Книга: Кубок орла
Назад: 15. ПО РУКАМ
Дальше: 17. СВЯТОЙ ВАСИЛИЙ

16. БЛАГО ГОСУДАРСТВА — ПРЕЖДЕ ВСЕГО

 

Казнь Кочубея задержалась. Гетмана это начинало смущать: «Как бы шиворот-навыворот не пошло. Я царя хорошо знаю. Он будто спит, а одним оком добре курей бачит...»
Иван Степанович не ошибался. Государю и в самом деле было жалко погубить Кочубея. Он бы с большей охотой разделался с самим Мазепой, так как с каждым днём всё сильнее верил в связь его с Карлом XII.
Но слишком крупный зверь был Иван Степанович, чтобы разделаться с ним простым росчерком пера! Как подойти к нему, когда вся украинская старшина чуть ли Богу на него не молится?
Точно оправдываясь перед собой, царь говорил своим ближним:
   — Ну кто поручится, что он враг? Выполняет он всё, что я ему велю, нам добро советует. За что же ополчаться против него? Жалко, что греха таить, Кочубея, да жалость жалостью, благо же государства — прежде всего.
   — Благо государства — прежде всего! — единодушно подтверждали канцлер и Шафиров. — Тем паче, ваше величество, что генеральный судья человек духом слабый, даже духовенство отшатнулось от него. А гетман — сила.
Наконец скрепя сердце Пётр повелел написать:
«Кочубея с товарищи казнить не инако, что какою ни есть только смертью — хоть головы отсечь или повесить, всё равно; о попе, который в том же приличен, соизвольте учинить по своему усмотрению...»
Получив через Голицына приказ, Иван Степанович, окружённый сердюками и русскими солдатами, немедленно поскакал к своему обозу в Борщаговку.
Кочубей спал, когда в подвал к нему неожиданно явились гетман и два московских полковника.
Лохмотья, сквозь которые виднелось покрытое синяками и ссадинами тело, сплошь поседевшая голова, смертельная желтизна лица и ввалившийся, как у древнего старца, рот Кочубея даже в холодном сердце Ивана Степановича пробудили что-то похожее на угрызение совести.
В противоположном углу, раскинув широко ноги, лежал обезмоченный пытками Искра. Немигающие глаза жутко уставились в одну точку и, казалось, уже ничего не видели.
Подле Искры шевельнулась какая-то тёмная туша. Один из спутников Мазепы приподнял фонарь. Неверный свет лёг на львиную гриву, перекинувшуюся на лицо слипшимися прядками. Туша приподнялась, и прядки поползли от щёк к ушам.
Полковника передёрнуло:
   — Как есть черви серые ходят!
В ответ прозвучал густой и тягучий, как погребальный перезвон, бас:
   — Власа мои по канону отрощены, яко у спаса и Господа моего Иисуса Христа, и, яко в пропятого на Голгофе, пропитались потом, кровью и вселенской тугой за правду нелицеприятную. За то, что глас сильный имею, за то, что не страшусь правды святой, за то, что изменника...
   — A-а, Святайло прочествует, — усмехнулся Мазепа. — Реки, отче праведный.
Неловкость, которую было почувствовал гетман, проходила. Он прикинул в уме, что перед казнью узников следует попытать. «Для москалей, пусть расскажут царю, какой я ретивый».
Повернувшись к судье, Мазепа толкнул его ногой. Кочубей вздрогнул и открыл глаза.
   — Ты-ы?
Услужливый сердюк уже стоял наизготове с пучком розог в руке.
   — Во имя прежней нашей дружбы, — умилённо склонил набок голову Иван Степанович, — открой всю правду.
   — Чего ты хочешь?
   — Не таись. Все знают, что ты в сговоре со шведами. Да.
   — Побойся Бога, Иван Степанович! С больной головы...
   — Пытать!
Началось истязание. Первым впал в беспамятство Василий Леонтьевич.
Дав узникам отдышаться, Мазепа прочитал им приговор.

 

Весть о казни быстро пронеслась по округе. Опустели даже самые дальние деревни. Толпы людей валили в Борщаговку поглядеть на страшное человеческое измышление — плаху.
Площадь оцепили войска.
По уличкам, увешанный разноцветными лоскутками, блестящими побрякушками, ладанками и оловянными крестиками, мрачно бродил юродивый, паренёк лет восемнадцати, Сашка Гробик. Его низенький лоб напряжённо морщился. Видно было, что Сашка бьётся над какой-то трудной загадкой. Он несколько раз подходил к помосту — солдаты беспрепятственно пропускали его — вытягивал по-гусиному тонкую шею и обнюхивал воздух.
   — Упокойничек — раз. Упокойничек — два... Упокойничек — ещё раз и два, — считал он. — А гробиков нету. Сховали от меня гробики. Нету...
Это и мучило его.
Сашка ничем в жизни, кроме покойников, не интересовался. Без похорон он не знал, куда девать себя от тоски. Едва проснувшись, он обходил округу, выискивая мертвецов. И всё же не всякого покойника юродивый провожал на погост. Случалось, что, постояв на дворе, он вдруг начинал плеваться и, к великому огорчению людей, убегал прочь. Когда же Сашка, дико что-то выкрикивая, нёс гробовую доску, родственники мёртвого чувствовали себя счастливыми:
   — Слава Богу, удостоил блаженненький. Быть упокойничку в Царствии Небесном.
И вот такая для юродивого незадача. Кругом только и разговоров, что о покойниках, а гробов нет. Что за диво такое? От непосильного умственного напряжения у Сашки даже глаза заслезились и побагровели уши. Ни до чего не додумавшись, он вскочил на помост и заорал не своим голосом:
   — Отдай!.. Гробики отдай. Сховали от Сашки гробики!
От безумного этого крика дрожь пробрала толпу:
   — Горе накличет...
   — Гайда к гетьману! Уломаем его гробы разрешить.
Но Иван Степанович прогнал челобитчиков.

 

Не чуя под собой ног, в Борщаговку бежала Матрёна. Тысячи призраков гнались за ней.
   — Ты! Ты! Ты! Ты батьку сгубила, гетьманьска девка! — со всех сторон обступали её страшные рожи. — Ты!
Она отбивалась кулаками от чёрной стаи, выла, умоляя пощадить её, неистово ругалась и плакала.
Узники всходили на помост, когда обессилевшая Кочубеевна приплелась на площадь. И вдруг сознание вернулось к ней. «Спасу! Выклянчу! Дворовой девкой гетьмана буду. Всё сделаю для него. Только пусть отдаст мне тэту!»
В несколько прыжков она очутилась подле Мазепы.
Иван Степанович побагровел от злобы. «Да подавись ты со своим батькой, дура!» Он хотел приказать, чтобы её убрали, но побоялся вызвать недовольство толпы и стоял молча. Матрёна билась у его ног, надрывно плакала и что-то бессвязно лепетала.
На площадь упала мрачная тишина. Гетман чувствовал, что на него отовсюду устремляются ждущие взгляды. Московские офицеры хмурились и зло перешёптывались, искоса поглядывая на гетмана.
   — Я, панночка, — приложил Иван Степанович руку к груди, — я же всей душой был бы рад. Но я же государю служу! Да, государю.
Сердюк уловил едва приметный знак, поданный Мазепой, и рванулся к помосту. Когда Кочубеевна встала, всё было кончено. Каты складывали в огромные ящики тела и головы казнённых.
Народ молча расступался перед проходившей Матрёной. Она казалась спокойной, но от этого спокойствия у людей падало сердце. Ветер перебирал растрёпанные косички на простоволосой её голове. Она приглаживала косички ладонью, вытирала руку о кофту и не торопясь шла дальше.
Вдруг она вспомнила, что на пути в Борщаговку упала и ушибла локоть. Осторожно засучив рукав, она подула на больное место, заботливо растёрла его и прислушалась.
   — Болит, — чуть шевельнулись сухие губы. — Ей-Богу, болит... Но почему же мне не больно? Ой, как болит! А... не больно.
Она коснулась пальцем локтя, поморщилась и заплакала.
   — Не боль... Ей-Богу... не больно!..
Толпа не расходилась и с глубоким участием следила за каждым движением Кочубеевны.
   — Во-от так идти... Ту-уда, ту-уда... — мерно и певуче тянула она. — Во-он — туда. Во-он я иду... Видишь, Матрёна? Во-он я иду...
Она увидела себя вдруг маленькой-маленькой девочкой. Мать держит её за ручонку, ласково глядит ей в глаза: «Та не надо бегать, коханочка. Опять упадёшь, как вчера. Помнишь, как вчера ты локоточек зашибла?»
   — Да, да, локоточек, — сердечно улыбается Кочубеевна и снова засучивает рукав.
Любовь Фёдоровна укоризненно качает головой. Глаза у неё ласковые, улыбчатые. Так хорошо с нею идти. Всегда. Идти, идти... Одну ручку ей, другую — таточке.
Матрёна остановилась на мгновение и весело рассмеялась:
   — Какой ты, тэту, смешной. Без головы, а мою ручку видишь... Вот тут, тэту, повыше... У локоточка. Подуй, тато...
Впереди сверкает мягкой рябью пруд. Мать всё крепче держит Матрёну за руку, не пускает. И Василий Леонтьевич, страшный, с комком запёкшейся крови вместо головы, настойчиво толкает вперёд: «Иди, дочка. Иди! Иди! Слышишь?..»
   — Ратуйте! Ратуйте дивчину! Ратуйте, добрые люди! — несутся вслед за ней крики. И не достигают сознания.
Глухой всплеск воды. Тело ещё трепещет, ещё бьётся. Холодно. И дно такое топкое... Как идти по такому дну? И кто это так давит грудь?
Хочется глубоко-глубоко вздохнуть. Матрёна открывает рот. Мать выпустила её руку. Боже мой! Где же она? Где отец?
И вдруг всё исчезает в тяжёлой и вечной, в тяжёлой и вечной мгле.
Назад: 15. ПО РУКАМ
Дальше: 17. СВЯТОЙ ВАСИЛИЙ