Книга: Избавление
Назад: ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
Дальше: ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ

ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ

С того часа, как попал в плен, Степан Бусыгин сокрушался, поругивая себя, что дурное беспамятство стало виною всему, и утешался лишь тем, что видят еще глаза и дышит грудь. Он полагал, что, пока жив, из любого положения можно выйти, было бы только желание. Его положение было подобно положению пойманного и посаженного в клеть таежного зверя. Правда, соображал он, положение зверя гораздо лучше, чем его: того хоть и держат взаперти, зато кормят и поят. А тут со вчерашнего дня ни глотка воды, ни крошки хлеба в рот не брал. "Когда же они, негодяи, покормят? Измором хотят взять", — подумал Бусыгин.
Еще раньше, до плена, он не раз видел своими глазами, что немецкие фашисты жестоки, для них нет запрета, и ничего не стоит им довести до полного изнеможения, а потом пустить в расход советского солдата. Но пока его оставили в живых, хотя уже за одно то, что он вызывающе вел себя на допросе в штабе Паулюса, могли пустить пулю в лоб, и это было чудо, что еще не расстреляли. Степан, однако, чувствовал, что ему доведется немало хлебнуть горя, и это нетрудно было понять, когда, вытолкнув из штаба, конвоир–эсэсовец подвел его к сараю: прежде чем впихнуть туда, к нему, Бусыгину, подошел, судя по витым белым погонам на плаще, какой–то начальник, ощупал его упруго выпирающие бицепсы, постучал кулаком о грудь, смерил глазами рост — высок, могуч! — и, деланно усмехнувшись, проговорил гортанно–радостно:
— Работай?! Русишь медведь, работайт!
Из этих слов Бусыгин понял, что расстреливать не будут, на тяжких работах постепенно вытянут из него все жилы.
Ночь он провел в сарае, на источенной мышами трухе; ныла от побоев спина, незажившая рана в боку; губы пересохли и полопались от жажды. Почти ночь напролет ворочался, и лишь под утро свалил его мертвецкий сон.
Отлеживаться ему в сарае долго не дали. Через два дня спешно, будто на пожар, выгнали из сарая и повели. Кругом действительно горело и взывало о помощи. Так по крайней мере казалось Степану с его ощущением силы в руках–кувалдах. Он знал, что линия фронта менялась в последнее время. И думалось: не будут его держать поблизости от передовой, погонят куда–нибудь в глубокий тыл, если вообще не в самую Германию, где, говорят, в дармовой силе нужда.
Но каково было удивление пленных, когда колонну повернули снова к линии фронта и километров десять вели вдоль, под грохот артиллерийской перестрелки, пока она не зашла в подлесок, впадающий в голую долину выступом. "Чего–то они затевают, — соображал Бусыгин. — Уж не погонят ли в атаку впереди своей цепи?"
Оказывается, долина, ранее оставленная советскими войсками, была заминирована, и немцы расставили густой цепью пленных и погнали через долину, чтобы их телами снимать мины. Степан Бусыгин, как узнал об этом, гневом вскипел, тело свела судорога.
— Варвары! Иезуиты! — только и выговорил он трясущимися губами.
— Держись, браток, за меня. Иди рядом, — услышал он сбоку предостерегающий шепот. — И глазами не забывайся!
— Это как? — переспросил Бусыгин.
— Делай, как велю. Непонятливый! — в сердцах проговорил сосед, пожилой мужиковатый солдат, назвавший себя сапером.
Неподалеку от Бусыгина и его нового дружка пролегала дорога, и сапер предупредил, что тут могло быть натыкано больше всего мин. Опасность скрытая, каждый шаг грозил смертью. Но пленные, подгоняемые со стороны конвоирами, шли и шли, казалось вовсе не замечая грозящего скрытого в земле заряда. На фланге, противоположном от дороги, грохнул взрыв, людей обдало комьями. Послышались крики, стоны раненых. И цепь будто замерла, остановилась и не двигалась минуту–другую.
— Форвертс! — понукали конвоиры, держа на груди автоматы.
Цепь не двигалась. К пожилому минеру с обвислыми руками подскочил конвоир, ткнул железной рогулиной автомата в бок.
Пленный минер шагнул вперед, кивая Бусыгину, чтобы шел следом. Потом, будто раскачиваясь, тронулись с места и другие пленные, шедшие от дороги. А конвоир направился к середине цепи, которая все еще стояла. Шел он медленно и осторожно, тоже, наверное, боясь губительной мины. Поначалу, когда цепь только–только выравнивалась, с той стороны била советская артиллерия. Стрельба велась беспокоящая, снаряды падали изредка и враскид, когда же военнопленные двинулись цепью, стрельба вовсе прекратилась, видимо наблюдатели засекли, что движется какая–то непонятная процессия из русских военнопленных, и на батареи была дана команда подождать до выяснения. Некоторые пленные были недовольны, что прекратился обстрел, они готовы были принять смерть от своих снарядов, чем вот так терпеть и мучиться, зная, что гибель все равно подстерегает каждого. Бусыгин, однако, считал, что если суждено погибнуть, то лишь в борьбе, в равной или неравной, но только в борьбе, а не от своих пуль и осколков.
Солдат–минер дернул его за рукав:
— Куда прешь?! Окосел, что ли?
Бусыгин пошарил глазами вокруг и похолодел от страха: прямо возле его ног лежала чуть скрытая в земле противопехотная мина. Пожилой солдат, знаток минного дела, незаметным движением ноги присыпал едва показавшуюся мину, затем подтолкнул Бусыгина локтем, и они обошли страшное место. Только сейчас дошло до Бусыгина, что сосед не только узнает по одним ему известным приметам, где спрятана мина, а оставляет ее как гостинец самим оккупантам.
— Гут! — вырывается вдруг немецкое слово из уст довольного Бусыгина.
— Гут! — вслед за ним повторяет часовой–конвоир, который, оказывается, идет невдалеке по самой дороге. Мин там не может быть, потому что дорога исслежена свежими вмятинами от гусениц и шин. Чтобы не навлечь на себя подозрение, солдат–минер вдруг объявляет часовому, что нашел мину, ловко разряжает ее и относит к самой дороге, на обочину. Немец смотрит на мину, насупясь, затем переводит взгляд на пленного минера, ухмыляясь: "Гут, гут!" Но следующая мина, противотанковая, остается в земле нетронутой. И как только пожилой минер замечает их еще загодя, при подходе?! "Осторожно!" — негромко говорит он, беря Бусыгина за руку, и кивает на землю. Ничего не видно. Ровная, прибитая земля, хотя, впрочем, если тщательно присмотреться, нетрудно обнаружить примятую взрыхленную почву. В местах среза и укладки дерна трава пожухла, но из–за давности выросла молодая зелень.
Так вышагивали долину вдоль и поперек. Смеркалось, но движение пока не прекращали. Шли, как говорят, на ощупь, наугад, моля, чтобы ничего не случилось.
Грохнул взрыв. Посреди цепи. Бусыгина обдало комьями и, кажется, даже осколками, потому что шею обожгло, будто крапивой. Степан погладил кожу рукою — на ладони пятна крови.
— Ранило? — встревоженно спросил пожилой солдат.
— Царапнуло маленько, — успокоил Бусыгин.
Вечером поиски мин прекратили. Пленных отвели в подлесок. Спать ложились вповал, под открытым небом. Уже засыпали, когда землю потряс взрыв. Похоже, на том месте, где проходили. Наутро увидели опрокинутую и разбитую автомашину, валявшуюся посреди долины. Пронесли трех раненых немецких солдат, завернутых в палатки.
Часовые, озлобленно тыркая автоматами и пиная ногами, поднимали пленных и заставляли идти вновь через долину. Теперь двигались, взявшись за руки. Тот пожилой и обросший солдат шел с краю цепи, то и дело поглядывая по сторонам. Выражение лица у него было спокойное, но в глазах — неизбывный страх. Скорее, не за себя, а за товарищей — их надо на каждом шагу предостерегать. Того и гляди, кто–либо наступит на мину. А он должен не только провести взявшихся за руки военнопленных через долину вторично, но и не обнаружить ни одной мины. Иначе подозрение может пасть на него и товарищей, которые вчера оставили не обнаруженные мины. Условленным пожатием руки или кивком головы сапер предупреждал, что впереди, вон там, на обочине дороги, или где–либо в траве лежит мина и ее нужно осторожно обойти. Мина опять оставлена. Теперь важно, чтобы сразу на нее не наступил идущий сзади конвоир. Если наступит и взлетит на воздух, считай, пропало все дело. Остальные часовые расправятся с пленными самым беспощадным образом. Вот пожилой минер дал знак, что вон там, у дороги, лежит оставленная вчера мина. Пленные обошли ее. Но сзади, хотя и на порядочном удалении, движется конвоир. Он идет как раз обочиной. Кажется, прямо на мину. Все, кто знал о мине, оцепенели от ужаса и от надежды. Не взорвется, а вдруг… Сердце у пожилого минера не выдерживает. Он оборачивается и зовет часового: "Камрад, треба закурить… Курить дай, папиросу!" Часовой сворачивает с обочины и приближается к старому минеру. Он уверен в нем, готов поверить и другим пленным. Все нормально, мина осталась на обочине дороги. А старый минер заслужил сигаретку. Правда, она отдает привкусом жженой соломы, но все–таки дымит. Сигарета идет по рукам, затягиваются по очереди, пока не докурят. Довольный конвоир прощает и эту вольность пленным. А доволен он, вероятно, тем, что цепь при вторичном заходе не напоролась ни на одну мину, значит, и с него, конвоира, взятки гладки! А то, что машина подорвалась, так это не его вина, и даже не вина пленных. Могли новую мину поставить и русские разведчики. Ведь говорят же, что каждую ночь они проникают в тылы немецких войск. Наверное, тоже собираются наступать. Уж лучше бы что–то одно: или мы, немцы, или русские пусть наступают. Только скорее бы от этого заколдованного места. Ведь сколько раз они, конвоиры, проводят по этой долине русских пленных, и все равно поле рвется, поле сеет смерть.
Ночью опять произошли взрывы. Сразу два. Среди пленных невольный переполох: "Теперь крышка!" Но вскочивший конвоир прибежал к лежащим под оврагом пленным и, показывая рукой в ту сторону, где только что рвануло бледно–оранжевыми сполохами, произнес, путая русские и немецкие слова: "Партизанен, ферфлюхтерх партизанен!"
Пленные облегченно вздыхают. Только что пережитый страх постепенно схлынул. Значит, подозрения не падают на пожилого сапера и его товарищей. Выходит, это дело рук действительно партизан — прокрались ночью и натыкали мин. Потому и подорвались на них автомашины, два артиллерийских орудия с прислугой, которые сменяли позиции, чтобы на рассвете поддержать огнем пехоту, собиравшуюся в наступление. Наступление сорвано.
Пленные не смыкали глаз: что–то будет утром? Как поступят с ними немцы, нет, не эти конвоиры, а те, что повыше, — начальство? Хотелось пить, хотелось есть.
Вот и рассвет, медленный и белесый. Поспать не удалось, и есть еще больше хочется.
Бусыгин чувствовал, что обессилел, и старался расслабить тело, хотелось лежать на земле, не вставая. Все–таки это минное поле потрепало ему нервы. И ныла незажившая рана. И болело от прежнего удара плечо. Весь организм как будто разваливался. При мысли о минном поле, по которому ходил, ему делалось страшно. Думал он теперь о том, что если над ними и дальше будут так измываться немцы, то, пожалуй, ни он, некогда хвалившийся своей силушкой, ни тем более его товарищи, те, кто гораздо слабее его, долго не протянут. Нужно как–то вырываться из этого омута, и как можно скорее. В противном случае будет поздно. И если он в ближайшие дни не вырвется из лап врага, его превратят в животное. Обессиленное и покорное животное.
Бусыгин решился на побег. Мысль у него заработала настолько лихорадочно, что он уже представил себе, как ползет сейчас по дну оврага. В одиночестве. Потом Степан выбирается в лес и — на свободе. А в лесу, в глуши, ему ничто не страшно. Он — сын тайги, а тайга куда опаснее здешних лесов. Надо вырасти в тайге, чтобы, как зверь, чутко ловить каждый звук, каждый шорох, быть готовым к неожиданной схватке с хищным зверем… Бусыгин лежал сейчас, озираясь кругом, и под ним была совсем теплая земля, которая словно звала его, шептала, что избавит от смерти. Он уже пополз, пополз в серую мглу рассвета. Метр, еще метр, и он оказался в плотно заросшей канаве.
Тяжелый топот ног как будто над самой головой. Бусыгин даже зажмурился, ожидая самого худшего. Но выстрела не последовало, послышался только окрик: "Хальт!" — и страшный удар по голове. Из глаз метнулись искры, гудящая, как колокол, голова отказывалась соображать.
Назад: ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
Дальше: ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ