Книга: Бельканто
Назад: Глава шестая
Дальше: Глава восьмая

Глава седьмая

Священник был прав относительно погоды, хотя перелом наступил несколько позже, чем он предсказывал. К середине ноября гаруа прекратился. Его не унесло ветром. Он не сошел на нет постепенно. Он просто взял и кончился: мир, еще вчера мокрый и размытый, точно книга, которую уронили в ванну, вдруг моментально просох и заиграл светом и невероятными красками. Господину Хосокаве это напомнило сезон цветения вишни в Киото, а Роксане Косс – октябрь на озере Мичиган. Ранним утром, еще до начала репетиции, они стояли вместе у окна. Он указал ей на пару ярких, как хризантемы, желтых птичек, сидящих на веточке дотоле невидимого для них дерева. Немного поклевав мягкую кору, они улетели – одна, а за ней и другая скрылись за стеной. Один за другим все заложники, а потом и их тюремщики тоже подходили к окнам, смотрели, щурились от солнца и смотрели снова. Столько людей прижималось к стеклам ладонями и носами, что вице-президент Иглесиас вынужден был достать тряпку и бутылку с чистящим средством и протереть все стекла.
– Только посмотрите на сад, – сказал он, не обращаясь ни к кому в особенности, – сорняки так вымахали, что закрывают цветы.
Можно было ожидать, что при таком количестве влаги и полном отсутствии солнца рост растений замедлится, но получилось наоборот. Сорняки вокруг как будто почувствовали близкое дыхание джунглей и с жадностью тянули листья к небу, а корни – вглубь земли, пытаясь вернуть вице-президентский сад в первозданное состояние. Они впитывали каждую каплю влаги. Они бы выпили еще один гаруа. Если предоставить их самим себе, они задушат в своих объятиях весь дом и разрушат стену. Ведь и сад этот когда-то был частью густого леса, чьи лианы тянулись до самого океанского побережья. От полного удушения растительностью дом спасал лишь садовник, который выдергивал и сжигал все, что считал недостойным жить. Но садовник сейчас находился в бессрочном отпуске.
Солнце взошло около часа тому назад – и за это время некоторые растения успели вымахать на полсантиметра.
– Надо что-то делать с садом, – вздохнул Рубен, хоть он и понятия не имел, как при всех своих домашних хлопотах выкроит время еще и на сад. Да и вряд ли ему позволят выйти за дверь. И уж тем более взять в руки секатор, лопату и нож для обрезки ветвей. Все, что хранилось в садовом сарае, наверняка представлялось террористам смертельным оружием.
Отец Аргуэдас открыл окна в гостиной и возблагодарил Бога за солнечный свет и свежесть воздуха. Даже внутри дома, в глубине сада и за стеной, он теперь куда лучше различал уличные шумы, не заглушаемые более дождем. Из-за стены больше ничего не выкрикивали, однако священнику казалось, что там по-прежнему стоит толпа людей, штатских и военных. Он подозревал, что либо у них нет вообще никакого плана действий, либо они разработали план столь хитроумный и сложный, что заложникам в нем не осталось места. Командир Бенхамин продолжал вырезать из газет все упоминания о захвате, а заложники как-то услышали по телевизору обрывок разговора о том, что к дому роют туннель, что скоро полиция ворвется через него в дом, и кризис разрешится почти так же, как начался: в комнаты непонятно откуда вломятся незнакомцы и изменят их жизнь. Но никто в это не поверил. Слишком неправдоподобно это звучало, слишком походило на сюжет шпионского кино. Отец Аргуэдас посмотрел на свои ноги – его дешевые черные башмаки топтали дорогой ковер – и попытался представить себе, что делается внизу, под землей. Он молился за благополучное освобождение, за благополучное освобождение всех и каждого в отдельности, но он не молился о том, чтобы их спасали через туннель. Он вообще не молился ни о какой спасательной операции. Он просил только Божьего соизволения, его любви и покровительства. Отец Аргуэдас попытался очистить свое сердце от самолюбивых мыслей и наполнить его благодарностью за все, что Господь им даровал. Взять, к примеру, мессу. В прошлой жизни (так он называл ее теперь) ему разрешалось служить мессу, только когда другие священники были в отпуске или больны, и это была шестичасовая месса или месса по вторникам. Чаще всего в церкви он занимался тем же, чем занимался до рукоположения: в дальнем приделе церкви раздавал гостию, которую не он благословлял, зажигал свечи, гасил свечи. А здесь, после долгих прений, командиры разрешили Месснеру принести все необходимое для причастия, и в прошлое воскресенье в столовой отец Аргуэдас отслужил мессу для своих друзей. Пришли даже те, кто не был католиком, и даже те, кто не понимал ни единого его слова, преклонили колени. Люди гораздо более склонны к молитве, когда им нужно попросить о чем-то особенном. Юные террористы закрыли глаза и уткнули подбородки в грудь, командиры встали у дальней стены комнаты. А ведь они могли повести себя совсем иначе. В наши дни столько террористических организаций спят и видят, как бы уничтожить все религии на свете, особенно католицизм. Будь они захвачены «Истинной властью», а не более вменяемой «Семьей Мартина Суареса», им бы точно не разрешили молиться. Боевики «Истинной власти» каждый день выводили бы по одному заложнику на крышу, на обозрение прессы, и стреляли бы ему в голову с целью ускорить переговоры. Отец Аргуэдас размышлял обо всем этом, лежа ночью на ковре в гостиной. Им очень повезло, просто необыкновенно. По-другому нельзя расценить то, что с ними произошло. Разве в некотором глубочайшем смысле слова они не свободны, раз им дана свобода молиться? Во время той мессы Роксана Косс так потрясающе пела «Аве, Мария» – вряд ли (отец Аргуэдас, конечно, не собирался ни с кем состязаться) что-либо подобное слышали когда-нибудь в церкви, даже в самом Риме. Ее голос звучал так легко и чисто, что казалось, потолок раскрывается и их мольбы возносятся прямиком к Богу. Голос касался их, будто крылья огромной птицы, и даже те католики, которые давно уже не исполняли обрядов, и даже некатолики, которые пришли просто потому, что больше нечего было делать, и даже те, кто понятия не имел, что священник говорит, и даже окаменевшие сердцем атеисты, которым плевать было, что говорит священник, – всех охватило умиление и успокоение. В их сердцах как будто затрепетала вера. Священник смотрел на желтовато-белую оштукатуренную стену, надежно защищавшую их от внешнего мира. Футов десять высотой, кое-где покрытая плющом, – красивая стена, в древности такая же, наверное, окружала Масличную гору. Да, поначалу это было неочевидно, но сейчас Аргуэдас понимал, каким благословением может стать стена.
Сегодня утром Роксана пела Россини – в полной гармонии с природой. «Жестокую красавицу» она исполнила семь раз. Роксана Косс явно пыталась довести ее до совершенства, выявить в ней нечто такое, что было запрятано в самом сердце партитуры и никак ей не давалось. С Като она общалась по-особому. Указывала на нотную строчку. Он ее играл. Она отстукивала ритм по крышке рояля. Он снова играл то же самое место. Она пела отрывок без аккомпанемента. Он играл его без ее пения. Она пела вместе с ним. Так они повторяли друг за другом, забыв себя, думая лишь о музыке. Она закрывала глаза, когда он касался клавиш, и слегка кивала головой в знак одобрения. Он так легко справлялся с любой партитурой. Совсем не рисовался. Его исполнение было легким, ненавязчивым, идеально оттеняющим ее голос. Для Роксаны Косс Като играл совсем не так, как для себя. Като-аккомпаниатор играл как человек, который старается не разбудить соседей.
Роксана держалась так прямо, что все совершенно забывали про ее маленький рост. Она опиралась рукой на рояль, потом складывала ладони перед грудью. Потом начинала петь. Некоторое время назад она последовала примеру японцев и сняла обувь. Господин Хосокава очень долго крепился, не желая нарушать обычаев чужой страны, но время шло, и через неделю он почувствовал, что больше этого безобразия не вынесет. Носить обувь в доме – варварство. Носить обувь в доме почти так же оскорбительно, как оказаться в заложниках. Его примеру последовали Гэн, Като, господин Ямамото, господин Аои, господин Огава, а потом и Роксана. Теперь она бродила по дому в спортивных носках, одолженных, как и многое другое, у вице-президента, ноги которого были немногим больше ее собственных. И пела она тоже в носках. Когда она чувствовала, что нашла наконец нужные звуки и все у нее получается, она доводила дело до конца без малейших колебаний. Ее пение не становилось лучше – это было попросту невозможно, – но что-то неуловимо менялось в том, как Роксана Косс осмысляла музыку. Теперь своим пением она будто спасала жизнь присутствующих в комнате заложников. Легкий ветерок шевелил занавески на окнах, но люди стояли не шелохнувшись. С улицы тоже не доносилось ни звука. Не чирикали даже желтые птички.
В то утро, когда кончился дождь, Гэн дождался последней ноты и подошел к Кармен. Этот момент был самым подходящим, чтобы незаметно поговорить, поскольку после пения Роксаны все некоторое время находились в состоянии прострации. Взбреди кому-нибудь из заложников в голову просто открыть дверь и выйти на улицу, никто бы его не остановил. Но о бегстве никто и не помышлял. Когда господин Хосокава отправился за водой для Роксаны, та последовала на кухню за ним. Держа его под руку.
– Она в него влюблена, – прошептала Кармен Гэну. Поначалу он ее не совсем понял, расслышал только слово «влюблена». Потом одумался и воспроизвел в памяти все предложение целиком. Это было нетрудно. У Гэна в голове как будто был встроен магнитофон.
– Госпожа Косс? Влюблена в господина Хосокаву? Кармен кивнула, совсем незаметно, но он уже научился понимать ее движения. Влюблена?
Сам Гэн замечал – точнее, изо всех сил старался не замечать, – что это скорей господин Хосокава влюблен в Роксану. Ему и в голову не приходило, что все может быть наоборот, и молодой человек спросил Кармен, почему она так решила.
– По всему, – прошептала Кармен. – По тому, как она на него смотрит, как она к нему льнет. Она всегда сидит рядом с ним, хотя они даже поговорить не могут. Он такой спокойный! Немудрено, что ей хочется быть с ним.
– Она тебе что-нибудь говорила?
– Может быть, – улыбнулась Кармен. – Иногда по утрам она со мной о чем-то разговаривает, но я не понимаю о чем.
Ну да, разумеется, подумал Гэн. Он смотрел, как они направляются на кухню, его работодатель и певица.
– Я бы сказал, что здесь все в нее влюблены. Как же ей выбрать?
– И ты в нее влюблен? – спросила Кармен. Их взгляды встретились – еще неделю назад такое было бы невозможно. Первым отвел глаза Гэн.
– Нет, – ответил он. – Я нет. – Гэн был влюблен в Кармен. Он встречался с ней каждую ночь в посудной кладовке и учил ее читать и писать по-испански, но о своих чувствах молчал. Говорили они о гласных и согласных. О дифтонгах и притяжательных местоимениях. Она записывала буквы в тетрадку. Сколько бы ни давал он ей слов для запоминания, она просила еще больше. Она готова была сидеть с ним всю ночь напролет, повторять, делать упражнения, отвечать на вопросы. А он чувствовал, будто всю жизнь провел в какой-то дреме, не просыпаясь, но и не засыпая по-настоящему. Временами он задавался вопросом, что это – настоящая любовь или просто следствие нервного перенапряжения. Мысли его путались. Он откидывался на спинку кресла и засыпал, но во сне тоже видел Кармен. Да, она простая темная девушка. Да, она террористка из джунглей. Но умом она не уступает девушкам, которых он встречал в университете. Это видно по тому, как она схватывает все на лету. Ее нужно лишь чуть-чуть направить. Кармен поглощала информацию, как огонь поглощает сухой хворост, и просила все больше и больше. Каждую ночь она снимала с плеча винтовку и клала ее на буфет рядом с соусником. Она садилась на пол, пристраивала тетрадку на коленях и вынимала остро оточенный карандаш. Нет, девушкам из университета не сравниться с Кармен. Никому не сравниться с Кармен. Если бы раньше Гэну сказали, что его возлюбленная будет не из Токио, не из Парижа, не из Нью-Йорка и не из Афин, он бы от души посмеялся. И вот оказалось, что его возлюбленная одевается как мальчик, живет в маленькой деревушке в джунглях, название которой ему знать не полагается, и даже если бы он его узнал, все равно вряд ли смог бы эту деревушку отыскать. Его возлюбленная по ночам кладет винтовку возле соусника, чтобы он мог учить ее читать. Она вошла в его жизнь через вентиляционную трубу, а каким способом она его покинет – этот вопрос не давал Гэну уснуть в редкие часы отдыха.
– Господин Хосокава и сеньорита Косс, – продолжала Кармен. – Могли бы влюбиться в кого угодно, но влюбились друг в друга. Чудеса!
– Не забывай о госпоже Хосокаве, – ответил Гэн. Он плохо знал жену своего босса, хотя и видел ее часто. Она была женщиной, исполненной глубокого достоинства, с прохладными руками и спокойным голосом и всегда называла Гэна «господин Ватанабе».
– Господин Хосокава живет в Японии, – сказала Кармен, отвернувшись к двери. – За миллион километров отсюда. Кроме того, домой он не поедет. Конечно, госпожу Хосокаву жалко, но не оставаться же господину Хосокаве одному!
– Что ты имеешь в виду: «домой он не поедет»?
По губам Кармен скользнула тень улыбки. Она чуть откинула голову, так что Гэн наконец разглядел под козырьком ее лицо.
– Мы теперь живем здесь.
– Но ведь не навсегда?
– Наверное, – почти беззвучно ответила Кармен. И тут же испугалась, не сболтнула ли чего лишнего. Она знала, что должна хранить абсолютную верность командирам, но разговаривать с Гэном – совсем не то же самое, что с другими заложниками. Гэн наверняка никому не выдаст секрет, у них все под секретом – и посудная кладовка, и чтение. Кармен верила ему как себе. Она легонько ущипнула его за руку и пошла прочь. Прежде чем за ней последовать, он выждал минуту. Кармен шла совершенно беззвучно, двигалась осторожно и плавно. Никто не замечал, как она проходила мимо. Она вошла в маленькую ванную комнату рядом с холлом. Замечательное розовое мыло в доме уже давно кончилось, полотенца были грязными, но золотой лебедь по-прежнему восседал над раковиной, и, если повернуть кран в форме крыла, из его клюва все так же лилась прозрачная вода. Кармен сняла кепку и умыла лицо. Потом попыталась причесаться, запустив пятерню в волосы. Ее лицо в зеркале казалось слишком грубым, слишком смуглым. Дома некоторые называли ее красавицей, но теперь она видела настоящую красоту – для нее недостижимую. Иногда, когда утром она приносила Роксане завтрак, певица еще спала, и Кармен ставила поднос на тумбочку и слегка касалась ее плеча. Тогда Роксана Косс открывала свои огромные светлые глаза, улыбалась, откидывала одеяло и делала знак Кармен лечь рядом с ней, на теплые вышитые простыни. Кармен забиралась в постель, но так, чтобы ноги в грязных башмаках свешивались с краю. Потом они с Роксаной Косс закрывали глаза и еще несколько минут предавались дреме. Роксана заботливо укутывала Кармен по самую шею. Девушка проваливалась в сон и видела своих сестер и мать. Всего несколько минут сна – а они уже тут как тут, все пришли к ней в гости! Они все тоже хотели понежиться в мягкой и удобной постели, полежать рядом с такой потрясающей, невообразимой женщиной. Золотистые волосы, голубые глаза, кожа – будто кто-то пытался перекрасить белую розу в розовый. Возможно ли не влюбиться в Роксану Косс?
– Гэн! – позвал Виктор Федоров, едва тот схватился за ручку двери в ванную. – Я вас обыскался! Как вы ухитряетесь прятаться в доме, где вообще деваться некуда?
– Я не думал…
– Ее голос сегодня – как вы находите? Само совершенство!
Гэн согласился.
– В общем, пора с ней поговорить.
– Прямо сейчас?
– Я понял, что момент настал.
– Но ведь я вас спрашивал об этом на этой неделе каждый день!
– Ну и что? Тогда я не был готов, что правда, то правда, но сегодня утром, когда она снова и снова пела Россини, я понял: она меня поймет, даже если я буду нести полный бред. Она женщина добрая. Сегодня я в этом убедился. – Федоров постоянно потирал свои громадные руки, будто мыл их под невидимой струей воды. Голос его был спокойным, но в глазах мелькал страх, и даже от его кожи исходил какой-то перепуганный запах.
– Для меня сейчас не совсем подходящий момент…
– Зато для меня подходящий! – рявкнул Федоров и тихо добавил: – У меня уже нервы не выдерживают.
Федоров сбрил с лица густую растительность – процесс болезненный и трудоемкий из-за прискорбного качества имеющихся в доме бритв, – и явил миру мясистые розовые щеки. Он попросил вице-президента постирать и погладить его одежду и, пока штаны и рубашка крутились в стиральной машине, стоял рядом, обмотавшись полотенцем и дрожа от холода. Он принял ванну и выстриг волосы из носа и ушей маникюрными ножницами, которые ненадолго выпросил у Хильберто, предложив парню взятку в размере пачки сигарет. Заодно остриг ногти и даже попытался как-то привести в порядок прическу, но такая задача маникюрным ножницам оказалась не под силу. Федоров сделал все, что мог. Больше ждать было невозможно.
Гэн кивнул в сторону ванной комнаты:
– Я только собирался…
Федоров огляделся, а потом взял Гэна под руку и едва ли не втолкнул его в ванную.
– Ну разумеется! Разумеется! Столько я еще могу потерпеть. Сколько вам будет угодно! Делайте, что вам надо! Я подожду вас тут. Чтобы быть уверенным, что буду первым в очереди к переводчику. – На рубашке у Федорова проступали темные пятна пота, дополняя живописную композицию из более давних, уже выцветших пятен. Гэн подумал, не это ли имел русский в виду, когда говорил, что больше не может ждать.
– Одну минутку, – тихо сказал он и без стука вошел в ванную.
– Жалко, что я не понимаю, о чем вы говорили! – засмеялась Кармен. Она попыталась выговорить несколько русских слов, но получилась какая-то бессмыслица вроде: «Я не буду хрустеть стол».
Гэн приложил палец к губам. Ванная комната была маленькая и очень темная: стены облицованы темным мрамором, пол тоже из темного мрамора. Один из светильников возле зеркала не горел. Надо не забыть попросить вице-президента заменить лампочку.
Она присела на край раковины и прошептала:
– Кажется, у вас был очень важный разговор! Это Лебедь, русский?
Гэн сказал, что это был Федоров.
– А, такой большой. А откуда ты знаешь русский язык? Откуда ты вообще знаешь так много языков?
– Это моя работа.
– Нет-нет! Это потому, что ты знаешь что-то особенное, я тоже хочу это знать!
– У нас всего минута, – прошептал Гэн. Ее волосы были так близко – черные, блестящие, никакому мрамору не сравниться. – Я должен для него переводить. Он ждет за дверью.
– Мы можем поговорить ночью.
Гэн покачал головой:
– Я хочу спросить тебя о том, что ты сказала тогда. Что ты имела в виду, когда говорила, что мы теперь живем здесь?
Кармен вздохнула:
– Ты же понимаешь, я не могу всего сказать. Но сам подумай, разве так уж страшно, если мы останемся все вместе в этом прекрасном доме? – Ванная комната была размером с треть посудной кладовки. Коленями она касалась его ног. Сделай он полшага назад, и окажется на комоде. Ей захотелось взять его за руку. Почему он хочет ее покинуть, почему хочет покинуть этот дом?
– Рано или поздно все это должно закончиться, – сказал он. – Такое не может длиться бесконечно, власти это прекратят.
– Только если люди совершат что-нибудь ужасное. А мы никого не убили. Тут всем хорошо.
– Тут всем плохо. – Правда, произнося эти слова, Гэн совершенно не был уверен в их правдивости. Кармен опустила голову и начала рассматривать свои руки.
– Иди переводи, – сказала она.
– Ты больше ничего не хочешь мне сказать?
Кармен часто-часто заморгала, чтобы скрыть слезы. Как глупо, если она еще и заплачет! Ну что плохого в том, чтобы им жить вместе в этом доме?! Она бы как следует выучила испанский, научилась бы читать и писать, потом выучила бы английский, а потом, может быть, еще и японский немного. Но нельзя думать только о себе. Она это понимала. Гэн правильно хочет от нее избавиться. Она ничего ему не дает. Она только отнимает у него время.
– Я ничего не знаю.
Нервы у Федорова сдали окончательно – он заколотил в дверь.
– Перево-о-одчик! – пропел он.
– Минутку! – крикнул Гэн через дверь.
Ее время истекло. Сдержать слезы у Кармен не получилось. Она хотела быть с ним от рассвета до заката. Быть с ним неделями, месяцами, и чтобы никто не мешал: им так много надо друг другу сказать!
– Может быть, ты права, – сказал он напоследок. Кармен сидела на краешке мраморной раковины у зеркала – большого, овального, в раме из золоченых листьев, – так что Гэн одновременно видел ее лицо и узкую спину. И свое собственное лицо у девушки за плечом. В его лице было столько любви, и она светилась в нем так явно, что Кармен наверняка уже обо всем догадалась. Они находились так близко друг от друга, что, казалось, дышали одними и теми же молекулами воздуха, и этот воздух, потяжелевший от желания, неотвратимо подталкивал их друг к другу. Гэн сделал полшага вперед – лицо его погрузилось в ее волосы, ее руки обвились вокруг его шеи, и они сплелись в объятиях. Как просто все оказалось, какое волшебное облегчение! Надо было обнять ее в ту самую минуту, как я ее увидел, и не отпускать, подумалось Гэну.
– Переводчик? – В голосе Федорова уже слышалось беспокойство.
Кармен чмокнула Гэна. Времени на поцелуи уже не было, но пусть он знает – потом времени будет предостаточно. Поцелуй в этом царстве одиночества похож на руку, вытаскивающую утопающего из объятий удушья в радостное царство воздуха. Она поцеловала его еще раз. И еще.
– Иди, – прошептала Кармен.
И Гэн, которому в данную минуту не надо было ничего, кроме этой девушки и стен этой ванной комнаты, поцеловал ее снова. Он задыхался, он почти терял сознание. Некоторое время ему пришлось постоять, опершись на ее плечо, потому что иначе он не смог бы выйти из ванной. Кармен поднялась с раковины, открыла Гэну дверь и выпустила его обратно в мир.
– Вам нехорошо? – спросил Федоров скорей раздраженно, чем участливо. Рубашка уже практически прилипла к его спине и плечам. Переводчик что, не понимает, как ему сейчас нелегко? Сколько он мучился, сначала раздумывая, стоит ему заговорить с Роксаной Косс или не стоит, потом набираясь храбрости, чтобы сказать самому себе, что стоит, а потом – решая, что именно ей сказать! А когда он наконец разобрался в своих чувствах, как облечь их в слова? Конечно, Лебедь и Березовский ему сочувствовали, но они все-таки были русские. Они понимали боль федоровской любви и, что греха таить, сами так же изводились. И не исключено, что еще день-другой – и они сами, расхрабрившись, отправились бы к переводчику с требованием срочно устроить им аудиенцию с певицей. Чем больше говорил Федоров о своем сердечном влечении, тем более Лебедь и Березовский убеждались, что этот любовный недуг охватил всю их троицу.
– Я прошу прощения за промедление, – сказал Гэн. Комната перед его глазами плыла и раскачивалась, как линия горизонта в пустыне. Он облокотился на запертую дверь. Кармен была там, всего в двух или трех сантиметрах от него.
– Выглядите неважно, – заметил русский, теперь уже с искренним участием. Переводчик ему нравился. – И голос у вас что-то слабый.
– Не беспокойтесь, все будет хорошо.
– Вы бледный какой-то. А глаза как будто заплаканные. Если вы и вправду заболели, то командиры вас отпустят. После аккомпаниатора они стали очень осторожны в вопросах здоровья.
Гэн поморгал, стараясь поставить на место раскачивающуюся мебель, но яркие полосы кушетки продолжали прыгать и кривиться с каждым ударом его сердца. Он выпрямился и встряхнул головой.
– Ну вот, – сказал он неуверенно, – теперь все в порядке. У меня нет ни малейшего желания отсюда уходить. – Он посмотрел на солнце, светящее в высокие окна. На цветном ковре двигались живые тени от листьев. В эту минуту, стоя рядом с русским, Гэн наконец понял, что говорила ему Кармен. Что за комната! Какие шторы, светильники, диваны с мягкими подушками – и все играют волшебными оттенками золотого, зеленого, голубого. Кто откажется жить в такой комнате?
Федоров улыбнулся и стукнул переводчика по плечу.
– Ну что вы за человек! Душа-человек! Ух, как я вами восхищаюсь!
– Душа-человек! – повторил Гэн. Славянское наречие на вкус было как грушевый бренди.
– Пойдемте же поговорим с Роксаной Косс! У меня нет времени еще раз умываться! Если не пойду сейчас, то потом уже никогда не решусь.
Они отправились на кухню, но с таким же успехом Гэн мог идти один. Он не думал ни о Федорове, ни о том, что тот чувствует, ни о том, что собирается сказать. Думал он лишь о Кармен. О Кармен, сидящей на раковине. Такой он запомнит ее навсегда. Пройдут годы, но как только он подумает о ней, то тут же представит ее себе сидящей на черном мраморе, тяжелые башмаки перемотаны изолентой, руки кажутся такими светлыми на черном камне. Разделенные на пробор волосы заложены за изящные ушки и свободно струятся по плечам. Он вспоминал ее поцелуй, ее руки, обхватившие его за шею. Но лучше всего было ее лицо, ее чудесное лицо в форме сердца, ее карие глаза, и суровые брови, и пухлые губы, которых он так жаждал коснуться. Господин Хосокава на занятиях постоянно отвлекался. Научишь его какому-нибудь слову – и назавтра он его наверняка забудет. Господин Хосокава сам смеялся над своими ошибками, делал пометки, ставил маленькие галочки рядом со словами, которые ему не давались. Но не такой была Кармен. Сказать что-нибудь Кармен значило навеки впечатать это в нежные извилины ее мозга. Она закрывала глаза, проговаривала слово вслух, записывала в тетрадку – и теперь слово навеки принадлежало ей. Проверять ее было не обязательно. Они занимались как бешеные, будто за ними гналась стая волков. Кармен хотела всего, сразу и как можно больше. Больше лексики, больше глаголов. Хотела понять правила грамматики и пунктуации. Хотела изучить герундий, инфинитивы и причастия. В конце урока, когда у обоих уже не было никаких сил заниматься новыми словами, она прислонялась к дверце буфета и зевала.
– Расскажи про запятые, – просила она. Над ее головой возвышались горы тарелок, золоченый сервиз на двадцать четыре персоны, сервиз c темно-синими ободками на шестьдесят персон, каждая чашка висит на отдельном крючочке.
– Уже поздно. Не обязательно приниматься за запятые сегодня.
Она сплетала руки на своей узкой груди и сползала по дверце на пол.
– Запятые ставят в конце предложения, – говорила она, чтобы его раззадорить, вынудить поправлять и объяснять.
Гэн закрывал глаза, наклонялся вперед, утыкал голову в колени. Когда же ему выдадут визу в страну снов?
– Запятые, – говорил он, с трудом подавляя зевоту, – обозначают паузы в предложении, они отделяют одну мысль от другой.
– Ох ты! – воскликнул Федоров. – Она разговаривает с вашим начальником!
Гэн вздрогнул, пришел в себя и понял, что Кармен рядом с ним нет, а он стоит на кухне вместе с Федоровым. До посудной кладовки оставалось не более десяти шагов. Насколько он знал, никто, кроме них двоих, туда ни разу не заглядывал. Господин Хосокава и Роксана стояли рядом с раковиной. Они представляли собой странное зрелище: оба молчали, но в то же время казалось, что они заняты оживленной беседой. Игнасио, Гвадалупе и Умберто сидели здесь же, за кухонным столом, и чистили оружие: на газете перед ними лежали россыпи металлических деталей, которые они одну за другой смазывали маслом. Тибо тоже сидел за столом и читал поваренную книгу.
– Кажется, мне лучше прийти попозже, – сказал Федоров. – Когда она будет не так занята.
Роксана Косс была, похоже, совершенно свободна. Она просто стояла, вертела в пальцах стакан и подставляла лицо солнечному свету.
– Давайте хотя бы у нее спросим, – предложил Гэн. Ему хотелось наконец выполнить просьбу Федорова, чтобы тот больше не ходил за ним по пятам и не заявлял, что вот теперь он совершенно готов, а через минуту – что он совершенно не готов.
Федоров вытащил из кармана огромный носовой платок и вытер им лицо, будто счищал невидимую грязь.
– Да нет никакой нужды делать это сейчас. Мы же никуда не торопимся. Нас все равно никогда не освободят. Разве недостаточно, что я вижу ее каждый день? Это великая роскошь. А все остальное – это просто мой эгоизм. Да и что я могу ей сказать?
Но Гэн его не слушал. В русском языке он был не слишком силен, и стоило ему отвлечься, как славянская речь превращалась в бессвязный набор звуков. Твердые русские согласные барабанили по голове переводчика, как град по цинковой крыше. Он улыбнулся Федорову и кивнул, чувствуя такую лень, которой в прошлой жизни никогда бы себе не позволил.
– Какой сегодня замечательный свет! – обратился к Гэну господин Хосокава, когда заметил, что тот стоит рядом. – Я вдруг почувствовал, что изголодался по нему, что солнечный свет – единственное, что может меня насытить. Мне не хочется ничего, кроме как без конца смотреть в окно. Наверное, сказывается дефицит витаминов.
– Я бы сказал, что нам всем сейчас чего-то не хватает, – сказал Гэн. – Вы знакомы с господином Федоровым?
Господин Хосокава поклонился Федорову. Смущенный Федоров ответил на его поклон, затем поклонился Роксане Косс, которая в свою очередь тоже поклонилась, хотя и не столь глубоко. Стоя кружком, они все вместе напоминали стаю гусей, тянувших к воде шеи.
– Он хочет поговорить с Роксаной о музыке, – сказал Гэн сначала по-японски, потом по-английски. Господин Хосокава и Роксана одновременно улыбнулись Федорову, который прижал к губам носовой платок, как будто собирался его съесть.
– Тогда я пойду поиграю в шахматы. – Господин Хосокава посмотрел на часы. – Мы должны сесть за партию в одиннадцать, так что я явлюсь не слишком рано.
– Я совершенно уверен, что у вас нет нужды нас покидать, – сказал Гэн.
– Но нет нужды и оставаться. – Господин Хосокава посмотрел на Роксану, и, несмотря на нежность, сквозившую в его взгляде, стало ясно, что решение он принял окончательно: он сейчас уйдет, он будет играть в шахматы, а она сможет посидеть с ними позже, если захочет. Они обменялись улыбками, и господин Хосокава вышел из кухни. В его походке чувствовалась удивительная легкость, какой Гэн раньше не замечал. Он шел с высоко поднятой головой. Свои уже пообносившиеся брюки и потерявшую свежесть рубашку он носил с удивительным достоинством.
– Ваш друг – потрясающий человек, – тихо сказала Роксана, устремив взор туда, где только что стоял господин Хосокава.
– Я тоже так думаю, – признался Гэн. Даже после объяснения Кармен он был озадачен происходящим. Взгляд, которым обменялись эти двое, он узнал. Гэн был влюблен, и это чувство оказалось для него настолько неожиданным, что молодой человек просто не мог понять, как другие способны испытывать нечто подобное. Исключением был лишь погруженный в поваренную книгу Симон Тибо. Шарф жены свешивался с плеча француза, как знамя. Все были в курсе, что Тибо влюблен.
Роксана подняла голову, чтобы охватить взглядом исполинскую фигуру Федорова. Придала лицу учтивое выражение. Приготовилась слушать дежурные комплименты и делать вид, будто ей интересно.
– Мистер Федоров, может быть, нам удобнее сесть в гостиной?
К столь прямому вопросу Федоров был не готов. Услышанное через переводчика его совершенно обескуражило, но, когда Гэн собрался повторить, он все-таки ответил:
– Мне удобно там, где удобно вам. Я с радостью поговорю с вами на кухне. Мне кажется, это замечательное помещение, в котором мне определенно следовало бы бывать почаще. – Вообще-то, как он ни доверял Лебедю и Березовскому, раскрыться лучше всего именно на кухне, где, кроме переводчика, нет никого, кто понимал бы русский или английский. Тут только металл иногда лязгает о столешницу да Тибо прищелкивает языком, вычитав что-то эдакое в поваренной книге – никто не подслушает, как в гостиной.
– Мне это помещение тоже кажется замечательным, – сказала Роксана. Она пила воду из стакана небольшими глоточками. Ее губы, вода… Федоров вздрогнул и отвернулся. Что же он собирался ей сказать? Не лучше ли было бы написать ей письмо? Гэн бы его перевел. Слова остаются словами, скажи их или напиши – все равно.
– Похоже, мне и вправду лучше присесть, – пробормотал Федоров.
Гэн уловил слабость в голосе Федорова, поспешил за стулом и еле успел подсунуть его под русского – колени у того уже подгибались. Гигант согнулся в три погибели с тяжелым вздохом, означавшим, очевидно, что всему конец.
– Господи! – воскликнула Роксана, склоняясь над ним. – Ему плохо? – Она схватила с ручки холодильника кухонное полотенце, намочила его из своего стакана, а затем приложила мягкую влажную ткань к розовому затылку русского. Ощутив прикосновение ее руки, тот тихо застонал.
– Вы не знаете, что с ним такое? – спросила она Гэна. – Когда он вошел, с ним как будто все было в порядке. А теперь – в точности, как Кристоф, та же бледность, то же полуобморочное состояние. Может, у него тоже диабет? Пощупайте его, он совсем холодный!
– Скажите мне, что она говорит, – прошептал Федоров снизу.
– Она спрашивает, что с вами, – перевел Гэн.
Наступило долгое молчание. Роксана начала ощупывать шею Федорова в поисках пульса.
– Скажите ей, что это любовь, – пробормотал русский.
– Любовь?
Федоров молча кивнул головой. У него была густая волнистая шевелюра, хотя и не совсем чистая. На висках уже проступала седина, но на макушке, которую как раз видели перед собой Роксана и Гэн, волосы оставались темными – волосами молодого человека.
– Раньше вы мне ни слова не говорили о любви! – воскликнул Гэн, чувствуя, что его обвели вокруг пальца. Ему было крайне неловко.
– Но я же не в вас влюблен, – пробормотал Федоров. – Почему я должен был говорить с вами о любви?
– Но я полагал, что меня пригласили сюда переводить совсем не это!
Неимоверным усилием Федоров заставил себя поднять голову. Лицо его приобрело какой-то устричный оттенок и сделалось от пота липким – тоже как устрица.
– А вы пришли сюда переводить только то, что считаете нужным? Погоду обсуждать прикажете?
С каких это пор вы решаете, что людям говорить друг другу, а чего не говорить?
Федоров был прав. Гэн должен был это признать. Личные чувства переводчика в данном случае значения не имели. Гэну ни в коем случае не следовало редактировать диалог. По большому счету ему не следовало даже вслушиваться.
– Прекрасно, – сказал он. По-русски очень легко казаться усталым. – В таком случае все прекрасно.
– Что он говорит? – спросила Роксана. Теперь, когда Федоров сел, она приложила полотенце к его лбу.
– Она хочет знать, что вы сказали, – обратился Гэн к Федорову. – Мне следует сказать ей о любви?
Федоров слабо улыбнулся. Надо собраться. Ничего страшного не случилось, просто легкое недомогание. Сейчас главное начать с самого начала, выдать речь, которую он так долго репетировал перед Лебедем и Березовским. Он прокашлялся.
– У себя на родине я министр торговли, – начал он слабым голосом. – Но у нас это дело такое: как назначили, так и снимут – раз, и все! – Он попытался изобразить щелчок, но ничего не получилось – липкие от пота пальцы беззвучно скользнули друг о дружку. – Но все равно в наше время это очень хорошая должность, жаловаться не приходится. Счастлив тот, кто умеет радоваться тому, что имеет. – Федоров попытался посмотреть ей в глаза, но от такого смелого поступка у него скрутило живот.
Гэн перевел, стараясь не думать, к чему все это приведет.
– Спросите, как он себя чувствует, – сказала Роксана. – Мне кажется, цвет лица у него улучшился.
Она сняла полотенце с его головы. Федоров разочарованно вздохнул.
– Она хочет знать, как вы себя чувствуете!
– Она готова меня выслушать?
– Вы можете продолжать. Я сделаю все, что в моих силах.
– Скажите ей, что со мной все в порядке. Скажите ей так: у России никогда не было намерений инвестировать капитал в эту бедную страну. – Он снова посмотрел в глаза Роксане, но, не в силах выдержать ее взгляд, быстро повернулся к Гэну. – У нас тоже бедная страна, и к тому же мы спонсируем еще кучу других бедных стран. Когда поступило приглашение на этот прием, мой друг господин Березовский, крупный бизнесмен, находился здесь и сказал, что я обязательно должен приехать. Он сказал, что будете выступать вы. С Березовским и Лебедем мы однокашники. Всегда были не разлей вода. Теперь я в правительстве, Березовский в бизнесе, а Лебедь… Лебедь, скажем так, занимается кредитами. Давным-давно мы все учились в Санкт-Петербурге. И часто ходили в оперу. Пока были нищими студентами, брали самые дешевые, стоячие места на галерке. Потом стали зарабатывать и покупать сидячие места. А как стали хорошо зарабатывать – стали брать лучшие места. Наш карьерный взлет отлично можно было отследить по тому, где мы сидели в опере, сколько выкладывали за билеты и что слушали. А слушали мы Чайковского, Мусоргского, Римского-Корсакова, Прокофьева, вообще все, чем славится русская опера.
Перевод шел медленно, всем участникам разговора предстояло запастись терпением.
– В России замечательная опера, – вежливо вставила Роксана. Она бросила полотенце в раковину и тоже решила взять себе стул, потому что никто об этом почему-то не позаботился, а рассказ русского обещал быть длинным. Когда она взялась за один из стульев, мальчик по имени Сесар вскочил из-за стола и бросился ей помогать.
– Gracias, – сказала она ему. Это слово она уже выучила.
– Прошу прощения, – смутился Гэн, который тоже стоял. – Я забыл предложить вам присесть, о чем я только думал?
– Наверное, ваши мысли были заняты русским языком, – предположила Роксана. – Когда думаешь о русском языке, думать о чем-то другом наверняка затруднительно. Как вы думаете, куда он клонит со своей историей?
Федоров молча смотрел на нее и улыбался. Его щеки успели порозоветь.
– Немножко догадываюсь.
– Тогда молчите, пусть это будет для меня сюрпризом. Надо полагать, что на сегодня у нас с вами такое развлечение. – Она села поудобнее, закинула ногу на ногу и сделала Федорову знак продолжать.
Русский медлил. Он заново обдумывал свою речь. После стольких репетиций он вдруг понял, что выбрал не совсем правильный курс. Его история началась задолго до университета. Она началась еще до оперы, хотя в оперу она Федорова и привела. Началось все гораздо раньше. Он вспомнил Россию, детство, темную лестницу со множеством пролетов, ведущую в квартиру, где жила его семья. Он придвинулся ближе к Роксане. Подумал: интересно, в какую сторону ему надо повернуться, чтобы оказаться лицом к России?
– Когда я был мальчишкой, город, в котором я жил, назывался Ленинградом. Но это вы знаете. Еще раньше он назывался Петроградом, но это название никто особенно не любил. Все считали, что городу надо либо оставить исконное название, либо уж дать совсем новое, а не такое – серединка на половинку. В то время мы жили все вместе: мама, папа, два моих брата, я и бабушка, мать моей мамы. Так вот, у бабушки была книга с репродукциями картин. Здоровенная такая. – Федоров руками показал размеры книги. Выходило, что издание было исполинских размеров. – Бабушка рассказывала, что книгу подарил один ее ухажер из Европы, когда ей было пятнадцать лет. Звали его Юлиан. Не знаю, правда ли это. Моя бабушка была большой мастерицей рассказывать всякие истории. Но что меня поражало больше происхождения книги – это то, как бабушка ухитрилась сохранить ее в войну. Она не продала ее во время голода, не сожгла в печке – у нас бывали времена, когда люди сжигали все, что горит, чтобы спастись от холода. Книгу не отобрали, хотя спрятать ее было очень трудно. Когда я был мальчишкой, война давно закончилась и бабушка была уже старой женщиной. Она не ходила по музеям. Мы гуляли с ней возле великолепного Зимнего дворца, но внутрь никогда не заходили. Надо полагать, у нас не было денег. Зато бывали вечера, когда она отправляла меня и братьев мыть руки, а потом доставала книгу. До десяти лет мне вообще не разрешали трогать страницы, но руки я все равно мыл – только для того, чтобы удостоиться чести посмотреть на это диво. Бабушка хранила свое сокровище завернутым в стеганое одеяло в гостиной под диваном, на котором спала. Бабушка проверяла, чтобы на столе не было ни пылинки, ни соринки – только тогда мы клали на него сверток и медленно разворачивали. Потом она садилась, а мы вставали вокруг нее. Бабушка ростом не отличалась, и из-за ее спины все было отлично видно. Она очень щепетильно относилась к освещению, боялась, что от слишком яркого света выцветут краски, а при слишком тусклом мы не сможем в должной мере оценить работу художников. Бабушка надевала белые нитяные перчатки – она их держала специально для таких случаев – и перелистывала страницы, а мы смотрели. Представляете? Особо бедными мы не были – жили не хуже и не лучше прочих. Квартирка была крохотная, мы с братом спали в одной кровати. Мы ничем не отличались от других семей – если не считать книги. Удивительная была книга. Называлась она «Шедевры импрессионистов». Никто не знал, что у нас дома есть такое. Детям запрещалось рассказывать о книге – бабушка боялась, что ее заберут. Там были репродукции Писсарро, Боннара, Ван Гога, Моне, Мане, Сезанна – сотни репродукций. Что ни страница, то многоцветное чудо. Каждую картину мы внимательно рассматривали. Каждая, по словам бабушки, таила в себе пищу для размышлений. Бывали вечера, когда она успевала перевернуть не более двух страниц. Кажется, на то, чтобы просмотреть книгу целиком, у нас ушел год. Это было выдающееся произведение типографского искусства. Разумеется, оригиналов картин я ребенком лицезреть не мог, но годы спустя, когда некоторые из них я наконец увидел, они почти не отличались от моих детских воспоминаний. Бабушка утверждала, что в молодости учила французский, и читала нам подписи под репродукциями. Конечно, она все выдумывала – подписи в ее исполнении раз от разу менялись. Но это было неважно, ведь придумки у бабушки выходили замечательные. «Это поле, на котором Ван Гог рисовал подсолнухи, – вещала бабушка. – Весь день он сидел на жарком солнце под синим небом. А когда в небе появлялось белое облачко, ему хотелось сохранить его для будущих картин и он зарисовывал его на полях». Так она рассказывала нам истории, притворяясь, что читает. Иногда подпись, занимавшая лишь несколько строк, превращалась у нее в байку минут на двадцать. Она объясняла это тем, что французский язык емче русского и в каждом слове там смысла, как в нескольких предложениях. Репродукций было великое множество. Лишь спустя годы я все их запомнил. Зато даже сегодня я могу назвать вам количество стогов на поле и указать направление, откуда падает свет.
Федоров сделал паузу, чтобы дать Гэну время, а сам всмотрелся в лица сидящих за столом: вот покойная бабушка, вот отец и мать – тоже ушедшие в мир иной, вот младший брат Дмитрий, утонувший на рыбалке в двадцать один год. Из всей семьи остались двое: он и его брат Михаил, который, наверное, следит сейчас за историей захвата заложников по телевизору. «Если меня убьют, – подумал Федоров, – Михаил останется один на свете, и даже утешить его будет некому».
– Иногда бабушка отказывалась доставать книгу. Она говорила, что очень устала. Говорила, что от избытка красоты ей становится дурно. Так проходила неделя, другая. Целая вечность без Сера! Я просто с ума сходил, я уже не мог без этих картин. Но, побыв в разлуке с книгой, отдохнув от нее, мы проникались к ней еще большей любовью. Если бы не «Шедевры импрессионистов», которые так берегла бабушка, жизнь моя могла бы сложиться совсем по-другому.
Голос Федорова становился все спокойнее и увереннее.
– Как объяснить это чудо? Книга научила меня любить прекрасное. Я стал понимать язык красоты. Позже это помогло мне полюбить оперу, балет, архитектуру, а еще позже я понял, что ту же красоту я могу различать в природе и в людях. Все благодаря «Шедеврам импрессионистов». К концу жизни бабушка уже не могла поднимать книгу и посылала нас доставать ее из-под дивана. У нее тряслись руки, она боялась порвать страницы – и разрешала нам их переворачивать. Перчатки были слишком малы для моих рук, и бабушка научила меня закладывать их между пальцами, чтобы не пачкать бумагу.
Федоров вздохнул: почему-то именно это воспоминание растрогало его более всего.
– Теперь «Шедеврами импрессионистов» владеет мой брат. Он врач, живет в провинции. Каждые несколько лет он одалживает мне книгу. Мы оба уже не можем без нее жить. Я пытался найти еще один экземпляр, но безуспешно. Может, в мире больше нет другой такой книги.
Рассказывая, Федоров наконец успокоился. Говорить у него вообще получалось лучше всего. Вот и дыхание выровнялось. Наконец он понял, какую роль играли «Шедевры импрессионистов» в истории его жизни. И как он не видел этого раньше?
– То, что ни у кого из нас не оказалось таланта к живописи, стало для бабушки настоящей трагедией. Даже в последние свои годы, когда я уже изучал в университете экономику, она убеждала меня попробовать научиться рисовать. Но у меня просто не было способностей. Бабушка любила повторять, что мой брат Дмитрий наверняка стал бы великим художником, но так она говорила лишь потому, что Дмитрий погиб. Мертвых можно вообразить кем угодно. А мы с братом стали профессиональными любителями прекрасного. Кто-то рождается, чтобы творить великое искусство, а кто-то – чтобы этим искусством восхищаться. А как вы считаете? Это ведь тоже талант – смотреть на картины, слушать лучшее в мире сопрано. Не каждый может стать творцом. Нужны и те, кто будет свидетелями искусства, кто будет любить его, ценить и почитать.
Федоров говорил медленно, делал длинные паузы между предложениями, чтобы Гэну не приходилось напрягаться, но именно поэтому трудно было понять, закончил он рассказывать или еще нет.
– Очаровательная история, – выговорила наконец Роксана.
– Но я рассказал ее не просто так, а со смыслом. Роксана откинулась на стуле в ожидании смысла.
– Может быть, я не произвожу впечатления человека, глубоко понимающего искусство, но я именно такой. Что такое для вас министр торговли Российской Федерации? Но я ведь человек подготовленный – и вполне достоин.
И снова Роксане показалось, что за этим должно последовать что-то еще, и, когда ничего не последовало, она спросила:
– Достоин чего?
– Любить вас, – ответил Федоров. – Я вас люблю.
Гэн в ужасе смотрел на Федорова, чувствуя, как кровь отливает у него от лица.
– Что он сказал? – спросила Роксана.
– Смелее, – сказал Федоров. – Переводите.
Волосы Роксана убрала с лица и стянула розовой резинкой из комнаты старшей дочери вице-президента. Без косметики и украшений, с хвостиком на затылке она могла показаться обычной усталой женщиной – но только если не знать, на что она способна. Гэн отметил, с каким терпением она слушала длинную историю Федорова, не спуская с него глаз и ни разу не отвернувшись к окну. О ней многое говорил и тот факт, что она выбрала себе в компанию господина Хосокаву, хотя могла бы выбрать кого-то менее достойного, но говорящего по-английски. Гэн восхищался ее пением, понятным всем и каждому без слов. Пение Роксаны неизменно волновало его душу. Но он не любил ее. Правда, его об этом и не просили. Вряд ли ей бы даже в голову пришло, что Гэн может в нее влюбиться. И тем не менее ему было неловко. Раньше он никогда об этом не думал, но теперь был совершенно уверен, что думал, и даже удивлялся, почему это он никогда не говорил и не писал слов любви, ни от своего лица, ни от лица других людей. Поздравления с днем рождения и письма домой он заканчивал просьбой: «Пожалуйста, берегите себя». Ни сестрам, ни родителям он никогда не говорил: «Я тебя люблю». Не говорил этого ни одной из тех трех женщин, с которыми ему случалось спать, не говорил девушкам, которых иногда провожал после лекций в университете. Ему просто в голову это не приходило, и вот теперь, впервые в жизни, когда он жаждет произнести эти слова, он вынужден сообщать их чужой женщине от имени чужого мужчины.
– Так что же он сказал? – снова поинтересовалась Роксана. В голосе ее не чувствовалось особого интереса к предмету разговора. Федоров ждал – руки стиснуты, а по лицу уже расползается улыбка величайшего облегчения. Он свою партию отыграл. Все, что смог, – сделал.
Гэн сглотнул внезапно переполнившую рот слюну и постарался взглянуть на Роксану отстраненно, по-деловому.
– Он достоин любви к вам. Он говорит: «Я вас люблю». – Гэн позволил себе ввести в перевод свои собственные слова, чтобы все выглядело как можно более прилично.
– Он любит мое пение?
– Нет, он любит вас, – уточнил Гэн. Уточнять здесь что-то у Федорова нужды не было. Русский улыбался.
Вот теперь Роксана отвела взгляд. Она глубоко вдохнула и некоторое время смотрела в окно, как будто обдумывая только что полученное предложение. Потом с улыбкой повернулась к Федорову. Выражение ее лица было таким безмятежным, таким нежным, что на секунду Гэн подумал: а не влюбилась ли и она в русского? Но разве возможно, чтобы подобное признание сразу же возымело желаемый эффект? Чтобы она полюбила его просто за то, что он любит ее?
– Виктор Федоров, – сказала она, – какую прелестную историю вы рассказали.
– Спасибо, – кивнул Федоров.
– Интересно, что стало с тем молодым человеком из Европы, с Юлианом, – продолжала она, как будто рассуждая сама с собой. – Одно дело подарить женщине колье. Оно умещается в маленькой коробочке. Даже самое дорогое колье вряд ли доставит в этом смысле много хлопот. Но подарить женщине огромную книгу, везти ее из страны в страну – это, по-моему, экстраординарный поступок. Могу представить себе, как он ее запаковывал, чтобы не повредить в дороге, как вез на вокзал.
– Если этот Юлиан существовал на самом деле.
– А почему бы и нет? Почему бы нам в него не поверить, что плохого от этого случится?
– Да, вы правы. С сегодняшнего дня буду считать историю о Юлиане абсолютной правдой.
Мысли Гэна снова были полны одной Кармен. Вот бы она его ждала, вот бы все так же сидела на краю черной мраморной раковины! Но он понимал, что это невозможно. Она наверняка уже на дежурстве, обходит с винтовкой комнаты на втором этаже, а про себя спрягает глаголы.
– А что касается любви… – снова заговорила Роксана.
– Да о чем тут говорить! – перебил ее Федоров. – Это дар. Вот и все. Мне хотелось что-нибудь вам подарить. Если бы у меня было колье или альбом репродукций, я бы подарил их вам вместо любви. Или нет, я бы подарил их вам в добавление к своей любви.
– Вы слишком расточительны по части подарков. Федоров пожал плечами:
– Может быть, вы и правы. В другой ситуации это был бы поступок жалкий и напыщенный. В другой ситуации такое вообще было бы невозможно, потому что вы знаменитость, и самое большее, что я смог бы сделать, – пожать вам руку после спектакля, пока вы еще не сели в машину. Но в этом доме я слышу ваше пение каждый день. В этом доме я наблюдаю, как вы обедаете – и мое сердце наполняется любовью. Почему же не сказать вам об этом? Люди, которые так удачно нас захватили в заложники, в конце концов могут нас убить. Такая вероятность существует. Так почему я должен уносить свою любовь в мир иной? Почему не отдать вам то, что по праву ваше?
– А что, если я не смогу вас ничем отдарить? – похоже, федоровские аргументы произвели на Роксану Косс впечатление.
Он покачал головой:
– О чем тут говорить, когда вы и так уже столько мне дали? Да и вообще, здесь речь не о том, кто кому и сколько должен дать. Нельзя все время думать о дарах. Мы не бизнесом с вами занимаемся. Буду ли я счастлив услышать, что вы тоже любите меня? Что больше всего на свете вы хотите приехать в Россию и жить вместе с министром торговли, посещать официальные обеды, пить свой утренний кофе в моей постели? Разумеется, буду. Вот только моя жена вряд ли обрадуется. Когда вы думаете о любви, то рассуждаете как американка. А должны думать как русская. То есть более широко.
– Думать как американцы, – один из главных недостатков американцев, – улыбнулась Роксана.
После этого все минуту сидели молча. Разговор подошел к логическому завершению, и никто уже не знал, что добавить.
Наконец Федоров поднялся со стула и бодро хлопнул в ладоши.
– Не знаю, как вам, а мне изрядно полегчало, – сказал он. – Просто гора с плеч. Теперь можно хоть дух перевести. Спасибо огромное, что выслушали меня. – Он протянул руку Роксане, и, когда та, встав, протянула ему руку в ответ, поцеловал ее. И на мгновение прижал к своей щеке. – Я запомню этот день навсегда. И эту минуту, и вашу руку. Ни один мужчина не может желать большего. – Он улыбнулся и отпустил ее ладонь. – Какой чудесный день. И какой чудесный подарок я получил от вас. – Он откланялся и вышел с кухни, ни слова не сказав Гэну. В своем волнении Федоров совершенно забыл о молодом человеке – так часто бывает, когда перевод проходит гладко.
Роксана снова села на стул, а Гэн опустился на место Федорова.
– Однако, – сказала она, – до чего получился изматывающий разговор.
– Я подумал о том же.
– Бедный мой Гэн! – Роксана склонила голову набок. – Сколько скучных излияний вам пришлось сегодня выслушать.
– Скорей неловких, чем скучных.
– Неловких?
– А вы не находите неловкой ситуацию, когда незнакомые люди открывают вам свои чувства?
А вдруг она так не думает? Наверняка люди влюбляются в нее ежеминутно. Ей следовало бы содержать целый штат переводчиков, чтобы те переводили ей все признания в любви и все предложения о замужестве.
– Гораздо легче любить женщину, если ни слова не понимаешь из того, что она говорит, – заметила Роксана.
– Вот бы они прислали нам несколько кроликов! – воскликнул по-французски Тибо, обращаясь к Гэну. Он барабанил пальцами по книге. – Вы, ребята, любите крольчатину? – спросил он по-испански террористов. – Conejo.
Парни оторвались от своего занятия. Они уже почти закончили собирать винтовки. Те и так были вполне чистыми и после смазки стали еще чище. Когда присмотришься к оружию и когда это оружие на тебя не направлено, выглядит оно, пожалуй, даже занимательно, почти как современная скульптура.
– Cabayo, – произнес самый высокий из них, Хильберто, который совсем недавно собирался застрелить Тибо во время инцидента с телевизором.
– Cabayo? – переспросил Тибо. – Гэн, что такое «cabayo»?
Гэн минутку подумал. Его мозг все еще не переключился с русского языка.
– Такие пушистые зверьки… но не хомяки… – Он прищелкнул пальцами. – Морские свинки!
– Морские свинки куда вкуснее кроликов, – продолжал Хильберто. – Они такие нежные!
– Ага! – поддержал Сесар, скрещивая на винтовке руки. – Я бы что угодно отдал сейчас за морскую свинку, ммм! – Он даже поцеловал кончики своих пальцев. У него была очень плохая кожа, но за время пребывания в этом доме она стала выглядеть лучше.
Тибо захлопнул книгу. В Париже у одной из его дочерей когда-то жила в стеклянном аквариуме толстая белая морская свинка. Милу – так свинку звали – был довольно жалкой заменой собаке (ее-то дочь и хотела). Эдит совсем закормила животное. Она очень жалела Милу оттого, что тот вечно сидит в одиночестве, смотрит на жизнь семейства Тибо через стекло. Иногда Эдит брала его на руки и так читала. Милу свертывался калачиком у нее на коленях и подергивал от удовольствия носиком. Он был Тибо все равно что брат. Все, чего послу сейчас хотелось, – это так же положить голову на колени жене и зарыться носом в ее свитер. Как можно вообразить этого зверька (который давно умер, но когда и отчего, Тибо вспомнить не мог) освежеванным и зажаренным? Милу на обед. Нельзя съесть того, кому дал имя. Если назвал кого-то братом, относись к нему как к брату.
– А как вы их готовите?
Мальчишки принялись обсуждать, как лучше всего готовить морских свинок и как предсказывать судьбу по кишкам заживо выпотрошенной морской свинки. Гэн отвернулся.
– Люди влюбляются друг в друга по разным причинам, – продолжала Роксана. Незнание спасло ее от спора, как лучше всего медленно зажарить морскую свинку на вертеле. – Чаще всего нас любят за наши таланты и умения, а не просто так. Это не так уж плохо – быть любимой за свой талант.
– Но второй вариант лучше, – сказал Гэн.
Роксана забралась на стул с ногами и уперлась коленями в грудь.
– Да, лучше. Я терпеть не могу говорить «лучше», но это так. Когда кто-то любит тебя за талант, это лестно. Но тебе-то его за что любить? А вот если кто-то любит тебя за то, что ты такая, какая есть, это значит, что он тебя по-настоящему знает. А ты знаешь его. – Роксана улыбнулась Гэну.

 

Один за другим кухню покинули два террориста, а потом Гэн с Роксаной и Тибо – их Сесар с некоторых пор начал считать не заложниками, а просто взрослыми. Оставшись один, он начал напевать Россини. На короткое время кухня осталась в его полном распоряжении, и он спешил воспользоваться драгоценными минутами одиночества. В окно светило солнце, его лучи отражались от начищенной винтовки… и как здорово было слушать свой голос! Сегодня утром артистка пела это произведение столько раз, что он запомнил все слова. Ну и что, что язык непонятный. Главное, он знал, о чем она поет. Слова и музыка слились для него в единое целое и стали частью его самого. Снова и снова он повторял припев, почти шептал, боясь, что кто-нибудь может услышать, высмеять, наказать. Сесар и думать не думал, что сможет как-то выкрутиться, если его застукают. Но все равно хотел так же, как она, открыть в себе нечто неизвестное, вытащить это наружу с помощью пения, узнать, что таится у него внутри. У него замирало сердце, когда Роксана Косс брала самые высокие и громкие ноты. Если бы не винтовка, которую он держал перед собой, Сесар по-страшному позорился бы на каждой репетиции – пение пробуждало в нем такую бешеную, невыносимую страсть, что член набухал, не успевала Роксана спеть и нескольких тактов. Она пела и пела, а член твердел и твердел, пока Сесар окончательно не тонул в океане наслаждения и нестерпимой боли, незаметно двигая прикладом вверх-вниз, чтобы скорее достигнуть облегчения. Он облокачивался на стену – голова кружилась, сквозь тело будто электрический заряд прошел. Все эти яростные эрекции предназначались ей, только ей. Каждый парень в доме мечтал о том, чтобы подмять ее под себя, запустить язык в ее рот, овладеть ею. Они все любили ее, и в фантазиях, которые не оставляли юных бандитов ни днем ни ночью, она отвечала им взаимностью. Но для Сесара она значила гораздо больше, чем для других. Сесар знал, что встает у него на музыку. Как будто музыка была живым существом, и ее тоже можно полюбить, потрогать, наконец – трахнуть.
Назад: Глава шестая
Дальше: Глава восьмая