Книга: Дед
Назад: Дракон
Дальше: Искупление

Кентавры

Звук был такой, словно в воздух поднялись полчища саранчи. Треск миллиона крыльев – так звучала поступь дракона. По мере его приближения звук достигал невиданных частот: живые существа падали замертво, впадали в оцепенение, замирали – звук внушал им невозможность бегства. И так в этом оцепенении, замершие, они и становились пищей для безразличного и безжалостного.
Забившись с ногами под свою корягу, Ганин думал: а что, если прав был отец Дормидон и настают последние времена? По всем признакам это были они. Крылья дракона виделись ему легионом бесов, и вместе они составляли единое чудище, левиафан.
От жара повязка, которая закрывала лицо, одеревенела и стала похожа на гипс. В горло словно насыпали песка. Кожа пошла волдырями. Глаза покрылись сетью кровяных прожилок – это лопались сосуды.
Дракон ступал по земле как хозяин, он забирал из нее все соки, втягивал в себя весь воздух, и то, что оставалось после него, вылетало из-под драконьего хвоста трухой мертвой материи.
Земля сделалась красной. Корневище, которое Ганин сделал своим щитом, превратилось в раскаленный сталактит. На голову кусками падал пепел. Дракон стоял прямо над ним и поводил носом, чуя живое.
Подошвы солдатских ботинок Ганина оплавились. Волосы – недавний ежик – опали на плечи. Хрипя, Ганин втягивал в легкие копоть и гарь. «Прости меня, Варя. Прости меня Марина. Простите меня, родные, за все». В полузабытьи он пытался руками рыть землю, ломал ногти: все что угодно, только бы уйти, отползти, от жара. Глаза закрывались. Сознание уходило.
Наверху дракон бесновался и полыхал адским пламенем.
– Где ты? – ревело чудище. – Я чую тебя, человечишко!
«Черт крылатый, – подумал Ганин, теряя сознание. – Ты победил».
– Чую тебя, чую! – продолжало завывать наверху. – А вот поджарю-у-у-у…
Он очнулся, когда в его обожженные ладони упало что-то живое, влажное. Дождевой червь. Ганин поднес ладонь к лицу, чтобы рассмотреть его лучше, – он не мог поверить что кроме него здесь остался кто-то живой. Хвост червя набухал и сдувался, сокращаясь: древний механизм движения, ему было мало дела до земных катаклизмов. Ганин осторожно опустил червя на землю и только после этого осознал, как тихо стало вокруг. Дракон ушел. Стрекот миллиона крыльев прекратился. Пора было выбираться.
Он пихнул ногой корягу, за которой скрывался, и та рассыпалась. Упершись локтями, выдвинул себя из норы в траншею. Попробовал вдохнуть – осторожно, и вдох удался.
Ганин лег, содрав с лица присохшую футболку. Над ним висело мутное дымное небо. Болели глаза, болели легкие, болело все вплоть до самой маленькой его клетки. Когда сквозь дым пробились солнечные лучи, они тоже причинили боль.
Оглядевшись, он не узнал землю. Все вокруг, насколько хватало глаз, было черным. В воздухе летал пепел. Болото, которое едва не лишило его жизни, до краев наполнил тягучий гудрон. Под ногами хрустела лава, похожая на перезревший арбуз.
Он увидел и еще кое-что. С двух сторон этой чужой мертвой планеты к нему шли люди – и он знал этих людей, знал каждого.
Каблуки начищенных черных ботинок проваливались в копоть, и Кузьмич матерился. Но еще хуже было с парусиновыми туфлями фээсбэшника: тот двигался с противоположной от Кузьмича стороны, ведя свою собственную ватагу. На его туфли было больно смотреть – с каждым шагом они скукоживались, меняли форму и цвет, и вместе с ними менялось его лицо: фээсбэшник бледнел и брезгливо кривился.
За спиной у Кузьмича тяжело топали ногами здоровые ребята, ОМОН. За спиной фээсбэшника шли урки – те самые, что истыкали ножами Серегу и Степу. Появление урок вместе с сотрудником службы безопасности не удивило Ганина: в конце концов, тогда в кабинете, куда избитого Ганина доставили полисмены, этот человек в парусиновых туфлях был сама очевидность – очевидное скользкое улыбчивое зло. Игорь Константинович Соловьев – так его звали. Он прикуривал от красивой зажигалки военных времен. Он барабанил пальцами по столу. Он водил, словно перископами, змеиными водянистыми глазами. И теперь он, преисполненный чувства собственной значимости, вел за собой стремных убийц. Ганин вгляделся, чтобы найти среди урок Фоку, и не нашел. Куда он делся? Прикончили его? Или ушел? Ему вдруг стало жаль бывшего компаньона, ведь он в сущности неплохой был человек. Живи, Фока, подумал он, хорошо, если бы ты остался жив.
Парусиновые туфли Соловьева портили всю декорацию, словно специально составленную для такого случая: черная лава, апокалипсис, жертва. Парусина на его ногах извивалась живым существом. Парусина молила о пощаде – заставляя раздражаться самого Соловьева, который видел себя блистательным демиургом, вершителем чужих судеб.
Приближаясь с другой стороны, Кузьмич, напротив, печатал шаг твердо. Такие мелочи, как грязные туфли, не отвлекали его от главного дела. Стиснув зубы, он пер как выкопанный Ганиным танк – громоздкий и неумолимый. Желваки Кузьмича ходили ходуном.
Ганин отпустил с плеча перевязь с мечом. Оружие тяжело бухнулось к его ногам, подняв тучу ядерной пыли. Меч был больше не нужен. Ганин стоял, выпрямившись во весь рост, и ждал. Его волосы сожгло огнем, лицо стало черным от сажи, плечи и руки украшали следы ожогов. Страха не было. Пальцы ног в оплавившихся ботинках вдавились в землю. В висках стучала кровь.
Страха не было.
Кузьмич с ходу, не разжимая зубов, запустил кулаком-кувалдой Ганину в живот. Обожженный человек охнул и осел в черную пыль.
– Готовься помереть, падаль, – сказал Кузьмич и обернулся к своим. – Дайте пистоль, парни.
Кто-то сзади вложил в его руку оружие. Кузьмич передернул затвор и упер черное холодное дуло Ганину в лоб.
– Готовься помереть как шавка – так же, как и прожил свою проклятую жизнь.
Урки во главе с Соловьевым толпились рядом, глаза их горели любопытством: сейчас случится невиданное – без суда и следствия чиновник порешит человека средь бела дня. Урки предвкушали развлечение, и, раззадоривая их и оттягивая момент, к Кузьмичу ужом влез Соловьев:
– Прямо здесь, Иван Кузьмич?
– Имеешь что-то против?
– Никак нет. Скажу более – полностью поддерживаю. Стрелять! Как стреляли предателей на полях войны. Как избавлялись от балласта, от паразитов, от падальщиков.
– Ты-то про падальщиков знаешь больше остальных, – усмехнулся, стоя на коленях, Ганин, за что тут же получил болезненный пинок парусиновой туфлей.
– Заткнись! – прикрикнул на него Соловьев. – Твой приговор подписан.
Он повернулся к Кузьмичу.
– Со своей стороны могу заверить вас, Иван Кузьмич: то, что сейчас произойдет здесь, не уйдет дальше меня и моих людей. Вы можете быть морально свободны. У меня рот на замке, – он провел двумя пальцами, большим и указательным, по рту, будто застегивая невидимую молнию. – Всем все ясно? – он обернулся к своим.
Зэки закивали, им хотелось уже, чтобы Кузьмич скорее стрелял.
– Скажи мне одно, – ствол вдавился в Ганинский лоб сильнее. – За что ты ребят-то? – Кузьмич смотрел на него поверх ствола. – Съемочную группу? За что?
– Правду хочешь?
– Твой смертный час. Можешь уже не стесняться.
– Правда в том, Кузьмич, что убили ребят вот эти, – он кивнул на толпу урок. – И моих пацанов, Серегу со Степой, помнишь? Серому пальнули из берданки в грудь: спрятались, ждали его в кустах. А Степу истыкали – так истыкали, что всю кровь излил в землю Степа.
– Молчи, падальщик! – в бок вонзилась парусиновая туфля. – Я таких, как ты, без счета перевидал. Как за шкирку возьмут, весь мир у них становится виноват. А они сами – белые, чистые! Нипричемышные!
Ганин не обратил внимания на тычок фээсбэшника, хотя в боку кипятком разлилась боль.
– А знаешь, чего хотели? – продолжил он, глядя на Кузьмича. – Вот это.
Он пододвинул к ногам районного главы холстину с мечом.
– Артефакт. Княжеский клинок. Там еще золото было в мешках, так они, когда братьев кончили, его увели.
– Бреши, – сказал Кузьмич. – В последний раз простительно.
– Да ты на рожи их посмотри!
– А ты свою видел? – наклонился к нему Кузьмич. – Видел свою? Ты мне скажи, чего ты сюда приперся, москвич? Смерть свою искать? Вот и нашел!
– За дедом я пришел! За костями его! – выкрикнул ему Ганин. – И земля эта такая же моя, как твоя! Ты думаешь, ты здесь бог, Кузьмич? Ты думаешь, тебе владеть и рекой, и лесом, и всем небом? А вот хрен тебе! Здесь дед мой лежит! И значит знаешь чего? Можешь подтереться своим званием! Кончишь меня, за мной дочь моя придет, внуки. И пока ты будешь жив, будем мы здесь ходить по лесам и мозолить тебе глаза. Потому что это наша земля! Потому что мы – русские, рождались и умирали здесь!
– Русский – хрен этрусский! – скаламбурил Соловьев и хохотнул. – Что вы его слушаете, Иван Кузьмич? Кончайте мерзавца.
– Давай! Король урок верно говорит, – Ганин зачерпнул рукой прогоревшей земли и сунул себе в рот, пожевал. Потом схватился за пистолет Кузьмича и еще сильнее вдавил его дулом себе в лоб. – Являться к тебе буду! – он выплюнул землю. – Волком будешь выть от меня! И душе своей покоя не жди: за невинно убиенных сам знаешь, что бывает душе.
– Дайте я сам его, Иван Кузьмич, – потерял терпение Соловьев и полез рукой за отворот пиджака, видимо, за табельным оружием.
– Отставить! – продолжая смотреть на Ганина, буркнул Кузьмич.
Соловьев вздохнул и вытащил руку – пальцы его, длинные и изящные, продолжали жить своей жизнью. Он похлопал себя по карманам, достал сигареты, прикурил. Зажигалка была та же, что и в прошлый раз, – тяжелая, стальная, с выбитой на корпусе пятиконечной звездой и дарственной надписью неизвестному, давно сошедшему в могилу бойцу.
Давление пистолетного дула ослабло.
– Что это? – спросил Соловьева Кузьмич, глядя на зажигалку.
– Это? Боевой трофей. Взял у такого же падальщика, как этот. В отличие от вас, Иван Кузьмич, я такие дела решаю быстро: пуля в лоб, и готово.
– Падальщика? – Кузьмич словно не понимал, что ему говорят.
– Так точно. Как и все падальщики, он скулил и мать свою звал. Под конец обмочился. А когда умирал, ногами скреб, знаете, забавно так – как жучок. Нехорошо, подумал я тогда, оставлять мертвой твари героическую вещь. Такие зажигалки на войне давали как орден, как высшую награду, а он ее присвоил, выкопал из земли. Хотите взглянуть? Раритет. Взял себе на хранение, так сказать.
Кузьмича заметно трясло. Он принял зажигалку из рук Соловьева и, как слабовидящий, поднес ее к самым глазам, погладил шершавыми пальцами, приложил к носу. В следующий миг случилось невообразимое: по щекам Кузьмича скатились, убегая за отворот рубашки, две градины-слезы.
– Ты можешь идти, – сказал он Ганину через плечо. – Езжай в свою Москву, сиди там и жди вызова. Дашь показания в суде.
– Что? – выпучил глаза Соловьев.
Ганин не двигался, продолжая стоять на коленях, – смертник, которому только что отменили приговор.
– Иди! – рявкнул Кузьмич. Рукой, которая держала пистолет, он отпихнул его от себя. – Иди прочь!
Ганин поднялся, сделал неуверенный шаг. Потом сделал второй. Потом, что-то вспомнив, остановился.
– Меч, – сказал он Кузьмичу. – Если будешь жив, сдай его в школу, в музей… Не знаю куда. Пусть люди смотрят.
Кузьмич уже не слышал его. Протянув зажигалку к лицу оторопевшего Соловьева, он шевелил губами, и те звуки, которые вылетали из его рта, не были голосом человека: так грохочут камни, когда идут с гор. Так рушится небо в последней битве богов.
– Это… – хрипел Кузьмич. – Была вещь моего сына. Он нашел ее, когда выкапывал из земли и хоронил останки бойцов. Я сам разрешил ему оставить ее. Двадцать шестого июля… – Кузьмич запнулся. – Двадцать шестого июля две тысячи восьмого года я видел своего сына в последний раз. Он ушел в лес и не вернулся.
Ганин отошел уже далеко и не видел, как, очнувшись от оцепенения, лезет за отворот пиджака Соловьев: как он рвет, ломая ногти, табельное оружие из кобуры и как поднимается ему навстречу со своим пистолетом рука Кузьмича. Не видел, как урки, ощетинившись, отступают назад, как кричат их зловонные рты и как черная масса ОМОНа, сталкиваясь с ними, разламывает их и рассыпает по земле, как сыплют крошками черный хлеб.
Ганин вдыхал пепел, носившийся над землей после пожара, и думал, что ему еще не приходилось дышать воздухом слаще, чем этот. Он шептал: «Варя, Варенька, Варенок», пока кентавры за его спиной с топотом и ржанием старались окончательно доломать земную твердь.
Назад: Дракон
Дальше: Искупление