ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Кострову думалось, что с переходом на новую службу, в оперативный отдел штаба армии, война в той обнаженной жестокости, какой она до сих пор жила в его сознании, кончилась, что если он и будет принимать какое–либо участие в боевых действиях, то лишь косвенное. Понимание своей неполноценности, а скорее, личного безучастия в боях, когда еще льется кровь товарищей, а тебе уже ничто не грозит, было эгоистично, внутрь закрадывался стыд, и Алексей первое время, занимаясь расклейкой карт (не наготовишься листов — как движутся войска!), чувствовал себя не в своем седле и мысленно злился, что сел в штаб протирать штаны, порывался снова удрать туда, на передовую.
Война и в самом деле теперь проходила от него стороной, Это задевало самолюбие, удручало. Сражения уже перекинулись в Югославию, гремели на равнинных полях Венгрии. Он же, майор Костров, сидел в штабной крытой машине и клеил карты, чертил схемы, плохо удававшиеся с непривычки, сортировал и обобщал поступающие из частей сводки, наносил по ним обстановку, в день по нескольку раз бегал на доклад, причем поначалу ходил к начальству без папки, видя в ее обладателе закоренелого канцеляриста, презрительно называя такого сорта людей службистами. Когда же начальник оперативного отдела увидел, как майор Костров сгреб эти сводки, небрежно сунув под мышку резиновой руки, то укоризненно покачал головой, тотчас вручил ему огромную папку с замками, строго заметив, чтобы документы аккуратно укладывал в нее, в противном случае можно и выронить, а это попахивает трибуналом.
"Взялся пугать", — огрызнулся мысленно Костров, но папку с замками все же принял и пошел на доклад к командующему генералу Шмелеву. Тот, увидев папку, порадовался:
— Освоился? Гляжу, штабная работа под стать тебе.
На это Костров ответил вертевшейся в голове фразой:
— Наседку можно заставить и без яиц сидеть в гнезде.
— Как так? — усмешливо поглядел на него Шмелев.
— Не по мне это занятие. Прошу, умоляю вас… пошлите в действующие части.
— А вы, то есть все мы, не действующие? — вдруг разобиделся Шмелев.
— Косвенное отношение имеем, — сорвалось с губ Кострова.
— Гм… Косвенное… Вон как махаем! Удержу нет. Без штаба, без нас, ни одной победы не одержишь.
— Товарищ генерал, не привыкну я. Не по мне сидячая должность. Отпустите…
— Выбрось из головы эти мысли. Ишь чего захотел! Кто позволит нарушить приказ заместителя Верховного? Кто? Отвечать за тебя я не намерен, а будешь настаивать, вообще спишу… — напустился на него Шмелев, после чего Костров сник и уже за все время доклада ни единым словом не посетовал на свою судьбу.
Просмотрев донесения, Шмелев под конец сказал:
— А вот из этого сообщения явствует, что отходящий разрозненный противник может наделать бед, проще говоря, наколбасить в наших тылах… Глаз да глаз нужен. Вот и поезжайте как офицер оперативного отдела армии… Возьмите с собой походную рацию… Свяжитесь с тылами корпуса Жданова и 5–й мотострелковой бригады, передовые отряды которых в данную минуту находятся на пути к Белграду. Если будет надобность, потребуйте выделить не менее батальона мотострелков с приданными танками и артиллерией. Надо встретить и разбить оставшиеся в нашем тылу блуждающие колонны неприятеля. Они еще опасны и могут распороть наши растянутые войска, как кинжалом. Действуйте от моего имени, ясно?
— Товарищ генерал, есть действовать от вашего имени, — с готовностью проговорил Костров и встал, глаза у него загорелись, и этого не мог не заметить Шмелев.
— Как птицу ни корми в клетке, все равно в небо смотрит, — проговорил он, напомнив, однако, чтобы в драку не совался. — Иначе шкуру спущу, понял?
Костров кивнул, зная, что никакой шкуры, конечно, не спустит, и выскочил из кабинета опрометью.
Ему дали "виллис", и, приехав на квартиру, он тут же начал натягивать на себя полевую форму, сапоги (в штабах часто ходили в кителях и ботинках), велел Верочке собрать ему кое–что в дорогу.
— Алешка, да ты что, уезжаешь? — забеспокоилась Верочка.
— Уезжаю, Верунька… Ненадолго… Дня на два–три…
— Куда?
— Это секрет, даже и жене не положено знать.
— Как не положено? — обидчиво проговорила Верочка. — Я тоже военная, и от меня утайки не делай.
— Ну в действующую… В действующую.
Волею судьбы оказавшись здесь, на фронте, Верочка наслышалась многого об отчаянности девчат, которых солдаты называли бесшабашными дурнушками, потому что они лезли напропалую, не пригибаясь от свиста пуль, и поначалу Верочка жалела их, слала им одни сочувствия, внутренне испытывая берущий за душу страх, но со временем завидными и притягательными стали казаться их пусть и безрассудные поступки. Она уже считала этих девчат истинными патриотками, ей хотелось подражать им, — нельзя же в самом деле вернуться с войны, так и не услышав близкого выстрела, просто грешно, совесть загложет… Она не раз просилась на передовую, ей не разрешал начальник связи, отговаривал, под разными предлогами не пускал и Алексей, и в конце концов она возненавидела себя, сердилась на других, на тех, кто ее упрашивал не идти туда. В душе Верочка сознавала уязвленность своего положения, ничто не могло так обидеть ее, как эта снисходительная, загодя уготованная жалость к ней. Противясь этой намеренной снисходительности к себе, она тем не менее была не защищена от мысли, что, может, и не следует ломиться в открытые ворота: все–таки война есть война, и там не только выстрелы слышатся, но и убивают, она же не приспособлена, совсем не приучена, как вести себя в бою, да и навряд ли хватит у нее внутренних сил на проявление достойного уважения поступка. И все–таки не покидала ее настойчивая мысль побывать в окопах и траншеях передней линии. Сейчас же, когда Алексей едет на передовые позиции, самый раз упросить взять с собой. А зачем упрашивать?
— И я поеду. Поеду, да и только! — с решимостью в голосе проговорила Верочка.
— Ради нас обоих… перевели тебя в армию, на коммутатор, это, милая, тебе аванс даден — надо отработать!
Она замешкалась, но быстро припомнила:
— А что пообещал командарм генерал Шмелев… Какое распоряжение отдал? Забыл? Напомню: "Вам, — говорит, — молодым, по обычаю медовый месяц положен. И пусть война, от обычаев, ритуалов этих не отойдем. Гуляйте!" Вот его последнее распоряжение, забыл?
— Какой на фронте медовый месяц? Это он сгоряча сказал, чтоб нам обоим приятное сделать. И что это будет за армия, что за солдаты?
— При чем тут армия? Я же прошусь не в тыл, а на передовую, настаивала Верочка и уже начала собираться, зайдя в закуток с охапкой своего обмундирования. Вышла оттуда одетая в гимнастерку, в форменных, аккуратно пошитых сапожках. — Знаешь что?.. Поскольку командарм все–таки официально обещал нам дать месяц, то я смогу же договориться, чтобы за меня дня три подруги подежурили. Возьму походную рацию, нужна же будет, в случае чего…
— Догадливая! Командарм уже предложил рацию взять…
— Так о чем же я говорю? — не дав ему окончить, перебила Верочка и с настойчивостью в голосе досказала: — Вдвоем нам не будет страшно. Где ты, там и я, а все же вдвоем!
…Ехали и час и другой.
Опадала листвою осень, стряхивала пылающий багрянец с деревьев.
Поднялись в гору. Тут шел редкий снег, мокрый, вперемежку с дождем. При въезде в одно селение увидели сбочь дороги, на бровке канавы группу людей. Они не поднимали рук, но по тому, как склонили головы, угадывалось, что чего–то хотят от проезжих.
— Нас просят? Может, подвезти… Останови, водитель, — попросила Верочка, и они с Алексеем спрыгнули, подошли.
— Гум… Гум… Русишь, гум давай, — горланили разноголосо люди.
— Вино! Вино! — лопотали другие.
Алексей недоуменно пожал плечами, не зная, что это такое — гум? И он и Верочка смотрели на людей, по–видимому местных сербов, и щемящая боль сжимала сердца обоих. Старые и молодые, несколько женщин с детьми стояли на снегу в одном тряпье, местами даже не прикрывающем голое тело, и ужаснее всего — босые.
— Давай гум… Товарищ, давай гум, — просили одни, указывая на колеса.
— Вино, бери вино, — вторили им другие, кивая на кувшины, стоявшие у ног.
— Товарищ майор, да это, чую, по–ихнему так резина прозывается. Покрышки просят, чтобы хоть какую–то обувь сточать, — сказал подошедший водитель.
— У тебя есть?
— Запасное колесо. Погоди, — спохватился он и полез в машину, порылся в ящике, вынул оттуда две поношенные камеры. Протянул Кострову, а тот, в свою очередь, охотно передал одну камеру старику, а другую — женщине с ребенком, прячущимся у нее сзади.
И как ни упирался Костров брать вино, сербы все–таки уговорили взять кувшины. Сами поставили в машину" приговаривая без устали простудными голосами:
— Русишь… Русишь!..
— Хвала Чрвеной Армии!
Кланяясь, сербы провожали машину и еще долго стояли на дороге, и Верочка глядела в заднее оконце, испытывая и радость, и смятенную жалость к простым людям заграницы — раньше к румынам, которые поначалу боялись русских, прятались в домах при закрытых ставнях, после — к болгарам, ходившим в домотканом, хотя и красивом, рядне, и теперь вот к ним, сербам, стоявшим босыми на октябрьском снегу.
И были другие встречи с другими людьми. Об этом сейчас поведал водитель.
— Я намедни уже ездил по этой дороге, — рассказывал он. Остановились мы у какого–то фабриканта в городишке. У него, значит, фабрика по выделке шерстяных свитеров и кофт. Красивые, скажу вам! Мне–то не нужны его одеяния, потому как холостякую, а подполковнику, ехавшему со мной, захотелось купить свитерок жене… Объясняет фабриканту, так и так, значит, продайте свитерок. А фабрикант показывает на руках, требует динары. "Да ты что, не веришь? Знаешь, с кем ты имеешь дело?!" — спросил подполковник. Фабрикант жмется, даже дотронулся до кармана, точно хотел проверить, есть ли динары. Ну, тут, значит, подполковник вспылил, нервы не выдержали. "Эх, ты, говорит, буржуй!.. Я три ранения имею. Дом у меня в Умани фашисты спалили. Я прошел через тысячи верст, чтобы освободить тебя же, а ты… ты… Хавронья в кофте! На, буржуй ненасытный!" — и выхватил из–за пазухи пачку ихних динар и сыпанул их со злости по столу, по полу… Фабрикант, загораживаясь ладонью, утек в кладовую, вынес оттуда целую охапку этих свитеров, а нашего подполковника и след простыл. Сели мы в машину и уехали, а фабрикант бежал за нами вдогонку с этой своей продукцией…
— Разная она, чужбина. На одну колодку нельзя мерить, — вмешалась Верочка.
Почти всю дорогу она молчала, близко к сердцу принимая виденное и пережитое — особенно там, на дороге, где стояли босыми на холодной земле, на мокром снегу сербы.