Книга: Избавление
Назад: ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВТОРАЯ
Дальше: ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ТРЕТЬЯ

Возвращались с войны…
Стучите, стучите колеса, набирайте бег поезда, увитые гирляндами цветов, расцвеченные алыми флажками, развозите быстрее из края в край по стране, к родным очагам отцов, сыновей, некогда безусых, но–теперь уже бывалых воинов, скорее, скорее — домой… И у кого не дрогнет сердце, кто не проронит слезы при встрече с женою, готовой еще издалека птицей броситься на плечи и рыдать от счастья — мой ты ненаглядный! — или с поседевшей от тревог и забот матерью, которая при виде родимого сына только и скажет: "Повзрослел–то, и не узнать!.."
Разные памяти и рубцы оставила по себе война. Одни сложили головы, и павшие будут всегда опалять сердца горькой горечью тем, кто дождался конца войны и вынужден коротать жизнь в одиночестве и сиротстве; другие вернулись калеками, гремя костылями, пугая детишек оголенными, точно напоказ выставленными культяпками; третьи, а их большинство, прокаленные зноем и порохом походов, наполнят улицы сел и городов бравурным весельем, позвякиванием орденов и медалей…
__________
Дома.
Как хорошо почувствовать запах горячего ржаного хлеба в родном доме! И хотя Алексей Костров ехал не насовсем, временно, на побывку, за молодой женой, волнения его не притуплялись. Мысленно он был уже там, среди близких. Радость встречи с родными, с Верочкой дополнялась думами о крохотном человечке — сыне, сынульке… С появлением его на свет Верочка поздравляла мужа еще из родильного дома.
"Тебя с прибавкой", — говорили ему обрадованные глаза знакомых и незнакомых сослуживцев, а потом попутчиков, а может, это самому себе Алексей говорил так?
Всю дорогу Костров чаял встречу с Верочкой, и виделась она ему утренним ласковым солнышком, а вот сынишку никак не мог представить. И когда переступил порог избы и Верочка, сидевшая у подвешенной к потолку люльки, метнулась к нему, метнулась всем своим существом — голубизною глаз, неубранными, раскиданными по плечам прядями спело–огнистых волос похоже, и впрямь солнышко! — Алексей грубовато–нежно прижал ее рукою…
Минутой погодя Верочка, рдея лицом, прошла в смежную комнату.
— Полюбуйся! Ты только погляди! — вернулась она, вся сияя и подавая ему завернутого в одеяльце ребенка.
Алексей в одно мгновение оробел, увидев розоватое личико. А Верочке показалось: к сыну, к этому крохотному существу, он отнесся вовсе не так, как хотелось ей, матери, даже отшатнулся, не ожидая, наверное, увидеть сына таким крохотным и почему–то жмурящим глазки. Очевидно, это состояние у Алексея не разнилось, было, как и у всех, за редким исключением, мужчин, но Верочка не могла и не хотела ничего знать: дав ребенку жизнь, она жила теперь им и ревностно требовала, чтобы жили ее дитем и все другие.
Неловкость первого ощущения быстро улетучилась, и Алексей принял спеленатого сына на руку. Держал с величайшей осторожностью.
— Не урони, Алешка. Боже упаси, уронить, — приговаривала Верочка.
— Да будет тебе! Будет!.. Как я уроню? Выдумаешь такое! — с напускной небрежностью отвечал Алексей.
Верочка будто только сейчас спохватилась, что у Алексея ведь одна рука, нечаянно может и выронить, и тотчас переняла сына.
— Ой, что же ты, малец, наделал? Он тебе китель обмочил, — засмеялась она.
— Ничего–ничего, ишь бутуз какой! Угу–угу, — тянул Алексей. Верунька, а смотри, у него какие глаза. Голубые–голубые!
— Голубые они будут, пока молоком кормлю. А там станут твои, карие.
— Он на тебя похож.
— Говорят.
— Знамо, на мать… Счастливый будет, — уверял Алексей и вдруг спросил обеспокоенно: — А где же наша мама?
— Картошку, кажется, на дальней делянке полет. Да нет, сено поехала стожить. Дожди у нас, может отаву прибить, и сопреет. Без кормов нынче, как без хлеба.
— Хлеб–то есть?
— Перебиваемся. Выдали на трудодни по килограмму, обещают еще. Покуда же на твой аттестат больше кормимся.
"Вот тебе и запас ржаного хлеба", — подумал Костров, но ворошить нехватки не время, зачем омрачать приезд. Заговорил о другом, стараясь придать веселость тону:
— Как я истосковался… По травам, сено бы убирать…
— Попытаем. Только уговор: я косить, а ты будешь таскать пучки в кучи, — мельком взглянув на его руку, сказала Верочка.
Алексей помолчал, затем кивнул согласно и спросил:
— А сынульку с кем оставим?
— Мама побудет, она пуще глаз следит, — сказала Верочка. — Правда, смешно и печально… Намедни качает она люльку, я за водой к колодцу ходила. Вертаюсь, слышу, бац что–то об пол. Такой грохот и — крик матери. "Мама, что с тобой?" — зову. Вбегаю в комнату, а на полу и мать и люлька…
— Что случилось? — в нетерпении спросил Алексей.
— Случилось, хоть плачь. Оборвался крюк вон с той прогнившей потолочины, ну и бацнулась люлька. Спасибо, крюк не попал по головке. Наделал бы бед этот треклятый крюк.
Алексей нахмурился, враждебно глядя на потолок.
— Теперь опаски нет. Отец накрепко вбил крюк в матицу.
Спустя день, собрались все вместе и затеяли пир горой. Откуда только взялись кушанья: блины Аннушка затеяла из пшеничной муки, а моченую антоновку, помидоры и вилками засоленную, хранившуюся с прошлого года капусту принесла Пелагея Егоровна — умелица она по солениям овощей! — да и Алексей к столу выложил из чемодана консервы, мясные и колбасные, итальянские сардины в длинных и плоских баночках. Прослышал и Демьян о приезде Алексея, которого величал двоюродным братенем, и ему не перечили принимали это за чистую монету, хотя на самом–то деле какой же он брат седьмая вода на киселе! Ну, дело, в конце концов, не в том. Раз прослышал, приплелся, хромая, будь гостем, садись, Демьян, за стол. Нет, родственничка этим не ублажили, он молча заковылял к себе домой и притащил кусок крепко просоленного сала и бутыль самогона.
— Сало сгодится на закуску, а эту… сивуху уберите, — попросил Алексей.
Бились о потолок пробки из толстых бутылок шампанского, лилось вино через край, пили, заедали, хрустели моченой капустой.
— А-а, это не по мне, Аннушка, куды ты подевалась… Дай крепача моего. Победу справляем! — гудел Демьян, завладевший столом.
Он налил себе полный стакан, Алексею тоже плескал трижды, хотя тот и отставлял, даже пытался запрет изложить на свой стакан ладонью. Сваты Игнат и Митяй выражали молчаливое неудовольствие буйством Демьяна, они сидели рядом чинно, засунув за ворот рубахи холстяные полотенца, сидели, переглядываясь, и на радостях подмигивали друг другу. "А что я тебе, сват, говорил, сойдемся, — выражали глаза степенного и рассудительного Игната. Гляди, какую дочку твоему сыну подарил". А в глазах Митяя читалось: "Ну, не похваляйся Веркой. Хороша девка, ничего супротив не скажу. Только и мой–то Алешка — гляди, какой статный, герой, весь в орденах, в звездах… А что рука покалеченная, так это же… война".
Словом, сваты поминутно переглядывались, выражая мысли одними глазами.
Под общее внимание и хохот столом овладел Демьян.
— Слухай, Алексей, — Верка, жена твоя ненаглядная, подтвердит, потому как на ее глазах карусель творилась, — говорил Демьян, размахивая руками во всю ширь стола. — Значит, узнаем: крышка германцам и этому Адольфу с челкой, канцлеру империи… Победа, значит, наша. Привез эту весть в село районный уполномоченный милиции товарищ Дьяков. Но мы–то сами с усами. По радио давно прослышали, что сражения на лестничных клетках рейхстага ведутся… Ждем не дождемся полной капитуляции. И готовимся. Ломаем голову: как отмечать, чем? — сокрушался Демьян. — Вам на фронте легко: зарядили винтовки, вколотили по снаряду в пушку, дернули за шнур — и салютуй. Гром победы раздавайся. И в Москве салютище отгрохали — ого! Из тыщи орудий палили… А нам в селе–то хлопотно: ружья, а где их сыскать? развел руками Демьян. — Значит, салют не могет состояться. Какой же, прости душу грешную, салют, коль нет шумового, можно сказать, оформления. И тут нашлись храбрецы–добровольцы. Полезли на колокольню, привязали там рельсу и давай по ней гвоздить молотом.
— Скажи уж по–честному, твоя, Демьян, затея, — вмешалась Аннушка. Даже переполох нагнал своим звоном. Думали, опять пожары, как встарь.
— А что, плохо получалось? Неплохо. И даже очень шумно. Как гвоздану об рельсу молотом, так искры брызжут во все стороны. По сю пору в глазу сидит оказия…
— Окалина, — поправил Демьяна Игнат. — Кончай балагурить, дай людям выпить да закусить.
Разлили вино по стаканам и стопкам, пили с тостами и без тостов, за здоровье молодоженов.
— Горько! — гаркнул Демьян, и, хотя опьянел, его поддержали и активно закричали:
— Горько! Горько!..
Пришлось Алексею и Верочке вставать, пришлось, ко всеобщему удовольствию, целоваться. И не один раз, а многократно и крепко.
Игнат и Митяй по–прежнему не теряли достоинства; Игнат потому не позволял лишнего, что не хотел в глазах односельчан прослыть дурно, а Митяй — не ударить в грязь лицом перед сватом и, конечно, перед молодоженами.
Куролесил один Демьян.
— Во, башка, чуть не позабыл, — стукнул он себя по лбу, отлил водки в стакан, но пить не стал. — Выдержку треба поиметь, — сказал себе под нос и вскинул на всех глаза: — Так о чем гуторил? Ага, о салюте… Как победу отмечали. Между прочим, все было: и самогон варили, и бабы белугами выли, и… и… почтенный Митяй разумно затеял покатать по селу кое–кого на дрогах…
— Угомонись ты, ишь развязло, языком–то мелешь, — незлобиво попеняла пристроившаяся на уголке Аннушка.
— Истинно. Ни убавить, ни прибавить. Я ж тебя люблю, Митяй, окаянный ты мой, закадычный друг–брат, — и Демьян полез целоваться к Митяю, едва не свалился с ног, но удержал равновесие, как–то тупо поглядел поверх стола, набираясь сил, и продолжал: — А молчать не могу, потому как охота вон ему, Алешке, узнать, как мы справляли энтот мировой день ци–ци… вилизации, еле выговорил Демьян заплетающимся языком. — Берет он артельные дроги напрокат. Лошадей–то по наряду отпускали, так он сам впрягся, ну и подъезжает к собственной избе. Кричит Аннушке: "Старуха, выходи из хоромин!" Вышла она, а Митяй усаживает ее силком на дроги, допрежь подстилочку трухнул, чтоб мягче сидеть ей… Сам впрягся в дроги, ухватился вот этими… ручищами за оглобли, ну и пошла скакать… А что в этом грешного, кто ему мог перечить? Никто. По случаю праздника… Катал–катал…
— А ты сам видел али слухами пользовался? — засмеялась Аннушка.
— Почему слухами? На месте мне провалиться, ежели вру, — бурчал Демьян. — Я ж с колокольни все видел. Уж как он скакал, как скакал, иной мерин или жеребец упитанный так не скачет в упряжке, как разлюбезный Митяй.
Меж тем Митяй сидел, не зная, что ему делать: то ли оборвать речь, то ли слушать — самому ведь диво. Он приосанился, поддернул полотенце, гордясь: катал, и не каждый на такое способен. А Демьяна не остановить:
— Нашлись, между прочим, вражины в колесницы палки ставить. Ребятня. И нет чтоб малые дети, с них и спрос малый, а больше хлопцы, которых и ударом–то кулака с ног не сшибешь. Венька вон, сынок тети Глаши… Сорвиголова парень, только и слава, что не конокрад али бродяга. Этого за ним не водится. Так этот Венька отчубучил замысел, как гуторят военные, тактический. Подговорил ребят, догнали они дроги, в которых, значится, в упряжке был Митяй, а на дрогах на мягкой подстилочке воссела, как царевна, Аннушка… Ну, подступили сзади, споймали за колеса, за спицы и тянут в свою сторону. Митяй тужится вперед, а эти сорванцы обратный ход дают… Смеху тут было не обобраться: кто кого перетянет. Митяй, понятно, не вдарил в грязь лицом, молодец, хвалю за дюжую хватку. Выпрягся из упряжки, попался ему под руки агромадный каменюка, ну и пристращал… Прыснули все от дрог, разбежались. А Митяй знай свое: впрягся опять — и по выгону, по селу… Только чует, видать, что дроги стали полегче, везти их в самую охотку, оглянулся: а его благостной женушки, то есть Аннушки, не очутилось на дрогах. Лежит в пыли и зовет: "Митяй, муженек мой старинный, помоги встать. Вывалилась я от твоей быстрой езды…" А то были случаи и похлеще, ну, этих картинок мне было не видать. О них сказывали Игнат и Митяй, пусть сами и доложат, как они вдвоем сочиняли письмо товарищу Сталину и самого Митяя снаряжали в Москву… Доложить обязаны, потому как заваруха потом случилась в их пользу… Обязаны чин чином… — закончил Демьян и умолк. Попросился выйти в сенцы и больше за стол уж не возвращался.
— Заводной. Только и терпит его Игнатушка, наш председатель, что кузнечных дел мастер, а так бы… — Аннушка недосказала, что могло бы иначе быть.
От хохота, от вина наплакавшись, гости перешли к деловым разговорам. Митяй как бы невзначай спросил у Алексея:
— Много наших–то полегло, сынок? Небось тыщи?
— Бери больше, отец, — проговорил Алексей. — В тыщи не уложишься… Пол—Европы в наших могилах… Учету не поддаются павшие.
Оживление за столом как–то сразу померкло. Гости сникли, горюя каждый о своем — муже ли, брате, сыне… Много селян выкосила война, в каждый дом приходили похоронки…
Гости разошлись.
Алексей с Верочкой вышли развеяться.
Шли молча. Светило из–за туч солнце, не такое жаркое под вечер.
— Верочка, я тебе нарочно не сообщал, чтоб не расстраивать… Наш командарм товарищ Шмелев… ведь умер…
Верочка остановилась, ошарашенная. Алексей и в темноте увидел, как глаза ее заблестели от слез.
— Для себя не пожил… Все для других. И это особенно больно, проронил Алексей.
Шли дальше по выгону. И молчали.
Думал Алексей, что нет и не может быть высшего счастья для воюющего человека, теперь уже для бывшего воюющего, как остаться в эту войну живым. И пусть ты ранен, избит осколками, продырявлен пулями, изморен походами и маршами, изношен, простужен, когда подолгу лежал на мерзлой земле, в гнилой сырости болот, и пусть ты калека, потерял зрение, но ты можешь чувствовать и осязать; пускай без ноги, не видишь — в конце концов судьба жестоко с тобой поступила, — но, право же, остался жив… "Жив. Как это прекрасно!" — в восхищении подумал Костров. И если что и омрачало его, то лишь память о погибших, их скорбящие глаза, их лица — они стояли перед ним, как живые. Алексей порой пытался заговаривать с ними, уже павшими, и ответом ему было глубокое безмолвие… Но чудилось ему: само безмолвие говорило, роптало, кричало голосами тех, из земли…
"Я буду верен павшим и понесу их мысли, дела", — подумал Костров. Идущая с ним рядом Верочка интуитивно почувствовала, что он думает о них, не вернувшихся с войны, и сказала, не утешая ни Алексея, ни себя:
— Жалко Шмелева… И пропавшего без вести твоего друга Бусыгина… Ты о нем много говорил и, знаю, печалишься…
Алексей, втаптывая ногами траву, машинально сорвал стебель, рассеянно понюхал, полынная горечь закружила голову.
— Они не пожили. Они оставили жизнь нам… — обронил он глухо и опять шел по выгону.
— У нас теперь, Алешка, третий человечек. Сынишка. Как я рада! стараясь рассеять его мрачность, залепетала Верочка. Она прижалась к нему, ластилась, чувствуя, как от радости, не украденной, а своей радости трепетало сердце.
Назад: ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВТОРАЯ
Дальше: ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ