Книга: 1916. Война и Мир
Назад: Глава IX. Город
Дальше: Вкладка

Глава X. Маяковский

…и ещё раз: взводя пистолет, затворную раму надо до упора потянуть на себя и отпустить. На то и придумана возвратная пружина, чтобы поставить затвор на место и дослать патрон. А если пружине помогать рукой — скорее всего, патрон перекосит и случится осечка.
— Я стреляюсь. Прощай, Лилик…
В ужасе от услышанного Лиля примчалась на Надеждинскую. Маяковский остался в живых, но упрекнуть его не повернулся язык. Лиля поняла: сказано — и сделано — было всерьёз. А Маяковский кружил по комнате, без умолку говорил, хохотал… Вытащил карты и усадил Лилю играть в «гусарика» за стол, на котором страшно чернел осекшийся пистолет.
Те, кто знали Маяковского близко, знали и эту особенность: даже проигрывая, он выигрывал. Но проигрывал редко — игроком был истовым и везунком изрядным.
Первую русскую награду Первой мировой войны получил сослуживец генерала Маннергейма и великого князя Михаила Александровича, будущий лидер Белой гвардии ротмистр Пётр Врангель. Со своим эскадроном он атаковал немецкую артиллерийскую батарею. Потеряв коней, гвардейцы в пешем строю изрубили врага и сорвали немецкое наступление. Государь наградил барона Врангеля Георгиевским крестом.
Маяковский не попал на фронт стараниями Максима Горького, но тоже удостоился награды. Накануне Февральской революции одним из последних указов о награждении император подписал ратнику Маяковскому серебряную медаль «За усердие» на Станиславской ленте. А в революционные дни усердному кавалеру повезло даже принять командование своей автошколой.
Он был уверен, что выиграл спор у Бурлюка — о безъязыкой улице.
Гражданская война забросила Давида Давидовича в Башкирию, оттуда в Сибирь, потом на Дальний Восток… В двадцатом году он эмигрировал в Японию, позже перебрался в Американские Штаты. Там деятельный Бурлюк организовал издательство и печатал книги — свои и чужие. Дошло до выпуска журнала Color and Rhyme, «Цвет и рифма», на любимую тему кубо-футуристов о единстве стихов и живописи. Вершиной деятельности Давида Бурлюка стала собственная картинная галерея. Он прожил долгую жизнь и умер на Лонг-Айленде в 1967 году…
…а в начале двухтысячных вдруг оказалось, что Бурлюк — самый известный и дорогой украинский художник. После того как его картина «В церкви» была продана на аукционе Sotheby’s за 650 000 фунтов, в Киеве вспомнили, что автор родом с Украины — и записали рекорд продаж в местные достижения.
Маяковский встречался с Давидом, когда ездил в Штаты. Продолжал уверять, что ему удалось подарить улице язык — тот, которым она теперь может разговаривать. Мудрый Бурлюк пытался объяснить, что язык толпы — гул. Невнятный гул, окрашенный в разные тона в зависимости от настроения. Убеждал, что улица никогда не станет говорить на языке Маяковского.

 

В шатрах, истёртых ликов цвель где,
из ран лотков сочилась клюква,
а сквозь меня на лунном сельде
скакала крашеная буква.

 

Этого не то что не сможет повторить человек из толпы, он этого даже не поймёт… куда там — даже не услышит! Для публики, для масс, как стало принято говорить, ближе какая-нибудь «Гайда, тройка» из репертуара Вяльцевой:

 

Так с тревожными мечтами
Вдаль всё мчалася она,
И не помнит, как с устами
Вдруг слились её уста…

 

…или ёрнические вирши самого Давида, которые Маяковский торжественно именовал дикими песнями нашей Родины, а футуристы исполняли хором:

 

Он любил ужасно мух,
У которых жирный зад,
И об этом часто вслух
Пел с друзьями наугад!

 

Вот это — массовое, говорил Бурлюк. Но Маяковский упорствовал.
Установку дал Хлебников: Мы хотим, чтобы слово смело пошло за живописью. Кубист Маяковский строил речь из кубиков-кирпичей. Искал созвучия между ритмом стиха и ритмом жизни. Пришёл к лозунгу и плакату. Вместе с Родченко, который фотографировал Лилю Брик, делал рекламу и дизайн упаковок для Моссельпрома, ГУМа…

 

Прежде чем идти к невесте,
Побывай в «Резинотресте»!

 

В двадцать пятом году Маяковский получил серебряную медаль и диплом на парижской выставке «Ар Деко» — там же, где великая княжна Мария Павловна со своими вышивками удостоилась золота.
Он продолжал раздваиваться.
Плохо стыковались между собой поэма «Про это» — и к штыку приравненные строки, вонзённые в брюхи буржуям. Не сочетались попытки писать стихи о сущности любви — и чеканные славословия советской власти. Настоящего, тёплого человеческого — становилось всё меньше. Оставались — сталь труб и бетон строек коммунизма. Автор «Трёх толстяков» и «Зависти» писатель Юрий Олеша грустно отметил в дневнике: Сегодня на последней странице «Известий» появились рекламы, подписанные величайшим лириком нашей эпохи.
Простецкая публика с восторгом принимала Маяковского. Нравился — большой, басовитый, громкий, наглый. Даже если слов не понять, по духу чувствуется — свой! Читает — как железо куёт. И отбрить может, как надо, по-рабоче-крестьянски, без всяких там интеллигентских штучек.
Спрашивает его здоровенный детина из зала:
— Маяковский, зачем вы всё время подтягиваете штаны?
Была такая привычка, верно. Только поэт не теряется, отвечает с ехидной ухмылкой:
— А вы, девушка, хотите, чтобы упали?
Детина в краску, толпа в хохот. Умыл!
Спрашивают у Маяковского на поэтическом вечере мнения об Ахматовой и Цветаевой. Он мгновенно реагирует:
— Обе дамочки — не нашего поля ягодицы!
И снова до упаду хохочет ощерившийся зал…
Кажется, совсем недавно был Маяковский другим. Не просто так собирались его короновать вслед за Северянином. Не просто так один петербургский юноша называл себя Владимиром Владимировичем Вторым, потому что мечтал добраться до высот Владимира Владимировича Первого — до высот Маяковского! Юноша писал стихи, пробовал силы в прозе… Он носил известную фамилию Набоков и, повзрослев, номинировался на литературную Нобелевскую премию.
Советская власть позволяла ездить агитатору и горлану-главарю за границу: проверен, лоялен. Маяковский ездил — как корреспондент журналов и газет, как рекламист… В 1922 году виделся в Берлине с Игорем-Северянином. Приволок икры, шампанского, стихов своих несколько книжек. Старые приятели посидели в душевном застолье. Маяковский предлагал старшему товарищу и учителю протекцию, чтобы в России его снова стали печатать… Нежная вышла встреча.
Спустя всего четыре года Северянин, составляя стихотворные портреты, описал уже другого Маяковского.

 

В господском смысле он, конечно, хам.
Поёт он гимны всем семи грехам,
Непревзойдённый в митинговой глотке.
Историков о нём тоскуют плётки
Пройтись по всем стихозопотрохам.

 

Верным прежней симпатии оставался крымский меценат и поэт Вадим Баян, устроивший когда-то за свой счёт Олимпиаду русских футуристов. Потерял имущество, уцелел в Гражданскую и тем был счастлив. Предавался творчеству. Выпускал альманахи и отправлял в Москву своему, как он полагал, собрату с дарственными надписями: Маяку мира Маяковскому — Баянище, или ещё короче: Великому — великий.
Серебряный век русской поэзии закончился.
— Кто бы мог подумать, что посмертно Гумилёв так прославится? — невесело шутили оставшиеся в живых. Вспоминали, что Блок целиком отвергал Гумилёва, а Гумилёв целиком отвергал Бунина. Гумилёва большевики расстреляли, Блока свели в могилу, Бунина изгнали за границу…
С Мандельштамом встретился Маяковский как-то в магазине. На ходу толком и не поговорили — так, поприветствовали друг друга и разошлись. Иначе мог бы Ося припомнить Володе свои стихи да и пожурить.

 

Сегодня дурной день:
Кузнечиков хор спит,
И сумрачных скал сень —
Мрачней гробовых плит.

 

В двенадцатом году Маяковский говорил Бурлюку о завораживающем ритме этих строк. И заворожён, видно, был настолько, что несколько лет спустя написал «Наш марш».

 

Дней бык пег.
Медленна лет арба.
Наш бог бег.
Сердце наш барабан…
Радости пей! Пой!
В жилах весна разлита.
Сердце, бей бой!
Грудь наша — медь литавр.

 

Бой и медь литавр — это, конечно, Маяковский. Но ритм откровенно дёрнут у Мандельштама, а бог и бег — у Хлебникова, из книжки «Учитель и ученик», из экспериментов с падежами, как лес и лысина. Так что Виктор-Велимир при случае тоже мог бы оконфузить Володю несколькими вопросами, но — тихо угас в деревне.
Мандельштам честно пытался творить в стране, где бог судил ему родиться. Не получалось. Пять лет — до 1930 года — вообще не писал стихов, перешёл на прозу, а возвращение к поэзии стало началом конца. В 1933-м его — не вора, не убийцу, не насильника! — отправили на поселение.

 

Мы живём, под собою не чуя страны,
Наши речи за десять шагов не слышны,
А где хватит на полразговорца, —
Там помянут кремлёвского горца.
Его толстые пальцы, как черви, жирны,
И слова, как пудовые гири, верны.
Тараканьи смеются усища,
И сияют его голенища.

 

Таких откровений и тем более таких карикатур большевики не прощали.
В ссылке последователь Тютчева пробовал говорить на языке улицы, четыре года блудил мутными пустыми рифмами и подхалимскими очерками про совхоз. Друзьям признавался в письмах: Я гадок себе.
Мандельштаму хватило мужества снова взяться за стихи — всего на год. Второй арест стал последним. Коронки мечтательному золотозубу выдрали урки. Путь его лежал в бескрайние владения ГУЛАГа на Дальнем Востоке, но всё кончилось раньше. В последние дни декабря 1938 года Осип Эмильевич Мандельштам умер от сердечного приступа и общего истощения в пересыльном лагере с чудовищным — не только для поэтического уха — названием Владперпункт.
Постановление об аресте Мандельштама подписал Яков Агранов, заместитель председателя ОГПУ. Тот, на ком кровь Николая Гумилёва. Тот, кто повинен в гибели Николая Клюева, — которого вместе с Есениным устраивал в санитары Распутин. Яков Агранов, милый Яня — приятель и сосед Бриков и Маяковского, любовник Лили Брик.
Один из секретов своей власти над мужчинами Лиля однажды открыла сама.
Надо внушить мужчине, что он гениальный. И разрешить ему то, что не разрешают дома. Остальное сделают хорошая обувь и шёлковое бельё.
В своей гениальности Маяковский был уверен. Первым о ней заявил Давид Бурлюк, и потом уверенность крепла с каждым выступлением, с каждой публикацией. Гениальностью Маяковский жил — духовно и материально. Редкая гармония! Только гармонии не было…
…потому что раздвоение продолжалось. Потому что он пропустил момент, когда его дороги с толпой разошлись. Маяковский продолжал писать для выдуманных строителей светлого будущего. Для белозубых крепышей, сошедших с им же нарисованных плакатов. Только реальные строители — это серая толпа, голос которой — гул, и песня которой — знаменитые «Кирпичики»:

 

На окраине где-то города
Я в рабочей семье родилась.
Горе мыкая, лет пятнадцати
На кирпичный завод нанялась…
На заводе том Сеньку встретила.
Лишь, бывало, заслышу гудок —
Руки вымою и бегу к нему
В мастерскую, накинув платок.

 

Пролетарию понятна корявая запростецкая лирика. «На окраине где-то города…» Зачем ему Маяковский?

 

Любить — это значит в глубь двора
вбежать и до ночи грачьей,
блестя топором, рубить дрова,
силой своею играючи…

 

Толпе не нужен человек, который в дорогом костюме разгуливает по Парижу. Человек, который перекладывает в стихи слова Ницше: Гнев, любовь, страсть, половую энергию нужно употреблять на то, чтобы колоть дрова. Толпе подавай чего попроще:

 

Кажду ноченьку мы встречалися,
Где кирпич образует проход.
Вот за Сеньку-то, за кирпичики
Полюбила я этот завод!

 

Всё повторялось. В Бутырской тюрьме молоденький Маяковский понял, что не напишет так же весело, как символисты: В небеса запустил ананасом… Но ведь и так, как автор «Кирпичиков», не напишет тоже! Он — гений, но ему никогда в жизни не придумать строчку Где кирпич образует проход. Никогда не придут ему в голову памятные по «Бродячей собаке» ветры вменявдунут
Теперь Маяковский сам был своей тюрьмой. Тупиком, в который себя загнал. Он мучительно искал слова.

 

Я хочу быть
понят моей страной,
а не буду понят —
что ж?!
По родной стране
пройду стороной,
Как проходит
косой
дождь.

 

За эти строки Валентин Катаев предлагал поставить ему памятник. А за эти впору было поставить к стенке:

 

Убирайте комнату, чтоб она блестела.
В чистой комнате — чистое тело.
То, что брали чужие рты,
в свой рот не бери ты.
Культурная привычка, приобрети её —
Ходи еженедельно в баню и меняй бельё.

 

Бурлюк сказал бы: не хромые стихи у вас, им просто ноги оторвало. В последних записях Маяковского есть строка: Любовная лодка разбилась о быт. Не только лодка. О быт разбились стихи Маяковского — и разбился он сам. Говорил:
— Раньше фабриканты делали автомобили, чтобы купить картины. А сейчас художники пишут картины, чтобы купить автомобиль.
Живопись он забросил, писал стихи. Продавал — и отправлялся за границу, увозя напутственные записки от Лили.
Очень хочется автомобильчик. Привези, пожалуйста! Мы много думали о том — какой. И решили — лучше всех Фордик.
Личных моторов тогда в Москве было наперечёт, но Маяковский мог себе позволить такую роскошь — вернее, первому пролетарскому поэту такую роскошь позволяли власти. Брикам оставалось лишь много думать, какой автомобильчик лучше. Он привёз Renault. Может, потому, что вспомнил, как впервые сел за руль именно французского авто. Может, по деньгам пришёлся француз, а не американец.
Лиля тут же влюбилась в серого Реношку и даже пыталась устроить автопробег из Москвы в Ленинград. Отъехала от города десяток-другой километров, вовремя одумалась и повернула назад.
Маяковский, привыкший лепить спектакль из собственной жизни, делать себя главным героем своих стихов и рифмовать всё, что с ним происходило, об автомобиле отчитался письменно.

 

Довольно я шлёпал, дохл да тих,
на разных кобылах-выдрах.
Теперь забензинено шесть лошадих
в моих четырёх цилиндрах.

 

Работа в автошколе приучила к точности. Новое бездушное стихотворчество, ставшее рифмоплётством, приучило к бухгалтерской сухости. Действительно, у Renault NN модели 1925 года был четырёхцилиндровый двигатель мощностью шесть лошадиных сил. Лиля кружила по Москве на забензиненных лошадихах, а Маяковский отправлялся в очередной вояж с новыми наказами.
Рейтузы розовые 3 пары, рейтузы чёрные 3 пары, чулки дорогие, иначе быстро порвутся… Духи Rue de la Paix, пудра Houbigant и вообще много разных… Бусы, если ещё в моде, зелёные. Платье пёстрое, красивое, из крепжоржета, и ещё одно, можно с большим вырезом, для встречи Нового года.
Маяковский иностранных языков не знал и рассказывал, что с французами свободно болтает на триоле: за тем, чтобы он не забыл что-то купить в парижских магазинах, следила Лилина сестра. Эльза Триоле присматривала и за тем, чтобы в разлуках с Лилей ни одна женщина не заняла её места, взгромоздившись на бабочку поэтиного сердца. Прецедент был: в Штатах к Маяковскому приставили переводчицу, которая прижила от поэта ребёночка. Даже приезжала потом в Европу — хотела показать дочку отцу. Сёстры её с трудом отвадили.
Остальные романы и романчики происходили под контролем Эльзы, которая регулярно писала: Пустое, Лиличка, можно не волноваться. И верно, отношения с женщинами у Маяковского вспыхивали вдруг — и так же стремительно гасли.
Занозой осталась только Тоня Гумилина. До конца дней он мучился виной за её самоубийство. Девичьи акварели со сценами свадьбы стояли перед глазами. Любовь — игра смертельная… Маяковский написал про Тоню дважды — в пьесе «Клоп» и в киносценарии «Как поживаете?». Жаль, фильма так и не была снята.
Странная, мистическая связь между Маяковским и Лилей будоражила их современников и смущает по сию пору. Так никто и не смог ответить на вопрос: что же держало их вместе? какая страшная тайна? Не было ли этой тайной — соучастие в жестоком убийстве, сознаться в котором немыслимо? Что не давало расстаться людям, которые даже пожениться никогда не пытались? Не кровь ли невинного, павшая на них декабрьской ночью 1916 года и связавшая крепче любых уз?
С кем бы ни жила Лиля — всё, что сочинил Маяковский, выходило с посвящением ей одной. Исключение он сделал только раз. Поэму «Владимир Ильич Ленин» надписал: Российской Коммунистической партии посвящаю.
После смерти Маяковского правительство назначило Лиле Брик, чужой жене, академическую пенсию: сработали нужные связи. Ей же досталась половина авторских прав на произведения Маяковского. Ещё четвертушка наследства перепала пожилой матери и по осьмушке — двум родным Володиным сёстрам. Больше к пирогу Лиля никого не допустила, несмотря на последнюю волю поэта.
Маяковский был игроком и везунчиком. Даже проигрывая, выигрывал. По крайней мере, так могло показаться — если судить по успеху. Он обыграл поэтов-современников: ещё при жизни высоченным памятником встал над остальными. Его — потомственного дворянина и белоручку, чуравшегося чёрной работы, — коммунисты провозгласили главным пролетарским поэтом. Известностью и тиражами публикаций Маяковский обошёл всех современников-поэтов, вместе взятых. Обрёл право сказать в поэме: Сто пятьдесят миллионов говорят словами моими…
Выигрыш был, а радость не наступала. Сто пятьдесят миллионов говорят, но те ли слова произносят они? Те ли слова хотел бы он вложить им в уста? Вопрос…
Писалось всё хуже. Стихи получались вымученные. Молнии образов, по-прежнему яркие, разбивались о невнятные кирпичи-кирпичики окружающих слов. Всё чаще из-под пера выходило что-то сродни подписям для санитарных плакатов:

 

Долой безобразников по женской линии.
Парней-жеребцов зажмём в дисциплине!

 

Зажав в дисциплине самого Маяковского, Лиля заставляла его снова и снова приниматься за работу. Рычагов находила предостаточно. Истязала и приговаривала: Страдать Володе полезно; он помучается и напишет хорошие стихи.
Он писал, продавал написанное — и опять ехал за границу. Сообщал: Первый же день по приезде посвятили твоим покупкам, заказали тебе чемоданчик и купили шляпы. Осилив вышеизложенное, займусь пижамками.
Она отвечала: Милый щенёнок, я не забыла тебя, ужасно люблю тебя…
С давних пор Лиля называла Маяковского — Щен. Так он и подписывал свои письма, иногда рисуя на полях печального пса. А её в ответ называл Кисой.
Первой собакой в жизни Щена стала «Бродячая», куда привёл Бурлюк. Последней — купленная по настоянию Лили французская бульдожиха Булька. Бульдожиха напоминала юсуповского Панча, который сновал по гарсоньерке в ночь убийства Распутина.
Наконец, Маяковский написал то, что хотел: пьесы «Клоп» и «Баня». Высказался. Не приняли — посчитали клеветой на действительность и оплеухой обществу. Пощёчиной новому общественному вкусу. Написал поэму «Во весь голос» и снова решил — получилось! Но теперь надо было докричаться до тех, кому…
Отношения с Лилей угасли — осталась общая квартира, странная жизнь втроём с Осей, памятки о заграничных покупках, и в них — механическое сюсюканье, в котором уже нет души, а есть лишь давняя привычка: Спасибо за духи и карандашики. Если будешь слать ещё, то Parfum Inconnu Houbigant’a. Целую всю твою щенячью морду…
Любовная лодка билась о быт всё сильнее, трещала по швам. И сердце разрывалось. Маяковский говорил: Только большая хорошая любовь спасёт. В Париже влюбился в ослепительную манекенщицу Татьяну Яковлеву. Предложил руку и сердце. Это полбеды — он посвятил ей стихи. Впервые посвятил стихи — не Лиле!
Эльза не на шутку встревожилась. Лиля — тем более: Ты впервые предал меня… Сёстры обсудили проблему и пришли к выводу: влюбиться ему сейчас действительно необходимо, иначе он может погибнуть. Но Маяковский уходил из рук, а это была слишком высокая цена за его спасение.
Помогла дружба Лили с чекистами. Поэта, который собирался отправиться к Татьяне и, как грозился в стихах, силой взять её одну или с Парижем, за границу не выпустили. Красавица переживала недолго и вскоре вышла замуж за виконта. Маяковский продолжал сходить с ума в одиночку — он был один. Космически один.

 

У коровы есть гнездо,
У верблюда дети,
У меня нет никого,
Никого на свете.

 

Пытался заполнить пустоту. Осыпая безнадежными телеграммами ускользающую парижскую красотку, закрутил роман с двадцатилетней московской актрисой. Она была замужем. Маяковский знал её мужа, тоже актёра. Играл с ним на бильярде, воевал в карты, зазывал в цирк, таскал по ресторанам…
…а жене меж тем писал игривые стишки, называл невесточкой и всё норовил умыкнуть в свой кабинет: кроме комнаты в общей с Бриками квартире, он обзавёлся ещё одной, в коммуналке.

 

Вы ВВ и я ВВ…
Сядем рядом на траве.
На траве, на травке
с рифмой для затравки.

 

ВВ — Вероника Витольдовна. Дочь короля немого кино Витольда Полонского, который пятнадцать лет назад блистал на экране в «Счастье вечной ночи» с Верочкой Каралли.
Молоденькой ВВ было безумно интересно с маститым ВВ. Он купался в её обожании и изощрялся в ухаживаниях. Она ехала на юг — он мчался следом. Она отправлялась с театром на гастроли — он ускользал из-под Лилиной опеки и оказывался поблизости.
Говорили часами. Он читал ей свои стихи. Предпочитал ранние, настоящие, дышащие. Бушевал:
— Дураки! Маяковский исписался, Маяковский только агитатор, только рекламник!.. Я же могу писать о луне, о женщине. Я хочу писать так. Мне трудно не писать об этом. Но не время же теперь ещё. Теперь ещё важны гвозди, займы. А скоро нужно будет писать о любви. Есенин талантлив в своем роде, но нам не нужна теперь есенинщина, и я не хочу ему уподобляться!
Снова читал то, что посвящал уже не Лиле Брик, а Веронике Полонской.

 

Любит? не любит? Я руки ломаю
и пальцы
разбрасываю, разломавши…

 

— Лошади никогда не кончают самоубийством, — глубокомысленно заявлял Маяковский. — Потому что лишены дара речи и не выясняют отношений.
Выяснение отношений и разговоры о самоубийстве давно были для него в порядке вещей. Первые стихи об этом написаны давным-давно, в 1915 году:

 

Всё чаще думаю —
не поставить ли лучше
точку пули в своём конце.
Сегодня я
на всякий случай
даю прощальный концерт.

 

Теперь на дворе стоял год 1930-й. Чекист, приятель и сосед Яков Агранов подарил Маяковскому «браунинг». Знакомый пистолет, копию того, юсуповского… Можно было продолжать шутить, и поэт шутил. «Браунинг» — игрушка. Что за калибр — семь шестьдесят пять?! То ли дело — девять миллиметров или даже десять! Большие люди стреляются из больших пистолетов. Из «маузера», например…
Маяковский влюблялся в Веронику всё крепче. При прощании стал обязательно брать залог: кольцо, перчатку… Однажды подарил ей платок — и тут же разрезал пополам.
— Половину вы будете носить, а половину я в кабинете на лампу накину. Так мне будет казаться, что часть вас — со мной, и мы скорее встретимся.
В начале 1930 года Маяковский просил Веронику расстаться с мужем и выйти за него. Она сказала, что пока не готова.
— Но всё же это будет? — спросил он с надеждой. — Я могу верить? Могу думать и делать всё, что для этого нужно?
— Да, думать и делать! — согласилась она.
Думать и делать — стало у них тайным паролем. На людях, когда чувства свои приходилось держать в руках, Маяковский спрашивал Веронику снова и снова:
— Думать и делать?
Получал утвердительный ответ, счастливо улыбался — и действительно начал делать. Чуть не в первый раз использовал свою известность для себя лично: записался на получение квартиры в писательском доме. Договорился с Вероникой, что как только квартиру дадут — она уходит от мужа, он съезжает от Бриков, и вместе они поселяются в собственном гнёздышке напротив Художественного театра, где Вероника служила. Правда, Брики тоже переедут — в квартиру на той же лестничной площадке, но это уже неважно.
Апрель 1930-го выдался снежным — это в Москве-то! Брики надумали ехать в Берлин, проведать Лилину матушку. Маяковский маялся очередным из вечных своих гриппов, но отправился на вокзал — провожать. А проводив, стал преследовать Веронику. Кроме прозвища невесточка, он придумал ей смешное имя — Норкочка. Иногда даже Норкища.
В театре у неё не получалась роль, а спектакль уже вот-вот надо было показывать отцу-основателю МХАТ, великому Владимиру Ивановичу Немировичу-Данченко. Репетировали круглыми сутками, на износ. Дома по-прежнему приходилось обманывать мужа, все кругом всё знали — это было отвратительно, низко и пóшло.
Вероника чувствовала себя опустошённой и старалась избегать Маяковского. Он ярился, обижался, приходил мириться, часами ждал её в кафе напротив театра. И при каждом удобном случае старался развлечь, утащить в кино или в гости. Бился с её депрессией — и своей бездонной тоской.
Норкочка заходила к нему домой. Он хвастался бульдожихой, которая недавно ощенилась. Булька скакала по дивану, прыгала выше головы, пыталась лизнуть девушку в нос — и тут же валилась на спину, с хрюканьем предлагая почесать ей пузо.
— Видите, Норкочка, как мы с Буличкой вам рады, — говорил Маяковский.
Он всё настойчивее требовал, чтобы Вероника бросила мужа и вышла за него замуж. Немедленно, пока не вернулась Лиля. Вероника в ответ просила его уехать хотя бы на несколько дней в санаторий. Привести нервы в порядок, дать ей собраться с мыслями — он ведь всё равно собирался в свою любимую Ялту, в Ливадию!
Двенадцатого апреля они не виделись. Тринадцатого вечером — оказались в гостях у Катаева и крепко поругались. Первый и последний раз Вероника видела Маяковского пьяным. Он то плакал, то отвратительно грубил и унижал её. Порывался при всей большой компании рассказать мужу Вероники об их отношениях, а через минуту грозил ей выхваченным из кармана «браунингом» и снова говорил о самоубийстве…
К ночи, протрезвев и придя в себя, Маяковский просил прощения. Мужу Вероники он всё же сказал, что завтра намерен с ним серьёзно говорить. А с неё взял слово, что их разговор состоится утром.
Четырнадцатого апреля затянувшаяся зима вдруг закончилась, пришла настоящая весна. Яркое солнце припекало, снег таял на глазах, и птицы гомонили оглушительно.
В начале девятого утра Маяковский заехал на таксомоторе к Веронике домой, забрал и отвёз к себе в рабочий кабинет. Там он снова сорвался. То запирал дверь на ключ, то отпирал снова. Требовал — немедленно, с этой же минуты без всяких разговоров расстаться с мужем и жить с ним.
— Это нелепо, когда счастье двух взрослых людей зависит от того, когда им дадут квартиру! — кричал Маяковский. — У нас есть эта комната!
Он умолял оставить театр, бросить его и никогда больше там не появляться. Винился за вчерашнее и умолял простить. Говорил, что пятнадцатилетняя разница в возрасте — ерунда: он может быть молодым, весёлым и беззаботным. Клялся, что отныне даже складка на её чулке будет значить для него больше, чем что бы то ни было на свете. Собирался немедленно идти в магазин, чтобы купить всё необходимое, а её запереть — потому что к мужу она больше не вернётся и бросит театр…
Снова и снова, круг за кругом — мысли и сбивчивая речь Маяковского возвращались к одному и тому же. В любой другой день Вероника слушала бы его иначе. Но сегодня…
Через час ей предстояло показываться Немировичу-Данченко. Она думала только об этом, потому что от показа зависела её карьера и зависели партнёры, с которыми вместе столько репетировали. Она молилась, чтобы только не забыть текст, и этот поворот на каблуках сразу после выхода, и взгляд, который она должна бросить под реплику. Она боялась, что после ночной гулянки глаза у неё припухли, а это сразу заметно, и кто-нибудь — хорошо, если не сам Немирович! — обязательно заметит: если в двадцать лет у неё такие проблемы с лицом по утрам, то что же будет в тридцать и в сорок, и видит ли она себя дальше в профессии…
…и конечно, из театра она не уйдёт — это надо быть сумасшедшей, чтобы уйти со сцены МХАТ, даже если уходить для того, чтобы стать женой великого человека, и даже если этот великий человек — сам Владимир Маяковский; а разговор с мужем, теперь уже сомнений нет, всё равно сегодня состоится; и говорить с ним будет она, а не Маяковский, потому что Маяковский сорвётся, и это будет ещё более унизительно, чем вчера, а она сумеет всё объяснить и не делать больно, потому что Володю она любит, но и мужа по-человечески тоже любит и уважает, и хочет расстаться по-человечески…
Тут Маяковский выдохся и просто сказал: либо она откажется от мужа и театра прямо сейчас и останется, либо — ничего не надо. А Вероника ответила, что её ждут на репетиции, и туда она обязательно поедет, а после — поговорит с мужем и вернётся к Маяковскому навсегда.
Он улыбнулся и не стал её провожать, только поцеловал на прощанье. В руку сунул двадцать рублей — добраться до театра и расплатиться с таксомотором, который всё ещё ждал внизу. Автомобиль был марки Renault — как тот, самый первый, и тот, что он купил для Лили.
Вероника не успела дойти до конца коридора, когда в кабинете Маяковского хлопнул выстрел.
Пистолет он выдернул из ящика стола перед тем, как попрощаться, пока бегал по комнате, махал руками и пытался уговорить невесточку остаться. Стоило незаметно переложить «браунинг» в карман пиджака — сразу пришёл покой. Прощальная ласковая улыбка была искренней.
Старой ошибки Маяковский не повторил. Лишь только за девушкой закрылась дверь, он до упора оттянул затворную раму — и отпустил. Услышал, как она дослала патрон и с клацаньем села на место. Продолжая улыбаться, Маяковский не тыкал дулом пистолета в грудь — в этот раз он уверенно приложил его к рубашке против сердца и глубоко вдохнул.
Последнее мгновение распалось на множество событий.
Спусковой крючок поддался маягкому нажиму согнутого указательного пальца.
Щёлкнул спущенный курок.
Остриё ударника ужалило капсюль.
Ослепительно полыхнул порох в гильзе.
Маленькая раскалённая пятиграммовая пуля рванулась, вкручиваясь в нарезы ствола, и…
КОНЕЦ
Назад: Глава IX. Город
Дальше: Вкладка