Часть четвертая
На Яик-реку
Когда Кирилка, отъехав с ватагой тюремных сидельцев, топил на середине Волги мешок с воеводой Бутурлиным, Сенька, простясь с Домкой, погонял коня рысью, чтоб настичь своих. Остановиться ватаге сговорено в двадцати верстах ниже Ярославля, вблизи Волги, на опушке леса. Дать отдохнуть лошадям и людям и дождаться атамана. Сенька, простясь с Домкой и разоспавшись, забыл уговор со своими, он ехал, погоняя коня, но конь его забирал к опушке, а Сенька, опустив голову, дремал и не замечал лошадиного своеволия.
Очнулся Сенька и насторожился от звонкого свиста, подумал: «Наши свистят… Становище…» Он направил коня на свист в перелесок березовый, дремота с него сошла, по лицу било душистыми ветками с клейкими молодыми листьями. «Вот тут, видно, они, – на поляне…» Когда Сенька въехал на лесную полянку, приостановился, оглядываясь, свист повторился, и вслед за свистом из густого леса стукнул выстрел: пуля, задевая ветки, прошипела над головой Сеньки, слегка тронув шапку. Сенька хлестнул коня и крикнул:
– Гой да!
Конь, зажмурясь, мотал головой, он не слушал окрика, шагом пролезал, густую опушку матерого леса. Подались вперед, едучи, Сенька оглядывался и за толстыми соснами увидал двух парней без шапок, в серых рубахах. Парни пытались зарядить пищаль. Один держал дуло пищали на колене, другой продувал ствол, топыря щеки пузырем.
– Эй, вы? По мне били?
– В кого били, того не убили! – ответил один, другой, отделив от дула губы, замаранные пороховой гарью, добавил: – Мы процелили, зато ты цел!
– А ну-ка! Мой черед – я не процелюсь. – Сенька выдернул из седла пистолет.
– Не стрели, мотри! – крикнул один, снова начиная возиться с пищалью.
Сенька удивился: «Чего глядеть? В меня били – теперь я!»
– Наш ватаман Ермилко, он тя на огне испекет!
– Да где он?!
– Тут, близ!
– Эй, парни! Кличьте атамана!
– Пошто тебе?
– Я брат ему!
– Во… брат! А не брусишь?
Сенька взмахнул пистолетом:
– Кличьте! Велю, да скорее!
Парни неохотно опустили в траву тяжелую пищаль. Оба присели на корточки, и, всунув пальцы в рот, каждый по три раза свистнул.
Из глубины леса отозвались длительным свистом.
Выше подымалось солнце, тысячами золотых искр рассыпаясь в лесной заросли. Радугой отливала роса на листах и хвое древесной. Курились туманы над кустами ивняка – из балок, заросших багульником и дикими цветами. Пахло сосновой корой и прошлогодними, не сгнившими до конца листьями. Сеньку опять тянуло в дремоту, но он, тряхнув головой, слез с коня, стреножил, снял узду, положил на седло, снял кафтан и тоже закинул на седло. Конь жадно принялся есть влажную траву, а Сенька, сняв шапку и ероша кудри, думал: «Не лгут ли? Пожду…»
Вертя на колене заржавленную пищаль, один из парней спросил:
– Тебе пошто ватамана сюды?
– Говорю – я брат! А вы пошто стреляли?
– Мы на стороже и думали, ты от воеводы доглядчик…
– Пищаль запустела! Ржав ее изъел – киньте, – сказал Сенька.
– Любая орудия… нам и така в диво!
По лесу переливчато прокатился звук рожка. Парни, сунув в траву пищаль, надели кафтаны и шапки, подтянулись, взяли в руки рогатины. Рожок заиграл близко. Сенька силился и долго не мог разглядеть играющего. Меж деревьями маячила голубоватая даль, она заколебалась тонкими прутьями берез, и тогда лишь Сенька различил половинчатое лицо атамана – Ермилки Пестрого. Фигура атамана, тихо ныряя меж стволами елей и сосен, была почти незаметна. Летом Ермилка носил кафтан голубовато-серый. Властный голос атамана прозвучал сурово:
– Чья лошадь?!
– А, тут – во!
– Ён брат-де ватаману…
Сенька шагнул к Ермилке.
– Что за притча! Семен!
Обнялись крепко, атаман спросил парней:
– Окромя его, мимо вас шел хто?
– Пеших не было, ватаман!
– Берегом ватага на конях прошла!
– На конях?
– Да, ватаман!
– Чьи бы это люди… Давно?
– С получасье до стрела по ему! – указал один парень на Сеньку.
– В тебя стреляли?
– Один раз был выстрел, – сказал Сенька.
– В тебя? Обех повешу! Эй, скидай кафтаны…
Парни, сбросив шапки и сдев кафтаны, стояли потупясь. Из глубины леса шли на голос атамана иные разбойники, один за другим.
Сенька положил на плечо атамана руку:
– Ведь они, Ермил, на страже?
– Два дурака гороховых.
– Да! Службу несли честно, а где им знать, кто я? Не струсили, когда за пистоль взялся… пригрозили тобой. Не тронь парней – прошу…
– Пущай их, не трону на радости. Идем к становищу!
– Нет! Нынче я своих наладил по Волге… Конную ватагу парни углядели – это мои сидельцы с тюрьмы взяты, спешу догонять.
– Ужели мы встретились – и тут росстань?
– Вот, Ермил! Мой путь – с ватагой уйти к атаману Разину на Яик… Хочешь ли заодно с нами? Путь дальной, бой, статься может, с царскими заставами! Идешь – помешкаю, не идешь – тут обнимемся, – и дороги наши врозь.
– Семен! Судьба, видно, быть вместе… Ведь не впусте стоял ты два раза перед нами в лесу у смертной двери. Пищаль ржав ископал, а то бы эти гороховики…
– Убили?
– Страшно молвить!
– Добро, Ермил, ежели идешь.
– Иду! Эй, вы, Гороховы пироги, взять коня, вести к становищу!
– Чуем, ватаман!
Сенька с Ермилом-атаманом пошли в глубь леса. Солнце пуще согревало пахучие ветки деревьев. Щелкал весело дрозд рябинник, опасливо и юрко перелетая. Передки сапог идущих по лесу людей покрывались мутно-желтой пылью плаун-травы, уцелевшей от прошлой осени.
– Благодать тут, глушь лесная! – сказал Сенька.
– Кабы мирно жилось, да! Но ежели грудь забита до горла обидой на проклятых дворян, то мой зрак пуще любит черную пыль пожарища.
– Твое и мое нелюбье, Ермил, к притеснителям сродни во всем.
– А, вот пришли! Попьем, поедим, соберу ватагу – и в поход.
– Две ватаги, Ермил, собьем в одну – мою конную и твою пешую. Людей разберем и вооружим сколь можно.
– Нынче на Кострому, Семен, в Костромские леса. В Костроме гиль идет, и та гиль пуще попов побить да кабацких голов, а мы ярыг подымем соляных, купца Шорина да кое оружье есть в остроге и зелье заберем.
– Любо, любо, Ермил, брат!
В лесу кругом начинало припекать и преть. В землянке атамана было прохладно и мягко от сухого мху, раскиданного по полу и широким дерновым лавкам.
– Спать бы мне! – сказал Сенька, привалясь на лавке.
– Ты полежи, а я соберу народ и закусить дать велю, и харч собрать. Путь не малой, идти с пустым брюхом тяжко.
Сенька последних слов атамана не слыхал – уснул.
Против Камышенки-реки рыбак перевез через Волгу Сеньку с Кирилкой. Переезжая, приятели спорили, как лучше попадать на Яик – ошую держаться или десную?
– Ошую – знаю я… – твердил старовер.
Рыбак, получив деньги за перевоз, сказал:
– Тяжко вам, молодшие, пеше попадать степью… Сгинете…
– А как же нам, добрый человек?
– Мое вам правильное наставление такое: идите на Астрахань. Тут вам мало ошую податься – Ахтуба-речка, по ней рыбаки угребают, они вас скоренько, минуя Волгу, в Астрахань завезут. Мало дойдете.
– А там как?
– Там просто, – на торгу купите себе еды в дорогу, сыщите рыбака, кой бы вас Болдой-рекой на взморье Кюльзюма вывез и берегом до реки Яика довез. Да знайте: не ходите левым берегом, там ломко, трава в человеческий рост, так, правые вверх по реке правым берегом, киргизской стороной… тем берегом песчано… убредете от реки в сторону – опас не велик, сыщете путь. Един опас – киргиз наскачет с арканом, так, зрю я, вы люди бывалые.
– Киргиза не страшно, страшно плутать.
– Под Яиком перевоз есть… перевезут. Степью же прямо идти – жажда убьет. Воды вам не сыскать.
Послушались рыбака, частью Ахтубой на нанятой лодке, частью пешком пришли в Астрахань. В городе, боясь много ходить, чтоб на караул не попасть, с утра вышли на базар к Кутуму-протоку. На Кутуме много сыскалось рыбачьих лодок. Купили Сенька с Кирилкой на базаре жареной рыбы, мяса, хлеба. Рыбак, который взялся везти их взморьем до Яика-реки, охотно сходил в кабак за водкой.
Плыли Болдой-рекой весело – пели песни и пили водку.
Когда рыбак узнал, что их направили этим путем, а не степью, похвалил, почесывая в бороде:
– Честной вам человек попал! Лихой – тот бы наладил степью прямо.
– А вот ладно ли? Велел он идти правым киргизским берегом?
– И то верно… Правый берег не травяной, а песчаной… На него я вас и вывезу.
Расплатились, простились. Рыбак пожелал пути:
– Теперь не загниете, будете на Яике.
Шли день по реке, садились, отдыхали, и шли бы хорошо, да Кирилка заупрямился:
– Вишь, река дугу какую гнет! А берег крутой, холмы… Пойдем прямо степью? Там ровно, травы мало.
– Пойдем! – согласился Сенька. Он спорить не любил и знал, что Кирилку трудно переспорить.
Пошли прямо, чтоб сократить дорогу. Несмотря на осень, солнце припекало, на ходьбе стало жарко. Выпили всю водку из баклаги. Воды они не запасали, река была под боком, но, когда удалились от воды, стала долить жажда.
– Ништо, брат Семен! Вон там в стороне озерко…
Пошли к озерку в сторону, оно оказалось далеким, а когда подошли – солончак. Пришлось ночевать. Кое-где нашли прутьев и сухой травы, развели огонь, но от холода оба к утру дрожали. Утром рано пошли, поглядывая на встающее солнце. Над ними вились орлы, а ночью какой-то воздушный хищник, летая около, будил своим писком.
– Черт! И пустыня же тут дикая… – ворчал Кирилка.
Разбрелись на речку с низкими берегами, напились, шапкой черпая. Выбрали мелкое место, перебрели неширокую воду. Сенька молча шел, Кирилка ругался:
– Дурак! Тупая башка… Сам, зри, погиб да товарища сгубил…
– Ништо… – успокоил Сенька.
– Мекаю я, эти холмы перейдем, река будет.
Долго шли, к ночи попали на Яик-реку. Из последних сил нарубили сулебой, висевшей у Сеньки под кафтаном, камыша, развели огонь. У хорошего огня, сытые, уснули. Утром Кирилка сказал:
– Теперь, река-матушка, тебя не покинем!
Стали явственны вдали зубчатые стены Яика-городка, а старый казак-перевозчик перевез за две копейки через бурно-игривую реку. Сенька сказал:
– Кончена, Кирилл, гиблая дорога! От нее и во рту и в волосах песок. Умыться бы?
– Давай купатца?
– Ветер продувает, и река бешеная, сунешься – унесет так, что до берега не пристать!
– Аль мы впервой воду зрим? Купаемся, Семен!
Радуясь, что окончен голодный путь, оба разделись и по песку сползли с крутого берега. Сенька стал медленно мыться, натираясь мокрым песком. Кирилка прямо бросился в воду, ненадолго скрылся с головой, вынырнул, фыркнув, поплыл на ширину.
– Гляди – там уклон, а за ним верту-у-ны! – крикнул Сенька.
Кирилка не слушал, плыл. Сизые волны с пеной набегали ему на плечи и на голову, отбивали все дальше от берега.
– Эй, пора! Вороти-и…
Кирилка послушался, он и сам почувствовал уклон, течение становилось шумным и быстрым. Есаул вытянулся во весь свой могучий рост, напрягая длинные руки, гребя большим размахом, круто повернул к берегу. Набежавшей крупной волной ударило и захлестнуло Кирилку с головой. Одна волна перекинулась через него, прошла другая, третья… И есаул, погрузясь, хлебнул воды. Он справился с волнами, вынырнул, выплюнул часть воды, но ему захватило дыхание, а поперечные волны, не уставая, били и несли к омутам, где вода вилась глубокими воронками. Кирилка, работая руками и ногами, казалось, лежал на одном месте, но его неуклонно относило к омутам.
– Погибнет парень!
Сенька наскоро натянул рубаху, быстро связал два кушака, побежал к месту, где боролся с водой товарищ, хотел кинуть кушаки, но Кирилка, встав на месте, как будто на землю, скрылся под водой. Его отнесло недалеко, и, когда он вынырнул, Сенька кинул ему конец кушака. Есаул успел схватиться, но волны одна за другой, набежав с мутной пеной, покрыли Кирилку, но не могли унести. Сенька тянул кушак и чувствовал, что Кирилка держится крепко. «Не сдал бы кушак?» – подумал Сенька, потянул сильнее, кушак лопнул. Кирилка, справясь, вынырнул, но волны не отпускали свою добычу… Есаула понесло… Впереди крупный камень, волны с шумом били в препятствие на их пути и откатывались к берегу, а дальше выступ, – был на нем дуб, остался пень. Волны снова погрузили Кирилку… Там в воде он увидал могучие корни дуба, схватился за них и пополз на берег. Когда его голова показалась над водой, то Сенька увидал, что товарищ ослабел, готов сорваться. Сенька схватил есаула за косматые волосы и не отпускал, пока тот не выбрался. Посиневший, дрожащий Кирилка, пуская воду изо рта и носа, с трудом проговорил:
– А ведь чуть не утоп!
– Сколь терпели бои? Вышли целы, а тут – на!
– Того, зри, сгиб бы… Встал было на камень, да он глобоской, и волны с ног роют, сбило, понесло будто щепу… Добро ты кушак дал – подтянулся, да еще кокорина до дна идет…
На ходьбе согрелись, разговаривая, забыли беду. Кирилка рассказывал, какие рыжие пески на дне и камни, снова прибавил:
– Кушак твой век не забуду! Быть бы в омутах под уклоном.
– Жив – и ладно! – ответил Сенька.
У города прошли надолбы, а перейдя мост, в воротах с церковью вверху на страже стояли люди Ермилки-атамана, одетые по-казацки, они узнали Сеньку, Кирилку тоже. Сняв шапки, кланяясь, заговорили:
– Ждали вас!
– Тебя, Семен, особно! Атаман сколь раз вспоминал, с Саратова не видались…
– Чего говорить! Рад будет.
Сам атаман Ермилка Пестрый, теперь у Разина лихой есаул, слыша о Сеньке, подошел к воротам встретить брата по делу и встречных своих людей позвал, чтоб видно было, как он любит Сеньку.
Они обнялись, назвались братьями. Сенька неговорлив был, а Ермилка и того меньше, но все же на радостях разговорился:
– Добро, Семен! Чаял, не погиб ли ты? И вот уж сколь дней поминал тебя и скучал…
– Рад и я, Ермил, брат мой. Дороги мы с Кирилкой не знали, брели куда попало, спросить некого… хлеб съели, воды нет… песок да ковыль.
Они проходили городом, и видно было, что в городе еще недавно окончен бой. Угловые башни завалены в дверях еще дымящимся обгорелым деревом. У одной из башен, недалеко от входа, – яма, в ней безголовые тела в цветных, залитых кровью кафтанах. Над ямой плаха, на ней кровь, стекая, застыла черными сосульками. На площади, где был торг, наполовину изломанные лари торговцев, от иных остались лишь столбы. С краю площади, видимо недавно, поставлены торговые скамьи. На них торгуют мясом, хлебом и калачами яицкие стрельцы в высоких бараньих шапках, в кафтанах бледно-зеленоватого цвета.
В середине площадь очищена от хлама, досок и бревен и чисто подметена. По ширине площади наезжие башкиры торгуют лошадьми. Пахнет навозом гоняемых по кругу на аркане лошадей, потом и бараньей кислой овчиной, а со скамей доносит свежепеченым хлебом. Один звонко кричал башкиру:
– Ты, косоглазой! Дорого пять, бери три рубли!
– Бишь, бишь ру! Кон харош…
– Бери три и пойдем кушать бишь-бирмак!
– Ни… ни, дошев!
– Ну, тогда иди ты в Тамуку с конем вместе…
– Алла ярлыка!
Сенька постоял, послушал крики торговцев. Кирилка дернул за рукав:
– Идем, Семен! С дороги отдох надо…
Идя, подошли к часовне. В глубине черного сруба виднелись такие же черные фигуры монахов, от огня свечей и раннего утра лица их казались восковыми. Часовня набита бабами и горожанами в таких же высоких, как шапки стрельцов, колпаках.
– Стой, брат, и я помолюсь! – сказал Ермилка.
Они остановились у двери. Ермилка полез вглубь поставить свечку. Кирилка полез тоже в часовню, он занес было руку креститься, но, увидав в стороне под слюдяным окном на столе просфоры, попятился обратно, плюнул:
– Служба на пяти просвирках! Никонов вертеп… Идем!
Они тихо пошли, их догнал Ермилка. Перейдя широкий двор, вошли на крыльцо большой избы, гулко шумевшей хмельными голосами. Ермилка, пригнув голову, послушал:
– Тут он, батька Степан, думаю, хмельной и мало тебя познает. Поди, мы с Кириллом пождем…
Сенька, пройдя сени, вошел в распахнутую настежь избу.
Посреди избы плясал русый кудряш… Кудри, мотаясь, освещенные ранним солнцем из низких окошек, сыпали золотые искры. Кудряш плясал без топота, он иногда плавно проходил по кругу, а иногда вертелся на каблуках, и когда вертелся он, изба дрожала.
Кругом плясуна стояли разинцы, выкрикивали:
– Лихо, Ивашко!
– Гой-да! Черноярец!
– Завсегда лихо пляшет, когда кого-нибудь побьем!
– А батько в та поры лихо пьет!
Близ дверей, головой к коняку, спал старый казак на лавке. На его ноги, положив баранью шапку, навалясь, спал другой, молодой, в казацком зипуне. Сенька пролез между лавкой и густой толпой глядевших на пляску. Его глаза приковала коренастая фигура атамана под божницей в большом углу. Разин сидел в распахнутом, порванном у ворота черном кафтане, под кафтаном надето было что-то ярко-красное. Лицо атамана бледно, большие руки в засохшей крови. Подымая ковш водки, потряхивая изредка седеющими кудрями, Разин говорил, и далеко был слышен его властный голос. Разин казался пьян, но голос его не поддавался опьянению:
– Соколы! Иные из вас ропотили на меня, что летом я посек яицких стрельцов… И вот явно вам самим стало, что прощенные мной, сговоренные подьячишкой Прозоровского задумали у нас отнять город…
– Ништо, батько! Подьячишку я отправил в яму без головы… как тогды Ивашку Яцьгаа… – бубнил хмельной, матерый стрелец с сивой густой бородой. Он огромной окровавленной пястью косо держал на ладони ковш водки, плескал вино, норовя чокнуться с атаманом.
Разин говорил, не слушая стрельца:
– Кто не за нас – голову прочь! Вы зрели их, яицких? Вились лисицей у наших ног, а оказались волки!
– Ништо, батько! Тогда свалил я сто семьдесят голов, теперь помене, а и то…
– Помолчи, Чикмаз!
– Молчу! Пью за тебя с товарыщи… Эй, хто?
– Пьем! – Разин чокнулся с Чикмазом ковшами.
Выпив ковш до дна, Чикмаз опустил руки под стол и приник, его густая борода легла перед его лицом, как подушка.
– «Злодей!» – сказали про меня, когда я в Астрахань спустил стрельцов, тех же яицких, а в пути повелел догнать и убить! Я знал, что они попытают еще над нами свою силу! И вот сбылось…
Чернобородый, высокий, с карими глазами казак в яицком есаульском кафтане поднялся за столом, пригнувшись к Разину, сказал:
– Батько! Приказывал ты: «Хочу уснуть!», так опочив налажен.
– Пожду, Федор!
Сенька упрямо придвигался к столу и, навалясь животом на хмельные головы есаулов – они сидели спиной к нему, – глядел на Разина как зачарованный.
– Кто и зачем?
– Пришел служить тебе, батько! Люди мои на Яик посланы мной раньше. Сказали они…
– Федор, налей… Кто мне служит, тот от меня пьет!
Чернобородый хозяин избы встал снова за столом и из деревянного жбана, зачерпнув ковш водки, поднес Сеньке:
– Жалует тебя Степан Тимофеевич ковшом вина!
Сенька, держа шапку в руке, поклонясь Разину, выпил ковш не морщась.
– Пьет вино, как кровь! Лей ему еще, Федор, и дай постой…
– Добро!
Федор Сукнин налил Сеньке еще ковш, а когда тот выпил, сунул ему в руку какую-то рыбу с куском хлеба.
– Закуси, спасибо после! Иди на крыльцо и там кликни: «Самарец! Гей, Федько!» – придет, кто надо, и даст, что надо. Прощай!
– Ладно! – Сенька вышел, и было ему весело.
– Ну, как батько?
– О батьке, Ермил, после, теперь отдох с дороги!
– Кирилку увел какой-то казак, Федором звать. «Постой дам и угощу», – сказал. А ты пойдешь ко мне… накормлю.
– Идем! Кой раз ты меня кормишь, когда же, Ермил, я тебя угощу?
– Стой мало! Молчи.
Сенька замолк и тоже прислушался. Разин кричал, голос его покрывал все шумы и голоса:
– Мы пришли не миловать врагов, а казнить! Клин молотом бей, погнулся – давай иной… Врагов карать надо тем, кто не гнется!
– Любое дело! Тебя благодарю, Семен, что меня сюда направил. Идем гулять и спать.
В мазанке, теплой и чистой, Сенька жил с Ермилкой. Приходил Кирилка, и все они втроем обсуждали и клялись друг другу помогать и держаться вместе. Подвыпив крепко, Ермилка, потирая низ лица, будто желая смыть с него багровое родимое пятно, пригнув голову, говорил нутряным, каким-то особым басом:
– Три таких, как мы… нас двадцать людей не одолеют!
– Я за себя стою… – вешая над столом большую волосатую голову на длинной жилистой шее, всхлипывая и двуперстно крестясь, куда-то под стол говорил Кирилка.
– Перепил! Пошто плачешь?
– Плачу я, Ермил Исаич, тому, што брат наш Семен, богатырь и ликом леп, приглядист, а душа его сгибла… сгибла душа!
– Пошто так?
– В Бога он не верит… И черта, сказывает, нет! И святых отцов, бывает, што поносит матерне! Табашник – вишь курит! Вишь…
– Моя душа, Кирилл, и моя о ней забота. Брось, давай еще выпьем!
– С тобой не пью… С Ермилом, да!
– Живем – пьем, помрем – из глаз ковыль-трава прорастет… Пьем – и друга не корим, а што курить – я тоже курю, хоша не часто…
– Зелие! Табун-трава из скверного места изошла, та трава…
Через три дня Ермилка сказал Сеньке:
– Иди, Семен, к батьке – зовет!
Сенька послушно пошел. За столом, так же как первый раз, в большом углу Сенька увидал Разина в черном бархатном кафтане, под кафтаном на атамане чуга алого атласа. Разин был трезв, и на столе не стояло никакой хмельной браги. В просторной избе, душной от жилых запахов, сидел за столом еще хозяин избы – чернобородый Федор Сукнин. Оба – Разин и Сукнин – были, как показалось Сеньке, озабочены чем-то. Сенька наслышался, что Разина везде называют батьком, видимо, так повелось на Дону звать атаманов и старшин.
Войдя в избу, Сенька снял шапку, взглянул на божницу над головой Разина, уставленную зажженными лампадками, но на образа не молился. Он поклонился Разину, потом отдал поклон хозяину избы.
– Садись к нашей беседе! – указал на скамью Разин.
Сенька, кинув шапку на лавку, сел.
– Расскажи свои дела, а пуще о том, как познал меня? – Помолчал и прибавил: – По твоим делам увидим, на что ты гож!
– Рассказ мой, батько Степан, не длинной будет. Назвал имя, прибавь и отечество.
– Тимофеевич буду…
– Степан Тимофеевич, не длинной мой сказ, только вправду.
– Не бахваль, я правду люблю!
– Тому, кто мне свой, бахвалить нечем…
– Смышлен! А ну, как познал меня?
– Познал тебя, Степан Тимофеевич, я, когда сидел в железах у воеводы ярославского… Он мне указал писать его сыну Бутурлину, окольничему… Писавши, мы дошли до места, что-де «на Волге донские козаки гуляют, и атаман у них Разин». Рука моя от радости по письму задрожала. Он же взял плеть-трехвостку и зачал меня бить, а я тогда цепи порвал.
Разин, стукнув по столу кулаком, сверкнул глазами:
– И воеводу ты убил?
– Нет, Степан Тимофеевич! Убить его время не подошло. Убить – общее дело уронить, а дело такое, чтоб увести всю тюрьму и расковать. Воеводин бой стерпел, выждал время – тюрьму расковал, а воеводу в мешок и сунули в Волгу.
– А, так это ты? Дай руку! – Разин крепко пожал Сеньке руку. – Те сидельцы ярославские пришли ко мне с есаулом моим теперешним Ермилом?
– С ним, Степан Тимофеевич, а послал их я. Пришли не все, иные на сторону убрели, пути не вынесли… В Костроме задержались мы, зелье да орудие, кое было, взяли. Ермил к тебе пошел, а я с моим есаулом Кирилкой у Саратова остоялись – лихого барского прикащика погоняли, мужичью обиду с него взяли, только из тех мужиков мало кто захотел пристать с Ермилом. Славу твою прочили, сколь могли…
– Говори, сокол!
– Больше что сказать! Я и Кирилка пришли служить тебе вправду! Еще сказать тебе могу то, – сидя в тюрьме и слыша говор о тебе сидельцев, я порешил: «Только ему пойду служить головой… только Разин пойдет за народ!» Слышал и то – идешь в Кюльзюм-море, бери нас с Кирилкой, будем гожи.
– Добро! Сколь говорю с тобой, а имени не знаю.
– Зовусь Сенькой.
– Семен, сокол! Ты толков и смел. Почин твой не пройдет даром. Гляди, Федор! – раньше меня воеводу порешил, а я еще только собираюсь за них взяться… и какого воеводу! Хитреца, матерого волка. На Дону живя, слыхали о его хитростях, когда был он на Украине. Добро! Сокол, рукодель знаешь какую или только пысменной?
– Могу ковать келепы и сулебу.
– И ковать?
– Учился… На Москве в Бронной есть мой приятель – бронник.
– Превеликое добро, Семен! И грамоту постиг?
– Был в стрельцах, не скидая службы, служил писцом на Троицкой площадке, а там за обиды посек двух злодеев, служак царских, и в Ярославле сел в тюрьму.
– И влазное платил царю? – засмеялся Разин.
– Влазное не имали – моя женка посулами купила богорадного сторожа.
Разин слегка нахмурился:
– Ты здесь с женкой?
– С Ярославля сбыл ее в Слободу.
– Ну, вижу, ты много смышленый. И сила, сокол, знаю я, есть у тебя, коли цепи рвешь. Будешь у меня есаулом!
– Спасибо, Степан Тимофеевич.
– По силе твоей и дело тебе дадим. Мы вот с Федором, – кивнул Разин на Сукнина, – сидели до тебя и сокрушались, думали: рук, ног и удалых голов у нас хоть мосты мости – есть богатыри, тебе не уступят силой, и силы нашей мало.
– Сила, чаю я, Степан Тимофеевич, у тебя утроится, – сказал Сенька.
– Моя сила людская мало утроится, она удесятерится. Мужик задавлен битьем и поборами, посадский люд – тоже. Где им правды искать? У царя? У воевод? У бояр или детей боярских? Нет им правды – она у меня… у нас всех! И все же мы против воинской силы царя с силой и правдой своей есть вполу. Ты, бывалой человек, московской, рассуди – почему так?
– Немчины, голландцы с рубежной выучкой нового ратного строя – то сила царская.
– Немчины и всякие иноземцы – сила не малая, но, сокол мой, новый есаул, пуще той силы у них пушки и вся армата огненного бою, и мастеры бомбометного огня – вот их сила! Правда, Федор?
– Истинная правда, батько! – ответил Сукнин.
– У нас же – топоры, рогатины, сабли для бою впритин, а дальной бой – луки, стрелы… Там сила, сбитая кучей, – одно, как стена… у нас сила разноязычная… Мужик калмыка чурается, татарин калмыка не любит – иной веры. Козаков горсть – у царя стена, у нас только «засека» в поле… Стрельцы? Народ, который думает только: «А как семья, не голодна ли? А как лавка в городе – не граблена ли?» Они вполу надежны… Кто крепкой у нас? Козаки да ярыги-рабочие, но рабочих и судовых ярыг по головам счесть – мало!
Разин взглянул на Сеньку. От рассказа атамана он опустил голову.
– Эй, сокол! Не вешай головы… Еще наша сила в том, чего нет у царя и не будет! Нам жалеть нечего, а они дрожат от жалости сытого брюха. Нам и терять нечего, кроме головы. Кто стал козаком, тот закинул дом помнить… Его могила не в монастыре у церкви… в степи широкой его могила, в ковыль-траве. И не подумай, что Разя Степан кого боится. Никого и ничего! Ни пытки огнем, ни мешка с камнями в воду, ни Бога, ни черта, а куклы, посаженной боярами на стол, царя – и тем паче!
Разин помолчал, дожидаясь слова от Сеньки. Сенька молчал.
– Иным покажется зазорным, что мы, козаки, иногда той кукле в золотой шапке поклоны бьем. Но то исстари повелось, а затем повелось, чтоб шире взмахнуть на коне и крикнуть: «Пропадай царь со всем отродьем! Сарынь на кичку!»
Разин обвел глазами Сеньку и Сукнина, оба молчали. Атаман подумал, поднял руку, положил Сеньке на плечо:
– Труд на тебя, сокол мой, возложу такой, какой редкому исполнить… инако сказать – никому! Кроме тебя, иных таких не знаю.
– Спасибо, Степан Тимофеевич, труда не боюсь…
– Добро молвишь. А как голову скласть придетца?
– Умирать безвременно горько будет, Степан Тимофеевич, и не того страшно, што паду безвременно, а того страшно: увидал кому служить – и смерть!
– Есть у меня, как и ты, любимые есаулы, знают они и я – наш путь смертный… Статься может, не ты, а я тебя не увижу… Умрешь ты раньше меня, моей грозной славы и тебе хватит! Я на своем пути паду раньше тебя, не кидай, сокол, разинского пути, служи до конца дней народу!
– Тот путь, Степан Тимофеевич, давно полюбил я, а завет твой держу и держать буду!
– Гой-да! Тут и конец! А ну, Федор, прикажи поставить хмельного – любимого есаула Семена в дорогу благословить! Попы провожают молебнами, а мы брагой медовой… Зови есаулов – гуляем!
Сукнин встал и вышел из избы. Сенька молчал и думал: «Куда же пошлет меня атаман?»
Разин снова заговорил, и ему стало ясно – куда.
– Путь тебе, сокол, укажу не козацкими новыми городками, кои по пути рубили беглые… свои они нам люди, да голодны и нищи. Ни по Северному Донцу, ни по Медведице-реке, ни по Бузулуку… пойдешь прямо на Саратов… мимо Саратова, чтоб не имали, пройдешь на запад, на Борисоглебск, а там на Воронеж. В Воронеже сыщешь в остроге Микифора Веневетинова, скажешь атаману – от Рази. Меня помнит, а пуще отца моего. У атамана в остроге лавка. Ежели извелся старик, тогда иди от церкви Рождества к большой улице, к торгу, не дойдя улицы – переулок, в нем найдешь двор Ивашки Барабаша. В том дворе сыщи Игнашку, прозвище – Татарин, примет. От меня скажись. Памятку пиши себе, кого где искать. В улице от Казанские слободы к реке Воронежу, коли треба будет, сыщи того или иного: Якимку Мещеряка альбо Трофимку Максимова, оба приют дадут, хоша двор не свой. Еще – улица от Покрова церкви к острогу в тупик, сыщи, сокол, двор, в коем затинщики живут, у них захребетники водятца, бобыли, кузнецы в том дворе есть… Вотчины близ Воронежа знаю, – ведома мне вотчина Бабей с ухожеями лесными. Хозяин, ежели жив, – атаман Кирей, простой, приветливый старик. Неминучая загонит – сыщи Слободу беломестных атаманов, в Слободе – церквушка, тоже имени Покрова, при той церкви кельи нищих… Наше дело велит иной раз шкуру менять с бархата на вотолу.
– Добро, Степан Тимофеевич, с нищими бродил я смолоду, их повадки знаю!
– Воронеж… тебе кажу за то, что город обильной, всякой народ в ём живал… В Царегородской слободе, в мое время, были даже гулящие люди с женами… Оглядишься в Воронеже, перья расправишь – полетай, сокол, на юго-запад, Нижнедевицк… оттуда Белгород и дороги езженые… С Белагорода уходи на Борисовку, за ней Лебедино село – все на запад, там – Гадяч, Лубны и Днепр… Сторожко попадай за Днепр, у него, мыслю я, есть клятые царские заставы. Пристань к голутвенным козакам, кои попадают за Днепр, к Петрухе Дорошенку. Попадешь в Звенигород, и тут тебе матерый атаман гетман! В Воронеже атаманы – только слово, все они козацкие старшины… Дорошенко Петруха иное, он подданный султану турскому и гетман всей той стороне Днепра, а придет пора – зачнет быть гетманом обеих сторон, тогда царские воеводы уберут ноги к Москве. Из всех нас Петруха – пущий враг царю и панам польским. Про меня он знает… Прислужись к ему, сокол, не жалей службы, а как поверит в тебя – он удалых любит, – испиши ему грамотку от меня такую: «Мы с тобой, Петр, братья по делу ратному! Ты избиваешь царских воевод, и мы их не щадим, а будет время, ежели царские собаки нас не изорвут в разбивку, то сойдемся и Украину из польских и царских когтей вырвем! Силы народной у нас хватит. Беда наша в том, чтоб стоять крепко против врагов, голутвенных утеснителей, нет у нас арматы – без арматы дело наше некрепко… Удружи, прошу тебя, как брат, справную армату, а людей, кои ее нам прикатят на Яик, к тебе оборотим. Проесть и сапоги и кафтаны им дадим! Без арматы мы сироты, а будет она – чудеса узришь, и обнимемся братцки!» Вот так и испиши, сокол. Он – долгодум и не всякое слово наше поймет до конца. Грамоту же ему писари изочтут, слова не пропустят… Теперь же погуляем, и, не тратя время, иди… денег дадим, сухарей в дорогу да татарина с башкиром сговорим провести тебя на Саратов или близ, как им покажется лучше, да за Волгу переправить… Перевозов искать опасно… А что ж, хозяин, нешто хмельное далеко стоит? – Затрубили в рог. Разин сказал: – Судьба помешкать с пиром… Чужой кто в город наехал!
Вошел Сукнин.
– Тебя, батько, налезают посланцы с Дона, козаки – Левонтий Терентьев, сказался один, другой голоса не подал… по виду есаулы, а с ними в товарищах три козака. Сюда примешь, ай как?
– Всякую скотину в горницу манить не след! Собери, Федор, «круг», я выйду.
Забил барабан. На обширном дворе Федора Сукнина на звук барабана стали собираться разинцы. На дворе у тына шумели тополя, когда Хвалынское море пускало на город свое могучее дыхание. Сентябрь стоял на исходе, но листва на деревьях была еще зелёная, только по небу без дождя много дней набухали бурые облака. Разин вошел в «круг», все сняли шапки, кинули к ногам на песок. Посланцы донские шапок не сняли. Левонтий Терентьев, собутыльник на пирушках атамана Корней Яковлева, матерый низовик в малиновом кафтане, с саблей без крыжа на ремне у бока, в шапке с бараньим околышем и парчовым цветным верхом, подошел, пошевелил темной бородой, подал Разину бумагу и сказал:
– К тебе, Степан, государева грамота!
Разин взял бумагу.
– Грамота?
Терентьев молчал.
– Сказываешь, государева, а я по письму вижу, писали ее дьяки в Астрахани.
– Не скрою – с ведома она воеводы астраханского. – Матерый низовик оробел. «Разин понял подлог», – подумал он, боком оглядывая суровые лица кругом себя, прибавил: – Еще отписка войсковая ко всем козакам, «чтоб вы, козаки, от воровства отстали и шли бы на Дон».
– Войсковая отписка к козакам моим писана в «кругу» хрестным Корнилой, и в том «кругу» были только низовики?
– Прими, как понимаешь, – ответил Терентьев.
Разин сурово сжал губы и метнул в лицо Терентьеву смелыми глазами:
– Не от воровства, от бунта отстанем тогда, когда царь у бояр мужиков отнимет, волю им даст, а с Дона, который вы, матерые, продаете царю, уберет воевод, коих ежегодно шлет на кормы с судом и поборами!
– То, Степан, ты измыслил впусте.
– Ну, вот! Когда от царя придет к нам подлинная грамота: «что вину нашу он нам отдает и не разнимет по дальным городам, а даст вольно жить на Дону», тогда над такой грамотой мы подумаем, как быть? Мы не робята малые, давно живем без отписок войсковых! Грамота ваша – вот! – Разин разорвал бумагу, бросил клочья и тяжелым сапогом с подковой втоптал в песок.
Шевеля шапку на голове, Терентьев поклонился, сказал:
– Можно ли тебя, Степан, еще спросить?
– Степан и не пьян! Был бы во хмелю, шапкой двинул, а вы бы ногами сучили на Яицкой стене!
– «Круг» наказал мне особо спросить тебя: куда нынче поход налаживаешь?
– Скажи Корнею и иным державцам низовикам: «Разин не спрашивает вас, сколь вы ободрали в жалованье реестровых козаков и много ли у старшины за хлеб московских людей робит?»
– Не входи во гнев, дай еще слово…
– Сказывай.
– Велено «кругом» отдать в полон емансугских татар, коих твои козаки на улусах погромили.
– «Круг» знать того не мог! Это тебе указал воевода астраханской? Говори!
– Так, Степан!
– Сказал ты, и я отвечу! Татар кочевых не обидим, а емансугские доводчики воеводе и царю тоже – лазутчики! Их не отдам…
– Прощай! Больше сказать нечего.
Терентьев еще раз поклонился, на этот раз сняв шапку.
– Скажи низовикам, что Дон они царю продают и барышам рады. Придет время, будут слезы лить!
Посланцы спешно удалились.
– Добро, батько! – закричал «круг» и замахал шапками.
– Иной раз дай таких посланцев вешать!
– Дам, соколы! – улыбнулся Разин и пошутил: – Эти хоть и низовики, да земляки… не ровен час привитаться случится… Гой-да, за пир! Эй, Федор!
– Заходи в дом, батько! Все справлено, – ответил, стоя на крыльце, Сукнин.
Сенька стоял у крыльца. Разин взял его под руку.
– Ну, есаул, пируем нынче! А скоро пойдешь в ту сторону, куда эти черти поедут… – Он махнул рукой вслед ушедшим посланцам.
Разин, Сенька и Сукнин Федор были в избе, остальных людей атаман не указал пускать к столу. На лавке у дверей лежала кожаная сума Сеньки, набитая в дорогу сухарями, порохом и рублеными кусочками свинца для заряда пистолетов. В ней же была малая киса с деньгами, белье и запасный небольшой турецкий пистолет особенно редкой работы. Разин подарил его Сеньке на память об их знакомстве.
– Бери, сокол! Помни наш уговор и меня не забывай.
Сенька поклонился Разину в пояс, сказал:
– Завет твой, батько Степан Тимофеевич, будет жить во мне, пока моя голова на плечах сидит!
– Гой-да! А не выпить ли нам на его дорогу, а, Федор?
– Мочно, батько!
Сенька мотнул кудрями.
– Вчера, Степан Тимофеевич, было пито и едено, сегодня – дорога… Не пью больше.
Разин, сидя, обнял за шею Сеньку:
– Ну, так жди и гляди на нас – мы опохмелимся, а тебе указал я вожей дать.
Сукнин хлопнул в ладоши. Из прируба вышли две стройные девки, дочери Сукнина, внесли на большом деревянном подносе четыре братины с широкими горлами и узкими подставками: две золоченые серебряные братины были с выпуклыми брюшками в узорах, а две оловянные – гладкие, – на каждой из них было опрокинуто дном кверху по ковшичку.
– Вот, батько, опохмельицо! – сказал Сукнин.
Девки поклонились Разину поясно и церемонно, когда поставили перед ним поднос с хмельным. Сенька хотел встать, отойти от стола. Сукнин мигнул одной девке. Девка поняла отца. Еще раз поклонилась Разину, сказала приятным, но жеманным голосом:
– Батюшко, Степан Тимофеевич, меды мы сучили и с матушкой варили, а попробовать, сколь хороши, не попробовали – дозволь?
– Пробуй, красавица, и нам всем подноси!
Девка зачерпнула из братины ковшичек меду, слегка отведала, поклонилась отцу, сказала:
– Выручи, родимой, мед ладный, да не гоже девке пить до дна!
Разин взял у девки ковшичек.
– Прежде отца гостей надо потчевать, красавица! – Он выпил и, потянувшись, встал, поцеловал девку в щеку, зачерпнул сам такой же ковшичек, подал ей. – Теперь потчуй, кого загадаешь!
Девка взглянула на Сеньку, поклонилась ему, сказала:
– Батюшко не жених, не сват, а будет сватом – его первым попотчуем. Ты, гостюшко, в женихи гож, так уж не побрезгуй стряпней нашей… Свой мед, домодельной… – И еще поклонилась.
Сенька встал, ответно поклонился девке, но слова не нашел, выпил ковшичек. Разин подал голос:
– Гей, ковши нам! Ковшичком пить – душу томить, а мы и через край налить умеем!
Обе девки еще раз поклонились Разину, отцу и Сеньке, ушли в прируб. Из прируба вышла сама хозяйка, красивая, рослая казачка, за ней шесть служанок несли подносы с тарелками, на тарелках жареное и вареное мясо, ендовы с водкой и медами.
Сенька подумал: «Сегодня не ход?»
– Куда лезешь, поганой?! – кричал казак на татарина, переступившего порог избы.
Татарин отмахивался, бормотал:
– Киль ми! Киль ми! Китт!
Разин крикнул:
– Не троньте татарина! – Прибавил громко: – Бабай – кунак.
– Салам алейкум, бачка! – сказал татарин, выйдя на середину избы.
– Алейкум саля! – ответил Разин, подняв ковш водки и жестом приглашая татарина. – Киряк?
– Киряк ма! – тряхнул головой татарин и пальцем показал на потолок, как на небо.
Разин засмеялся:
– Дела нет мне – мулла ты или муэдзин, или просто поклонник Мухамеда. А вот тебе мой есаул, – показал рукой на Сеньку, – на конях проведи его степью на Саратов. Деньги тебе даны – проведешь, верни на Яик, получишь калым!
– Якши, бачка! Якши.
– Не пьешь и нашего не ешь – иди! Справляй коней в дорогу, товарыща подбери.
– Якши, бачка! Ярар – има башкир… – Татарин, юрко поклонясь, ушел.
Сенька от горести разлуки с атаманом стоя выпил ковш водки. Разин встал, обнял его.
– Не поминай лихом, сокол! Терпи ради нашего дела тяжелой путь… и прощай!
Сенька не промолвил слова, боясь показать слезы от жалости того, что любил, нашел и оставляет. Он взял шапку и рядом с ней прихватил свою суму, не надевая шапки и не оглядываясь, спешно вышел из избы. Разин поглядел ему вслед:
– Ух, крепкой парень! Люблю таких…
– Да, батько Степан! Не много людей, в коих сила и разум вместях живут… – ответил Сукнин.
Пока готовили лодку перевезти Сеньку за Яик, сговаривались:
– Река бешеная! Выше уклона нельзя перевозить…
– Одноконешно нельзя! О камни разобьет.
– А ниже – отнесет далече, – вертуны объехать надо…
Сенька, пока готовились казаки, зашел к Ермилке. Кирилка сидел за столом, пил водку и мрачно молчал. Ермилка сказал Сеньке:
– Дарил ты мне, брат Семен, шестопер – его храню! Перстень мой у тебя схитили и памяти моей нет, так вот – надень пансырь!
– Самому тебе гож. Меня спасаешь, а как бой – и ты с голой грудью?
– Добуду новой – бери! Короткой, но он доброй, с медяным подзором.
Сенька послушно снял кафтан, натянул на плечи панцирь, сверху надел кафтан, запоясался кушаком. Суму вскинул на кафтан, а сверх всего – армяк распашной. От сумы казался горбатым. По горбу сумы Кирилка, встав из-за стола, ударил кулаком:
– Береги себя, горбач! Идешь не молясь, да мы о тебе помолимся.
Сенька молча обнял приятелей. На берегу его ждали перевозчики, но он оглянулся и удивился: татарин и башкир, как два чугунных конных истукана, чернели вправо от реки на холме.
– Пошто не едут за реку? – сказал Сенька.
– Да тебе куды, на Гурьев городок? – спросил перевозчик.
– Нет, на Саратов.
– Тогда иди к ним, не переезжай.
Сенька пошел от реки в гору. Когда подошел к конным спутникам, один ему показал оседланного коня, в балке стоял.
– Кон кароша!
Татарин спросил:
– Знаишь татарски?
– Ни… – покачал головой Сенька.
– Яман! Знаишь – кайда барасым?
– Ни… – ответил Сенька.
– Яман!
Сенька подумал, что татарин сказал ему «хорошо», и, обращаясь к нему, прибавил:
– Идем на Саратов! – Он показал пальцем на юго-запад.
– Сары тау? Якши!
День разгулялся, из бурых облаков выплыло солнце, в степи зажелтели камни, и даль заголубела.
Сенька сел на коня, потрогал колчан у седла со стрелами и улыбнулся: «Чем стрелять? Лука нет! Это не для меня…» Когда двинулись степью, Сеньке показалось, что спутники сильно забирают к Астрахани, он подъехал к татарину и, тыча рукой в сторону юго-запада, сказал:
– Туда надо!
– Китт! – ответил татарин и отмахнулся.
Он говорил с башкиром, тот, тряся головой в бараньей шапке, что-то рассказывал татарину и часто повторял:
– Алла ярлыка! Алла…
Башкир и татарин оба были мусульмане.
Сенька больше не спорил и не настаивал на правильном пути. Он ехал впереди своих вожаков, но зорко приглядывался, как они ведут путь. Солнце стало заметно ниже, и чувствовал Сенька, что лошади надо бы отдохнуть, но кругом пески и пески… ни ручейка, ни лужицы близ. Кое-где блестели на песке пятна, будто озерки дальние, но он знал по опыту – это соляные места. Помнил, что они с Кирилкой, идя на Яик, забрели на такое место и чуть не погибли. Вдали замелькали островерхие шапки – счетом пять. Татарин вгляделся, сказал башкиру:
– Эмансуг татар – яман!
Башкир, держа мохнатую шапку в руке, вскочил на спину коня и на ходу коня, стоя, разглядывал едущих быстро навстречу. Он сел в седло, надел шапку и, выдернув лук из мешка, стал подбирать стрелы, громко бормоча:
– Алла ярлыка!
Только Сенька беспечно ехал на скачущих к ним татар и думал: «Знают по-русски – как воду спросить, поить коня надо!» Татары наскакали на перестрел стрелы, трое из них натянули луки, пустили в них три стрелы. Стрелы прожужжали, не задев никого. Двое расправляли арканы.
– Ого! Гой-да! – крикнул Сенька и, кинув поводья на шею коня, выхватил два пистолета.
Прежде чем татары справились наложить стрелы, Сенька, наскакав, ударил одного в лицо пулей, сунул в колчан пустой пистолет, из другого пробил грудь второму. Третий успел направить стрелу в грудь Сеньке, но о панцирь стрела, ударив, переломилась. Третьему Сенька, близко наскакав, тоже выстрелил в лицо пониже шапки, ему снесло череп, а конь, испуганный стуком выстрела и огнем, понес запрокинутого на спину всадника в степь. Видя, что Сенька смел и вооружен, двое оставшихся грабителей, смотав арканы, ускакали прочь, и вскоре их не стало видно. Сенька сунул пустые пистолеты в колчан у седла, поехал наведать спутников. Они с начала боя спешились, поставили коней рядом и за конями, встав на одно колено, готовили луки.
– Якши! Батырь… яй… яй… – сказал татарин.
– Эмансуг татар кудой…
– Ништо, старики! А вот лошади устали, надо воды им.
Татарин стал добрее к Сеньке, он решил растолковать, как может.
– Кибытка татар будит… как вот… – он показал на солнце, сплюснув ладони сухих рук.
Сенька понял, что, как сядет солнце, к тому времени они приедут куда-то.
На ходу коня Сенька продул пистолеты, оглядел кремни и зарядил. У него на кушаке, спрятанная под армяком, висела его небольшая сулеба, кованная самим им: «Не вынесут пистолеты, возьмусь за сулебу…»
Стало темнеть. Башкир вставал два раза на круп коня и вглядывался. После третьего раза подъехал к Сеньке, тронул его за рукав, сказал:
– Коро кушиль бишь-бармак!
На горизонте зачернело. Они понукали усталых лошадей, подъехали к татарскому становищу в несколько кибиток. Среди кибиток был островерхий шатер. Вдали виднелось стадо овец, кругом были кусты, и между ними неведомо откуда шел ручей и также неведомо куда скрывался. Один из татар хорошо говорил по-русски, сказал Сеньке:
– Твои спутники хвалят тебя! Ты убил и разогнал грабителей.
– Это ништо! А вот… – он порылся в карманах, достал серебряный рубль, дал татарину, – пущай накормят и лошадей наших.
Татарин взял рубль, сказал, ломая слова:
– Это обида, что ты платишь. Кунак – по-нашему гость, гостя принимают, поят и кормят и путь ему показывают без денег.
– Для меня обида, что ем чужое, а в гости позвать вас некуда, пущай мои деньги пойдут у вас на бедных.
– Ну, добро, кунак! Добро… на бедных можно… бедным мы помогаем…
Сенька попил кумыс, поел бишь-бармак, изготовленный по просьбе башкира. Залез в пустую кибитку, снял суму и панцирь, лег под кафтаном, глядел на звезды. Ночное небо было черное, и только круги около звезд говорили, что оно темное-темное, но синее. Слышал Сенька, что в шатре весело кричат, ему послышалось слово «батырь». «Может быть, обо мне говорят?» Он стал дремать, не хотелось думать, что там впереди ждет, но до атамана за Днепр ему надо добраться.
Кто-то шевельнулся у кибитки, заскочила девочка-подросток. Сказала звонко:
– Урус батырь! Яй, яй…
Сенька приподнялся, хотел ее поймать, она тронула его мягкой тонкой рукой по кудрям:
– Батырь! Ай, я-а… – и соскочила.
Свистнула, видимо, плеть, старческий голос сердито прошамкал:
– Иблис!
Звонкий голос, знакомый Сеньке, прокричал во тьме чужие слова:
– Мин сиэны курасым ды.
Утром рано выехали, а когда проезжали последнюю кибитку, из-за нее поднялась стройная фигурка девушки и за Сенькиным конем побежала, путаясь тонкими ногами в песке, крикнула, сорвав с головы темное покрывало:
– Урус батырь! Урус, урус!
Сенька видел, как взметнулись ее темные косы да сверкнули черные глаза. Он только боком взглянул на нее и поскакал за вожатыми. «Эта бы любила… да мне? Эх, ну!» Вожатые его – татарин и башкир – забирали вправо, и Сенька только теперь понял, что прямо ехать с Яика – негде кормить и поить лошадей, да и самим отдохнуть от длинной дороги негде. Поздно ночью они были близ Волги, ночевали на опушке леса. Развели огонь, спали у огня, а когда Сенька достал из сумы деревянную баклагу, кусок мяса жареного, сунутого ему в суму хозяйкой, стал есть, то пригласил обоих спутников, но татарин сказал:
– Киряк ма!
Башкир ел мясо и пил с Сенькой налитое ему вино, говорил по-татарски: «якши!».
Татарин, глядя на башкира, плюнул и сказал:
– Бабай – шайтан!
– Алла ярлыка! Алла… – бормотал башкир и прятал от единоверца лицо.
Утром на берегу Волги они оба, как мусульмане, совершили намаз. Татарин долго вязал из камыша плот, окончив, на постромках прикрепил его недалеко от хвоста лошади. Сенька сел на плот, а татарин верхом – и они переплыли Волгу. На берегу Сенька дал татарину еще серебряный рубль. Тот, сняв шапку, сказал:
– Спасибо… – Он пробовал растолковать Сеньке, чтоб тот скорее уходил от этих мест, и твердил: – Эмансуг татар кудой! Он цар служит…
Сколько верст ниже Саратова высадили его на берег Волги, Сенька не знал, не останавливаясь, шел по берегу реки, никто не встретился. На ночь устроился под копной сена. Когда дергал сено для постели, из копны выдернул стрелу, поглядел и решил: татарская.
Еще день шел и стал скучать, подумал: «Где – так хоть кабаков много, а тут ни одного!» Стало темнеть. На берегу – больше песок, решил ночь провести в камышах. Сенька выбрал сухой бугор с камнем, наломал камыша, подостлал, на камень положил шапку и сказал себе: «Постеля, как в скиту за грехи!» Но усталость брала свое. Сенька стал дремать и в дреме услыхал – трещат камыши: «Какой-нибудь зверь подбирается!» Приподнялся немного, увидал: со стороны берега из камышей ползли на него двое людей. Лиц в сумраке не видно, и лица обезображены: во рту у обоих было закушено по луку. «Татары! Ага!»
Он вскочил на одно колено, а татарин уже сидел на нем. Сенька толкнул его с себя кулаком, татарин взвизгнул и, отлетев, шлепнулся в воду. Другой выплюнул лук, крикнул: «Урус шайтан!» – и тут же, прыгнув, повторил то, что сделал первый: насел Сеньке на голову. Сенька поймал его за широкие штаны, сорвал с себя и кинул в воду, этот нырнул, а Сенька, выдернув пистолет, ждал, когда на темной воде появится черное пятно человека. С берега взвился аркан, петля захлестнула Сеньке шею. Он быстро обернулся, шагнул к берегу, сквозь камыши увидел фигуру черную, быстро мотающую аркан. Сенька выстрелил. Черный на берегу сел и, послышалось Сеньке, сказал:
– Аллах!
Сенька вышел из камышей, черный сидел на корточках, аркан вился перед ним в камыши светлой полосой. Тогда Сенька вспомнил, что петля аркана на его шее, снял аркан, кинул на убитого, пошел и оглянулся. На отливающей сизой сталью воде чернели две фигуры, они плыли по течению к Астрахани, за ними недалеко от берега плыли их шапки. Увидав плывущие шапки, Сенька вспомнил свою на камне:
– Крысы напали, а я и шапку забыл!
Он вернулся к месту ночлега, под ноги ему попался лук, другой, зацепив камыши, кружился у берега… «Кто ближе был, тому меньше пришлось…» – подумал он, но решил, что спать некогда, надо уходить от опасных мест. «Сено недалеко осталось, и тут, видно, есть татарские становища». Он спешно зашагал по берегу, хотя часто в сумраке спотыкался о пни и кочки – раз упал. Поздняя луна подымалась медленно, от ее сияния, розового и как бы неуверенного, медленно оживал и рисовался берег. За Сенькой брела его горбатая тень, а когда ломалась в уступах, горб его подымался на бугре, а лицо Сеньки, волосатое, горбоносое, с курчавой короткой бородой, становилось огромным, носатым. Сенька, чтоб не дремать, внимательно разглядывал свою тень и думал: «Будто я Бова-богатырь! Эк меня разнесло!» Долго он шел, решил выбрать бугор или камень, – отдохнуть, выпить водки и закусить. Ему показалось, что далеко-далеко мигнул огонек. Он протер глаза. Еще мигнул и стал больше. Сенька зашагал шире и все глядел вперед, боясь, что огонь скроется, но огонь был все шире, все ярче, и стали видны даже искры.
Сенька спустился со сгорка к реке, и огонь пропал. Он еще прибавил шагу, вглядываясь, а когда подошел, то слышал сквозь кустарник потрескиванье сучков, а огня не видел, тогда он полез в кусты и увидал огонь.
– Черт! Думал – не огонь, а марево.
Кусты кончились. На Сеньке распахнулся армяк. На него вскинулись чьи-то глаза, и старческий голос крикнул:
– Чур меня! Чур, чур!
Тощая фигура старика, спотыкаясь, пустилась бежать к берегу. Длинная борода, заскочив на плечо, поблескивала от пламени костра.
Сенька еще из кустов видел, что у огня на деревянном тагане кипел котелок, а в нем шевелилась рыба или иное что.
– Эй, раб! Уха перекипи! – крикнул Сенька.
Старик выпрямился, оглянулся, спросил:
– Чаял я, ты лихой?
– Что с тебя взять?
– Взять-то? Крест да от порток пуговицу.
– Бог с тобой! Иди к огню, не бойся.
– Бога поминаешь – знать хрещеной…
Старик вернулся к огню, а Сенька подумал: «Вишь, слово, которое не люблю, – помогло…» Старик, усаживаясь на прежнее место, заговорил:
– Вот ты какой матерой, но пуще спутался я, как из кустов полез и за поясом пистоли забрякали.
– Они брякают, только когда из них стрелят… смешной!
– Ну, а мне почудилось: забрякали – я и побег к лодке!
Сенька вгляделся в берег, заметил лодку.
– Ты рыбак?
– Рыбак, да поневоле рыбак… Дочка в слободе у Астрахани живет. Весть дали: помирает в родах, а она у меня единая, как свет в глазу… Ну и поехал, да орудье рыбное взял.
– Добро, старик! Попутчиками будем, не знаю, сколь времени. Мне на Саратов.
– А я с-под Саратова, вместях легше, знай погребем. И мне покой дорогой, у тебя пистоли, а то татарва обижает, зачали было меня арканом ловить, так тем берегом вчера пихался…
Сенька не сказал, как он попал на татар, стал развязывать суму. Развязав суму, вынул баклагу с водкой, налил водки в крышку баклаги, сказал:
– Пей, дедушко!
Старик перекрестился, выпил водку, помешал ложкой уху и, обжигаясь, хлебнул.
– Поспела, вишь… щучья уха… – Он тоже развязал свой кошель, вынул хлеб, пожевал и, сняв котелок, стал прихлебывать, похлебав, проговорил: – Не брезгуй, ешь уху!
Сенька взял ложку, обтер ее полой кафтана, посыпал сухарей и с удовольствием ел горячее, иногда запивая водкой. Когда поели, Сенька помогал старику таскать в огонь сухие прутья, а потом у огня оба разделись. Сенька снял панцирь.
– Ну и рубаха у тебя, дружок. Как имя тебе?
– Зови Гришкой!
– Григорей…У меня брат был Григорей, помер летось…
– А твоя дочь умерла?
– Ни, Григорьюшко! Пронес Бог, порадовался… Внучка окрестили, и все слава Создателю.
– Хорошо сошлось, не одинок ты… родня…
– Я и так не одинок, живу со старухой, а тут, вишь, корень наш – внучек, от корня того отростели пойдут.
– Добро! – Сенька стал свертывать панцирь, чтоб уложить в суму.
Старик потрогал панцирь, потряс подол, отороченный медью:
– Экой груз! Я бы под такой рубахой в един день – покойник.
– А я – без этой рубахи был бы покойник!
– Во-о? Меня Наумом звать. А ты доброй, не лихой человек, так скажи – в Саратове жить ладишь?
– Нет! На Воронеж попадаю.
– От Саратова до Воронежа идти – язык высунешь. А ты, милой, поезжай.
– Да как? Ямскими?
– Пошто? Мы со старухой живем на усторонье… К нам нихто не ходит, а мимо нас дорога… По ней на Воронеж возы с солью ездют. Поедут люди, ты пристань к ним, подвезут.
– За постой, дедушко, буду тебе платить!
– Сочтемси-и… Хи! Микола, храни!
Они подживили огонь и улеглись вблизи костра. Сенька сказал, покрываясь кафтаном, кладя на свернутый армяк голову:
– Ночь не спал… Коли засну крепко, а лихо какое заслышишь – буди! За себя и тебя постою…
– Спасибо, дружок, послушаю…
Сенька беспечно и крепко уснул.
Утром рано старик разжег ставший тусклым и густо-пепельным заглохший огонь, вскипятил воду, бормоча молитву, посолил и засыпал толокна, потрогал Сеньку, проговорил тихо:
– Григорей, умойся, поешь горячего да погребем… Место не близко.
– Ладно, дедушко!
Хорошо Сеньке у старика Наума в древней избушке с соломенным двором на столбах. Седая Дарья, жена Наума, по утрам хлопочет у печки, пахнет печеным и варевом. Сеньке тогда особенно крепко спится. Его старуха зовет сынком. Сенька, чтоб не сердить верующих стариков, садясь за еду, крестился. За столом старик не раз говорил, поглядывая через выдвинутый ставень на дорогу:
– Скоро, я чай, Гришенька, пойдут и соляные обозы, редки они!
– Пождем, дед Наум!
Старуха тогда ворчала:
– Чего ты, седой кот, гонишь сынка! Пущай гостит, нам не убытошно.
– Хорошо у вас, бабушка, да сколь не гости, а впереди дорога!
Сенька платил за свой постой и даже помог Науму исполнить давно желанное – купить лошадь. Лошадь у старика издержалась. Хомут и сбруя висели в сенцах избы, затянутые паутиной, а санки с телегой в углу двора, как бы сиротливо жалуясь, стояли оглоблями вверх. Купив лошадь, Наум, не мешкая, поехал на базар в Саратов и между делом своим исполнил Сенькину просьбу – купил водки. Сенька доверху налил водкой дорожную баклагу:
– В дороге надобна!
– Уж и как еще годится! В пути водка дороже денег. Вишь, время холодает…
Шли дожди… Неделю, две. Потом стало морозить, но снегу напорошило мало. С проезжей дороги, с пустырей, обложивших дальние слободы Саратова, в сторону Волги несло мерзлым песком, ветер часто разгуливался на ширине. Мерзлый песок сыпал в лицо, ел глаза. По ночам, если играла буря, песок хлестал в ставни избы. Шипело, потрескивало в ставнях и на крыше, в трубе на печи постукивал ставень. Лежа на лавке ночью, Сенька думал: «Панцирь уложил в суму… Хорошо ли без него? Боюсь, что он холодить будет». И вот однажды утром, выйдя на низкое крыльцо избы, Сенька увидал: широкое поле пустырей сплошь побелело от снега. Два дня спустя в избу Наума зашли два рослых мужика в серых жупанах, по виду один моложе и уже в плечах, другой старше и выше ростом. Покрестились на образа в большой угол, младший сказал, кладя рукавицы с бараньей шапкой на лавку:
– К вам, древние! Будто к Адам да Еве в рай… Сколь ни едем, а мимо не проедем.
– Будьте гости!
– Проездом – так гости мы коротки! Вишь, дело – нет ли у вас бражки?
Сенька с Наумом вылезли из-за стола, старуха собирала скатерть. Наум покрестился, закинув бороду на плечо, ответил:
– Не держим, проезжие, хмельных квасов, инако головы кабацкие обижают.
– Коли нет браги, так дайте кваску – нутро промочить…
Старуха вышла с ковшом в сени, из жбана нацедила квасу.
Пришлые напились. Старший сидел, а младший стоял, не отходя от дверей. Младшему Наум сказал:
– Ты бы сел, а то быдто бежать собрался. Мы не лихие люди! – и, трогая полу жупана у мужика, прибавил: – Шел бы к печке, вишь, одежа оледенела.
– Не так понял – просолела она!
Наум подмигнул Сеньке. Сенька раскрыл суму, выволок из нее баклагу с водкой:
– А ну, мужи, сажайтесь к столу, водку пить будем.
– Ой ли? То-то с утра в носу зудит! – пошутил младший и, шагнув, подсел к старшему мужику.
– Бабушка, дай чаши!
Дарья поставила на стол четыре оловянные кружки. Кладя кусок хлеба, проворчала:
– Мой кот тоже, я чай, в компанею сядет?
– А то как же? – ухмыльнулся Наум.
Сенька налил кружки, а когда выпили, спросил:
– Кто будете?
– Обоз с солью у нас.
– Куда ладите?
– На Борисоглебск – а там путь в Воронеж… Мы тамошние.
Пристал Наум:
– Григорей, лей им еще, да будем свататься…
Сенька налил, сказал:
– Бабушка! Прибавь закусить.
Старуха бойко поставила на стол тарелку вареной рыбы, нарезала хлеба. Поправила на голове съехавший плат, нагнулась к Сеньке:
– Добро тратишь, сынок, а неведомо – примут тебя альбо и так уйдут.
– Ништо, бабушка!
– Тебе куды?
– На Воронеж мекаю, родня там…
Мужики переглянулись. Старший заговорил:
– Кажи ж – виру иматы… кожний.
Младший сказал Сеньке:
– В обоз пошто не принять. Едино лишь в городах, где стоим, у нас торг, и, как повелось, таможное имают… свальное и головное за своих платим мы, а ты чужой.
– Я за себя без спору плачу!
– Кажи ж: а колы пид шляхом жаковаты будут – побегнути треба.
Сенька слушал, но не понял. Наум, допивая водку, засмеялся.
– Чого граешь, дид?
– А того! – Старик похлопал Сеньку по плечу. – Супротив разбоя лучше его вам не сыскать!
– Як же, батько?!
– Зримо – паробок вежливий… – ответил старший, стряхивая с бороды крохи хлеба. – Жичити добре, абы вин ни затяговий?
– Ты не из военных? – спросил младший.
Сенька рассмеялся, тряхнув кудрями:
– Вольной я, из гулящих!
– Борзо справляйся! Идем до воза.
Сенька обнял хозяев и оделся в дорогу. Когда сверх сумы накинул армяк, младший, трогая на его спине горб, прибавил:
– Житло свое ложишь на воз, а по жупану очкур шукаем!
Старуха плакала, провожая Сеньку.
– Уж очень ладной был у нас сынок! Жалко его…
Башкиры и калмыки – лазутчики донесли Разину, что из Астрахани к Яику идет воевода со стрельцами. Разин приказал затворить железные ворота города и от надолбы убрать сторожей. На стене был поставлен дозор из зорких людей, чтоб вовремя известить приход воеводы. Дозор усмотрел, а потом и всем видно стало – воевода пришел со многими воинскими людьми и в версте от Яика поставил подвижной боевой городок. За городком – обоз, за обозом на отдельном холме – свой воеводский шатер. Разинцы ждали гонца. Когда гонец подскакал к стене Яика, встал против моста, Разин вышел на стену. Гонец протрубил в медную трубу и начал кричать:
– Сдавайтесь, воры! Будем за вас бить челом великому государю – я, боевой воевода боярин Яков Безобразов, и воевода астраханский, князь и боярин Иван Прозоровский, чтоб великий государь отдал вам вины ваши, учиненные разбоем.
Гонец замолчал, тогда Разин подал свой голос, который слышен был передовым стрельцам в полуверсте от Яика.
– Посланец воеводин! Доведи своему ватагу, что Разин козаков не держит, а для того, чтоб пошли козаки от атамана к Астрахани, пущай ватаг ваш шлет именитых людей для уговора, мы же ворота им отчиним!
Прошел день, настал другой, ясный и холодный, к реке с калмыцкого берега на конях подъехали двое, они слезли с лошадей и стали кричать лодку. Старый казак-перевозчик, объезжая омута, поехал за ними. Разинцы, забравшись на стену, следили, говорили между собой:
– Пошто они в город из-за реки идут?
– К Дайчину Тайше ездили, калмыков сговаривать!
– Ни… Дайчин Тайша у горам у арыксакал… Он барань ехаль делит… – сказал калмык-лазутчик.
– Все же, сдается, они ездили к калмыкам! – сказал есаул Ермилка Пестрый.
Его поддержал Кирилка:
– Свои головы жалеют у стен положить, норовят калмыцкими закласться.
– Верно, Кирилл!
Переехав реку, посланные воеводой прошли надолбы, прошли по мосту, им отворили ворота. Оба вошедшие – в голубых суконных кафтанах с ворворками, в боярских шапках, отороченных бобром, с синим бархатным верхом. Оба при саблях, с пистолетами за кушаком. Выйдя на площадь, повернулись на церковь Петра и Павла в воротной башне, сняв шапки, помолились и стали ждать. Караульный у ворот затрубил в рог, окружая пришедших, собирались разинцы. Разин с есаулами вошел в «круг». «Круг» снял шапки, только посланные воеводой оставались в шапках.
– Кто вы? – спросил Разин.
– Мы, вор, послы от воеводы астраханского и от нашего боевого воеводы – боярина Якова Безобразова!
– Послы? А чин каков?
– Какое тебе дело до чина? Ин скажем – я голова стрелецкой, имя крещеное – Семен Янов!
Второй, седобородый, заломив на верх головы шапку и выставив правую ногу в сафьянном рыжем сапоге, прибавил:
– Я – голова, имя мое – Микифор Нелюбов!
– Добре! Говорить моим козакам посланы?
– Посланы, истинно!
– Говорите! Со мной после поговорим.
– С тобой, вор Стенька Разя, нам говорить не о чем! – сказал седой голова.
Оба они встали спиной друг к другу, опустили правую руку, каждый на рукоять пистолета, громко, поочередно, как бирючи, начали кричать:
– Донские козаки! Великий государь по моленью за вас воеводы астраханского, боярина Ивана Семеновича Прозоровского…
– Снимет с вас вины ваши и разбойные дела вам простит!
– А вы должны покинуть воровского атамана Стеньку Разю, отдать оружие стрельцам боевого воеводы боярина Якова Безобразова и идти в Астрахань!
– А где тому порука, што царь отдаст наши вины?! – крикнул есаул Ермилка Пестрый.
В ответ ему закричал старший голова:
– Порука вам – боярское слово крепкое, боярина воеводы Прозоровского!
Блестя на солнце русыми кудрями, тряся головой, громко крикнул Черноярец:
– Боярское слово нам издавна ведомо! Боярин седни надумает, а завтра передумает.
Тогда, видимо желая устрашить, звонким голосом, чуть хриповатым на низких нотах, закричал младший голова:
– Козаки! Бойтесь Бога и жалейте себя! Не кинете воровать – а воевода пришел взять город Яик, – возьмет, не ждите милости!