вставали из-за стола.
— Пойдемте на палубу, — предложила она. — Оттуда я думаю показать вам объект моей просьбы.
Огромный национальный флаг Костагуаны, по диагонали разделенный на две части: красную и желтую, с двумя зелеными пальмами посредине, лениво развевался на грот-мачте «Юноны». На берегу в честь президента жгли фейерверки, рассыпавшиеся с таинственным треском тысячами искр и опоясывающие половину гавани. То и дело со свистом взлетали невидимые глазу ракеты и взрывались высоко вверху, оставляя в синем небе крохотное облачко дыма. Между гаванью и городскими воротами стояли толпы людей и размахивали пестрыми флажками на длинных палках. Издали долетали звуки бравурной музыки военных оркестров и приветственные клики. На краю пристани несколько оборванных негров время от времени палили из маленькой железной пушки и снова ее заряжали. Тонкая, неподвижная пелена пыли заволакивала солнце.
Дон Винсенте Рибьера, опираясь на руку сеньора Авельяноса, сделал несколько шагов по палубе в тени навеса; его окружили широким кольцом, и он приветливо поворачивал голову, одаряя то одного, то другого безрадостной улыбкой темных губ и слепым блеском очков. Неофициальная церемония, устроенная на борту «Юноны» с тем, чтобы дать возможность президенту-диктатору встретиться в интимной обстановке с некоторыми из своих наиболее выдающихся приверженцев в Сулако, близилась к концу. Генерал Монтеро неподвижно восседал за стеклом светового люка, на сей раз прикрыв свою плешивую голову шляпой с плюмажем, поставив саблю между ног и положив на ее эфес большие в перчатках с крагами руки. Белый плюмаж, широкое красное, как медь, лицо, иссиня-черные усы под крючковатым носом, обилие золотого шитья на рукавах и груди, сверкающие сапоги с громадными шпорами, раздувающиеся ноздри, тупой и властный взгляд — в облике славного победителя при Рио Секо было нечто зловещее и в то же время неправдоподобное — злая карикатура, доведенная до абсурда, нелепый мрачный маскарад, свирепость и жестокость на уровне гротеска, — некий идол, олицетворяющий собой воинственность ацтеков и наряженный в европейскую военную форму, выжидал, когда ему воскурят фимиам. Дипломатичный дон Хосе счел необходимым подойти к этой фантастической загадке природы, а миссис Гулд, как зачарованная смотревшая на генерала, наконец-то отвела взгляд.
Чарлз, подошедший попрощаться с сэром Джоном, услышал, как тот говорил, склонившись над рукой его жены: «Ну, конечно. Разумеется же, миссис Гулд, коль скоро речь идет о вашем протеже! Ровно никаких трудов. Считайте, что все уже сделано».
Сидя в шлюпке, которая отвезла его вместе с четой Гулдов на берег, дон Хосе Авельянос не проронил ни слова. И даже в карете он еще долго молчал. Мулы неторопливо затрусили по дороге, удаляясь от пристани, и со всех сторон к коляске потянулись руки нищих, которые в честь торжественного дня все до единого покинули церковные порталы. Чарлз Гулд с заднего сиденья кареты окидывал взглядом равнину. Она была усеяна сооружениями из зеленых веток, камыша, всяких досок, деревянных планок и кусков парусины, прикрывавших дыры в этих наскоро построенных палатках, где шла оживленная торговля сахарным тростником, сластями, фруктами, сигарами. Опустившись на корточки перед кучками горящего древесного угля и подстелив под себя циновки, индианки стряпали, в глиняных, черных от копоти котелках, кипятили воду, а затем заваривали в сделанных из тыквы бутылях парагвайский чай мате́ и ласковыми вкрадчивыми голосами предлагали этот напиток и свою стряпню приезжим из деревни.
Была огорожена площадка для скачек, на которой состязались между собой пастухи; а слева от дороги, там, где сгрудилась толпа вокруг огромного наспех воздвигнутого здания, похожего на деревянный шатер бродячего цирка с конической крытой пальмовыми листьями крышей, слышалось пронзительное пение танцоров, и сквозь хор голосов пробивалась звучная мелодия арфы, резкий звон гитары и мрачный дробный грохот индейского бубна.
После долгого молчания Чарлз Гулд сказал:
— Теперь весь этот участок принадлежит железнодорожной компании. Больше здесь уже не будет народных гуляний.
Миссис Гулд стало немного грустно. Но поскольку разговор коснулся этой темы, она упомянула о только что полученном от сэра Джона обещании не трогать домик, где живет Джорджо Виола. Она, право, никогда не могла понять, для чего понадобилось инженерам из поисковой партии разрушать этот дом. Ведь стоит он в стороне от того места, где будет проходить ведущая в гавань ветка.
Она велела остановить лошадей возле гостиницы, чтобы сразу же успокоить старика генуэзца, который с непокрытой головой вышел из дому и стоял у ступенек кареты. Миссис Гулд, разумеется, говорила с ним по-итальянски, и Джорджо Виола со спокойным достоинством поблагодарил ее. Старик гарибальдиец был признателен ей от всего сердца, ведь если бы не помощь этой женщины, его жена и дети лишились бы крова.
Он уже стар и бродяжничать больше не в силах.
— Я навсегда смогу остаться тут, синьора? — спросил он.
— Вы можете здесь жить так долго, как захотите.
— Bene . Тогда нашему прибежищу нужно придумать название. Прежде это не имело смысла.
Он хмуро улыбнулся, и от уголков его глаз разбежались морщинки.
— Завтра же я возьму кисть и напишу название своей гостиницы.
— Как же она будет называться, Джорджо?
— «Объединенная Италия», — сказал старик гарибальдиец и отвернулся на миг. — Скорее в честь погибших, — добавил он, — чем в честь страны, которую у нас, солдат свободы, хитростью выкрали проклятые пьемонтцы, приверженцы королей и попов.
Миссис Гулд слабо улыбнулась и, наклонившись к нему, стала расспрашивать о жене и детях. Он отправил их нынче в город. Хозяйка чувствует себя лучше; синьора очень добра, что справляется о его семье.
По дороге проходили люди, по двое, по трое и целыми группами — мужчины, женщины и семенившие за ними ребятишки. Всадник на серебристо-серой кобыле тихо остановился в тени дома; он снял шляпу, приветствуя сидящих в карете, а те в ответ заулыбались ему и дружелюбно закивали головами. Старик Виола, чрезвычайно довольный только что услышанными новостями, на минуту прервал разговор и торопливо сообщил вновь прибывшему, что благодаря доброте английской синьоры дом не будет разрушен, и он сможет жить тут хоть всю жизнь. Всадник выслушал его внимательно, но ничего не сказал.
Когда карета тронулась в путь, он опять снял шляпу, серое сомбреро, украшенное серебряным шнуром с кистями. Яркие краски мексиканского серапе , переброшенного через луку седла, огромные серебряные пуговицы на вышитой кожаной куртке, два ряда мелких серебряных пуговок вдоль боковых швов на штанах, белоснежная рубашка, шелковый пояс с вышитыми концами, серебряные бляшки на седле и на уздечке свидетельствовали об изысканном вкусе знаменитого капатаса каргадоров, итальянского матроса, одетого с таким великолепием, с каким даже в самый торжественный день не наряжались жившие на равнине богатые молодые ранчеро.
— Для меня это великое дело, — бормотал старик Джорджо, все еще поглощенный мыслями о доме, ибо он устал от перемен. — Синьора замолвила за меня словечко у этого англичанина.
— Старика англичанина, у которого хватает денег, чтобы купить железную дорогу? Он отплывает через час, — беспечно произнес Ностромо. — Что ж, buon viaggio . Я доставил в сохранности его дряхлые кости от перевала Энтрада в равнину, а потом сюда, в Сулако, с таким тщанием, словно это мой родной отец.
Старый Джорджо только рассеянно качнул головой. Потом Ностромо указал на карету, приближавшуюся уже к заросшим мхом воротам в старой городской стене, так буйно увитой ползучими растениями, что она напоминала сплошные заросли джунглей.
— А еще я в одиночку просидел всю ночь с револьвером на товарном складе компании и охранял там груду серебра, принадлежащую вон тому англичанину, опять же с таким тщанием, будто это мое собственное серебро.
Виола по-прежнему был погружен в свои мысли. «Для меня это великое дело», — повторил он, обращаясь, очевидно, к самому себе.
— Правильно, — согласился блистательный капатас. — Знаешь что, старик, зайди-ка на минутку в дом и принеси мне сигару, только в моей комнате не надо их искать. Там нет ни единой.
Виола вошел в гостиницу и тут же возвратился, все еще погруженный в раздумье; он протянул ему сигару с отсутствующим видом, бормоча себе под нос; «Растут дети… девочки к тому же! Девочки!» Он вздохнул и умолк.
— Как, всего одна? — удивился Ностромо и с веселым любопытством взглянул на старика, который еще так и не очнулся. — Впрочем, не важно, — с надменной небрежностью добавил он. — Одной сигары вполне достаточно, покуда не потребуется вторая.
Он закурил и выронил спичку. Джорджо Виола взглянул на него и внезапно сказал;
— Мой сын был бы сейчас точно таким же бравым парнем, если бы остался в живых.
— Что? Твой сын? Ну да, ты прав, старик. Если он был похож на меня, человек из него получился бы.
Он повернул лошадь и медленно поехал между палатками, время от времени останавливаясь, чтобы дети и взрослые, приехавшие из дальней части Кампо, могли полюбоваться на него. Матросы, работавшие на грузовых баркасах компании, махали ему издали рукой; и знаменитый капатас каргадоров, сопровождаемый восхищенными и завистливыми взглядами и подобострастными приветствиями, не спеша продвигался в толпе, направляясь к огромному, похожему на цирк сооружению.
А толпа становилась все гуще; громче бренчали гитары; остальные всадники словно застыли на своих местах, покуривали, и сигарный дым плыл над толпой; у дверей строения с конической крышей образовалась невообразимая толкучка, а изнутри доносилось шарканье и топот ног в такт музыке, пронзительной и дребезжащей, со скачущим ритмом, и эти звуки покрывал глухой и басовитый рокот бубна. Оглушительный и властный гул барабана, который доводил до неистовства местных крестьян и будоражил даже европейцев, казалось, неодолимо влек к себе Ностромо, и, пока тот пробирался к шатру, какой-то человек в изорванном выцветшем пончо шел у его стремени, не обращая внимания на сыпавшиеся на него то справа, то слева толчки, и упрашивал «его милость» дать ему какую-нибудь работу в порту. Плачущим голосом он предлагал ежедневно отдавать «сеньору капатасу» половину своего заработка, если тот позволит ему примкнуть к лихому братству каргадоров; с него и половины вполне хватит, уверял он. Однако верный помощник капитана Митчелла — «неоценимый в нашем деле, совершенно неподкупный человек» — окинул оборванца критическим взглядом и лишь молча покачал головой.
Проситель отстал; а немного времени спустя и самому Ностромо пришлось остановиться. Из дверей сооружения с конической крышей толпой повалили танцоры, мужчины, женщины, потные, на ослабевших ногах, с дрожащими руками и, выпучив глаза, разинув рты, прислонились, чтобы отдышаться, к стене балагана, за которой все так же в бешеном темпе звенели арфы и гитары и неумолчно рокотал барабан. Из балагана слышатся хлопки, хлопают сотни рук; слышится пронзительное пение, потом внезапно утихает, переходит в негромкий и слитный хор голосов, звучит припев любовной песенки и замирает наконец. Из толпы вылетает брошенный меткой рукою красный цветок и задевает щеку капатаса.
Точным движением Ностромо успел его подхватить, но обернулся не сразу. Когда же наконец он соизволил оглянуться, толпа расступилась, чтобы пропустить смуглую красотку, с маленьким золотым гребнем в высоко подобранных волосах, которая шла ему навстречу по внезапно образовавшемуся живому коридору. На ней была белоснежная блузка, открывавшая округлые руки и шею; синяя шерстяная юбка с пышными складками впереди, слегка присборенная на боках и туго обтягивающая сзади, подчеркивала манящую задорность походки. Она подошла к нему и положила на холку лошади руку, бросив снизу вверх на всадника робкий и кокетливый взгляд.
— Любимый, — прошептала она нежно, — почему ты делаешь вид, будто не замечаешь меня, когда я прохожу?
Он помолчал, а потом ясным голосом хладнокровно ответил:
— Потому что я тебя разлюбил.
Рука на лошадиной холке дрогнула. Девушка опустила голову, чтобы не встречаться взглядом с людьми, которые стояли широким кругом, в центре коего находились расточительный, великодушный, грозный и непостоянный капатас и его подружка.
Ностромо глянул вниз и увидел, что по ее щекам струятся слезы.
— Стало быть, пришла пора, возлюбленный мой? — прошептала она. — Ты сказал мне правду?
— Нет, — отозвался Ностромо и с беспечным видом отвернулся. — Я солгал. Я люблю тебя так же крепко, как прежде.
— В самом деле? — игриво переспросила она, хотя на щеках ее еще не просохли слезинки.
— В самом деле.
— Истинная правда?
— Ну конечно, правда; только не заставляй меня клясться перед мадонной, что стоит у тебя в комнате, — сказал Ностромо со смешком и заметил, что все стоявшие вокруг заулыбались.
Она надула губки, — ей это очень шло, — но вид у нее был несколько встревоженный.
— Нет, об этом я просить тебя не стану. Я и так вижу любовь в твоих глазах. — Она положила ему на колено руку. — Отчего ты так дрожишь? От любви? — Ее голос пробивался сквозь несмолкаемый глухой грохот бубна. — Но уж если ты так сильно влюблен, подари своей Паките золоченые четки, и она повесит их на шею мадонны, что стоит у нее в комнате.
— Нет, — сказал Ностромо, глядя сверху вниз в ее просящие глаза.
— Нет? Ну, а какой же подарок сделает мне в день праздника ваша милость, — сердито спросила она, — чтобы мне не было стыдно перед всеми этими людьми?
— Неужели тебе будет стыдно, если твой возлюбленный хотя бы один раз ничего тебе не подарит?
— И в самом деле! Вашей милости — вот кому будет стыдно, моему нищему любовнику, — язвительно отрезала она.
Ее резкий ответ вызвал смех. Острый язычок, такая не даст спуску! Те, кто оказались свидетелями этой сцены, подзывали приятелей, отыскивая их взглядом. Круг зевак становился теснее.
Девушка повернулась, сделала шаг, другой, увидела, что все смотрят на нее с насмешливым любопытством, и тут же кинулась назад, поднялась на цыпочки, ухватилась за стремя и обратила на Ностромо сверкающий, гневный взгляд. Он наклонился к ней, сидя в седле.
— Хуан, — прошипела она. — Я так бы и вонзила кинжал тебе в сердце.
Грозный капатас, с блистательной беспечностью не скрывающий от посторонних глаз своих любовных интриг, обнял разгневанную красотку за шею и поцелуем заставил ее умолкнуть. Толпа загудела.
— Нож! — громким голосом распорядился он, крепко прижимая к себе Пакиту.
В кольце, которое сомкнулось вокруг них, сверкнуло двенадцать лезвий. Нарядно одетый молодой человек ринулся вперед, сунул нож в руку Ностромо и столь же молниеносно вновь скрылся в толпе, чрезвычайно довольный собою. Ностромо не удостоил его даже взглядом.
— Нет, Пакита. Тебе не удастся сделать меня посмешищем, — сказал он. — Подарок ты получишь, а чтобы каждый знал, кто нынче твой любовник, можешь срезать с моей куртки все серебряные пуговицы.
Столь остроумное решение вопроса вызвало в толпе громкий смех и аплодисменты, а тем временем смуглянка орудовала отточенным, словно бритва, ножом, всадник же с невозмутимым видом позвякивал серебряными пуговицами, которых все больше скапливалось у него в руке. Когда Ностромо опустил девушку на землю, пересыпав ей в руки серебро, оно еле умещалось в ее сложенных ладонях. Пакита что-то с жаром прошептала ему, затем, надменно глядя прямо перед собой, пошла прочь от него и смешалась с толпою.
Кольцо зевак распалось, и великолепный капатас каргадоров, незаменимый человек, надежный и испытанный Ностромо, в поисках счастья случайно высадившийся на побережье Костагуаны итальянский матрос, неторопливо направился к гавани. Именно в этот миг «Юнона» отплывала и поворачивалась к берегу кормой; а когда Ностромо снова остановил лошадь, он увидел знамя на импровизированном флагштоке, который специально на этот случай соорудили в давно уже разоруженном стареньком форте у входа в гавань. Из гарнизона Сулако спешно доставили сюда половину батареи полевых пушек, дабы устроить прощальный салют в честь президента-диктатора и военного министра.
Когда почтовый пароход «Юнона» выбирался из залива, запоздалый пушечный залп возвестил об окончании первого неофициального визита дона Винсенте Рибьеры в Сулако, для капитана же Митчелла он возвестил окончание очередного «исторического события». А когда спустя полтора года «надежде всех честных людей» пришлось проделать этот путь вторично, он тоже был проделан неофициально, и свергнутому президенту, спасавшемуся бегством по узким горным тропам на хромом муле, лишь благодаря Ностромо удалось избегнуть бесславной гибели от рук разъяренной толпы. Это было событием совсем иного рода, и капитан Митчелл рассказывал о нем так:
— Сама история… история, сэр! И этот мой подручный — вы его знаете, — Ностромо, оказался в самой гуще исторических событий. Он в полном смысле слова повлиял на ход истории, сэр.
Впрочем, этому событию, в котором так достойно проявил себя Ностромо, суждено было тотчас повлечь за собой другое событие, каковое капитан Митчелл никоим образом не мог назвать «историческим», равно как не мог назвать его и «ошибкой». В словаре капитана Митчелла для этого события были припасены другие слова.
— Сэр, — говаривал он впоследствии, — это была не ошибка. Перст судьбы. Роковая случайность, и не более того, сэр. А бедняга мой подручный снова оказался в самой гуще… ну, прямо-таки в самой гуще, сэр! Вот уж воистину перст судьбы… и сдается мне, он с тех пор так и не смог оправиться.
Назад: ГЛАВА 4
Дальше: Часть вторая ИЗАБЕЛЛЫ