Книга: Мы платим железом
Назад: Глава VIII
Дальше: Глава X

Глава IX

 

Жизнь в Петербурге проходила шумно по-прежнему. В неизменном порядке шёл ряд общественных удовольствий в кругу знатных и богатых вельмож, согласно с требованиями появившейся культуры. Культура Запада блеснула в глаза русскому обществу главным образом в виде разнообразных увеселений и отразилась на нём в страсти к утончённым наслаждениям и мотовству. При дворе дела и занятия сменялись празднествами, замысловатыми иллюминациями с освещёнными постройками и фигурами цветов и людей или парадами и смотрами войск. Императрица поздоровела, она часто появлялась в обществе, всегда одетая блистательно, и проводила время на балах до раннего утра. При дворе продолжала веселиться и Анна, но уже не так беззаботно! Часто задумывалась она и спрашивала себя, что же ждало её дальше? На что могла она надеяться? Не лучше ли было бы вернуться под родной кров отцовского дома и постараться там устроить жизнь свою если не с таким блеском, какой казался ей возможным прежде, при её незнании света, то безопасней и прочней! Так думалось ей иногда. Самое веселье начинало утомлять её, казаться однообразным. С весной она как бы ожила немного; но ей вспоминалась другая весна, лучше, ярче и теплей, чем в Питере! Анна скучала когда-то в уединении, живя у отца; но и для жизни при дворе она была не приготовлена, не воспиталась для неё! Она тяготилась окружавшею её постоянно толпою почти незнакомых ей людей или слишком многочисленным обществом знакомых. Она желала бы снова жить в своей семье, в своём доме. Для всех она оставалась чужою и не умела сделаться необходимой услугами или разведыванием общих слабостей и желаний. Она не была искательна и не любила быть орудием других, — удача в жизни была невозможна при таком настроении. Наслаждаясь весельем и роскошью, она сохранила детскую простоту и прямодушие. Время готовило ей, однако, много перемен, и счастливых и тяжёлых.
Этим же летом, во-первых, принесло оно ей неожиданную встречу. Труппе Волкова назначено было дать первое представление на придворной сцене в Царском Селе, куда императрица переехала на первые летние месяцы. Когда двор двинулся из Петербурга, перемена была приятна Анне. В свободные часы она осматривала роскошный сад в Царском Селе, в котором дёрн на полянах сада походил на мягкий зелёный бархат, а дорожки, чище паркета, вели к большому светлому озеру, по которому плавали лебеди. Весь сад, искусственный, с подстриженными деревьями, поразил новизною Анну, ничего не видевшую в этом роде. Но кроме прогулок её ожидал ещё спектакль. Труппа Волкова прибыла уже в Петербург, и на другой день назначен был спектакль в Царском Селе. Сцена была устроена, и раздавали афиши: первою должна была идти пьеса Сумарокова «Хорев». Из имён актёров как о лучших упоминали о самом Волкове, о приятеле его Нарыкове и ещё поминали недавно принятого Яковлева. Перед представлением императрица пожелала осмотреть костюмы лиц, игравших женские роли; она обратила особенное внимание на актёра Нарыкова, игравшего роль Оснельды, и собственноручно убирала ему голову: такое внимание и покровительство оказала она вновь прибывшим актёрам. Понятно, какой восторг возбудило это внимание в прибывших артистах, — наконец-то они были счастливы! А Яковлев? Он был очарован всем, что здесь видел, и особенно приёмом! Он давно проникся серьёзным значением этого первого спектакля частных артистов при дворе и важностью своего положения, проникся настолько, что забыл все шутки и смотрел совершенно солидно и сообразно с характером артиста трагических ролей. И было над чем призадуматься! Нелегко было сыграть роль в этой новой обстановке. До сих пор его поддерживало только постоянное одобрение Волкова; милостивый приём императрицы довершил остальное. Стефан Яковлев стоял бодро, вместе с другими членами труппы, перед живым образом Елизаветы, которой посылал столько благословений в его далёком краю и в доме сержанта Харитонова!
Мало-помалу, невольно и незаметно для себя, перешёл он к другому воспоминанию и спросил себя: не здесь ли Анна? И не увидит ли он её в числе зрителей? Как удивится она его неожиданному появлению на подмостках сцены! И прежняя весёлая улыбка Стефана мелькнула на лице трагика Яковлева со всею полнотою былой шутливости. Улыбка исчезла при мысли, что придётся передать Анне невесёлые вести о семье её.
Наконец приготовления к спектаклю были окончены, и представление начиналось; занавес поднялся, на сцену выступили незнакомые публике артисты: Нарыков в роли Оснельды, пленницы Кия (построившего город Киев, как говорит древнее предание). Яковлев вышел в роли Хорева, меньшего брата Кия. Хорев любит Оснельду, он высказывает ей это в длинных строфах многочисленных стихов. Она не решается принять любовь врага отца её. Пьеса исполнена драматических положений, что постоянно поддерживало внимание зрителей. Артисты играют до конца с постоянным искусством и горячностью. В последнем акте Хорев узнает, что Оснельда подозревалась в измене славянам и отравлена по приказанию Кия; Хорев закалывает себя. Брат Хорева, Кий, примирившийся с отцом Оснельды, оплакивает оклеветанных и невинно погибших, Хорева и Оснельду! Соперник Хорева, из ревности оклеветавший их в измене славянам, кидается в Днепр. Тем оканчивается пьеса.
Сдержанные, тихие, но продолжительные аплодисменты наполнили зал спектакля по окончании пьесы. Все передавали друг другу свои впечатления; представление внесло что-то новое, неиспытанное: это не было представлением учеников, это была игра людей, знавших жизнь, испытавших на себе её гнев и радости и умевших передать и другим свои ощущения; игра их нравилась и трогала. Сама пьеса, написанная тяжёлым стихом по всем правилам классицизма, не могла бы нравиться позднее по своей неестественности; но тогда всё было ново и всё нравилось, хотя лица, выведенные в пьесе из древней жизни славян, речами и чувствами походили более на лица и характеры из греческих трагедий или на лица из пьесы Расина. Древнеславянского в них не было ничего, кроме их имён. Но игра актёров нравилась и маскировала неестественность пьесы. Нарыков нравился изяществом, с каким он исполнял женскую роль и носил женский костюм. Волков обращал внимание умной и благородной игрою, а Яковлев задевал за сердце своим живым голосом; в нём отзывалось задушевное непосредственное чувство, с которым он отдавался каждой прекрасной произносимой им мысли, каждому чувству, внушённому ему положением представляемого лица! Все любовались наружностью Нарыкова. В нём было большое сходство с находившимся прежде при русском дворе польским графом Дмитриевским, и императрица пожелала, чтобы он носил эту фамилию вместо фамилии отца его, Нарыкова. В начале пьесы Анна смотрела на Яковлева, не узнавая его; только приятные звуки его голоса напоминали ей что-то. Помещаясь в дальнем ряду кресел, она не тотчас могла хорошо разглядеть лицо его, прекрасно загримированное. Но, вслушиваясь и припомнив хорошенько, она сказала себе, что голос Яковлева напоминал ей голос Стефана Барановского! Когда же Яковлев, приблизясь к авансцене, с горячностью произносил какой-то монолог, глаза его широко раскрылись и в них блеснул такой знакомый взгляд, что Анна не могла не узнать в Яковлеве своего старого знакомого Стефана; и, вздрогнув от удивленья, она уронила веер. Лёгкий стук упавшего веера среди общей тишины заставил Яковлева невольно обратить глаза в ту сторону, где он послышался, и он мельком заметил Анну; он даже понял, почему она уронила веер, она узнала его! Когда по окончании монолога Яковлев ушёл со сцены, он за кулисами пробрался к самому краю декораций и незаметно для публики вглядывался в Анну. Она не переменилась, как ему казалось; пышный наряд изменял несколько её фигуру, но лицо по-прежнему смотрело просто и добродушно, несмотря на гордо поднятую головку. Ему показалось также, что она смотрела на сцену не только внимательно, но, оглядывая её со всех сторон, будто искала кого-нибудь: ну да, она не забыла старого знакомого и искала его в толпе актёров. Теперь не время было придумывать средство повидаться с Анной и поговорить с нею о её семействе. Он отошёл в сторону, чтоб не засмотреться и не забыть о своём выходе на сцену. Когда он снова вышел на сцену, то не раз успевал взглядывать на Анну, но взгляд Анны начинал смущать его. Ему казалось, что вместе с удивлением к игре его в глазах Анны виден был вопрос: «Неужели из ничтожного Стефана мог выйти актёр Яковлев?» Когда пьеса кончилась и актёров вызвали, то между зрителями уже не было Анны. Её не было и на балу, последовавшем за спектаклем, на который актёрам дозволено было смотреть с хоров, где помещались музыканты. Яковлев думал, что Анна намеренно избегала встречи с ним, как бы боясь признать такое знакомство с человеком, вышедшим из тёмного сословия. Или, может быть, с ней случилось внезапное нездоровье? Последнее было справедливо.
Неожиданное нервное расстройство не раз уже случалось с Анной; оно выражалось бледным цветом лица, головною болью и общей слабостью, близкой к обмороку. Все окружающие её доискивались причины нездоровья и находили его неудобным для её службы. Уже была речь о том, чтобы удалить её, найти ей жениха; указывали даже на одного генерала, недавно выписанного из армии, как на будущего суженого Анны. Всё это узнал Яковлев неожиданно, но гораздо позднее. А теперь в голове его была одна упрямая мысль: как бы найти доступ к Анне и передать ей о переменах в её семье.
Когда после спектакля вечер кончился ужином, который подан был и актёрам вместе с музыкантами, в отведённой особо комнате, Яковлев ушёл с другими членами труппы в назначенное им помещение, где долго ещё не могли они нарадоваться сделанным им приёмом и удачей спектакля. Когда улеглись наконец, Яковлев долго ещё не мог уснуть и придумал план сближения с Анной. Он решил собрать все письма отца её из того времени, когда сержант писал ему в Киев свои ответы на запросы ректора академии об Ольге. Эти письма намерен он был отнести к знакомым монахиням Анны в Смольном монастыре и просить доставить их Анне. После этого, быть может, она назначит ему где-нибудь удобную встречу, чтобы расспросить его подробно об Ольге и отце. Но случай видеть Анну представился скорее, чем ожидал Яковлев.
На другой день, в 6 часов утра, Яковлев был уже на ногах и просил садовника провести его в сад. Заявив садовнику о своей страсти к цветам, он помогал ему подвязывать и подсаживать цветы в клумбах перед дворцом. В то же время Яковлев спросил, не попадётся ли он здесь на глаза кому-нибудь из придворных дам, что было бы неловко для него, как для постороннего человека, позволившего себе работать в саду. Садовник успокоил его, уверяя, что самые незнатные дамы и те редко показываются ранее девяти часов утра, что больше гуляют они около озера. Да и посторонним людям не запрещалось входить в сад днём. Яковлев выпросил себе несколько цветов для букета, после чего он исчез скоро, незаметно для садовника, занятого своим делом. В девять часов он появился в одной из прямых аллей, в конце её, прилегавшем к озеру, со свёртком ролей в руках. Он был одет в короткий плащ и с лёгкой польской шапочкой на голове; спереди шапочка украшена была белым пером, и два конца длинной ленты спускались сзади на шею. Он сел на скамье, нагнулся над своими тетрадями и часто посматривал по сторонам. В аллеях начинали появляться дамы в лёгких утренних костюмах; они обратили внимание на Яковлева и узнали в нём одного из игравших вчера артистов. Ему не кланялись, конечно, но, проходя мимо, милостиво улыбались, глядя на человека, трудившегося вчера для их удовольствия. Мимо него прошло несколько молодых фрейлин; одна из них говорила, что ей надо бежать теперь, чтобы вовремя попасть на своё дежурство; две остальные, быстро проходя мимо него, остановились на минуту — и у одной из них вырвалось чуть слышное восклицание, — конечно, это была Анна! Яковлев, не теряя ни минуты, подошёл к ней с букетом цветов и подал его Анне, прося передать даме, которая потеряла его здесь. Анна увидала любимые цветы свои: розы, полевые жасмины и много анютиных глазок; она поняла, что букет был приготовлен Стефаном для неё. Скромный вид Яковлева, очень серьёзный, позволял простить эту выходку старому знакомому прежних счастливых дней. Она была даже тронута памятью о ней, заметив любимые цветы свои.
— Благодарствуйте, Яковлев, — сказала она, смеясь, — я знаю, кому принадлежит этот букет. О вас я много слышала и прежде. Не вас ли называли Стефаном?
Яковлев подошёл ближе с поклоном вызванного актёра и, просияв от удовольствия, глядел на Анну.
— Меня зовут Стефаном, — сказал он. — Я сохранил это имя, потому что оно нравилось когда-то одному почтенному, старому знакомому в Киеве. Я привёз от него поклон и письма к одной девице, живущей во дворце, но, не зная, как отыскать её, я передал всё в Смольный монастырь, где мне обещали доставить ей всё завтра утром. К сожалению, в письмах есть невесёлые вести о её семье.
Анна слушала его встревоженная и бледная, но не могла расспрашивать при других фрейлинах.
Вечером снова давалось представление труппы Волкова. Со сцены, отыскивая между зрителями Анну, Яковлев встретил у неё взгляд тёплый и сочувственный, взгляд старой знакомой. На другой день Яковлев был рано утром в Смольном монастыре перед обедней, он был в самом скромном, обыкновенном тёмном платье, не обращавшем ничьего внимания. Он стоял у входной двери церкви; мимо него должны были проходить все входящие. Предчувствие его не обмануло; заслышав стук кареты, он был уверен, что Анна приехала за письмами, и вышел на паперть церкви.
— Простите, — сказал он, встречая её на ступенях широкого крыльца и не обращая внимания на испуг Анны при виде его. — Простите, что я решился самолично вручить вам эти письма, не доверяя их никому! Вы узнаете из этих писем, каким образом разошлась свадьба сестры вашей. Позвольте мне прийти в сад Царского Села, на то место, где я учу роли; и я расскажу вам всё, чему сам я был свидетелем! Может быть, вы успеете помочь сестре…
— Боже мой! Что же случилось с ней? Приходите, приходите! — живо заговорила она, забывая все предосторожности. — Я буду вам очень благодарна, Яковлев!
— Преданный вам Стефан Яковлев! — проговорил Стефан; и, передавая письма в протянутую к нему руку Анны, он быстро нагнулся и успел поцеловать эту руку, украшенную дорогими перстнями. Только что Анна успела взять письма, Яковлев исчез в толпе молящихся.
Когда, вернувшись к себе, Анна перечитала эти письма, запёршись в своей комнате, она не сразу поверила непостоянству Сильвестра. Ещё труднее было ей поверить, что сестра Ольга готова поступить в монастырь! Одно было ей ясно, что отец её и сестра вытерпели большое горе и что счастливая жизнь на хуторе была разбита. Родительский дом рисовался ей в таком печальном виде, что она невольно заплакала. Постучавшиеся к ней фрейлины застали её в слезах, причину которых она не желала тотчас сообщить всем. На другой день она пошла в сад ранее обыкновенной своей привычки и одна. Она направилась прямо в аллею, где встретила вчера Яковлева; он был уже там, на прежнем месте, но без плаща и польской шапки, обращавших внимание прохожих вчера, а в обыкновенном тёмном кафтане, какие все носили в то время запросто.
Под влиянием горя Анна подошла к нему очень непринуждённо, никто не мог видеть её короткости с незнакомым человеком. Никто не мешал их долгой беседе, в которой Стефан высказал горячее участие к Ольге и глубокое отвращение к характеру Сильвестра и его поступку. Правда, он находил ему извинение в обстановке и требованиях лиц, среди которых он воспитался и которые держали его в своих руках.
— Это же сама обстановка не удержала вас, не помешала вам порхнуть от них и улететь так далеко! Клобук не пришёлся вам по голове; вы слишком горячи и живы! — говорила Анна. — Вы не побоялись свернуть на другую дорогу, не на ту, к которой вас готовили. У вас есть своя душа, которой, видно, нет у Сильвестра. Прощайте, Стефан! — сказала она, собираясь уходить. — Я иду писать к сестре, уговаривать её. Если вы будете в чём-нибудь нуждаться здесь, так вспомните, что у вас есть близкая знакомая, готовая на помощь вам, а теперь — поклонница вашего таланта! — прибавила она, смеясь.
— Не забудьте и вы, что здесь есть человек, преданный вам и вашей семье, и что никого нет у него уже более близкого ему на свете.
Анна искренно поблагодарила его, быстро уходя по аллее; она снова запёрлась в своей комнате с тяжёлым горем на сердце. С этих пор часто видели Анну очень расстроенную. У неё подозревали какую-нибудь серьёзную болезнь и заботились о её выздоровлении. Одним из явных признаков болезни, казалось всем, была её глубокая меланхолия. Затем ходили слухи о полученных ею письмах и даже о каком-то свидании в саду. Кажется, в виде развлеченья Анне придумали предложить замужество; предложение это она горячо отвергала сначала, но после долгих убеждений согласилась увидать предлагаемого ей жениха, встретиться с ним в церкви. Для свиданья этого в начале осени в Петербурге выбрана была недавно отстроенная и освящённая церковь в слободе лейб-гвардии Измайловского полка, во имя Святой Троицы. Анна решилась согласиться на это свидание, твёрдо уверенная, что найдёт какой-нибудь предлог отказаться от замужества, если назначенный ей суженый не окажется довольно привлекателен. Несмотря на такую уверенность, у ней тяжело было на душе в день, назначенный для этого свиданья, когда она должна была ехать показывать себя, как посылают товар напоказ покупателям. Анна усердно молилась в толпе других придворных дам, она не смотрела по сторонам, отдаляя от себя минуту, в которую ей суждено было встретить своего суженого. При выходе из церкви к ней подвели какого-то генерала, лицо которого показалось Анне знакомо. Вглядевшись, она узнала добродушное лицо генерала Глыбина, которого она знала в Киеве и встречала в доме отца ещё почти в детстве, когда и Глыбин не был ещё генералом. Он был молодым офицером, когда Анна видела его в Киеве. Был послан тогда в провинцию с объявлением о мире, заключённом со шведами в 1744 году. Тогда вёлся такой обычай, что отличившихся на войне штаб- или обер-офицеров посылали по провинциям с объявлением о мире, причём им выдавали указ, в котором каждому посланному назначали губернии, которые он должен был объехать. В указе же заявлялось также, что в случае где-нибудь в провинции предложены им будут подарки, «то таковые подарки дозволено было им принять». С таким указом и объявлением о мире был послан Глыбин в Киевскую губернию и другие ближние к ней; в это время он познакомился с семейством Харитонова и помнил Анну под этим только именем. Она узнала его: да, это был тот самый Глыбин! Она не видала его в продолжение восьми лет, и ему трудно было бы узнать её. Анна улыбнулась при виде старого знакомого, который её не узнавал. Не понимая значенья её радушной улыбки, он подходил к ней, однако тоже глядя на неё ласково и участливо. Повторяя себе мысленно фамилию Анны, всматриваясь в неё и любуясь ею, он начинал смутно припоминать что-то.
— Вы не узнаете меня? — спросила Анна, обращаясь к нему. — Вы были когда-то у сержанта гвардии Харитонова в Киевской губернии? Вы не помните теперь двух сестёр, ещё маленьких девочек, вы им много рассказывали о шведском походе?..
— Припоминаю всё это, но вас, конечно, не узнал бы теперь! Как я рад возобновить старое знакомство, которое вы не позабыли! — Глыбин поцеловал протянутую ему руку Анны, долго не выпуская её из своих рук и ласково глядя ей в глаза.
Случайно ли или нарочно все окружавшие Анну дамы отошли от них в сторону и оставили вдвоём с Глыбиным. Среди незнакомой толпы они могли свободно говорить друг с другом. Генерал непохож был на тех пожилых людей, которые часто говорили Анне любезности на балах с неприятными улыбками и взглядами. Глыбин смотрел спокойно и ласково, как смотрят иногда старшие на детей. Он расспрашивал её участливо и серьёзно о том, как живётся ей в Петербурге; жалел, что не встретил раньше и не мог быть ей в чём-нибудь полезен, как должен бы был поступить старый знакомый её отца. Он спросил об отце и сестре её. Она обещала ему много сообщить о них при следующей встрече с ним. Они скоро расстались, и Анна отошла от него, думая, что могла бы найти опору в этом добром знакомом; а теперь ей нужна была опора, она давно это сознавала и чувствовала. Она была бессильна против всего, что окружало её теперь.
Анне скоро предложили эту опору, говоря, что он богат; будет занимать хорошие места воевод или губернаторов, что он имеет свои вотчины в провинциях. Сверх того, говорили, что он очень хороший, добрый и честный человек, почему и государыня ничего не имела бы против её замужества с ним. Всё это объясняла ей та самая статс-дама, которая в первый раз представила её когда-то императрице. Анна помедлила с ответом. Много раз ещё встречалась она с генералом Глыбиным, ласково улыбалась ему, принимала от него услуги и подарки и на просьбу его — поторопиться с ответом — согласилась наконец отдать ему свою руку, о чём написала отцу, прося его благословения. Так исполнилась мечта Анны составить себе богатую партию, только далеко не в том блестящем и увлекательном виде, как рисовалось в её воображении. В январе следующего 1753 года она вышла замуж за Глыбина, получив щедрые подарки от императрицы по случаю свадьбы и получив от отца хорошую сумму в приданое. Анна поселилась в доме мужа своего, который стал скоро называться домом генеральши Глыбиной, и её посещали все знакомые, знавшие её при дворе. Генерал старался не отставать от других, давал балы, обеды и маскарады. Молодая жена была его баловнем; он только ждал от неё какой-нибудь просьбы, чтобы тотчас же её исполнить. Анна была счастлива вдвойне; оставаясь в той среде блеска и шума, к которым она привыкла, она вместе с тем чувствовала себя дома; для неё снова возродилась семейная жизнь, о которой она начинала тосковать в последнее время. Счастье её было бы полно, если б не было огорчено судьбою Ольги. Она несколько раз пробовала уговаривать Ольгу приехать к ней в Петербург, надеялась, что новая жизнь исцелит её от пережитого горя и к ней вернётся желание — жить и быть счастливой. Ольга, однако, упрямо отказывалась посетить сестру. «Мы увидимся через год или два, не ранее, — писала она, — к тому времени я готова буду покинуть семью для новой жизни, — только не у тебя!» Несмотря на упрямство Ольги, Анна надеялась изменить её намерения в будущем; но в настоящую пору ей недоставало близкой, дорогой подруги, она лишена была дружбы Ольги, и не с кем было ей подчас разделить своё веселье. Муж предоставлял ей тратить его деньги на свои удовольствия, но не всегда мог разделить эти удовольствия: то дела, то служба стесняли его, да и самый возраст мешал ему находить веселье в том, что веселило его молодую жену. Он редко танцевал, больше сидел за картами; днём он был на службе и не мог провожать Анну на прогулку. Вечера супруги проводили вместе, Анна не выезжала без него вечером. В те времена по вечерам улицы Петербурга были далеко не привлекательны, мало освещены, темны и даже небезопасны. Дом Глыбиных блистал роскошью; генерал ничего не жалел для неё, Анна ничего не считала, и впереди им готовилось то, что сбывалось в те времена над многими богатыми семействами: они незаметно приближались к полному расстройству дел и прекращению доходов. Но пока оба были счастливы. Правда, Анна не совсем ещё исцелилась от расстройства нервов и была иногда слезлива, как избалованный ребёнок; генерал терпеть не мог слёз и терялся. Но слёзы эти показывались всё реже, благодаря горячей заботливости Глыбина, разве только в страшно дурную погоду или при лёгком нездоровье. При таких случаях Глыбин ходил по комнате крупными шагами и напевал про себя знакомые ему военные сигналы, растерянный и озадаченный. За исключением этих пасмурных минут семейной жизни, в доме их было светло и шумно. Глыбину случилось также испытать терпенье и находчивость Анны, когда он заболел. Она ухаживала за ним горячо и без устали, вела за него борьбу с доктором и аптекой и не спала ночей. Глыбин уверился, что, при всех её слабостях, Анна могла быть верным другом в беде, оба они имели причины быть довольными друг другом.
Зима прошла, спектакли давались реже; труппа Волкова вернулась в Ярославль, в Петербурге осталось только несколько артистов из этой труппы. Артисты эти были оставлены по приказанию государыни при Шляхетском корпусе для изучения иностранных языков: так заботилась императрица об образовании даровитых артистов, о развитии талантов. В числе этих артистов был и Яковлев; как видно, счастливая звезда его не переставала ему покровительствовать: он был оставлен в Петербурге при «Рыцарской академии», как называли тогда ещё корпус, устроенный первоначально Минихом для усовершенствования дворян в военных науках. Но в нём преподавались не одни военные науки, в корпусе этом преподавались иностранные языки, древние и новейшие; учеников упражняли также в занятиях русским языком и литературой. Таким образом, Яковлев вместе с Дмитревским проводили утро в занятиях, по вечерам выходили на сцену в самом корпусе, а часто и в придворном театре Летнего сада или в покоях самой императрицы. Распоряжаться этими представлениями поручено было вошедшему тогда в известность писателю Сумарокову. Сумароков также получил своё образование в том же Шляхетском корпусе; там начал он первые опыты на литературном поприще, там написал он свои первые стихи и драму. Сумароков был образованнее и развитее в занятиях окружающего его остального общества, и Яковлеву было лестно войти в сношения с ним. Сумароков был одним из немногих людей того времени, не стыдившихся принимать у себя артистов. Приём у него был нероскошен; он жил с семьёю в нескольких небольших комнатах и никогда не был богат деньгами. Но хозяин был радушен, а разговор его был так занимателен, что гости не обращали внимания на бедную обстановку. Русское общество начинало гордиться зарождавшимися на Руси наукой и искусством, но обеспечить даровитого учёного или знаменитого писателя не казалось необходимым. Сумароков по рождению принадлежал к старому боярскому роду и по выходе из корпуса был принят на службу при дворе. Ему было 22 года, когда он сделан был адъютантом генерал-фельдмаршала Разумовского. Впоследствии сам он дослужился до бригадира, но никогда не был он не только богат, но даже не получал достаточного содержания по службе, хотя талант его был признан всеми и из него извлекали посильную пользу.
Яковлев встречал и Ломоносова, который был в то время уже профессором при Академии наук. Ломоносов жил очень скромно; простой и приветливый со всеми, он был доступен и для артистов. В то время когда он был известен своими трудами и талантом на поприще научном, он едва начинал выходить из гнетущей его бедности; всё это удивляло Яковлева, он задумывался над всем, что видел вокруг себя. Яковлев попал наконец в среду, имевшую большое влияние на его дальнейшее развитие. Таланту артиста легко было развернуться при такой заботливости о его воспитании, когда ему давали возможность приобрести новые знания, а в обществе он находил хотя маленький кружок людей образованных, в доме которых была сфера, поддерживающая его умственную жизнь. Большая же часть общества превозносила таланты артистов, но сторонилась от них, как от людей низшей породы — или, по крайней мере, людей низшего слоя. Немногим лучше было и положение учёного. Но Стефан Яковлев был до сей поры так доволен приветом немногих, ценивших в нём даровитого, умного человека, что не замечал отчуждения от остального мира. Ему пришлось испытать глубокое сожаление о том, что никогда уже не встретит он более своей старой знакомой, Анны, после того как он совершенно случайно узнал о её замужестве. Это случилось в один вечер, когда не было назначено никакого спектакля, и он, по обыкновению, отправился в квартиру Ломоносова. В этот вечер Ломоносов собирался прочесть вслух недавно сочинённую им оду, а такое чтение всегда привлекало к нему знакомых. Но на этот раз Яковлев никого не нашёл у Ломоносова; он не жалел об этом, потому что общество самого хозяина было ему всегда интересно. Хозяин был в этот день в совершенно мрачном настроении, находившем на него порою после всех неприятностей, испытанных им по службе в академии и раздражавших его характер. Ломоносов был одет по-домашнему, в тёмном поношенном кафтане, лицо его раскраснелось. В этот день, как он говорил, ему пришлось вынести особенно много неприятностей в академии от враждовавших с ним профессоров-иностранцев, желавших захватить в свои руки не только преподавание иностранных языков, но и преподавание русской истории! При таком раздражении Ломоносов, чтоб заглушить неприятные впечатления, имел обыкновение выпивать несколько рюмок вина или водки. Эта привычка, почти всюду встречавшаяся тогда среди русского общества или, может быть, сначала захваченная во времена учения Ломоносова среди немецких буршей, привычка искать утешения в вине, уже начинала искажать простое, открытое лицо Ломоносова; развивавшаяся тучность придавала тяжеловатость его походке и движениям. Только большие светлые глаза смотрели по-прежнему умно и вдумчиво.
— Добро пожаловать! — вскрикнул он, встречая Яковлева, с которым охотно отводил душу, как он выражался. — Сегодня, кажется, у меня, кроме вас, никого не будет. Да оно и кстати! Мне сегодня так горько, что, пожалуй, я не в состоянии был бы читать свою оду. Не всегда можно восхвалять и радоваться, а чаще приходится жить в печали! Сегодня же я лучше расположен выпить и залить досаду! Выпьемте вместе!
— Нет, зачем же? — отказывался Яковлев. — Я бросил эти привычки с переездом в Петербург. Сегодня же надо бы особенно избегать этого, — уговаривал Яковлев, который не любил этого настроения у Ломоносова и знал, как оно вредило его здоровью и мешало ему работать.
— Зачем пить! Ведь это лишнее! — возражал он хозяину.
— Разве может это быть лишним в стране, где вас прохлаждают более двадцати градусов мороза? Вино согревает кровь, даёт ей должное движение! А чем был бы мир без движения? Его бы вовсе не было… Не отказывайтесь, — предлагал снова хозяин.
— Лучше не станем пить, право, будет лишнее… — повторил Яковлев, желая напомнить хозяину, что и так уже заметно, что он силился забыть свои огорчения, запивая их.
— Нет, это неизбежно у нас, когда в русской Академии наук сидит столько немцев! Они задерживают ход русскому человеку своею ненавистью к нему. Да! Не дают места прирождённому русскому человеку! — воскликнул Ломоносов, энергично ударяя себя в грудь. — Мне легче было бы жить с моржами, оставаться у Белого моря, на родине. Либо их уж туда отправить! Нам нужна русская наука, а они и нашу русскую историю переделывают на немецкий лад! Как же не пить тут с горя? Да и никто не придёт ко мне сегодня…
Но Ломоносов едва успел выговорить последние слова, как послышался стук у наружной двери, ведущей в его квартиру с улицы. Жена его поспешно вышла на стук этот из соседней комнаты. Эта скромная, нетребовательная подруга его жизни, на которой он женился во времена своего студенческого труженичества за границею, куда он был послан для обучения наукам, когда в нём были замечены особенные способности, — эта добрая, простая по привычкам женщина много вытерпела вместе с ним во времена его бедности и теперь часто брала на себя обязанности прислуги. Она вышла отворить дверь на лестнице. В передней послышался говор, и вслед за тем в комнату вошёл красивый молодой человек в шитом золотом, придворном кафтане и с напудренными волосами. Его живые глаза, высокий, открытый лоб, тонкий нос с едва заметным горбом на нём, особенно же приятное выражение всего лица тотчас обращали на него внимание всех, кто в первый раз встречал его. Но Яковлев не в первый раз видел это лицо и часто встречал его; он знал, что это был молодой Шувалов, ум и образование которого имели для него большое значение при дворе. Яковлев почтительно приподнялся со своего места и встретил его с поклоном. Но другой господин, вошедший вместе с Шуваловым, одетый в такой же богатый кафтан, весь вышитый золотом по краям и на рукавах, был совершенно незнаком Яковлеву и сразу не понравился ему гордым и чопорным видом.
— Ах, ваше превосходительство… — проговорил Ломоносов, обращаясь к Шувалову и с трудом приподнимаясь с места.
— Без чинов! Сидите… — сказал ему почтенный гость, внимательно посмотрев на него и живо оглядывая всю комнату. — Сидите, сидите… — повторил он с лёгкой улыбкой.
— Иван Иванович!.. — заговорил Ломоносов, собираясь сказать что-то, как бы извиняясь.
— Без церемоний, — перебил его снова Шувалов. — А, а… Яковлев!.. — проговорил он, кивнув головой артисту.
— Неужели актёр Яковлев? — живо спросил другой господин, сопровождавший Шувалова. — Вот рад встретить! — продолжал он, подходя к Яковлеву без малейшего поклона и рассматривая его, нимало не стесняясь и говоря: — Никогда ещё не видел актёра не на сцене, — так и кажется, что ты нам что-нибудь сыграешь!
Яковлев молча поклонился человеку, смотревшему на него как на зверя, вывезенного из далёких стран.
— У нас и тут сцена! — раздражительно проговорил Ломоносов. — Разве это не представление? — продолжал он, подмигнув Яковлеву. — В мире, знаете, где жизнь — там и сцена и представление.
Шувалов улыбнулся своею тонкою улыбкой; сопровождавший его господин продолжал наивно улыбаться с удивленьем.
— Право? — спросил он. — А ведь, пожалуй, случается. Любо, право, занятно видеть, как вы, учёные, живете и говорите у себя дома.
— Да-а-с! Почти как все люди! Как вам кажется? А то как те люди, что видели что-нибудь на своём веку, чему-нибудь понаучились! Вот вы… в чужих краях изволили…
— Полно вам, Ломоносов, — перебил его Шувалов. — Что терять время, прочли бы нам что-нибудь!
Шувалов спешил перебить Ломоносова, зная его привычку выпускать когти, когда он был чем-нибудь раздражён, а такое расположение было теперь очень заметно. Шувалов знал, что сопровождавший его богатый вельможа никогда ничему не учился и в последнее время числился в отпуске и проживал в своей далёкой вотчине.
— Простите! Читать сегодня не могу! Измучен сегодня! — извинялся Ломоносов. — Да теперь и поздно, ничего не успеем прочесть…
— А комната у вас маленька! — заметил знатный барин, приехавший с Шуваловым.
— Извините-с, прощенья просим, другой у нас нет!
Зная Ломоносова, Шувалов предвидел, что дело кончится бурей при наивных замечаниях его спутника. Все знали вспыльчивость Ломоносова, если его возмущала надутость или несправедливость. Известна была его ссора в академии и что он находился под арестом за сильную брань, которую позволил себе относительно одного немецкого профессора, притеснявшего Ломоносова. Ожидая бури, Шувалов поспешил выжить своего спутника.
— Знаете ли, что мне пришло в голову? — сказал он, обратясь к нему. — Пожалуй, наша добрейшая генеральша Глыбина заждалась нас да и ждать перестанет к ужину! Мы запоздали, а мне надо ещё перетолковать здесь о деле. Ступайте к ней и предупредите её. Скажите, что я должен был долго пробыть в конференции при высочайшем дворе; но здесь, у Ломоносова, останусь очень недолго, к ужину буду к ней.
Спутник Шувалова легко и быстро приподнялся со своего места, несмотря на свой пожилой возраст, при мысли, что он может пропустить прекрасный ужин с хорошей порцией вина: он спешил исполнить поручение Шувалова.
— Милый! — кликнул он, обращаясь к Яковлеву. — Сбегай, скажи, чтоб кучер подавал карету!
Яковлев посмотрел на него в недоумении; он молчал, но глаза у него загорались…
— Ступайте одни, батюшка! Ведь кучер у подъезда и подаст вам карету. Хозяйка затворит за вами дверь, таков уж её обычай! — говорил, смеясь, Шувалов и спешил выпроводить гостя.
— Да-с, — говорил, провожая его, Ломоносов, — если вы желаете, чтоб артист прочёл вам что-нибудь, спуская вас с лестницы, — это другое дело! А кликнуть кучера — можно и не имея таланта. Ведь актёр не носит только шпаги, а для услуг не нанимался.
— Кто же вас разгадает, учёных людей! Ха-ха-ха! — смеялся гость собственной шутке, тяжёлой походкой выходя из комнаты, едва справляясь со своей грузной фигурой и вышитым кафтаном и шпагой.
— Оставьте его, успокойтесь, Ломоносов! Вот вы в каком раздражении, а я спешил к вам душу отвести, из заседания.
— Простите, не могу гнуть спину! На море с детства, я сам был себе господином — и вовек не привыкну изгибаться!..
— Успокойтесь! Яковлев человек умный, простит невежеству; только посмеётся с товарищами, передразнит этого барина на сцене. А вот есть у нас беда посерьёзней!
— Что у вас, что? — встрепенувшись вдруг и забывая свою досаду, заговорил Ломоносов и, спрашивая, участливо подсел ближе к Шувалову.
— Как кажется, нам готовится война, — проговорил Шувалов, наклонившись к Ломоносову. — Нет возможности избегнуть её! Прежде намеренно старались восстановить императрицу против короля прусского, — это были партии… А теперь король прусский сам неожиданно делает захваты, и нам нельзя избежать войны: мы обязательно должны помогать нашим союзникам — австрийцам.
— Война — зло, зло абсолютное! Но если обстоятельства вынуждают, то так и быть: открывайте войну против личного врага моего, Фридриха! Я не забыл ему, как он завербовал меня силой в солдаты своей армии, когда я спасался от долгов и бежал из Марбурга в Голландию, чтоб морем проехать в Россию и начать работать на родине. Ведите войну, коли так нужно, но не забывайте нашего новорождённого университета! Выхлопочите вы для русского народа…
— Мы обговорим всё это в другое время, — прервал с улыбкою Шувалов. — Обо всём перетолкуем, долго переговорим! — уговаривал он вспыхнувшего Ломоносова. — А теперь прощайте, надо исполнить обещанное и спешить к нашей генеральше. Ведь вы знаете, кто эта генеральша? Это недавно вышедшая замуж фрейлина императрицы, Анна… — Шувалов остановился на минуту, готовясь произнести её фамилию.
— Харитонова?.. — невольно подсказал Яковлев в волнении.
— Анна Ефимовская, — поправил Шувалов, — она вышла замуж за генерала Глыбина.
Шувалов сказал ещё несколько ласковых слов и дружеских увещаний, обращаясь к Ломоносову, желая ему быть покойней и здоровей, ласково поклонился Яковлеву и вышел.
Яковлев стоял ошеломлённый вестью о замужестве Анны: сердце у него упало. Отчего же, думал он, не радует меня эта весть? Что ж это мне так больно? Он молча сел на прежнее место против Ломоносова, собиравшего листы рукописи, которую он готовился прочесть.
Отчего бы действительно было падать сердцу Яковлева? Он не был влюблён в Анну, хотя любовался ею. Скорей это было от участия к ней: за кого вышла она, по её ли воле свершилось это замужество? И, сверх того, он был разлучён теперь с обеими старыми знакомыми. Милый ему когда-то хутор опустеет навсегда. Ему представлялся добрый старик, теперь одинокий. Ну что же делать, говорил он сам себе, ведь и всё должно проходить когда-нибудь на этом свете. Но и эта мысль не очень поддержала и утешила его; он сидел молча, в раздумье.
— Что? И ты приуныл, друг Яковлев! — сказал ему хозяин дома. — Вот мы опять одни, и оба невеселы.
Ломоносов принёс графин и две рюмки и налил обе как можно полнее. Яковлев не отказывался на этот раз; он подвинул к себе рюмку и выпил её молча. Ломоносов, напротив, разговорился, припомнив свою жизнь за границею, подробно описывая своё бедственное положение, когда он жил там, не получая вовремя назначенных на его содержание денег. Потом он припомнил юность и детство, жизнь у отца, вспомнил рыбную ловлю на Двине и на море, в рыбачьей ладье, то подымавшейся бегущими на неё волнами, то опускавшейся снова. Он говорил о дивной северной ночи. Все эти рассказы увлекли и оживили бы Яковлева в другое время, но тут он слушал безучастно; они казались ему печальны почему-то, под влиянием нашедшей на него апатии. Просидев у Ломоносова далеко за полночь, он вырвался от него, уходя от его угощения с головной болью и обессиленный! На другой день даже он не мог явиться на репетицию, за что получил выговор от начальства, — от распорядителя театра, Сумарокова, который потребовал его к себе.
— Господин Яковлев! — обратился он к нему, встречая его у себя в квартире, между тем как Яковлев входил к нему смущённый, сознавая, что он поступил беспорядочно. — Господин Яковлев! Я хочу дать вам благой совет: артист не должен избегать репетиций, это одно ложное самолюбие, ложная гордость; она мешает усовершенствованию таланта!
— Я не пришёл на репетицию не из гордости, а по болезни, господин Сумароков. Вчера вечером я засиделся у Ломоносова и вернулся от него с головною болью.
— А-а! Теперь я всё понимаю! Михаил Васильевич пил и заставлял вас пить вместе с ним. Прошу вас, посещайте как можно реже такие компании. Он приобрёл уже предосудительную привычку к вину и может сообщить вам такую же привычку!
— Я давно не позволяю себе лишней рюмки, знаю, что для актёра это может испортить дело и не идёт. Но вчера мне было так не по себе и тяжело на душе, вот я и…
— Выпил с горя! — докончил за него Сумароков, не дав ему договорить. — Это хуже всего! Пить ещё можно с радости, но с горя никогда не следует, потому что оно случается гораздо чаще радости; и потом можно надолго остаться при воспоминании о горе! Но что у вас за горе? Садитесь, сударь мой, расскажите всё откровенно.
— Я был дурно настроен, — уклончиво отвечал Яковлев, избегая откровенных объяснений; он не хотел рассказывать об Анне, о близком знакомстве с ней и о замужестве, неожиданность которого его поразила. Но чтобы ответить чем-нибудь на вызов Сумарокова, он рассказал ему о встрече у Ломоносова с каким-то знатным господином, который посылал его на улицу кликнуть его кучера, и сообщил также об ответе Ломоносова; смеясь, помянул и насчёт шпаги, которой недоставало артистам, по его замечанию.
— Да, ведь это дело; справедливо! Если бы вы, артисты, носили шпаги, то общество обращалось бы к вам почтительнее. Обещаю вам похлопотать о дозволении артистам носить шпагу и надеюсь, что мне удастся выхлопотать это право.
Яковлев рассмеялся, видя, что Сумароков принял так серьёзно замечание, сделанное мимоходом.
— Нет, шпага ничему не поможет, — сказал он, — пока общество не приобретёт более верных взглядов на актёра. Теперь они считают актёра игрушкой, он их приятно забавляет; они не понимают, что он честный труженик и трудится над их образованием. Какое им дело до этого, им лишь бы позабавить себя, а иногда полезно обратить его и в лакея.
Сумароков беспокойно забегал по комнате, будто измеряя её быстрыми шагами. Умное лицо его, с прямыми длинными чертами и остро глядящими глазами, подёргивалось от волнения. Он напряжённо смотрел перед собою вперёд, вытягивая шею и нагибаясь всем корпусом. Бегая в тесной комнате, он походил на запертую куницу, которой нет выхода из клетки.
— Да! — заговорил он наконец. — Вы думаете, что только актёрам тяжело столковаться с людьми? А писателю, автору, разве легче? На него разве не смотрели как на плясуна по канату? С ним разве не обращались как с прислугой? А мало ли вытерпел Тредьяковский наш, с его мякеньким, гнувшимся существом? А меня разве не затёрли бы в грязь, если бы я не боролся каждую минуту? Вы слышали о моей жизни за границею? Знаете, какие у меня были знакомства и связи? Я был уважаем в среде гениальных писателей! Монтескьё, — он великий мыслитель, — был моим коротким знакомым! Вольтер был мне другом! Они пишут похвальные отзывы о моих драматических произведениях. А у нас? Разве меня понимают? Где я вижу почётный приём? Где встречаю оценку? Ведь я не ради хвалы себе говорю, не за себя жалуюсь: я жалуюсь за русского учёного, за русского писателя!
— Вы ещё можете похвалиться приёмом, — заметил Яковлев, — ваши пьесы ставят на сцене при дворе, их играют и слушают?
— Да, да. Играют и слушают. Да ведь нечего было бы и играть-то без них! Я ведь всю жизнь трудился, чтобы создать русскую драму и русский театр! И вот, положим, меня сделали распорядителем русского театра; но что же вышло? Я бьюсь как рыба об лёд, весь день бегаю, чтоб выпросить средства для постановки пьесы. На завтра назначено представление, а у актёров нет платьев! Я рад бы истратить и свои деньги, — да и мне-то не выдают жалованья!
— Да кто же тут распоряжается, кто тут виноват? — спрашивал Яковлев.
— Никто, и всё! — воскликнул Сумароков, рассмеявшись каким-то невесёлым смехом. Общее невнимание-с, общее равнодушие! Для нас нет обозначенных положений, мы вне закона, как сказали бы французы. Да, — продолжал он задумчиво, — скоро ли можно обуздать, воспитать общество? Для вас, артистов, я непременно выхлопочу шпагу. Только ведь и нашего! И то трудно достать.
— Воображаю, каков я буду со шпагою при бедре! — смеясь, говорил Яковлев. — Рыцарь, да и только! Тогда уж никто не посмеет послать меня за каретой на улицу. Пожалуй, начнут приглашать на балы в боярские дома!
— Нет, батюшка, этого не скоро дождётесь! Дмитревского кое-где принимают, да и то из того, что он уроки даёт: это придаёт ему вес, на него смотрят как на учителя.
— Да, признаться, и на меня находит раздумье! Хорошо ли я сделал, что увлёкся страстью к театру, зачем не остался при занятиях наукой! Теперь у меня пробудилась страсть к знанию, к занятиям… — откровенно высказался Яковлев.
— Если вы только ради положения почётного желали бы переменить занятия — так ничего бы вы не выиграли! Вот если бы вас послали воеводой или каким-нибудь начальством куда-нибудь — так вы бы накопили себе, то есть награбили бы, кучу казны несметную, гремели бы золотом и были бы в почёте! Ведь этих артистов, по этой-то части, принимают и почёт им оказывают! А мы с вами будем довольны тем, что несомненно приносим пользу. Ляжем мы самыми первыми ступеньками для великой лестницы: будущей русской литературы и искусства! Ну можно и на этом успокоиться! — Сумароков закончил свою горячую выходку и замолк на минуту, продолжая бегать по комнате.
— А я вас опять попрошу, — начал он через минуту, остановясь перед Яковлевым, — не пропускайте вы репетиций да пореже ходите к Ломоносову.
— Первое я вам обещаю, но второе не могу исполнить! — возразил Яковлев. — Где же мне душу отвести, где умом пожить? Михайло Васильевич ведь каждому русскому готов уделить своего ума и знания! Ведь его заслушаться можно, — говорил Яковлев, будто извиняясь и оправдывая свои посещения Ломоносова.
— Гм, — откашлялся Сумароков, быть может неохотно слушавший похвалы Ломоносову. — Ну прощайте, — прервал он Яковлева, — приходите же на репетицию. Так берётесь играть Тартюфа?
— Согласен, согласен, — отвечал Яковлев, — Дмитревский прослушивал меня вчера, смеялся, говорит, что я как живой! Ну, конечно, живой, не мёртвого же я играю.
— Вот посмотрим, — проговорил Сумароков, потирая руки, — я тотчас прибегу, проглочу что-нибудь наскоро и тотчас прибегу за вами!
— До свиданья, и благодарен за участие, — сказал Яковлев, раскланиваясь и выходя от Сумарокова.
«Всё это хорошо, — думал он дорогою, — одно жаль: оба хорошие люди, оба трудятся без устали на пользу общества так усердно, точно кто их подталкивает! А друг с другом не уживаются!»
Так думал Яковлев, отправляясь прямо на репетицию «Тартюфа» и стряхнув на время вчерашнюю тоску.
На следующий день, вечером, представление «Тартюфа» прошло блистательно; в обществе потом только и было говору что о новой пьесе, и, быть может, многие, посмеиваясь, узнавали между собою тартюфов и украдкою указывали друг на друга.
На представлении зал был полон публики. Посещать театр было почти обязательно для высшего класса, и все старались угодить этим императрице, так как сама она поощряла спектакли и развитие вкуса в обществе. У отсутствующих спросили бы на другой день: почему вы не были? И даже могли подвергнуть их штрафу. Многим рассылали билеты от двора. Во время представления «Тартюфа», пьесы Сумарокова, написанной в подражание Мольеру, Яковлев видел Анну в креслах, рядом с генералом, её мужем. Здесь надо сказать по правде, что при первом взгляде на неё что-то сдавило ему грудь, стеснило дыхание; но он быстро оправился, стараясь избавиться от этого неожиданного ощущения, и потом спокойно всматривался в Анну, стоя за кулисами: он убедился, что она весела, довольна. Выходя на сцену, он видел, что она указывала на него мужу, смеялась его игре и аплодировала. Всё это было приятно, пока длился спектакль; Яковлеву весело было опять видеть близкое лицо и обращать на себя внимание Анны; но по окончании спектакля снова всплыли в нём прежние тяжёлые чувства и мысли, когда он один шёл к себе на квартиру. Он видел Анну в числе зрителей, но никогда не придётся ему видеть её где-нибудь как хорошую знакомую: да, житейская волна подняла её вверх и унесла из прежнего уровня. Бедному артисту не подняться было с тою же волною.
На Яковлева нашла апатия, самое тяжёлое душевное расположение для артиста: он охладевал к своему занятию, чувствовал тяжёлое одиночество и не знал, куда деваться. В один сумрачный петербургский вечер, когда здания скрывались в тумане, ветер дул с моря, с Невы летели мелкие брызги в сыром воздухе с порывами ветра, а в улицах был мрак, Яковлев бесцельно и один бродил по набережной Невы с чувством одолевающей тоски. «Куда же деваться мне? — спрашивал он, глядя вокруг. — Уж не в Неву ли?» — ответил он сам себе печально, поглядывая на её тёмные волны и перебирая в мыслях всё представлявшееся ему впереди в его существовании. Среди унылых представлений мелькнул какой-то просвет, приятное воспоминание, — и он повернул к этой светлой точке и пошёл к Васильевскому острову, к квартире Ломоносова! Легче и теплей становилось ему, чем ближе подходил он к знакомому домику; особенно хорошо стало ему, когда свет ночника, поставленного в передней, бросил перед ним слабый свет свой на тёмную улицу.
«Мне не ходить к Ломоносову! — повторил он про себя слова Сумарокова. — Да тут для меня и свет и жизнь моя! Без того же уж прямо в Неву! Так жить нельзя, в одиночку!»
И как утопавший схватился бы за соломинку, Стефан Яковлев ухватился за мысль, что спасенье его в этом доме, где радушный хозяин не затворял дверей русскому человеку из низшего слоя. И с какой-то набежавшей радостью Яковлев схватил руку скромной хозяйки, всегда радушно отворявшей ему дверь свою, и крепко сжал её.
— Простите! — сказал он. — Я так рад, что вижу вас! Но, простите, на этот раз забыл захватить «Кухен», принесу скоро, завтра же принесу непременно!
— Ну хорошо. Уж вы добрый, вас можно прощать, — ласково говорила хозяйка, ломая по-своему русский язык. Она не могла выучиться чисто говорить по-русски, хотя давно жила в России и разделяла скромную долю мужа, за которым последовала на чужбину из Германии.
Яковлев вошёл в небольшую приёмную, где скромно сидело несколько человек, неблистательно одетых и робко взглянувших на вошедшего. Это были ученики и почитатели Ломоносова, они упросили его прочесть им недавно написанное им слово «О рождении металлов от потрясения земли». Слово это было читано публично в следующем сентябре того года, но в этот вечер он читал его немногим любимым своим ученикам и некоторым скромным почитателям. Яковлев тихо вошёл, с отрадным чувством взглянув на Ломоносова, сидевшего подле простого, небольшого стола, прикрытого пёстрой вязаной скатертью, работой жены его. В руках он держал листы своей рукописи, прерывая на минуту только что начавшееся чтение, чтоб ласково кивнуть головою Яковлеву. Стефан Яковлев сел в углу, рассматривая слушателей: это были ученики академии и один знакомый ему ученик из Шляхетского корпуса. В этом «Слове» серьёзного научного содержания, в котором излагались объяснения естественной жизни природы и её явлений, не всё было понятно, но всё было интересно Яковлеву. Все слушали со вниманием; особенно бросился Яковлеву в глаза один ученик академии, лицо которого дышало одушевлением и глаза блистали от удовольствия. Всё было ново для них, всё одушевляло учеников академии. Яковлев пожелал в душе быть между ними, на ученической лавке, чтоб снова учиться и слушать такого профессора и с ним вместе узнавать тайны жизни природы. Изложение мыслей профессора шло не так легко и свободно, как бывает в наше время; русский язык ещё не развился и не образовался для более связной передачи мыслей, особенно тяжела была конструкция речи, перестановка слов, мешавшая ясной передачи мыслей. Но местами чтение шло простым, разговорным языком. В «Слове» профессор описывал жизнь природы, перед слушателем проносилась буря с грозою и громом, земля потрясалась и извергала из недр своих много веществ, необходимых для жизни. В чтении объяснялось, как всё сгорающее на поверхности земли с дождём посылало пепел свой снова в низшие слои земли, и подземные токи воды уносили составные части пепла в море. Оно говорило о том, как электричество порождало бури, очищавшие воздух и облегчавшие дыхание всего живущего. Всюду указывалось на новую жизнь, новые силы; много прежде неизвестного или незамеченного являлось объяснённым как новый источник для благосостояния общества. Из грозных явлений природы и землетрясений следовали не одни только бедствия; в последствиях их профессор указывал источники, обогащающие жизнь человека, и уничтожал страх перед этими грозными явлениями; он указывал как на последствие их на богатую растительность, на животворные целебные источники и на всюду употребляемые для удобств жизни металлы и минералы, создавшиеся в недрах земли при её преобразованиях и потрясениях. Таково было содержание «Слова», имевшее пробуждающее влияние на мысли и чувства учеников.
Чтение кончилось, ученики подходят к профессору, теснятся около него, горячо благодарят его за труд! Профессор устал, устал естественно, от труда и умственного возбуждения. Яковлев также подходит и обнимает его, Михаил Васильевич улыбается ему и говорит: «До свиданья, до свиданья, приходите ко мне почаще; спасибо и вам за вашу игру в новой пьесе!» Но Михаил Васильевич не приглашает его остаться и пить. Уж поздно, все расходятся, и Яковлев сходит с лестницы вместе с учениками профессора. Они идут с ним рядом, шумно разговаривают между собою.
— Ведь вы актёр Яковлев? — спрашивает один из них, застенчиво заговаривая с Яковлевым.
— Да, я актёр Яковлев, — отвечает он, — рад познакомиться, к вашим услугам!
— Я вас видел на сцене в Шляхетском корпусе, — говорил ему молодой человек, — у меня есть там родственник, он провёл меня на представление. Играете вы на диво!
— Познакомь и меня! И меня! — шёпотом просят ещё два ученика, шедших вместе с ними, и все подходят к Яковлеву ближе. — Имею честь кланяться! — говорят они, участливо глядя на него.
— Если б нам послушать вас где-нибудь! — говорят эти двое, не слышавшие его.
— Приходите ко мне на квартиру, я у себя дома прочту вам что-нибудь. Или, если хотите, я проведу вас за кулисы, вы всех увидите и услышите.
— Вот спасибо! Вот отлично! — раздаются восклицания около него.
— Славный малый вы, Яковлев, — говорит ему один ученик, обнимая его одною рукою на ходу! Другой дружески ударяет его по плечу.
— Вот профессор у вас славный! — говорит им Яковлев.
— Профессор наш — редкий человек, знаменитый учёный, — говорит один из учеников.
— Нет, он у нас просто диво какое-то! — восклицает ученик, который глядел так одушевлённо во время чтения. — Он у нас чудище морское, о каких он сам говорит иногда. Ведь подумать только: откуда взялся такой учёный! Из архангельской деревни, у мужичка в избе родился. А заговорит — так перед вами горы двигаются, трава растёт, гром слышен из тучи!.. Как наслушаешься его, так после посмотришь вокруг себя и понимаешь, что всё живёт вместе с тобою да и сам ты не мог бы жить без всего этого, что живёт вокруг тебя. Вот он у нас какое чудо!
Так наивно и странно высказал ученик своё глубокое удивление к таланту профессора и вызвал весёлый смех двух остальных товарищей.
— Весело как на душе, когда его послушаешь; я бы запел теперь что-нибудь погромче! — продолжал ученик, восхвалявший профессора.
— Что ж, запоёмте хором! — подхватили другие.
— Пожалуй, пожалуй, — говорил Яковлев, заражаясь их весельем. — Вот я начну, а вы за мною…
И русская песня громко раздалась в тёмных улицах города. Ученики взяли Яковлева под руки и шли вместе, с весёлой песней, пока не выдвинулись на освещённую хотя и мутным фонарным светом улицу, где их окликнул сторож.
— Кто тут орёт по ночам! Говори кто? Перепились, что ли?
— Убежим, надо бежать, чтоб ещё не взяли! — говорили притихшие ученики академии. — Прощай, Яковлев! — и свернув в сторону, они исчезли в темноте ближайшей улицы. Только третий из них оставался и убеждал Яковлева бежать с ним. Яковлев не счёл это нужным.
— Бегите одни, — сказал он. — До свиданья, приходите же к Яковлеву!
Сторожа подходили ближе, всё окликая шумевших тут.
— Кто такой? — спрашивал один из них Яковлева.
— Актёр Яковлев, — ответил он, — я завтра должен играть на придворном её величества театре.
— Комедиант, значит, — вдумчиво проговорил сторож. — Так ты днём представляй, а по ночам не ори, не мешай другим спать! — прибавил он внушительно.
— И я пойду спать! — объявил Яковлев и быстро двинулся вперёд, скрываясь в темноте, как скрылись его товарищи.
Он действительно поспешил домой, спать. После напряжённого вниманья при чтении, после ходьбы и пения его одолевали естественная усталость и дремота. В сообществе молодых учеников академии ему вспомнились некоторые весёлые дни между товарищами бурсы. Новое знакомство оживило его, хандра исчезла, и он заснул спокойным, здоровым сном молодости. На другой день его не оставляла бодрость; он встал освежённым ото сна и понял к тому же, что вчера он пробил себе окно, из которого всегда будет веять на него свежий ветер и чистый воздух: он примкнул к бедной, но учащейся с интересом молодёжи и не останется более одиноким в жизни.
Скоро оказалось, что ему по многим причинам не суждено было оставаться одиноким. Нашлось ещё существо, прибегавшее к его помощи и поддержке. Через несколько дней его вызвали в канцелярию генерал-полицмейстера. Он шёл несколько смущённый, не понимая, какая могла быть в нём надобность и не последует ли какого взыскания или внушения. Многое придумывал он, и одно только не могло прийти ему на мысль: что он получит известие о своём старинном друге, о давно исчезнувшей Малаше.
В канцелярии генерал-полицмейстера Яковлеву сделали такой вопрос: он ли был Стефан Барановский, поступивший на театр актёром под прозванием Яковлева?
На вопрос этот Яковлев с изумлением, выслушав его, отвечал, что он действительно Стефан Барановский. Затем его спросили, есть ли он уроженец Нижегородской губернии и владетель стольких-то душ крестьян, приписанных к его фабричному производству железных изделий?
Когда Стефан и на это дал ответ утвердительный, который сличён был с показаниями крепостного его крестьянина, кузнеца Артема, ему прочли заявление из Оренбурга, что находившаяся в бегах крепостная из крестьян его, последовавшая за бежавшим мужем своим Борисом и другими крестьянами, ныне в той губернии приписавшимися к поселенцам, овдовела и пожелала возвратиться к прежнему своему владельцу, Стефану Григорьевичу Барановскому, и водвориться на прежнем местожительстве.
Весть, через столько лет полученная о пропавшей Малаше, взволновала и растрогала Яковлева. Как принять её к себе и как доказать своё право? И вправе ли он был взять её от другого владельца, к которому она перешла с своим мужем? Но в заявлении упоминалось о том, что Малаша вольна была поселиться при отце, так как помещику, владевшему её мужем, были зачтены в число рекрутов в будущие наборы бежавшие от него крестьяне, и крестьянин его, Борис Галкин, приписавшийся в казаки при крепости на Оренбургской линии. Таким образом, уверившись в своём праве приютить Малашу, Яковлеву оставалось только изъявить на то своё согласие и дать письменное позволение Малаше оставаться при его фабричном производстве в Нижнем Новгороде. Матери Стефана уж не было в живых, он наследовал её имущество вместе с двумя братьями, за воспитание которых он платил.
Яковлев вернулся из канцелярии обер-полицмейстера столько же обрадованный, сколько озадаченный, не зная, как быть и что делать дальше! Ему предстояло взять отпуск и ехать в Нижний, чтобы устроить там Малашу. Отпуска ему не дали, потому что некем было заменить его в новых, только что поставленных пьесах. Так прошло несколько времени, Яковлев писал к старшему брату и получил от него ответ: он сообщал, что «овдовевшая Малаша вернулась к отцу своему, а муж её, Борис, был убит башкирами в одной из крепостей Исетской провинции, с помещиком, владельцем Бориса, дело было улажено, и он никакими требованиями Малашу не тревожил».
Письмо брата было новой радостью Стефану. Но он считал, что безопаснее было бы для Малаши удалить её из прежнего местожительства, и написал брату, чтобы он привёз Малашу в Петербург, если она будет согласна. Из ответа брата Стефан узнал, что Малаша очень обрадовалась такому предложению. Но прошло около двух месяцев прежде, чем брат Стефана мог привезти Малашу в Петербург, — а Стефан Яковлев не мог оторваться от службы при театре. Малаша так много странствовала, что это последнее путешествие уж не затруднило бы её; но потрясения, пережитые ею за все годы, не прошли бесследно для её организма. На Малашу находил по временам страх без причины и даже странное расстройство, похожее на помешательство. На пути в Петербург, дорогою, она иногда не узнавала брата Стефана и называла его башкиром, который насильно увозил её в степи. Скоро она снова приходила в себя, но впадала в сон и спала более суток, не просыпаясь. Стефан не узнал в ней прежней Малаши, хотя она обрадовалась ему по-прежнему! Она долго и пристально смотрела на него, брала его за руки; по-прежнему обнял он её при свидании, но в ней не было прежней весёлости. Она часто набожно крестилась, была тиха; на глаза её навёртывались слёзы, всё настроение было тревожно. Леченье и внимательный уход Стефана взяли своё: болезнь Малаши исчезала видимо, она привыкла к спокойной счастливой жизни, и припадки страха не появлялись. Как на верный признак выздоровления смотрел Стефан на проявившуюся в ней снова деятельность. Она принялась за работу, вникала во все потребности Яковлева при городской жизни и взяла на себя все занятия домовитой хозяйки: она начала мыть и гладить по-прежнему, шить, мести и чистить всё в его квартире. Яковлев едва мог сдерживать её усердие, которое смущало его; он не желал пользоваться её трудом, тем более что она не шла ни на какие условия и уклонялась от подарков Стефана, довольствуясь самым необходимым. С нею Стефан Яковлев чувствовал себя менее одиноким, они вспоминали старое житьё и родной дом, он веселее возвращался домой после спектаклей и репетиций, зная, что кто-то ждёт его дома. Прошёл год такой жизни, Малаша привыкла к Петербургу, не дичилась знакомых Стефана, актёров и учеников академий. Но Стефана заботили слухи и толки, начавшие ходить о ней между его знакомыми, слухи, которые были небезопасны, как казалось ему, по тому времени. Он советовался с друзьями и долго обдумывал, как ему поступить в таком случае. Предупредить всякие слухи женитьбой на Малаше казалось ему самым лучшим решением, и он положил сообщить ей этот план.
— Знаешь ли, какая у нас новость, Малаша? — начал он. — Ведь тебе нашёлся жених! — сказал он, смеясь.
Стефан не ожидал, чтоб такое шуточное начало его предложения уже так взволновало Малашу. Она посмотрела на него с испугом, лицо её переменилось.
— Нет, нет! Сохрани, Господи! — залепетала она и напугала самого Яковлева своим испугом.
— Я пошутил, пошутил, Малаша, — успокаивал он её. — Но чего же ты так испугалась?
— Как же? Ведь я была замужем, я уж боюсь опять взять такого мужа! Да ещё, пожалуй, и прежний-то жив… Ведь только калмыки видели, что он убит, а кто знает наверное…
— Нет, успокойся, это верно, мы справлялись о нём. И тебе выдано свидетельство, что ты овдовела.
— Три года, как я получила свидетельство в Оренбурге от губернатора Неплюева, благослови его, Господи! Он меня выслал на родину, так что могу служить старому хозяину и отца повидала! А мужа другого мне не нужно, я сама лучше проживу и при хозяине останусь.
— А если я за тебя посватаюсь, Малаша?
— Ты барин, тебе нельзя на мне жениться, — ответила Малаша так же, как ответила когда-то, много лет тому назад, и поспешила уйти, чтобы прекратить разговор.
Но Яковлев часто возобновлял этот разговор в виде шутки, чтоб приучить Малашу к этой мысли. Малаша слушала его спокойнее и доверчивее, она начала понимать, что у него было сильное желание никогда не расставаться с ней, чего она так же желала, как одного возможного для неё счастья и покоя. Он втолковал ей наконец, что он не барин, а сын фабриканта, почти такой же кузнец, как отец её, только выучившийся грамоте да другим наукам.
— Так, это всё так, и я с тобой вовек бы сама не рассталась, — высказалась она наконец, — ты для меня всё равно что родная моя семья! Да не грех ли это будет нам, вот мой страх: муж-то неизвестно где умер. Только видела я крест его да одно ухо отрубленное!
— Полно, полно об этом, — спешил прервать Яковлев опасную нить воспоминаний. — Вот мы пойдём к священнику и с ним потолкуем.
Так и сделали; и после обстоятельного разговора со священником Стефан принёс Малаше его согласие обвенчать их, так как препятствий к браку их не находилось, хотя она сама при смерти мужа лично не присутствовала, но достаточно было выданного ей в Оренбурге свидетельства и удостоверения о его смерти.
Яковлев тихо справил свою свадьбу, в присутствии немногих хороших приятелей, в глазах которых женитьба его на бедной, пострадавшей Малаше, друге его детства, вполне дорисовала его чистую, добрую натуру.
Замужество с Яковлевым будто воскресило и оживило Малашу. По-прежнему считая его несравненно выше себя, она старалась во всём следовать его советам. Она приняла другую одежду и приёмы, со степенною важностью выходила она навстречу к его приятелям, между тем как на её наивно-добродушном лице сияла та же доброта в улыбке и глазах её, по-прежнему глядевших несколько исподлобья сквозь свесившиеся на крутой лоб её тёмные, кудреватые волосы. Простота её не отталкивала друзей Яковлева; сами они были почти все из небогатых семейств или вышли из простого сословия, она скорей привлекала их в дом Стефана Яковлева. В этой обстановке, в семейном кружке нашёл наконец Стефан мир душевный. Заботы его были разделены; он с новым увлечением отдался театру, утешенный в потере прежних знакомых, отделившихся от него. Спокойно встречал он иногда пышную карету Анны, изредка с ней раскланиваясь. У него была своя отдельная жизнь и свои интересы в жизни, полной хороших стремлений.
Назад: Глава VIII
Дальше: Глава X