Книга: Автопортрет неизвестного
Назад: Часть первая. Вечер памяти
Дальше: Часть вторая. Васильки

Интермедия. Дача

1.
Юля позвонила во вторник и сказала, что в следующий раз, то есть в четверг, они начнут работать поздно, когда стемнеет. Игнат не стал спрашивать, что случилось. Она пришла в восьмом часу. На ней была шляпка с вуалью.
Игнат хотел помочь ей снять пальто, но она сказала:
– Я обещала, что мы поедем на дачу Сталина. Я заказала машину ЗИМ, есть такая фирма, подача ретро-автомобилей. Давай, собирайся.
– Уже заказала?
– Да, ждет внизу. Понимаешь, я хочу понять, что чувствовал министр Перегудов, когда ехал к Сталину на дачу. Ему было назначено на двадцать два сорок пять. Министерский ЗИМ. Потом его, кажется, пересадили на другую машину, с другим шофером, но я уверена, что это тоже был ЗИМ.
– А где твой муж? Он тебя отпустил вечером?
– Муж, как положено хорошему мужу, в командировке! – засмеялась Юля.
У нее иногда появлялась такая слегка издевательская манера, и непонятно было, шутит она или говорит всерьез.
– Как тебе моя шляпка? – спросила она, смотрясь в зеркало. – Хочу почувствовать себя в той эпохе.
– Но кем почувствовать? – возразил Игнат. – Если ты хочешь перевоплотиться в министра Перегудова, то надо надевать френч, генеральский мундир. Перегудов же генерал-лейтенант. Или строгий костюм.
– Нет, – сказала Юля на полном серьезе. – К Сталину лучше мундир. Но я все равно поеду в шляпке.
– Да, вот еще вопрос, – сказал Игнат. – Кто у нас рассказчик?
– Автор, конечно!
– Это скучно. Это восемнадцатый век. Девятнадцатый тоже, впрочем. Великая русская литература до Достоевского и Чехова. Рассказчик – особая фигура.
– Хорошо, – согласилась Юля. – Рассказчик – не абстрактный автор, а конкретная я. Перевоплощающаяся женщина. Какое длинное и неудобное слово. Перевоплощающаяся! Смешно. И, однако, это так.
– В кого ты сейчас перевоплотишься?
– В шпионку. В советскую внутреннюю.
– Мату Хари?
– Фигушки тебе! Мату Хари расстреляли! Не желаю! В советскую удачливую Мату Хари. Поехали. Только мне надо письнуть на дорогу.
Когда-то Игната слегка раздражало такое навязывание физиологии, как он это называл про себя. А потом понравилось. Он видел в этом не просто «нестеснительность», а нечто более важное – «нестеснённость», то есть свободу и искренность и даже чистоту. Чистому всё чисто.
– Мне тоже надо! – сказал он.
ЗИМ был длинный и очень удобный. Настоящий лимузин, со стеклянной перегородкой между водителем и пассажирским салоном. Они сидели на заднем сиденье, даже, лучше сказать, на диване, удобно вытянув ноги. Пол в салоне был совсем плоский и застлан коричневым ковром. Ехали по Профсоюзной, потом свернули на Нахимовский и дальше по прямой, по Ломоносовскому и Минской, пока не повернули на Староволынское шоссе. Странно представить себе, что когда-то это был пусть не далекий, но пригород, и не было этих страшных многоэтажных домов.
Свернули в узкий проулок. Остановились, не доезжая до забора. Постояли минуты две. На шум работающего мотора калитка открылась, вышел какой-то мужчина. Юля выскочила из машины, долго с ним разговаривала. Потом обернулась и помахала рукой Игнату. Он вышел и подошел к ней.
– Мы туда не пойдем, – сказала Юля охраннику. – Мы посмотрим в окна издалека.
– Там ничего нет, – сказал охранник. – И никого нет. Чего смотреть?
– Ну и тем более! Спасибо. – Она силой впихнула ему в ладонь пачку денег.
– Только недолго, – сказал он. – Идемте.
– Недолго, недолго, – говорила Юля.
– Вот здесь стойте, – сказал охранник. – Вон дом. Дальше нельзя.
– Хорошо, хорошо. – Она достала два бинокля, один протянула Игнату.
Окна зажглись. Но охранник ничего не заметил.
В бинокль видно было, как Сталин в заношенном домашнем френче сидит у стола, а в комнату входит Перегудов в генеральском мундире.
Юле Бубновой показалось, что она внутри картинки.
Но и министру товарищу Перегудову показалось то же самое. Что он внутри картинки, которую много раз видел в журнале «Огонек». Сталин сидит за столом, с трубкой в руке, читает раскрытый том в красной обложке.
– Здравствуйте, товарищ Сталин!
Сталин усмехнулся, глядя на Перегудова. Особенно на его короткие усики щеточкой, под носом, по тогдашней очень странной советской моде – мы же помним, у кого были самые знаменитые усики щеточкой.
– Здравствуйте, товарищ Перегудов, – сказал он. – Вы, наверное, удивляетесь, почему это товарищ Сталин смеется. Но я смеюсь не над вами. Я был в городе Вене в тысяча девятьсот тринадцатом году. Вы немного похожи на одного моего знакомого. Из тамошних. Ну, не будем уточнять. Интересный был человек. Правда, потом плохо кончил. Очень плохо. Но к вам, товарищ Перегудов, это не относится, вы только не беспокойтесь. Вы мне скажите, этот ваш гражданин Смоляк Я. Д., который арестован по подозрению в шпионско-диверсионной деятельности… Что вас заставляет так за него просить?
– Интересы дела, товарищ Сталин. Инженер Смоляк Я. Д. – выдающийся ученый и организатор производства в одно и то же время, это очень редкое сочетание, товарищ Сталин. Таких людей мало.
– Вы говорите как по бумажке, товарищ Перегудов. Это неприятно.
– Простите, товарищ Сталин…
– Ничего, ладно. Вы, наверное, считаете его гениальным ученым? Этого вашего друга?
Перегудов кивнул.
– Так. Значит, он гений? – Сталин посмотрел на потолок.
– Да, товарищ Сталин. В области специального приборостроения он гений. Даю вам честное слово.
– А вы не преувеличиваете, товарищ Перегудов? Немножко, а?
– Он гений, – повторил Перегудов.
– Хорошо.
Сталин пододвинул к себе листок бумаги, взял из стакана карандаш. Написал: «Инженера директора завода 817 Смоляка отпустить, дело уничтожить, заявителей проверить. И. Ст.».
Нажал кнопку. Вошел Поскребышев.
– Товарищ Перегудов, прочитайте и отдайте товарищу Поскребышеву.
Перегудов прочитал.
– Товарищ Сталин, его арестовали вместе с женой.
– Дайте сюда. – Сталин пошевелил пальцами.
Перегудов отдал листок Сталину.
Между словами «Смоляка» и «отпустить» Сталин вписал «и его жену». Вернул бумагу Перегудову. Тот встал боком, чтоб не оказаться к Сталину спиной, подшагнул к Поскребышеву и передал листок.
– Позвони в МГБ, пусть они его с женой сейчас прямо домой везут, – сказал Сталин Поскребышеву. – А вы, товарищ Перегудов, посидите еще…
Поскребышев ушел.
– Спасибо, товарищ Сталин.
– Это вам спасибо, товарищ Перегудов. Вы мне возвратили веру в советского человека… А почему у товарища Смоляка Я. Д. жена немка? Как такое могло произойти? Особенно в последние дни войны с немецко-фашистскими захватчиками?
– Я не знаю точно, товарищ Сталин. Но я думаю, он просто ее полюбил. Товарищ Сталин, вы нам говорили, что советские люди свободны от унизительного чувства расовой ненависти к немцам. И что Гитлеры приходят и уходят, а немецкий народ остается.
– Кому это вам я говорил?
– Нам, советскому народу.
– Ну и что?
– Я думаю, что он просто встретил красивую и умную молодую женщину, она инженер с завода «Сименс», а товарищ Смоляк обследовал их оборудование… Познакомился и просто полюбил, и она его полюбила.
– Думаете, просто? – спросил Сталин. – Почему вы думаете, что любовь – это просто? На этот счет существуют разные мнения. Одни считают, что мужчина любит женщину за красоту. Но нельзя же влюбляться во всех красавиц! Вы что, когда видите на улице красивую женщину, прямо бегом за ней бежите? – Он засмеялся. – Правда, один мой близкий знакомый так и поступает, но его за это строго накажут, вот увидите… Другие считают, что женщину любят за сильную фигуру, за широкие бедра и большую грудь, извините за выражение, с целью создания здорового потомства. Но это немарксистский подход. Нельзя сводить отношения социальных индивидуумов к чистой биологии. Но диаметрально противоположный подход тоже неверен. Чрезмерное подчеркивание духовной стороны любви приводит нас к идеализму и поповщине. Вы как думаете, товарищ Перегудов?
– Вы правы, товарищ Сталин.
– Я вас спрашиваю не о том, прав товарищ Сталин или нет! Я вас спрашиваю о том, как вы лично думаете, как вы сами думаете. Вы подумайте, а я пока закурю.
Перегудов покрылся испариной. Весь, от шеи до лодыжек.
Сталин вытащил из пачки две папиросы, сломал их, вытряхнул из них табак в трубку, примял пальцем, чиркнул спичкой, окутался дымом:
– Ну, я вас слушаю, товарищ Перегудов.
– Я так думаю, товарищ Сталин, – сказал он. – Насчет идеализма не знаю, потому что в философии не силен. А вот в практической плоскости так. Доброта, ум и другие высокие душевные качества по-настоящему проявляются в ходе семейной жизни. То есть не сразу. Иногда в течение нескольких лет. Особенно это касается заботы, верности, преданности. Поэтому мне кажется, когда человек говорит, что я, дескать, полюбил ее за ее доброту, верность и заботливость – он немного лукавит. На самом деле он полюбил ее за что-то другое. Мне так кажется.
– Интересно, товарищ Перегудов… Это надо иметь в виду. Тонкое наблюдение. Так за что же он ее полюбил? Я имею в виду и обобщенного человека, и конкретного инженера Смоляка Я. Д.
– Наверное, эта немецкая девушка ему кого-то напоминала. Кого он любил раньше.
– Кого?
– Какую-то женщину в детстве. Я должен вам признаться, товарищ Сталин, что я второй раз женат.
– Ничего страшного. Я тоже был женат два раза. Это случается. Ну и что?
– Первый раз я женился просто на девушке из соседнего двора. А второй раз я увидел в Москве девушку, которая мне напомнила все сразу. И артистку из кино, и медсестру, которая мне бинтовала ногу, когда я в детстве вывихнул лодыжку, и пионервожатую, и учительницу в первом классе… Они мне все нравились, а когда я ее увидел, я просто сразу влюбился.
– А маму вашу она вам не напоминала? – вдруг сощурился Сталин. – Главная любимая женщина в жизни мужчины – это ведь его мама, так? Так мне говорил один неглупый старик, в той же Вене, в том же тринадцатом году.
Перегудов вспотел еще сильнее. Римма Александровна совсем не напоминала маму.
– Нет, товарищ Сталин.
– Точно?
– Точно. У меня мама была черноволосая, смуглая. Такая, как у нас в поселке говорили, цыганистая. Вот как моя первая жена. А эта девушка, которая теперь моя жена, – беленькая, блондинка.
– Ну, пускай так, – сказал Сталин. – Но главное, конечно, в том, что любовь – очень сильное чувство. С ним надо уметь работать.
– Любовь побеждает смерть! – сказал Перегудов.
– Кто сказал? – несколько даже раздраженно возразил Сталин.
– Вы сказали, товарищ Сталин. Вернее, написали. На книжке Максима Горького «Девушка и смерть». Эта штука посильнее «Фауста» Гете. Любовь побеждает смерть.
– Да? Ишь ты. Откуда вы знаете?
– В учебниках есть, товарищ Сталин. И в книжках Горького. Снимок с той самой страницы.
– Черт. Написал, чтоб сделать приятное старому дураку! Ну и немножко над ним посмеяться, конечно. С долей иронии, так сказать. Уж слишком сильно он считал себя великим писателем. А они всерьез восприняли. Тоже дураки! И вы, товарищ Перегудов, тоже туда же. Даже удивительно. Вы ведь ученый человек, крупный конструктор! Головой думать умеете? Неужели вы считаете, что товарищ Сталин на самом деле думает, что эта пошлая слащавая стихотворная повестушка про парня с девкой выше «Фауста» Гете? Горький там пытается смачно описывать, как парень девку целует до синяков, взасос… И вот такая мещанская порнография с претензией на глубокомыслие могла на полном серьезе понравиться товарищу Сталину, вы так считаете? Кстати говоря, Горький спер своего «Буревестника» у малоизвестной русской поэтессы Закревской-Рейх. Товарищи из НКВД провели исследование. Я его после этого перестал уважать. Кстати, она не родственница Зинаиды Райх?
– Простите, товарищ Сталин, не знаю, кто такая Зинаида Райх.
– А где ты был, Перегудов, в тридцать седьмом году? – Сталин вдруг перешел на «ты».
– Мне было двадцать четыре года, товарищ Сталин. Я был курсантом Высшего военного училища связи.
– Понятно, – неопределенно сказал Сталин и снова поднес спичку к своей погасшей трубке.
Перегудов сидел, боясь шелохнуться. У него сильно защекотало под левой коленкой, сзади. Наверное, ноги в генеральских галифе вспотели и пот затек под коленки. Но он сам себе поклялся своей жизнью, здоровьем жены, здоровьем и счастьем будущего ребенка, которым была беременна его жена, а также благополучием первой жены, счастьем дочери Тони от первого брака и успешными испытаниями прибора РЛСВД-ПЕ-2-13, что не пошевелится.
– Никакого чувства юмора у людей! – в сердцах сказал Сталин и дунул в погасшую трубку, которую держал в руке.
Пепел взлетел сизым облачком с мелкими белыми хлопьями.
Медленно стал оседать на стол красного дерева седой пыльцой, на галифе Перегудова – невесомыми кусочками сгоревшего табака. Теми самыми хлопьями.
Перегудов сидел каменно, глядя на Сталина. Сталин поглядел ему в глаза и сказал:
– У вас что-то где-то чешется, товарищ Перегудов. Почешитесь, наконец! И отряхните штаны, некрасиво так сидеть!
Перегудов почесал под коленкой. Ладонью смел пепел с колен.
– Так на чем мы остановились, товарищ Перегудов. Тихо! Не говорите ничего, я сам вспомню! Вот. Мы с вами остановились на любви. Что же такое это ваша любовь, которая что-то там побеждает? – Он засмеялся. – Но не о победах речь. Что она такое, как сказал бы какой-нибудь классический немецкий философ, an und fur sich, вы знаете немецкий? Не знаете. «В себе и для себя». Любовь как таковая. Ну, что молчите? Не знаете? Я тоже не знаю. Загадка.
Дверь без стука открылась, и вошел худощавый старик в белом халате. В руках он держал поднос, на котором стояло два стаканчика – один с прозрачным напитком розового цвета, а другой – с чем-то бело-бежевым, вроде жиденького кофе с молоком.
– Мне кажется, от разгадки что-то зависит, – продолжал Сталин. – Зависит что-то очень важное.
– Porcja nocna, – сказал старик, ставя поднос на стол и подавая Сталину стаканчики, сначала белый, а потом розовый.
– Dzięki, – сказал Сталин. Выпил. Показал старику на Перегудова: – To jest generał Peregudov, minister.
– Bardzo przyjemno, – сказал старик, составляя стаканчики обратно на поднос.
– Профессор Забело-Леховский, – сказал Сталин. – Даже, кажется, академик. Крупный биохимик. Создатель лечебно-питательных смесей. Русским владеет свободно. Это я для себя немножко упражняюсь.
– Очень приятно! – Перегудов вскочил со стула и поклонился старику.
Тот кивнул и вышел.
– Мечтаю раскрыть тайну любви, – повторил Сталин. – Это важно для управления государством на пути построения коммунизма. Возможно, профессор Забело-Леховский Казимир Янович нам поможет. Тут не только социальные и психологические условия, тут какая-то биохимия. Но пока это мечты. А вот вы часто мечтаете? Или вот, скажите, вы, наверное, мечтали задать товарищу Сталину какой-то особенный вопрос? Задавайте. Можете задать мне любой вопрос, и я обещаю, что ничего с вами не случится. Был такой детский стишок поэта Маршака: «Я клянусь тебе жизнью и троном своим: если ты виноват предо мной, из дворца моего ты уйдешь невредим и прощенный вернешься домой». А тут и вовсе никакой не дворец, – засмеялся он. – Просто дача!
– Мечтал, – сказал Перегудов. – Один человек из спецчасти рассказал, что в Германии во время войны был один наш разведчик под видом власовца. Игорь Миклашевский, чемпион по боксу. Сын знаменитой артистки. Что он втерся в доверие к Гитлеру. И что он в сорок третьем году сообщил в Центр, что может убить Гитлера и Геринга. А Центр ему запретил.
– И в чем вопрос? – усмехнулся Сталин.
– Это правда или легенда?
– Это правда, товарищ Перегудов. Вы, конечно, спросите меня, почему Центр запретил убивать главного преступника мировой истории, изверга и мерзавца, врага СССР и всего прогрессивного человечества. А вот вы сами как думаете? – Сталин впился в него желтым взглядом и запыхтел трубкой.
– Я думаю, – сказал Перегудов. – Я думаю так. Думаю, что этот разведчик был не один. Что была большая сеть советских разведчиков. И что провал покушения вызвал бы провал всей советской разведки в Германии и не только.
– Да ну! – сказал Сталин. – Сеть! Полтора человека. Можно было бы рискнуть. Гитлера прикончить! Это же вообще мечта всего советского народа, всей нашей армии, всех союзников и всего мира… Ну, не буду вас больше мучить, товарищ Перегудов. Отвечаю. Если бы героический боксер товарищ Миклашевский убил Гитлера и заодно Геринга, то тут возможны два варианта. Первый: немцы заключают сепаратный мир с союзниками. В итоге мы получаем полный гарантированный жестокий разгром. Второй вариант – немцы не заключают сепаратный мир, а просто прекращают войну. В итоге мы не получаем страны народной демократии, то есть не получаем половину Европы. Какой вариант хуже? Оба хуже, товарищ Перегудов. Потому что во втором варианте мы получаем полный гарантированный мягкий разгром от западного мира в течение ближайших десяти лет. Вот и весь ответ.
Сталин выковырял золу из трубки и продолжал:
– Больше того скажу, товарищ Перегудов. Когда немецкий полковник Штауффенберг затеял убить Гитлера в сорок четвертом году, мы уже вместе с американскими товарищами дали ему по рукам. Потому что в декабре сорок третьего года мы с президентом Рузвельтом уже договорились: вам, американцам, доллар в качестве единственной мировой золотой валюты, а нам – Восточная Европа. Если бы этот дурак Штауффенберг убил Гитлера, то американцы не смогли бы провести конференцию в Бреттон-Вудсе с этими фальшивыми делегациями европейских стран, не смогли бы получить золотой мировой доллар. Сами посудите, товарищ Перегудов: какое в сорок четвертом году могло быть правительство у Польши? А у Чехословакии? У Бельгии, у Франции, у Голландии и так далее? Это были так называемые правительства в изгнании, чепуха какая-то. Хорошая американская выдумка. Но если Гитлера убивают, – Сталин говорил увлеченно, взмахивал погашенной трубкой, – то германская армия тут же капитулирует. В освобожденных от оккупации странах создаются национальные правительства, которые будут отстаивать национальные экономические интересы! И хрен бы американцам удалось протащить свой план золотого мирового доллара. А Советская армия не смогла бы войти в Европу, потому что как будто бы и незачем теперь – Германия-то капитулировала! Так что хрен бы мы получили прочный пояс дружественных стран народной демократии от Польши до Болгарии. Больше того, товарищ Перегудов! Если немцы по своей воле освободят половину Польши, то нам, получается, надо отдавать вторую половину, то есть Западную Украину и Западную Белоруссию? А также Литву, Латвию и Эстонию? Вот так фокус! Поэтому покушение на Гитлера было крайне несвоевременно! Раньше надо было думать, господин полковник Штауффенберг! В тридцать третьем году надо было думать, когда вы Гитлера себе выбирали. А теперь мы играем, а не вы! – Сталин снова вытащил из коробки две папиросы и в своей манере набил трубку. Закурил, перевел дух. – Вам интересно?
– Очень, товарищ Сталин.
– А теперь попробуем ответить вот на какой вопрос… Кстати говоря, вы воевали, товарищ Перегудов? Непосредственно на фронте?
– Воевал, товарищ Сталин.
– Тогда мне понятен ваш интерес к товарищу Миклашевскому и всей этой истории. Вы воевали, видели кровь и жертвы советских людей и вот думаете: как было бы хорошо, если бы война закончилась раньше! Тем более что была такая возможность. А товарищ Сталин вам объясняет, что нет, надо было воевать дальше, посылать, фигурально выражаясь, в жерло войны все новых и новых солдат – для чего? Для того, чтобы получить пояс стран народной демократии? Чтобы помочь американцам установить гегемонию их валюты в странах капитала? А не идут ли они к черту? Особенно по сравнению с жизнями советских людей? Загадка. – И он внимательно посмотрел на Перегудова. – Идут или не идут? А? Товарищ Перегудов?
– Мне трудно судить, товарищ Сталин, – сказал Перегудов, но вдруг вспомнил, что Сталин ждет самостоятельного суждения. – Хотя, товарищ Сталин, я бы так сказал: история не имеет обратного хода.
– Верно, – неожиданно легко согласился Сталин. – Так вот вопрос: за что мы воевали?
– За нашу честь и свободу, за нашу великую родину! – Перегудов процитировал надпись на мосту Победы на Ленинградском шоссе. – Ну и конечно, за жизнь и счастье советских людей!
– Честь – понятие классовое, скорее, феодальное, – меланхолически сказал Сталин. – Хотя вот была опера «Сельская честь» композитора Пьетро Масканьи. Но это к слову, это неважно. А что такое свобода? А также жизнь и счастье советских людей? Я вам по секрету скажу, товарищ Перегудов, между нами: если бы Гитлер победил, жизнь советских людей существенно бы не изменилась. Я ведь знаю, как советские люди жили при фашистской оккупации. Нормально жили, это приходится признать. Небогато, голодновато, но жили, работали, рожали детей и даже ходили в кино. Вот евреи, – тут Сталин оживился и снова зажег спичку над погасшей трубкой. – Вот евреи да, были обречены на уничтожение. Многие были уничтожены на временно оккупированных территориях. То есть почти все евреи, кого застали фашисты, были уничтожены. Если бы фашисты победили, они бы уничтожили всех советских евреев. А русские и все прочие нееврейские люди приспособились бы к немецкой власти. Как они приспособились к советской власти после революции. Как приспособились к Романовым, к Ивану Грозному, к монголо-татарам и так далее вглубь веков. Что же это получается? Получается, что советские люди сражались с Гитлером ради спасения евреев?
Перегудов опять почувствовал, что покрывается испариной, и был готов уже кивнуть, хотя понимал, что этот кивок мог дорого ему стоить. Но и возражать было страшно.
– Нет, конечно. Это не исторично – так рассуждать, – успокоил его Сталин. – Но скажите мне, что кричали бойцы в атаке?
– За родину, за Сталина! – радостно воскликнул Перегудов.
– Вот именно. И это не пустые слова. Потому что, кроме евреев, фашисты уничтожили бы лично товарища Сталина и всё Политбюро. Ну и весь ЦК ВКП(б) и Совнарком. А также президиум Верховного Совета. Впрочем, это почти те же самые лица. Так что советский народ воевал не столько за свою честь и свободу – потому что никто не знает, что это такое, я, например, не знаю, – сколько за жизнь товарища Сталина и его верных соратников. Человек двести общим числом.
– А как же евреи? – неизвестно зачем спросил Перегудов.
– Евреи тут случайно затесались, – вздохнул Сталин. – Если бы евреев не было в СССР совсем или если бы Гитлер не был чудовищным антисемитом и относился бы к евреям примерно так же, как к грузинам или мордвинам, товарища Сталина он все равно бы повесил. Или сослал бы на далекий остров. Такова беспощадная диалектика общего и единичного в истории, товарищ Перегудов. Мы говорим «народ и родина», а выгоду от этого получают царь и его двор. Ну сами посудите, если бы Наполеон завоевал Россию, кому было бы от этого плохо, кроме царя? Или поляки в семнадцатом веке – та же ситуация. Недаром опера «Иван Сусанин» в оригинале называлась «Жизнь за царя». Именно за царя, а не за народ.
Сталин вычистил трубку спичкой, постучал ею о край пепельницы.
– Да, – вздохнул он. – Порою невыносимо тяжело сознавать, что все усилия и жертвы советского народа – и ваши, товарищ Перегудов, усилия по созданию новейшей военной радиотехники, – что все эти жертвы и усилия направлены только на то, чтобы товарищ Сталин продолжал спокойно сидеть в Кремле и вот на этой даче… Иногда от этого делается прямо тошно. Особенно когда подумаешь о Боге! – Сталин поднял глаза к потолку и помолчал. – Только вы всё это, что мы с вами тут обсуждали, никому не пересказывайте. Мой добрый совет! Допустим, вы скажете, что товарищ Сталин вам такую ересь говорил. Я отопрусь, – засмеялся он, – а вас расстреляют, это вам надо?
– Не надо, – прошептал Перегудов.
– Вот и хорошо. Дальше давайте про хорошее. У меня тоже есть мечта. Мне хотелось бы, чтоб у меня в гостях собирались разные приятные талантливые люди. Писатели, музыканты. Чтобы поэт Пастернак читал бы стихи, а пианистка Юдина играла бы Моцарта, Шопена и других композиторов. Мечты, товарищ Перегудов. А и то сказать, что худого в мечтах? Мечты освежают жизнь, придают ей игру, краску и будущий смысл. Вот товарищ Ленин говорил – надо мечтать! А господин Уэллс называл его кремлевским мечтателем – в хорошем смысле слова. Если бы в плохом смысле, мы бы не напечатали у нас в СССР его книжку тиражом в тридцать пять тысяч экземпляров. Можно было бы пригласить и писателя Мандельштама, хотя он человек недобрый. Злой человек, прямо скажу. Злобный насмешник. Посмотрите на мою руку, товарищ Перегудов. Видите, у меня худые старческие пальцы. И всегда были такие примерно. Только разве что без вот этой коричневой крупы. А чтобы «как черви, жирны» – никогда не было. И еще: «Тараканьи смеются усища» – ну что за глупое комикование, товарищ Перегудов? Что он, Корней Чуковский, честное слово? Ведь серьезный поэт. Хорошо чувствует классику и особенно античность. «Бессонница, Гомер, тугие паруса, я список кораблей прочел до середины…» Красиво, правда? Или вот: «Я не увижу знаменитой «Федры», в старинном многоярусном театре, с прокопченной высокой галереи, при свете – оп! Опля! – оплывающих свечей…» По-моему, очень красиво. Поэзия должна быть красивой. А тут вдруг, понимаете ли, товарищ Перегудов, какие-то корявые злобные детские обзывательства. Но я не злопамятный. Тем более что он все-таки исправился. Осознал ошибки и написал неплохие стихи про советскую жизнь и про товарища Сталина. Я бы его тоже пригласил. Но он погиб. Я, товарищ Перегудов, не хотел, чтоб он погибал. Все-таки мой тезка и настоящий мастер советской поэзии. Я думал, что он гений. Я спросил еще одного мастера поэзии, вот так прямо спросил, как вас насчет директора завода товарища Смоляка. Откуда у него, кстати, такое отчество дремучее? Ярослав Диомидович? Он из поповичей? Ну не знаете, и не надо. Вы ответили прямо, а вот мастер советской поэзии стал немножечко вилять и путаться в показаниях. Если бы я был поэт и у меня друг-поэт попал бы в тюрьму, я бы на стену полез… Скажите, а вдруг вы за товарища Смоляка Я. Д. заступились просто по дружбе, а? В глаза смотреть! Выпрямиться! Сидеть по стойке смирно! Испугался, товарищ Перегудов? Ну, ответ!
– Нет, товарищ Сталин. Я с ним дружу, но это не по дружбе. Товарищ Смоляк Ярослав Диомидович, по моему твердому убеждению, выдающийся талант, можно сказать, даже гений в области специального приборостроения.
– Вольно, товарищ Перегудов. Очень хорошо. Я же говорю, вы мне вернули веру в советского человека. На чем же мы остановились? На поэте Мандельштаме мы остановились. Товарищ Мандельштам был арестован и умер от голода и болезней на лагерном пункте. Я этого не хотел. Я написал товарищу Ежову: «Изолировать, но сохранить». Но то ли товарищ Ежов показал свое вражье нутро, то ли еще что-то. В русском народе это называется «эксцесс исполнителя». Ошибка, проще говоря. Ошибка, которая хуже, чем просто ошибка. Она стала преступлением. Я вижу, что вы немного устали, товарищ Перегудов. Но вы все-таки послушайте. Не каждый же день вам приходится беседовать с товарищем Сталиным! – И он засмеялся. – Ошибка стала преступлением. Таким образом, преступление хуже ошибки. Хотя Талейран считал наоборот. Он сказал по поводу казни герцога Энгиенского: «Это хуже, чем преступление, это ошибка!» Но о диалектике ошибки и преступления мы с вами поговорим позже. Если придется. А сейчас давайте на прощанье послушаем, как пианистка Юдина играет концерт Моцарта номер двадцать три.
Сталин подошел к проигрывателю, поставил пластинку.

 

– Зачем это? – спросил Игнат, когда они ехали в ЗИМе назад.
– Я хочу, чтоб Сталин наизусть читал Мандельштама, – сказала она. – И вообще, мне интересен именно Сталин – во всей недавней русской истории.
– Чем?
– Своей огромностью.
– Он же негодяй, подлец, мерзавец, убийца.
– Огромностью своей подлости и мерзости.
– Он же низкий садист.
– Вот и слово нашли… «Ужели слово найдено?» – как говорила Татьяна Ларина… Он садист, а я, наверное, мазохистка. Хотя не совсем. Впрочем, не знаю. Игнашенька… Ничего, что я так ласковенько? Игнаша, у меня было много хороших мальчиков. Плохих тоже, на самом деле. Они были скучные. Для меня скучные. Одинаково скучные, и плохие, и хорошие. Они ничего особенного не делали. Хорошие дарили цветы, провожали до дому, нежно держа мою руку, были такие ласковые и бережные. Особенно в койке. Нежно целовали мне все дела. Надевали презерватив или шепотом спрашивали: «Можно в тебя? У тебя какой день?» А некоторые интересовались, не обижает ли меня презерватив. Чудесные мальчики. Заботливые всегда и во всем, от промокших кроссовок до душевной ранимости. А плохие – они и есть плохие. Грубые, пьяные, глупые. Хамили, унижали, пренебрегали. Целовались с нечищеными зубами. Пихали в меня свои немытые штуки, напускали в меня своей липкой гадости. Безответственные. Не думали, что я могу запросто залететь. Или даже подцепить. Хорошие, плохие, а разницы никакой.
– В смысле?
– В смысле – ничего грандиозного. Знаешь, за что я полюбила Бориса Аркадьевича?
– Догадываюсь, – сказал Игнат. – Красиво ухаживает. Цветы у дверей квартиры. Каждое утро корзина роз. Машина у подъезда, специально для тебя и на весь день. Ложа в Большом театре. Обеды и ужины в дорогих ресторанах. Какой-нибудь миллионерский «Клуб не для всех». Подарки, конечно же. А?..
– Не только. То есть да, но в самом начале… Это не полюбила, это увлеклась. Вернее, привлеклась. А вот когда он иногда придет вечером и скажет: «Всё, порядок!» Мол, мы разорили, поглотили что-то там, купили и продали какую-то фирму или ловко перерегистрировались, и наши мелкие инвесторы пускай в жопу идут, – и я представлю себе кучу несчастных людей – и у меня сразу начинает все внутри дрожать и играть. Вот так он однажды мне рассказал, в первый раз. Случайно, в разговоре, в ресторане, я спросила, о чем он думает, почему такой сосредоточенный. Он рассказал, как они кого-то прихлопнули, то есть разорили. Так, что бывшему хозяину только застрелиться. Вот тут я его первый раз полюбила как мужчину. Сильно захотела. Просто смотрю на него, хочу его за руку взять и боюсь, что стисну ему ладонь и кончу прямо при всех. У меня с ним тогда еще ничего не было.
– Ты мерзавка? Негодяйка, моральная извращенка? – утвердительно спросил Игнат.
– Какие смешные слова.
– Тебе нужно грандиозное?
– Да.
– Но ты же ненавидишь совок, коммунистов и все такое?
– Я не путаю политику и секс.
– Ты бы дала Сталину?
– Я бы и Хрущеву дала, и Брежневу, до инсульта, конечно. Глупое слово – дала. Пошлое представление о женщине и вообще о любви. Я бы сама взяла. Добилась бы. Я бы его трахнула. Ты знаешь, что сейчас в английском и немецком языке слово «трахать» означает просто активный секс? Про французский не знаю, прости. Можно сказать: Girl fucks her boyfriend или даже Mädchen fickt ihren Stiefbruder – сводного брата трахает. Есть такие немецкие порнушки.
– А ты что, смотришь порнушки?
– Конечно. Спросишь почему? Во-первых, это красиво. Я бы и тебе дала, если бы ты был грандиозный.
– А ты что, мне не даешь?
– Нет, конечно. Ты же не просишь. Я все сама делаю.
– Значит, ты меня добиваешься? – Игнат внимательно на нее посмотрел. – Ты же сама только что сказала.
– Слушай, не придирайся! И не путай себя со Сталиным. И еще что я тебе хочу сказать, это очень важно. Игнаша, ты мне нравишься какой ты есть. Ты меня очень огорчишь, если будешь притворяться сильным, злым, жестоким… Обещай, что не будешь.
Она обняла его левой рукой – они сидели в машине рядом – и поцеловала.
– Обещаю, – сказал он.
– Вот и умница. Я тебя люблю.
Это она первый раз сказала.
Но он не обрадовался. Месть созрела в его голове. Поступить с ней так, как ее Борис Аркадьевич со своими конкурентами и мелкими инвесторами. Отнять у нее этот роман. То есть отнять у нее все, что внутри. Присвоить. Этот роман, эту книгу. И роман ее жизни. Объяснить ей, что она все выдумала.
А она продолжала:
– Но вот я сказала, что люблю тебя, а сама не знаю, что это такое. Для меня это просто хотеть быть вместе. Не всегда, конечно. Всегда вместе мы с глистами. Но почаще и побольше. Но это женское. А для мужчины? Тютчеву было пятьдесят, а его любимой – двадцать восемь. Сейчас это ерунда, а тогда была жуткая разница. Вот он пишет:
О, как на склоне наших лет
Нежней мы любим и суеверней…
Сияй, сияй, прощальный свет
Любви последней, зари вечерней!

А Гете так и вовсе в семьдесят с чем-то влюбился в семнадцатилетнюю Ульрику. Тоже что-то писал такое. Про красавицу с небес. Что же такое в данном случае любовь? Желание совокупиться с молодым женским телом? Или намерение стоять за хлебом и мыть полы для фрейлины Денисьевой? Или стремление беседовать о космогонии с фройляйн фон Леветцов? Только не надо про «чувства, которые так трудно передать словами». Если ты не можешь передать свои чувства словами, то у тебя не чувства, а какое-то утробное «хочу». Но если ты слишком ловко передаешь свои чувства словами, то у тебя есть только слова.
– У Денисьевой были как бы незаконные дети от Тютчева, – сказал Игнат, – и он их усыновил. Значит, это была настоящая любовь.
– Да, конечно. Но у Тютчева были дети от первой жены Элеоноры Петерсон, трое, от второй жены Эрнестины Пфеффель – опять трое, от Елены Денисьевой тоже трое и, наконец, от некоей Гортензии Лапп – двое. Сдается, что эта Гортензия у него была параллельно со всеми, поскольку ее дети родились примерно во время Денисьевой. Он ей завещал свою пенсию, так что его жена Эрнестина отдавала эти деньги любовнице своего мужа. Широко любил поэт Тютчев! – засмеялась Юля.
– Ну уж как вышло, – пробормотал Игнат.
– Но о чем думал Тютчев? – спросила Юля. – Когда он писал или в уме складывал, напевал, записывал эти великие строки? Но Тютчев еще мужик в соку, ладно. По нашим-то меркам – всего пятьдесят! Но о чем мечтал Гёте? Думал ли он о пушистой писечке Ульрики? Мечтал ли прикоснуться к ней своим вялым, но чуть подбухшим от стариковской страсти фаллосом? Мечтал ли он раздевать ее или мечтал ли о том, как она будет перед ним раздеваться? Воображал, как она будет снимать с себя все, от накидки до панталончиков? Или хотел войти к ней в темноте, как Иаков к Рахили? Но Иакову подсунули Лию – так что темнота тут опасна.
– Самое опасное, – сказал Игнат, – это додумывать лирику до конца.
2.
В апреле семьдесят пятого Алеша просил маму подождать с продажей дачи. Хотя бы еще одно лето. Но Римма Александровна сказала что-то вроде «перед смертью не надышишься». А главное, объяснила она, дача – это платежи. Самое маленькое двести пятьдесят рублей в квартал, с учетом газа и электричества. Проще говоря, тысяча рублей в год, или даже чуточку больше. Отец имел некоторые льготы, у нас их нет. «Сын мой, – сказала она, – ты согласен платить тысячу в год? Ты можешь платить тысячу в год? Моей пенсии не хватит». Алеша был аспирантом второго года.
Довольно скоро – но уже после продажи – Алеша узнал, что не двести пятьдесят в квартал, а сто пятьдесят. Пятьдесят рублей в месяц. Не дороже, чем за съемную однокомнатную квартиру. Он бы сдюжил. Написать пару рефератов в месяц для «Вестника радиосвязи» – вот тебе искомые полсотни. Ему на минутку стало противно, что мама его так мелко обманула, но потом он быстро об этом забыл. Потому что надо было выбирать: ссориться с мамой, обвинять ее в мелком жульничестве и в итоге хлопнуть дверью – потому что мама не умела признавать вину и просить прощения – или же все-таки продолжать с ней дружить, общаться, ходить в гости. Алеша выбрал второе, разумеется. А про это забыл.
Потом он спросил Тоню: а мама, то есть моя мама, то есть Римма Александровна, она отдала тебе восемь тысяч рублей? «Какие восемь тысяч?» – спросила Тоня. Но тут же прислонила пальцы к губам и сказала: «Да, Алешенька, да, отдала, конечно, я просто сразу не сообразила!» – «Где они? – чуть не завыл Алеша. – Где? Что ты на них купила?» – «На книжку положила!» – «Покажи сберкнижку!» – «Покажу, Леша, покажу…» Он выдохнул и сказал: «Ладно, ладно, верю!»
После маминой смерти, когда он разбирал ее бумаги, он вдруг нашел две тысячи рублей старыми, уже недействительными четвертаками. Стянутые резинкой, спрятанные в конверт. Он сразу вспомнил:
Пятьдесят пять тысяч – заломила Римма Александровна. Сговорились на пятидесяти. В день оформления документов эта мадам, жена покупателя, знаменитого режиссера, привезла сорок восемь тысяч. Прикусила губу и сказала, что у них больше нет. Две тысячи недодала, как сказала мама.
И вот перед ним потертый конвертик, и в нем – две тысячи. «Мамочка! – почти заплакал он. – Неужели?»
Он помчался к дочери этого режиссера. Прошло уже почти двадцать лет. Нашел телефон, позвонил, представился, рассказал, кто он такой и что у него срочный важный разговор. Она разрешила приехать прямо в тот же день, вечером. Живет, разумеется, на улице Неждановой. Высокая, красивая, сравнительно молодая женщина. Зовут Наташенька. Не Наталья и по отчеству, даже не Наташа, а вот именно так, в уменьшительной форме.
Когда Алексей приехал, стол был накрыт на две персоны. Чай, конфеты, коньяк. Кажется, в квартире никого не было. Он все рассказал. Она засмеялась и сказала, что тоже нашла две тысячи. Неизвестно откуда взявшиеся.
– Детектив, – сказал Алексей. – Или скорее мелодрама.
– Комедия, – сказала дочь великого режиссера. – Давайте будем считать, что наши бедные мамы это сделали совершенно независимо друг от дружки. Просто отложили, сэкономили эти деньги. На черный день.
Она протянула ему руку для поцелуя.
– Ах, – сказал Алексей и встал перед ней на одно колено. – Как вы великодушны!
Поцеловал ей руку. Потом колени и бедра.
– Идите в ту комнату, – сказала она, показывая на дверь. – Я сейчас приду.
Алексей приоткрыл дверь – спальня. Напротив кровати – портрет ее папочки. Фотография примерно метр на семьдесят пять. Кепочка и чубчик, сигарета и трость. Боже. Заниматься любовью на глазах у покойного папы – Алексей знал, что великого режиссера уже нет на свете.
Обернулся.
– Ах, что вы! – вздохнул. – Как можно?
Наташенька опустила руки вдоль тела и попыталась остаться мудрой и чуть циничной:
– Мы с вами взрослые люди, профессор. Кому это помешает?
– Я не профессор, я просто доктор наук. Я не преподаю, у меня нет учеников. Но зато у меня есть любимая жена, она моложе меня на десять лет. И еще у меня любовница на работе. Еще моложе. А еще раз в неделю к нам приходит домработница, убирать в квартире. Хорошенькая. А жена как раз уходит по делам. Раз в месяц я хожу в парикмахерскую. Там есть комнатка, где лежат полотенца и простынки… Видите, сколько женщин. Вы не помещаетесь! Хотя вы прекрасны. Но увы. Не обращайте внимания, я просто такое чучело. Прощайте.
Это он сказал в уме, разумеется.
А так – подошел к ней и вздохнул:
– Я бы хотел в вас влюбиться. И чтобы вы полюбили меня. Мы очень похожи. Мы – дети избранных, дети советской элиты. У вас и у меня главный человек в жизни – покойный папа. Поэтому у нас ничего не получится. Жалко. Но увы.
Обнял ее, поцеловал вполне искренне, в щеку, а потом в висок.
Вот, собственно, и всё.

 

Нет, не всё. Вмешался Риттер. Он прочитал этот кусок и сказал Игнату:
– Помнишь свою сказку про девушку Наташу и урода Славика, который сделал ее красавицей? Ты там написал, что ее родители очень серьезные товарищи, у папы в сейфе пистолеты и она застрелила папу с мамой.
Но на самом деле все не так. Не совсем так.
Папа у нее не военный и не гэбист, а знаменитый деятель искусства. Тот самый режиссер, который со мной так обошелся в тысяча девятьсот восемьдесят седьмом году. Подло предал, но вместе с тем решающим образом помог. Или наоборот: решающим образом помог, но вместе с тем подло предал. Пистолет ему подарил один знакомый маршал. Девушка Наташа отсидела и вышла. Впрочем, тут была темная история. Наташа уверяла, что это было вооруженное ограбление квартиры знаменитого режиссера – кстати, украли несколько картин художников тридцатых годов, – и пистолет был вовсе не тот. Вернее, вот как было дело. Она схватила его, чтобы защитить маму с папой, а потом грабители у нее этот пистолет отняли. «Почему на нем только ваши отпечатки?» – «Потому что они были в перчатках!» Но получила восемь лет, сидела хорошо, на зоне была в авторитете и вышла через четыре с половиной года.
Риттер объяснил, что Юля была права, когда говорила, что это вранье. Да, это типичная «городская легенда» про девушку и урода-волшебника. В основе – что-то реальное про дочь режиссера. Или нет? Или тоже сказки? Правду все равно никто не узнает. Остаются украденные у режиссера картины. Несколько картинок: один средненький портрет Алабина, смешные и очень милые, в митрохинском духе, цветные рисунки Колдунова и две картинки Гиткина, которые после, сильно после, купила Ирочка, дочь адвоката Туманова. У кого? Ну неважно. Какая разница?
– Поэтому запишем вот так! – сказал Риттер.

 

Сначала мысленная шутливая речь Алеши – о том, что у него любимая жена, а также сотрудница, домработница и парикмахерша. Потом – какой-то серьезный резон. Вроде «я стар, мне поздно любить с начала». Может быть, еще что-то.
Но потом он оказывается с ней в постели. Не смог удержаться. Трудно удержаться, когда такая красивая женщина говорит: «Я сейчас приду», через полминуты входит в комнату в халате, обнимает, целует и раздевает его. Потом снимает халат, оказывается сразу совсем голая, но в белых махровых носках. Потом она лежит, пристроившись головой у него на плече. Он думает: «Господи, ну почему они все это так любят – пристраиваться на плече?»
– У меня был один случайный любовник, – сказала Наташенька. – У него была гениальная фраза: «Машина проехала».
– А?
– Ну лежим мы после всего, ночь, сказать друг другу совершенно нечего, и вдруг фары по потолку, – от машины, которая проезжает по двору. Он говорит: «Машина проехала». Вроде ничего не сказал, а какой-то разговор. Ты только знай, что я ни на что не надеюсь.
– Я тоже, – сказал он.
– Понятно.
– А жалко, – сказал Алеша.
– Ну уж прямо.
– Прямо до слез, – сказал Алеша. – У меня в семье была такая история. Мой папа собрался уходить от мамы. И ушел. А потом вернулся, часа через полтора. Эта женщина, любовница в смысле, не приняла. Папа с мамой потом сидели на диване в обнимку и плакали. Мне лет двенадцать было или чуть поменьше. Я через коридор услышал, а потом через щелку в двери подглядел, у нас были стеклянные двери с занавесочками. Вот почти как здесь. Сидят на диване в обнимку и плачут. Безнадега полная. Давай мы с тобой тоже поплачем, а? Вернее, мы с вами.
Она засмеялась, приподняла голову, посмотрела на него искоса и снизу: ему показалось, что она в самом деле готова заплакать. Снова положила голову на его грудь. Алеша испугался, что сейчас почувствует, как у него по груди текут ее слезы, и не выдержит, и обнимет ее – той же правой рукой, которая сейчас лежала у нее на плече, но уже по-другому, по-родному, нежному и домашнему, – и останется здесь навсегда. Ну или очень надолго, на много лет. На три, пять, восемь…
А почему, собственно, тут надо что-то выдерживать? Может быть, он был бы счастлив здесь, с ней. А кто она такая? Ведь он о ней совсем ничего не знает, даже не знает, сколько ей лет. Зато – из своих, из избранных. Но дома – юная и прекрасная Оля, о которой он тут же предательски вспомнил. А полчаса назад – предательски забыл. Сплошное предательство – и по отношению к Оле, и к этой женщине тоже. Одновременно.
Полная безнадежность.
В общем, надо вставать и уходить.
В общем, договорились: обе наши мамы – хорошие. А эти деньги не имеют никакого отношения к тому старому дачному делу. Каждая мама зажала две тысячи рублей из своих денег. Большие ли это были деньги тогда? Трудно сказать. Кажется, что да. Но если честно – не очень. А кстати, что такое – большие деньги?
Бывают разовые большие деньги, а бывают постоянные. Распределенные. Вот две тысячи рублей в 1975 году – большие деньги? Да, если тебе их подарили, или ты их выиграл в карты, или ты вдруг получил нежданный гонорар, совершенно нежданный, неожиданный, премию на работе, например, или попросили написать сценарий учебного фильма про антенны и вдруг заплатили аж две тысячи – и ты можешь их потратить. Тогда большие. А так – годовая зарплата из расчета сто шестьдесят рублей в месяц. Чепуха.
«И вот за это, – подумал Алеша, – за годовую зарплату младшего научного со степенью, я пожелал человеку смерти. И это сбылось. У кого бы прощения попросить?» Собрался с духом и рассказал Наташеньке, как он в сердце своем проклял ее родителей и пожелал им скорой смерти и как ему до сих пор стыдно и страшно.
– Ничего, – сказала она. – Прощаю, конечно.
– Спасибо. – Он поцеловал ее, слегка обняв за плечи, потому что они уже встали и оделись.
– Я их обожала, – сказала Наташенька. – А они притворялись. Делали вид. Мне было плохо с ними! Но я их не убивала.
– Признайся! – вдруг прошептал он. – Ну, признайся. Расскажи, за что. И, главное, как это было.
– Нет. – Она сжала губы и сильно помотала головой. – Нет! Я не убивала. Скорее всего. Мне так кажется. Чем больше я об этом думаю, тем сильнее стараюсь забыть. А потом вспоминаю снова. И уже ничего не понятно. Совсем. Все уже перепуталось.
– У меня тоже, – сказал Алеша.

 

– Почему она в носках? – спросил Игнат. – Для сексапильности?
– Не совсем, – сказал Риттер. – У нее некрасивые пальцы ног. Вспоминай, в прологе: «На ней были тонкие парчовые туфли, но размер, наверное, сорок второй. Через парчу проступали некрасивые пальцы». Толстые, короткие и сильно скошенные кнаружи.
– А почему он у вас Алеша, а не Алексей, ему же здесь за сорок?
– Потому что он здесь снова совсем маленький, – объяснил Риттер.
Назад: Часть первая. Вечер памяти
Дальше: Часть вторая. Васильки