Книга: Дед
Назад: Комар
Дальше: Таксист

Сеятель

Ганин лежал в спальнике и решался на подвиг. Звезд над ним рассыпался миллиард. Сна было ни в одном глазу. Ганин думал: идти? Или не идти? Склонялся, что надо идти. Но тут же в голове раздавался второй голос, сомневающийся: «Опять нарвешься на пощечину, Андрюха!» – «А вот и не нарвусь!» – «Нарвешься, нарвешься! К гадалке не ходи!»
Вокруг гремел солдафонский раскатистый храп. Солодовниковы, вытянувшись во весь рост, отбросив пологи спальников, выдавали такие трели, словно соревновались, у кого выйдет звонче В соревновании этом, сколько Ганин их знал, всегда была ничья: рык младшего брата не уступал ни децибела рыку старшего.
За головой, там, где дотлевали остатки костра, сопел Игорь, усатый телевизионщик, и в такт ему подхрапывал Виктор Сергеевич. Издавали звуки и другие участники похода, но среди разноголосья вздохов, всхрапов и стонов отчетливо различал Ганин глубокое и сильное дыхание Галины Веденеевой. Вслушивался в него и втягивал носом воздух. Казалось ему, что воздух этот приносит сладостный запах женщины, ее молодого тела – близкого и такого далекого одновременно.
«Идти!» – перевесило в нем лихо. Ганин перевернулся на бок, приподнялся на локте, осмотрелся. Подельники лежали вповалку вокруг костра. Галя примостилась от мужчин в стороне – там, где отсвет затухающего пламени заканчивался и начиналась темнота. «Самое то», – подбодрило лихо. «Была не была!» – он выпростал ноги из спальника и пополз. Под ладонью хрустнула ветка. Потом еще одна. Ганин чертыхнулся.
Галя лежала с открытыми глазами. Увидя над собой его лицо – странно худое, почти страшное в отсветах костра, – она прошептала:
– Что так долго собирался, Андрюша?
Ганин зверовато улыбнулся, а затем, задержав дыхание, как пловец перед прыжком в воду, нырнул в ее спальник.
Пахло от Гали весной, горькой жимолостью, девичьей радостью и тоской. Пахло деревом изб, молодостью, жаждой жизни.
В небе над ними пролетела и упала звезда. Ломая ветви деревьев, прошел неизвестный большой зверь. Чудилось Ганину, что на звуки их любви из чащи слетаются древние духи. Негодуя, летят они к сплетенным телам и хотят посмотреть: кто те наглецы, что посмели разбудить их? Но, увидев их, встают зачарованные – завидуя живым, радуясь вместе с ними и боясь им помешать.
Взлетал Андрюха Ганин, тридцати трех лет от роду, высоко-высоко. И падал – низко-низко. Колотилось сердце. Покрылся бисеринами пота бритый загривок. И время от времени ухо улавливало шепот: «Тише, Андрюша, тише». А вместе с шепотом и еще что-то – то улыбался Андрюхе Ганину скупой на улыбки мир.
Когда все было кончено, они лежали – долго. Рукой Галя гладила его по волосам. Что-то ломалось в душе Ганина, стальной каркас давал трещину, теплело в груди.
– И что ты только забыл тут, москвич? – Галин голос был родной, ласковый.
И Ганин жмурился, как пригревшийся на руках хозяйки кот.
– Может тебя, Галя? Может, здесь я, чтобы мы встретились?
Она закрывала ему пальцем рот: молчи, не спугни… А что не спугни, и сама не смогла бы объяснить. Только хотелось ей гладить эту бедовую, стриженую, в шрамах голову. Гладить и гладить – до тех пор, пока боль, которой под пальцами пульсировала голова, из нее не уйдет.
В ту ночь Ганин заснул, как провалился в темень. Не было ничего. Даже призраки мертвецов, ста тридцати двух, не решились его тревожить.
На рассвете его пихнули в бок.
– Андрюха? Здесь ты, что ли? А ну вставай!
Над ним, сгорбившись, нависал Виктор Сергеевич.
– Сеять пора! – прошептал он. На колени Ганину бухнулся брезентовый мешок. В мешке звякнули друг о друга железки. – Поднимайся, не рассусоливай. Девушку не разбуди.
Виктор Сергеевич на секунду задержался взглядом на Гале и пошел прочь. Ганин, не продравший еще глаза ото сна, все же смог порадоваться: хорошо, что обнаружил их Виктор Сергеевич, а не Серега. Найди их Солодовников-младший, цирк был бы обеспечен. Ганин покосился на братьев. «Спите, родные, – попросил он. – Спите».
Все стало ясно, когда он заглянул в мешок. Внутри были стреляные гильзы, остовы ржавых касок, кокарды и бляшки ремней, покореженные временем, и даже кусок немецкого автомата «шмайсер».
– Подсобрал в закромах мелочишку, какую не жалко, – объяснил ему Виктор Сергеевич. В руках у него был такой же мешок. – Ну, идем? Лопату захвати.
Стараясь никого не разбудить, они спустились на дно оврага. Для верности Виктор Сергеевич прошел взад-вперед с металлоискателем.
– Чисто! – объявил он.
Сначала занялись его мешком. Ганин, как тот сеятель на советских плакатах, шел, печатая шаг, и щедрой рукой орошал землю артефактами войны. Виктор Сергеевич шел сзади, подкидывал лопатой землицы, сучьев, охапки выгоревших листьев. Цель была сделать так, чтобы овраг выглядел естественно, дабы чтобы телевизионщики, спустившись сюда с камерой, не заподозрили, что все это – имитация, постановка для съемки.
Рассыпав один мешок, они поднялись на другую сторону оврага и продолжили работу.
– Реже клади, – советовал Виктор Сергеевич.
– Зачем реже? Сами же умаемся искать.
Ганин был прав. Чрезмерное старание было излишним. Компетентность съемочной группы в лесных вопросах близилась к нулю. Так что бирюльки можно было вешать хоть на деревья и потом срывать их, как мандарины с новогодней елки, – вероятно, даже такой вариант событий телевизионщики восприняли бы за чистую монету.
Когда дело дошло до «шмайсера», Ганин засомневался.
– Стоит ли, Виктор Сергеевич? Жалко. На нем еще можно денег заработать.
– Стоит. Не жмись на рекламу, Андрюха. Сделаем людям приятное.
Ганин хмыкнул. Копнул рукой под кривенькой березкой, непонятно как очутившейся среди дерзкого молодого ельника, отодвинул старушечьи ветви, положил «шмайсер» под ствол. За березкой начинался новый овраг, глубже и шире предыдущего; кажется, овраги были и дальше.
– Во забрели! – сказал Ганин. – На карте таких неровностей не было.
Виктор Сергеевич развел руками:
– Движется земля-то.
Те карты, которые были у них – вместе с сошедшими с ума навигаторами, – они нередко дополняли сами: сопоставляли с печатными аналогами съемки спутника, взятые в Интернете, вносили коррективы. Иногда просили разъяснениями у местных. «А здесь что, дедушка?» – спрашивали у старожилов. И какой-нибудь старик, которому в радость было поговорить с понаехавшими – а если ему еще подносили рюмку, то радость принимала и вовсе угрожающий размер, – «приседал на уши». Мог часами вспоминать, что тут раньше было, жестикулировал сухими руками, порой даже пускал слезу в бороду.
Местность знали и Солодовниковы – какую-то лучше, какую-то хуже. Иногда, слушая очередного деда, встревали: «Брешете вы, дедушка. Отродясь здесь дубовой рощи не бывало». – «Как брешу? – вскидывался возмущенный старик. Потрясал клюкой. Страшно вращал глазами. – Да я тя-я в душу мать! Рощу эту, рощу ишо мой прадед сажал, когда с первой германской пришел! И была она туточки аж до самого девяносто второго году. А попилили ее бандиты, лесопилку хотели поставить здесь. Да только самих лихая жизнь пустила в расход…» – «Вы, дедушка, наверное, сами бандитов-то и поизвели со свету, а? – подначивал Серега. – Имели, небось, виды собственные на рощу». – «Имел – что ж греха таить, – соглашался дед. – Это для чужих людей она лес лесом, срубил и ходь дальше. А для меня те дубы – святое было место. Через дерева эти предки говорили со мной. Встанешь иной раз, руку на ствол положишь и слушаешь, слушаешь. И было от этого моей душе облегчение». – «Во дает дед! – изумлялся Серега. – А больше ничего с тобой не разговаривало? Табурет, например? Или полено?» – «Со мной, сынок, много что разговаривало. Только это слушать надо уметь. А ты окромя языка своего длинного вряд ли что услышишь. От него один только звон в ушах». Серега смеялся. Дед смотрел на него с обидой.
Местность, изображенная на картах, год от года менялась. Земля жила своей жизнью, ворочалась, двигалась. Там, где в прошлом году было поле, в этом вдруг оказывался крутой склон или вырастало болото. Населенные пункты исчезали, и нередко, проходя мимо деревни, где уже бывали прежде, Ганин с компанией заставали подернутые тленом пустые дома с отворенными дверьми – последние жители их умерли или ушли. В карты требовалось постоянно вносить изменения, но то, что происходило с картами этим летом, не лезло ни в какие ворота. Карты извивались змеями, уводили с прямой дороги, путали. В конце концов даже Солодовниковы иногда смотрели в карту местности, знакомой им с малолетства, и через несколько дней пути выясняли, что ходят по кругу. «Что за чертовщина?» – ворчал Степан. «Меньше надо выпивать, ребята», – изрекал назидание Виктор Сергеевич. Но, поразмыслив, все соглашались, что дело не в выпивке: лес был живой, лес водил их неверной тропой, и пока никто из подельников не мог угадать, к добру это или к худу.
Ганин еще раз посмотрел на «шмайсер», оставленный под березкой, и передумал. Подняв его, он стал спускаться во второй овраг.
– Куда? – спросил вдогонку Виктор Сергеевич.
– Подальше чуток. А то слишком просто.
В местах раскопов «шмайсеры», или, как официально называли это оружие в вермахте – пистолет-пулемет МР-40, попадались нередко. Копатели даже дали им прозвище «черныши» за матово-черный цвет, который порой не брала даже ржавчина. По выходе в цивилизацию за «шмайсер» давали хорошие деньги, несмотря на то, что он не был военной редкостью. Видимо, благодарить за это следовало советское кино: образ фашиста со «шмайсером» в руках лег в массовое сознание глубоко и крепко. «Шмайсер» воспринимали как олицетворение фрицев, их главный атрибут, символ зла. И любой мало-мальский любитель военного железа – а таковых в последние годы, по наблюдениям Ганина, становилось все больше – начинал с того, что приобретал в свою коллекцию «шмайсер» и в придачу к нему знаменитую немецкую каску «штальхельм».
На полях же с «чернышами» обращались запанибратски. Ганин видел сам, как подвыпившие копатели, оставшиеся на мели, шли менять «шмайсеры» на водку. Меняли на спиртное и другие вещи: какие-то из них шли в обмен, какие-то нет – вдали от цивилизации водка ценилась больше, чем ржавые автоматы. «Чернышей» обычно брали, но давали за них немного. Люди спорили, торговались и в итоге сходились на бутылке-другой за «шмайсер» вполне приличного состояния – это, конечно, было надувательством.
В овраге Ганин нашел место поудобнее, положил автомат и забросал его землей.
– Не забыть бы, где лежит, – сказал Виктор Сергеевич.
– Не забудем, – Ганин уцепился за протянутую ему руку и выбрался наверх.
Вернувшись в лагерь, нырнул в теплый пахучий спальник. Подумал: говорить Гале о своей вылазке или нет? Решил, что все станет ясно само собой утром.
Девушка перевернулась, обвила его жаркими ногами, поцеловала сквозь сон в висок. «Красивая, – с удовлетворением отметил Ганин. – Светловолосая, длинноногая. Лучшую трудно и желать». Он улыбался, глазел в небо, гладил соломенные Галины волосы. Сон ушел. В голове было радостно и пусто.
Назад: Комар
Дальше: Таксист