Книга: Дед
Назад: AC/DC
Дальше: Мыски

Урожай

Металлоискатели сошли с ума. От их звона болели уши – уши контуженного накануне Ганина особенно. Курчавый Игорь возбудился: подпрыгивал, путался у всех под ногами, лишний вес в его брючках трясся. «Нашли! – кричал он, когда подельники Ганина поднимали новое железо. – Нашли!» И подгонял своих операторов: «Что стоишь? Разворачивай, давай крупный план».
Серега со Степаном выглядели озадаченно: золотая россыпь мелких железок под ногами наводила их на мысль, что здесь не все гладко. Ганин с Виктором Сергеевичем, поглядывая на них, усмехались.
Галя снимала происходящее на фотоаппарат. Ганин раздумывал: говорить ей, что все это – фикция? Девушка поддалась возбуждению телевизионщиков. Она сделала по меньшей мере сотню снимков – для некоторых ей пришлось распластаться прямо на земле, а затем сама взяла в руки металлоискатель и, конечно, сразу же подняла несколько гильз. Повернулась к Ганину, с гордостью показала трофеи. Тот вздохнул и решил, что пора сознаваться.
Улучив момент, он прихватил девушку под локоток:
– Если нужны снимки для газеты, мы можем потом, отдельно. Поставишь нас, как захочешь…
– Зачем? – не поняла она. – Эти лучше всего – живее, правдивее…
– Это не совсем правда, Галя. То, что здесь происходит.
– То есть как? – не поняла она.
Мимо прошествовал Степан Солодовников. Начавший уже и сам догадываться, он ткнул Ганина кулаком в бок. Шепнул:
– Признавайся, Андрюха. Это вы с утра накидали?
Галя все поняла. Вспыхнула, зачем-то прижала фотоаппарат к себе, словно его собирались отнять. Ганин зло зыркнул на Степана, потянулся к ней.
– Галя… Галюшка… Я как раз собирался рассказать.
За их спинами закричали.
Вдалеке, забравшись на дно оврага, стоял курчавый Игорь и потрясал в воздухе ржавым остовом «шмайсера».
– Сюда! – звал он. – Сюда! Я нашел автомат!
Глаза его блестели азартом.
Часто бывает так: приезжает случайный человек, находит гильзу, или штык, или автомат, а потом встречаешь его через несколько лет – увешанного акустикой, одичалого, бродящего по лесу. «Вот, – скажет он. – Ищу».
К иным людям железо прилеплялось намертво. И как знать, возможно, Игорь, всю жизнь просидевший в прокуренной комнатке телестудии, был одним из таких людей?
Ганин посмотрел, как бегут к Игорю телевизионщики, как он пыхтит, пытаясь выбраться из оврага, победно держа ржавую штуковину над головой.
– И это тоже вы? – спросила Галя.
– Тоже. Губернатор хотел фильма, красивой картинки, и мы решили – будет ему фильм. Я еще вот что скажу, Галя, – Ганин решил, что если рубить правду-матку, то делать это надо сейчас. С самого утра эта была их первая возможность поговорить наедине. – Когда Серега полез тискаться сегодня, то это оттого, что он все про нас знает. И остальные знают. Уговор был у нас. Соблазню тебя – Серега везет на закорках. Не соблазню, отдаю ему честь по утрам…
Он замолчал, не зная, как продолжить.
– Ты не подумай, не из-за спора это… Ты красивая, хорошая, нравишься мне, – произнося это, он мрачно про себя усмехался: «Дожил, Андрюха, до тридцати с гаком лет, а в любви ну чисто как школьник». Докончил одним махом:
– А если Серега будет и дальше склабиться, ты скажи мне… Я ему в глаз дам!
Внутри все ухнуло: «Ну, дурак! Дурак дураком!»
Девушка стояла молча, продолжая обнимать свой фотоаппарат. Ганин ждал. Затем что-то смягчилось в ее чертах, она глянула озорно, рассмеялась.
– А все-таки прав был Иван Кузьмич, Андрюша. Таких пройдох, как вы, надо еще поискать!
Солодовников-младший, заметив их движение навстречу друг другу, свистнул.
– Эй, голубки! Не могёте до конца рабочего дня подождать?
На свист обернулись все остальные, Ганин с Галей расцепились, засмущались. Ганин погрозил рыжему Сереге кулаком.
– Теперь клещом прицепится – шут гороховый, – проворчал он.
От костра они ушли в душную ночь, уже не таясь. Причмокнул с завистью Серега, мотнул головой Степан, удивился сквозь линзы очков кучерявый Игорь – всего этого не видел Ганин, который вел любить Галю в темный лес.
Лошадиными зубами рассыпались звезды. Диковинным существом слушал, подкравшись, мир. Шли на звуки, как и вчера, лесные сущности – добрые и не очень, но ни одна не посмела заступить за порог раскинутого, как скатерть, спальника, помешать.
Потом Галя гладила его по ершистой голове и почему-то причитала – по-бабьи, по-деревенски.
– Где дом твой, Андрюша, где дом твой? И что ты забыл среди этих лесов? Перемелят они тебя, изжуют, выплюнут белые косточки. Это нас они терпят, гладят нас, а вам, городским, погибель здесь.
– Не знаю, где дом мой, Галя, – отвечал, раскинувшись и глядя в цветистое небо, Ганин. – Не знаю уже. Кажется, и не было дома вовсе. Москва изжевать может не меньше, чем лес, и где лучше – поди разбери. А ведь я любил Москву, так любил – как женщину. В морду готов был вцепиться, если при мне оскорбляли. Да и сейчас вступаюсь за нее, расхваливаю, продаю, как торговец залежалый товар, но это все по привычке, для них, для местных, чтоб носы не задирали. Внутри же нет ничего. Гадость. Брезгливость. Была женщина, а стал камень – холодный, чужой. И теперь кто я – не знаю сам. С одной стороны, уже не москвич, с другой – не ваш, не сельский и не буду им никогда. Потерялся я, Галя. Зацепился меж двух миров и повис. Завидую тебе, братьям завидую. Вы знаете, где чужое, где ваше, а я не знаю уже ничего. Только кости дедовы и зовут. Да и дед-то – одно название. Фотография, пыль…
– Не пыль, – возразила Галя. – Не пыль! У меня мамы не стало, когда я в город учиться ушла. А отца я совсем не знала – умер, когда мне и трех лет не было. Но знаешь, как теперь? Дом в Дубках – это мама. Ивняк за домом – мама. Колодец – отец. Здесь они – в дереве, в листьях, в небе, в земле. Дышат. Шепчут: «Доча! Родненькая! Мы твой присмотр». Так и твой дед. Тут не надо даже фотографий. Тут дыхание, кровь…
– Может, он плохой был человек? Может, он предал кого, убил? Может, он, пока ходил по земле, одну беду нес с собой? И забыть его надо быстрее, а не искать!
– А что тебе сердце говорит? Какой он был?
– Сердце говорит… – Ганин усмехнулся. – Сердце говорит, что был он былинный богатырь. Как Илья Муромец. Трех саженей в плечах. Раздавал сахар детишкам. И когда грянула война, ушел первым. И лег первым – как герой.
– Значит, так и было, – сказала Галя. – Сердце лучше знает.
Они замолчали – лежали, смотрели в небо. За звездами небо прятало знаки: для одних дружественные, для других нет. Какие уготованы им, распознать было сложно.
– Что нам приготовлено? – сказал Ганин. – Куда повернется? Сегодня мы здесь все вместе, притянуты судьбой за уши. А завтра кому куда идти? Где гореть? Будет это битва или так – катетер в больничной палате? – он потянулся, хрустнул шеей. Добавил: – Хотелось бы, конечно, чтобы битва, а не катетер…
– Мама говорила: человек сам решает судьбу. Может плохо решить, может хорошо. Мама… – Галя задумалась. – Про нее говорили всякое. И свои говорили в селе, и чужие. А когда папа умер, сорока дней не прошло, накинулась на нее на базаре тетка. Закричала: «Поделом тебе! Поделом! Ведьма!» А я эту тетку за руку укусила. До крови. Я потом поняла: дело было в папе. Рассказывали в селе, будто мама увела его прямо из-под венца. Любил папа одну женщину, а накануне свадьбы влюбился в маму – жутко, запредельно влюбился. И так до конца жизни и любил – как волчара. Ходил за ней всюду, не отпускал. Папа кудрявый был, темный – как цыган, у меня фотографии есть, а мама – белая-белая, с волосами как лен. И с той их женитьбы пошло: ведьма, да ведьма, приворожила, увела… Какая там ведьма! Снежана она – так я ее звала. Добрая и белая. Как волшебница.
Галя оторвала травинку, посмотрела, сдула с руки.
– Отчего умерла мама, неизвестно. Я в городе была, начала третий курс. Приезжала к ней в ноябре: была она здоровая, сильная, вела хозяйство. Был у нас бычок Гришка – одно несчастье, то огород перетопчет, то еще что. А однажды, когда подрос, чуть мужика пьяного на рога не посадил. Мужик тот по улице шел, а Гришка плетень разломал и встал посреди дороги. И ну мужика рогом в бок. Ушиб. Хорошо еще подпилили ему рога эти, а то бы насмерть. Так мама одна из всей деревни и могла Гришку утихомирить – слово знала. Подойдет к нему и гладит по голове. И будто песню ему поет: «Гришенька, Гришенька, далеко ли ты, родненький. Ату домой, ату домой, дома дом родной». В январе стало маме плохо, и ушла она за две недели, будто ссохлась. Врачи руками развели: мол, не знаем, что делать. Диагноз, говорят, не определен, причину смерти установить невозможно. Мне потом бабка Агафья сказала: порча это, сглазили ее. Может, за отца… И я подумала: продам я от лиха подальше этот дом. А потом поняла – не могу, родное. И откос на Дубенке – как я без него? Так и стоит он, домина, стареет, но стоит. Бабка Агафья по-соседски смотрит за ним.
– Расскажи мне еще, – попросил Ганин. – Про откос…
Галя улыбнулась:
– Так я ж уже рассказала.
– Еще расскажи.
– Ну, слушай. Выходя на откос, видишь ты воду, а за водой – заливные луга, далеко-далеко, пока видит глаз. И лишь на горизонте чуть-чуть бородою темнеет лес. А вода та – в городе сроду такой воды не найти – прозрачная-прозрачная, хоть с руки пей. И прохладная даже в самый жаркий день. Уносит та вода грусть, уносит тяжесть и хмурь и шепчет тебе: «Живи. Радуйся и живи»…
Назад: AC/DC
Дальше: Мыски