Книга: Дед
Назад: Медведь
Дальше: Дым

Память

В кармане завибрировал телефон, и Ганин сначала не мог поверить: связь? Здесь есть связь? Это была мистика леса: экран телефона – в этой глухой, забытой богом чаще, где до ближайшей вышки было много-много километров – показывал пять полосок чистейшей, надежнейшей связи.
– Ганин? – сказала трубка голосом Марины. – С тобой все в порядке, Ганин?
Он молчал и тяжело дышал в трубку – не знал, что сказать.
– Ответь, – попросила трубка.
Он закашлялся, к горлу подступили рыдания.
– Я здесь, – выдавил он. – Что? Почему ты звонишь? Ты что-то видела по телевизору, Марина? Они говорят про нас? Чтобы ты ни увидела – не верь этому. Это не мы… – он закашлялся снова, его согнуло пополам и начало рвать.
– Андрей! Андрей! – выпавшая на землю трубка кричала. – О чем ты говоришь? Что случилось? Почему тебя должны показать по телевизору? Ответь, Андрей!
Ганин, стоя на четвереньках, утер рот. Ему нужно было время, чтобы перевести дух.
Когда стало легче, он поднял трубку и приложил к уху.
– Ничего, – сказал он. – Ничего страшного. Просто я смертельно устал. Тут вокруг творится что-то непонятное, и я устал, очень устал, Марина.
– Возвращайся в Москву.
– Вернусь, – сказал он, хотя Москва была от него в миллионе световых лет пути. – Вернусь, когда доделаю кое-какие дела.
– Я волнуюсь за тебя, Андрей. Ты пропал, последний наш разговор закончился нехорошо…
– Как Варя? – перебил он.
– Ты знаешь как.
– Почему ты не даешь ей трубку? Ты не даешь ей говорить с отцом.
– Ты пугаешь меня, Андрей.
– Дай ей трубку. Я хочу – я хочу, черт тебя дери, поговорить со своей дочерью! – заорал он.
Трубка замолчала. Всхлипнула. И замолчала опять.
Когда Марина начала говорить снова, голос ее был сухим и отчетливым. Он врезался в мозг, как острый нож в лежалый батон, – и крошки от батона летели во все стороны далеко за пределы стола.
– Ты знаешь, как Варя, не хуже меня, Андрей. И если в ее состоянии появятся изменения, я первая тебе сообщу. Но сейчас никаких изменений нет. Твоя дочь второй год находится в коме, Андрей Ганин. Твоя дочь находится там с тех пор, как ты вез ее в проклятом такси с проклятой дачи и вы врезались в проклятый автобус. Одногодки твоей дочери давно пошли в школу, они заканчивают сейчас второй класс. А твоя дочь лежит на кровати в моей комнате: она не говорит, не двигается, и иногда кажется, что она не дышит. К твоей дочери приходят доктора, которые уверяют, что она слышит меня, что ей нужно читать книжки, с ней нужно общаться. И я общаюсь, я читаю книжки, я делаю это каждый божий день, пока она лежит там и иногда кажется, что уже умерла. Я говорю ей ласковые слова и расчесываю волосы, но она не произносит ни слова в ответ, и я не могу понять: врут доктора или нет? Может быть, это ложь для того, чтобы я не сошла с ума? Потому что ее папа с ума уже сошел. Я читаю ей книжки, я поправляю ей кровать, я переодеваю и мою ее. Я вожу губкой по ее белому тельцу, вижу косточки, вижу ребра, и снова читаю книжки, и снова расчесываю волосы – и ничего, ничего, будь ты проклят, не происходит! А потом звонишь ты, почти всегда ночью, и требуешь дать тебе дочь. И когда я говорю тебе, что Варя не может говорить, ты впадаешь в безумие. Ты разговариваешь с ней так, будто она есть, задаешь ей вопросы – я слышу это, ведь это же я держу трубку, ты придумываешь ответы, ты придумываешь несуществующих людей, придумываешь каких-то мужчин, которые якобы спят со мной, ты придумываешь себе целый мир, Ганин! Вместо того чтобы посмотреть правде в глаза и признать: твоя дочь тяжело больна, больна по твоей вине – и все, что тебе нужно, это найти в себе силы и прийти повидаться с ней, поговорить с ней, расчесать ей волосы, почитать книжку. Но ты не можешь сделать этого! Вместо этого ты шляешься по своему лесу и придумываешь себе мир, в котором ничего не произошло. Мир, где виновата я, где я кручу романы, где я нашла Варе нового папу, где я не даю Варе видеться с отцом – так ты орал ночью? Так? Ты называл меня б…! Ты! Безумный, слабый сукин сын! И я призываю тебя: вернись в реальность, Ганин! Вернись и приходи смотреть на дочь, приходи посидеть с ней! Это не мне нужно – это нужно ей. Ты нужен ей! И… Будь ты проклят!
Трубку кинули. Короткие гудки, показалось Ганину, затрубили на весь лес.
Автобус.
Он помнил что-то такое.
Желтый автобус, и лицо водителя – белое как мел.
Белые руки. Белый, вздрагивающий кадык, точно живущий отдельной жизнью. Вымпел на лобовом стекле.
И скрежет. Такой скрежет, когда в секунду сжимается душа, предвкушая неотвратимое, страшное. И затем тишина. Тишина накрывает всех как кокон. Бейся в него, стучи, пинай ногами – эту западню не пробить. И затем – удар. Звук глухой, далекий: ясное дело, ведь это случилось не с нами, а на другом конце земли. Во сне. Да, мама, во сне. Мне приснилось, что мы ехали с Варей – Варюшкой, Вареником – твоей внучкой. Ты бы видела, как она подросла! Летом она носит голубые сандалии, голубые, как небо. И пальчики в них загорели на солнце. А ноготки выгорели до белизны. Дурной сон, мама. Просто дурной сон. Была бы ты жива… Ты бы видела, как подросла твоя внучка.
Ганин видел, как крошится, сминаясь в рулон, стекло. Как кусочки стекла парят в воздухе – прекрасные, сверкающие на солнце бусины. А потом дьявольская сила толкнула его вперед: стрельнула им как пушка снарядом. Выкрутила плечо, согнула ногу странным углом. Ганин врезался лицом в рассыпанное в воздухе стеклянное ожерелье и полетел дальше – головой прямо в добрый, душевный еловый лес, оставляя за собой кровяные следы.
Да, он помнил что-то такое.
Врачи. Тот, что нависал над ним, был бородат и темнолик. «Зашили», – сказал он. «Поставили гипс», – сказал он. И подвел итог: «Будете жить». Врач выглядел удовлетворенным. Ганин хлопал глазами и не мог понять: что это за лампа светит ему в лицо. Это лампа в больничной палате, сказали ему, можем притушить. А провода? Провода торчат из моей руки? Так надо, сказали ему, та жидкость, что течет внутри провода, поставит тебя на ноги. «Как бензин?» – спросил он. Как бензин.
И потом волна тока прошла по его телу. Варя. Врач перестал улыбаться. Глаза его забегали. Варя. Что с Варей? С Варей все не так хорошо, сказал он. Глаза смотрят в пол. Насколько нехорошо? Ей сделали операцию. Она сильно ушиблась, травма головы. Где она? Ей сделали операцию. Она отдыхает. Где она? Мы сделали все, что могли, но прогнозы… Чертовы прогнозы, они то сбываются, то нет, и в случае с вашей дочерью нельзя сказать что-то наверняка. Она в другом корпусе. Но дело в том… Дело в том, что повреждения слишком сильные и мы не знаем, что будет происходить с ее состоянием дальше. Пока она не пришла в себя. И возможно, она придет в себя нескоро. Нескоро, да.
Лампа. Почему проклятая лампа так светит мне в глаза?
Мы выключили ее. Нет никакой лампы.
Проклятая лампа. Свет. Кто-нибудь здесь может выключить этот дьявольский свет?
«Ты виноват! Ты!» – глаза Марины были красные, лицо серое. Она стояла у его койки. «Я выйду, сказал сосед. – Вы уж тут сами». Забрал сигареты, пошаркал из палаты вон – поломанный, тоже жертва автомобильной аварии. И тот, что через кровать от него, – жертва. Лежит, забинтованный, как мумия, трубки торчат изо рта – этот не выйдет, будет слушать.
– Я не виноват, Марина. Мы ехали на такси.
– Ты притянул неудачу. Ты всегда притягивал. Ты жил, и неудачи слетались на тебя, как стая ворон, – твоя работа, твое нытье, твое пузо. Ты не купил даже своей машины, ты взял и посадил мою дочь в автомобиль чужого человека…
– Нашу дочь.
– Ты открыл дверь и сказал ей: «Садись, Варя», а тот человек, он мог быть любым. Он мог быть пьяным, обдолбанным – ты ничего не знаешь про него, но ты взял и посадил к нему мою дочь.
– Этот таксист возил нас не первый год.
– Ты должен был обеспечить ей безопасность! – заорала она вдруг так, что мумия на соседней койке дернулась, диаграммы на табло рядом скакнули вверх. – Ты не сделал ничего! Варя. Моя Варя…
Марина оперлась рукой о его кровать. Качнулась, сползла на пол. Вместе с ней сползла простыня, которой укрывался Ганин, и он увидел свои ноги: бледные, худые, в синяках. Разве можно доверять человеку с такими ногами?
– Варя… – слова стали тихие и невесомые, как мыльные пузыри. – Варя…
Заглянула медсестра.
– Доктор! – закричала она. – Доктор! Посетителю плохо!
Они вбежали все разом, целый врачебный консилиум. Шприц! Что с пульсом? Женщина! Девушка! Они хлопали Марину по щеке. Трясли ее руки. Суетились. «Все нормально», – она открыла глаза.
Дышите! Дышите глубже! Сестра! Где лекарство? Нам нужно вколоть ей успокоительное. «Ничего не надо. Я в порядке». Нужно, не спорьте! Не двигайтесь! Посветите ей в глаза! Дышите.
Ганин посмотрел на них, посмотрел на мумию в углу, а затем рванул провод, который качал ему в руку бензин, качал жизнь.
– К черту вас всех, – сказал он. – Я пойду к Варе.
И встал. Две худые длинные ноги торчат из-под больничной пижамы.
– Ты не сможешь, – сказали ему. – Варя в другой больнице. Далеко.
– К черту вас, – повторил он и пошел. Босой. Рука в гипсе. Голова забинтована.
– Сестра! – заорали у него за спиной. – Вколите этому тоже что-нибудь.
– Что, доктор?
– Не знаю. Что-нибудь. Чтобы только он лег.
Маленькое белое тельце – вот что он помнил. Маленькое белое тельце и сердце, биение которого видно сквозь кожу. Вот оно бьется – тук-тук. А вот нет – минуту, может быть, больше. Что происходит? Вот Варя, пришпиленная к больничной койке тысячью трубок и проводов, и ее сердце не бьется. Что? Вся медицина, все эти суперкомпьютеры, датчики, счетчики, все эти гениальные мозги не могут помочь ей? А сердце снова – тук-тук. Его удары натягивают белую кожу под левым соском. Тук-тук.
Ганин смотрел на свою дочь, и от ужаса из него лезли седые волосы – лезли и сразу выпадали, валились на плечи, на пол; комки выблеванных телом седых волос.
Прошло, может быть, сто лет, прежде чем Варю выписали домой.
«Мы не знаем, сколько это продлится», – сказал врач.
И опустил глаза.
Они все опускают глаза – вся эта медицина, датчики, суперкомпьютеры, супермозги. Речь идет всего лишь о том, чтобы вылечить одну маленькую девочку, а они смотрят в пол и шаркают ножкой. «Мы сделали все, что могли». Они научились приделывать к человеку руку, ногу, они могут пересадить ему печень. Говорят, они скоро научатся выгружать человеческое сознание на компьютер. Но вот лежит маленькая девочка – всего лишь одна-единственная маленькая девочка, может быть, самая лучшая из всех, и они не могут ничего.
«Бывает, что человека в таком состоянии привозят домой и на следующее утро он открывает глаза», – сказал врач.
Бывает, что и нет. Глаза в пол. Бывает, что они лежат так десятками лет. Бывает, что умирают все их родственники – от старости, от болезней, а они продолжают лежать, и если бы не сердце под белой кожей – тук-тук – никто не смог бы догадаться, что они живы. И тогда их перемещают в прекрасное медицинское учреждение, когда родственников уже не осталось, когда родственники умерли, отчаявшись ждать. В медицинском учреждении они уже никогда не открывают глаз. И сердце продолжает работать недолго – тук-тук, оно чувствует, что стены стали чужие, стали холодные, а людей вокруг, кажется, нет вовсе. Кто-то ходит, кто-то прикасается резиновыми руками, делает массаж от пролежней, убирает судно, но разве это люди? Это, верно, какой-то механизм. Он холодный. Чужой. Он заодно с этими стенами. Весь мир теперь с ними заодно. И сердце понимает, что ему нет нужды больше биться. Борьба закончилась.
Она проиграна. Больше стараться не для кого. И оно делает последний раз – тук-тук.
Вот как еще бывает.
«К вам будет заходить медсестра, – сказал врач. – Она покажет, что нужно делать. Вы слышите меня?»
– А? Да, черт, да, да. Я слышу.
– Она покажет, что нужно делать.
Ганин и сам знал, что нужно делать. Первый миллиард лет после выписки Вари он пил. Боялся идти – зашел однажды на второй или на третий день, а после боялся заходить. Белое тельце. Такое маленькое. Такое беззащитное. И сердце под белой кожей – тук-тук.
Звонила Марина. Ругалась. Кричала. Плакала в трубку. Иногда он не брал. Не мог взять, спал, проваливался раз за разом в какой-то мутный, тягучий кошмар: как если бы в аду вдруг открылось второе дно, а затем третье и еще, еще.
Потом она перестала звонить. Наверное, поняла, что бесполезно.
А он сидел ночами, смотрел на фотографию Вари и никак не мог соотнести: эта девочка, эта чудесная девочка с вьющимися волосами и щербиной между зубов, эта девочка и то хрупкое тельце, под кожей которого редко-редко бьется сердце, – это она? Варя?
По ночам он стоял у подъезда Марины. Он раскачивался – трезвый, пьяный, шел дождь или было безоблачно, была осень, зима, весна, лето – он раскачивался и бубнил себе под нос. Он посылал Варе сигналы. Он посылал сигналы и верил, что они дойдут: сигналы скажут ей, что он рядом – вот он, пытается передать ей частичку тепла, дышит на нее, сгребает тепло руками, протягивает ей. «Чужих холодных стен не будет, Варя, – твердил он. – Я здесь. Я здесь, доча. Стою под окном. Дышу. Мы живы. Ты жива».
Но зайти и вновь увидеть ее не мог.
Потом пришло новое лето. Он собрал вещи и металлоискатели, прикупил натовского камуфла братьям Солодовниковым и уехал туда, куда ездил всегда, – на поля. И кажется, все стало налаживаться. Варя ответила ему. Сигналы дошли. Однажды он позвонил, и Варя ответила сама. «Как ты, папа? А у нас – ты знаешь – в квартире живет новый дядя. Я учусь на одни пятерки. Пойду во второй класс» – «Пятерки? Пятерки это отлично. Новый дядя? Ты сказала, с тобой живет новый дядя?» – «Да, папа. Мама говорит, чтобы я тоже звала его папой» – «Мама говорит?» – «Мама. Она сказала, что теперь он мой папа, потому что ты далеко».
Друзья у костров смеялись, звезды лопались в небе от летнего зноя, в лесу взрывались мины и пропадали люди, и где-то там маячил призрак деда. А Ганин, наконец, понял, кто был причиной его бед. Она. Марина. Это она все сделала так. Она. Она привела в дом нового мужика. Она заставляет его дочь – Варю, Варюшку, Варенка – называть нового мужика папой.
Она.
Или нет?
Его мозг, воспаленный, гнал прочь воспоминания о белом обездвиженном Варином тельце. Все закончилось. Варя сама позвонила ему. Она пойдет во второй класс. Одни пятерки.
Или нет?
Или, черт возьми, нет?
Назад: Медведь
Дальше: Дым