Богохульный богомолец или святой развратник?
Ясного отношения ко всему, в том числе к человеку, к жизни и смерти, к морали, к обществу и к Богу, — ждем мы от того, кого называем мудрецом. Но в том и парадокс, что, безусловно ощущая глубокую мудрость Хайяма, в стихах его находим выражения противоположных, в принципе несовместимых позиций. Уместно повторить многажды цитируемые слова члена-корреспондента Петербургской АН В. А. Жуковского, одного из первых в России исследователей поэтического наследия Омара Хайяма: «Он — вольнодумец, разрушитель веры; он — безбожник и материалист; он — насмешник над мистицизмом и пантеист; он — правоверующий мусульманин, точный философ, острый наблюдатель, ученый; он — гуляка, развратник, ханжа и лицемер; он — не просто богохульник, а воплощенное отрицание положительной религии и всякой нравственной веры; он — мягкая натура, преданная скорее созерцанию божественных вещей, чем жизненным наслаждениям… Можно ли в самом деле представить человека, если только он не нравственный урод, в котором могли бы совмещаться и уживаться такая смесь и пестрота убеждений, противоположных склонностей и направлений, высоких доблестей и низменных страстей и колебаний» .
Впрочем, наш-то читатель, листая известные стихотворные переводы из Омара Хайяма, едва ли увидит этот клубок противоречий: обычно он имеет дело уже с результатами отбора, ему предоставлено легкое чтиво вместо потрясающих свидетельств внутренней душевной борьбы. Не найдет он стихов во славу Аллаха (а такие у Хайяма есть, полные высочайшего экстаза!) и будет думать, что поэт только насмехался над Творцом. Почти не обнаружит призывов к высокой морали и человечности, зато немало позабавится ерничеством, когда Хайям изображает себя (или своего «лирического героя») и пропойцей, и развратником, и мужеложцем. В результате даже наши отечественные исследователи когда-то всерьез писали: один — что Хайям был безусловно атеистом, другой — что корни «мнимых противоречий» Хайяма надо искать не в его творчестве, а прежде всего в пристрастном толковании четверостиший. Но противоречия-то есть, и острейшие. Для примера обратимся — вне толкований — к текстам, где поэт говорит про Бога. Возьмите рубаи № 1 и 2 — какое благоговение перед Творцом! Но вот поодаль от этих вдохновенных гимнов еще более вдохновенное проклятие (№ 536). Можно бы даже предположить, что первые стихи — чьи-то чужие, если б не язык Хайяма, не стиль Хайяма, не его потрясающая поэтическая техника и если бы не — самое главное! — собственный вскрик души:
Неужто б я возвел хулу на Божество!
Здесь не было сердец вернее моего.
Но если даже я дошел до богохульства, —
Нет мусульманина! Нигде! Ни одного!
Вот ключ, расставляющий всё на свои места, открывающий нам не беспринципного автора, растерянно шарахающегося между хулой и хвалой, а человека, прошедшего огромную духовную эволюцию. Теперь мы можем вполне уверенно отнести «хвалу» к началу, а «хулу» к завершению этой эволюции. Но разве вправе мы выбрасывать из рубайята Хайяма первые стихи — только за то, что они не соответствуют его позднейшим (и тем более нашим — на самого Хайяма) взглядам, вычеркивать весь путь его жизни, оставив только последнюю точку? Не говоря уж об уважении к автору, разумно ли так обеднять себя? Вся цепь душевных борений, дневник поисков и сомнений убеждают читателя в достигнутом выводе гораздо больше, чем голо поданный итог.
Причем не только начало и конец зафиксированы в стихах; весь путь прочерчивается в них, без разрывов: доверчивое благоговение перед Богом, потом осторожные жалобы на тяготы пути, потом просьбы, мольбы, сомнения, наконец — требования; потом внимательный анализ творческой деятельности Бога, ошеломляющие догадки о месте Бога и человека в мире. Хайям раскрывает позорную тайну Творца и перестает Его уважать, и тогда уже звучат издевки, насмешки, откровенные проклятия, порожденные не только эмоцией, но и знанием.
Точно так же получают объяснения и другие «противоречия» Хайяма, надо только приложить некоторый труд: расставить его четверостишия в той последовательности, которая диктуется линией его предполагаемого духовного развития, а также естественной эволюцией поэтического стиля. Дополнительными опорными точками служат стихи, прямо или косвенно указывающие на возраст автора.
И в самом деле: даже улавливая мудрость разрозненных афоризмов, трудно понять сокровенный смысл книги, пока все фразы ее перепутаны девятью веками. То самое всеразрушающее время, на которое Хайям так часто сетовал.
Зато в результате пусть даже приблизительной хронологической расстановки мы не только получаем решение «противоречий», но и обнаруживаем вещи, совершенно неожиданные… Впрочем, об этом дальше.
* * *
Позволю себе маленькое лирическое отступление. Когда в 1964 году я начал работу над стихами Хайяма (по тем же подстрочникам из Издания 1959 года, которыми соблазнились многие поэты-переводчики, других источников у меня тогда еще не было), я рассматривал его сквозь призму переводов О. Румера, которыми всегда восхищался, и это продолжалось еще долго, даже когда я приобщился к фарси и обзавелся первоисточниками. Лишь после шести лет ежевечерней работы над оригиналами, когда число переведенных стихами рубаи перевалило за 550, — количество наконец-то перешло в качество, и я почувствовал: Хайям говорит нечто совсем иное, чем получается у меня. В чем же дело?.. Поэтический перевод, разумеется, не может быть полностью адекватным, главное — передать суть, пожертвовав какими-то второстепенными деталями. Таковыми казались мне детали, не работавшие на привычный образ Хайяма. Да и не только я, все наши поэты-переводчики жертвовали именно ими… Внимательный анализ показал, что хайямовские четверостишия двуслойны: они содержат внешнюю оболочку из ярких образов (которые мы и переводим) и суть, спрятанную в тех самых «необязательных» мелких деталях и речевых нюансах (которые мы и отбрасываем, тем более что даже в хорошем подстрочном переводе большинство их пропадает). Когда постепенно обнаружилось, что эти «необязательные» детали различных рубаи складываются в некую цельную конструкцию, стало ясно, что они-то и являются у Хайяма главным содержанием, аккуратно спрятанным в мишурную скорлупу броских сюжетов… И мне пришлось все эти стихи переводить заново.