Книга: 1916. Война и Мир
Назад: Глава XIII. Вполголоса
Дальше: Глава XV. Сбор на Гончарной

Глава XIV. Последний привал

Когда по весне открывался «Привал комедиантов», война шла уже почти два года. Но жизнь столичной богемы продолжала бурлить, и тот фееричный апрельский вечер особенно запомнился двумя событиями.
Для праздника знаменитые режиссёры Всеволод Мейерхольд и Николай Евреинов совместно поставили несколько коротких забавных пьесок — небывалый случай! Это событие стало первым. Пронин ведь собрал в «Привале» постоянную труппу из учащихся студии Мейерхольда, объявил о появлении на Марсовом поле подземного театра-кабаре и утвердился в праве драть с фармацевтов изрядную цену за вход в свой подвал.
Вторым событием оказалось поздравление от прежних сослуживцев Мейерхольда, актёров Московского художественного театра:

 

В Москве ни собак, ни привала.
Актёры, художники есть
И даже поэтов немало…

 

Конферансье читал длиннющую телеграмму на бис. Как же хотелось оказаться здесь кумирам театральной публики — и Ольге Книппер, и Ивану Москвину, и Николаю Массалитинову!

 

В «Привале» зарыта «Собака»,
Но духа её не зарыть.
И каждый бродячий гуляка
Пусть помнит собачую прыть!

 

Два пронинских подвала, старый и новый, во многом походили друг на друга — и столь же многим рознились.
Как и в «Собаке», своды «Привала» от пола до потолка покрывали фрески. Но фигуры уже не громоздились хаотично: новую роспись делали академические художники.
По стенам в старинных канделябрах горели свечи. Их неверный свет рассеивали бауты — венецианские маски, которые напоминали о комедии дель арте и об итальянской карнавальной столице, с которой так часто сравнивают город на Неве. Но и в электрических лампах «Привал» не испытывал недостатка.
Новое детище Пронин хотел сперва назвать «Звездочётом». Поэтому на сводчатых потолках, обозначавших Своды Небесные, распластались подобия звёзд — осколки зеркал в золотом обрамлении. В антураже настоящего питерского подвала оживали сказки Гофмана — здесь, на дне глубоченного двора-колодца, откуда лучше видно звёздное небо…
Маяковскому с его ростом не привыкать было смотреть на публику сверху вниз. А сейчас, стоя на сцене, он в самом деле царил над переполненным залом. И слои табачного дыма подчёркивали его сходство с горной вершиной, встающей из клубящихся облаков.
Володя внял мольбам Пронина: в присутствии великого князя и многих уважаемых людей — бога ради! — не повторять скандала, приведшего к закрытию «Собаки». Он избегал смотреть на Дмитрия Павловича со спутниками. И потому, глянув сперва на Бориса, ставшего сбоку от сцены, потом на Северянина, который откинулся на спинку стула за дальним столом, глухим голосом Маяковский начал читать свою новую поэму «Война и Мир» — результат почти годичных творческих мук:

 

Хорошо вам.
Мёртвые сраму не имут.
Злобу
к умершим убийцам тушú.
Очистительнейшей влагой вымыт
грех отлетевшей души…

 

Зал, размякший под Вертинского, отреагировал не сразу. Свежа была сентиментальная слеза о пальцах, пахнущих ладаном; о синеющей кокаинетке… Но теперь освещённый пятачок сцены заполнял собой Володя и сжатым кулачищем будто бы дирижировал рубленый ритм стиха. С тяжестью парового молота падали слова — не самый подходящий фон для выпивки и закуски. Организованные Бурлюком выступления в десятках городов принесли свои плоды: Маяковский научился заставлять слушать себя. Не каждому полезут в горло кусок или рюмка; мало кто сможет жевать, когда со сцены слышится такое…

 

Что им,
вернувшимся,
печали ваши,
что им
каких-то стихов бахрома?!
Им
на паре б деревяшек
день кое-как прохромать!

 

Игорь-Северянин, с первых строк окунувшийся в Володины стихи, вздрогнул, когда на соседний стул тихо опустилась Тоня и вскользь чмокнула его в щёку.
— Опоздала, прости, — шепнула она, устраиваясь. — Давно читает?
— Только начал…

 

Лысины слиплись в одну луну.
Смаслились глазки, щелясь.
Даже пляж,
расхлестав солёную слюну,
осклабил утыканную домами челюсть…

 

Ещё никто не примерял сказанного на себя, но гул голосов в зале «Привала» уже стал заметно тише. А Маяковский бил и бил в одну точку.

 

Кто это,
кто?
Эта массомясая
быкомордая орава?..

 

Борис Пронин, который было отошёл от сцены к очередному столу, не успел толком поворковать с гостями — поспешил вернуться обратно.

 

И в клавиши тротуаров бýхали мужчины,
уличных блудилищ остервенелые тапёры…

 

Маяковский читал, щупая зал тяжёлым взглядом.

 

Нажрутся,
а после,
в ночной слепоте,
вывалясь мясами в пухе и вате,
сползутся друг на друге потеть,
города содрогая скрипом кроватей…

 

Слова звучали диким контрастом жалостному тремоло Вертинского; после некрофильской эротики — сочились животной страстью.

 

В крыши зажатые!
Горсточка звёзд,
ори!
Шарахайся испуганно, вечер-инок!
Идём!
Раздуем на самок
ноздри,
выеденные зубами кокаина!

 

Дмитрий Павлович с возрастающим интересом разглядывал Маяковского, а потом перевёл взгляд на Феликса. Юсупов сделал в ответ страшные глаза, раздул тонкие ноздри — и снова воззрился на сцену.

 

…страх
под черепом
рукой красной
распутывал, распутывал и распутывал мысли,
и стало невыносимо ясно:
если не собрать людей пучками рот,
не взять и не взрезать людям вены —
заражённая земля
сама умрёт —
сдохнут Парижи,
Берлины,
Вены!

 

Скейл и Эллей дымили пахучими сигарами и безучастно слушали. Впрочем, странно было бы ждать от британских офицеров проявления чувств в богемном подвале. Однако и они время от времени внимательно взглядывали на соседей.

 

Батареи добела раскалили жару.
Прыгают по трупам городов и сёл.
Медными мордами жрут
всё…

 

Басом своим Маяковский каждое слово вколачивал в зал, будто сваю. Полуоткрыв рот, за столом по соседству с Северянином и Тоней застыл поручик Сухотин, неотрывно глядя на сцену.

 

Никому не ведомо,
дни ли,
годы ли,
с тех пор, как на поле
первую кровь войне отдали,
в чашу земли сцедив по капле.
Одинаково —
камень,
болото,
халупа ли,
человечьей кровищей вымочили весь его.
Везде
шаги
одинаково хлюпали,
меся дымящееся мира месиво…

 

Тоня уже слышала эти стихи. Но сейчас и она сглотнула подкативший к горлу ком, настолько зрима была нарисованная Маяковским жуткая картина мировой бойни. Гойя! — подумала она.

 

…ветер ядер
в клочки изорвал
и мясо и платье.
Выдернулась из дыма сотня голов.
Не сметь заплаканных глаз им!
Заволокло
газом…

 

Орденоносный штабс-капитан Зощенко тоже не сводил с Маяковского огромных чёрных глаз. Он даже приподнялся на стуле и вцепился в край стола. Стихи вернули фронтовые воспоминания: о склизкой окопной грязи, о визге шрапнели, о клочьях человеческих тел и вони развороченных кишок; о ядовитых горчичных облаках, наползающих с германской стороны, — облаках газа, который рвёт грудь и заставляет кровью сочиться глаза. Газа, хватанув которого, счастливчики вроде Зощенко ухитряются выжить и после месяцами валяются по госпиталям…
Маяковский гремел со сцены:

 

Никто не просил,
чтоб была победа
родине начертана.
Безрукому огрызку кровавого обеда
на черта она?!

 

Недалеко от сцены, качнувшись, поднялся прапорщик — из тех, что получали погоны на ускоренных курсах и ходили потом в адъютантах при бельевых складах министерши Сухомлиновой.
— Хорош! — вальяжно протянул он. — Вертинского давай!
Одетый в такой же френч другой прапорщик, чуть потрезвее, дёрнул крикуна за рукав, и тот упал обратно на стул. А Маяковский читал, возвышая голос:

 

Пятый день
в простреленной голове
поезда выкручивают за изгибом изгиб.
В гниющем вагоне
на сорок человек —
четыре ноги…

 

Лоснящийся брылястый прапорщик оттолкнул миролюбивого толстяка-соседа и снова поднялся.
— Хорош, я сказал! Ты кому здесь про войну рассказывать будешь, ты, крыса тыловая?!
Маяковский побелел лицом и шагнул со сцены, продолжая:

 

А мне за что хлопать?
Я ничего не сочинил.
Думаете:
врёт!
Нигде не прострелен.
В целёхоньких висках биенья не уладить,
если рукоплещут
его барабанов трели…

 

Взвизгнула дама, которую поэт вместе со стулом отодвинул с пути.
— Молодой человек, — неуверенно сказал её кавалер с круглым следом от шапки на бриолиновой причёске, — что вы себе позволяете?!
Володя тараном шёл на прапорщика.
В зале сделалось движение, и в последний момент, когда драка была уже неминуема, перед Маяковским вырос коренастый Сухотин.
— Не надо, — коротко сказал он, дрогнув щекой в нервном тике.
В тот же миг Зощенко плечом отодвинул в сторону полупьяного прапорщика. Герой бельевого склада вскинулся, но тут увидал ордена и нашивки за ранения, погоны, а потом и глаза штабс-капитана — и мгновенно сник.
— Вон отсюда, мразь, — тихо и страшно скомандовал Зощенко. Прапорщик покорно попятился к выходу. Тут же поднялись и, спотыкаясь о стулья и чужие колени, потянулись за ним соседи по столу — два таких же выпускника ускоренных курсов и с ними пара напуганных барышень.
— Ратник Маяковский! Ко мне!
В голосе Дмитрия Павловича звенел металл. Сухотин с удивлением взглянул на поэта — откуда знает его сам великий князь? и почему называет детину в цивильной одежде ратником? — а Володя обречённо подошёл к столу возле сцены.
— Однако, я смотрю, вы везде успеваете! — Теперь Дмитрий Павлович говорил уже с насмешкой. — Днём — чертежи и автомобили, ночью — вино и стихи… Может быть, я ошибаюсь, но, по-моему, солдатам запрещено посещать подобные заведения и участвовать в публичных выступлениях. Нет?
Маяковский играл желваками на скулах и молча сопел. Его дурацкая бравада грозила теперь большими неприятностями. Эдак мало, что из автошколы выгонят — ещё и на фронт запросто пошлют…
Из-за Володиной спины вынырнула и храбро встала рядом Тоня.
— Вы же сами видели, — сказала она, вскинув голову, — он не виноват!
— Господа, — засиял вымученной улыбкой Борис Пронин. — Прошу прощения за досадное недоразумение. Благодаря господам офицерам инцидент исчерпан. Позвольте шампанского за счёт заведения!
И он сделал знак буфетчику. Юсупов расхохотался.
— Ваше высочество! — Подошедший Игорь-Северянин поклонился великому князю; в голосе его звучали самые бархатные тона; он повернулся к Юсупову. — Ваше сиятельство… Эти хамы устроили гнусную провокацию!
— Что же вы молчите, Маяковский? — спросил Дмитрий Павлович. — Вашу милую даму и прочих адвокатов мы уже послушали, а что вы сами скажете в своё оправдание?
— Я дворянин, — глухо сказал Володя, глядя в пол.
— Вот как?! — вскинул брови Дмитрий Павлович. — И что же?
Маяковский поднял голову и, глядя в глаза великому князю, повторил громко и чётко:
— Я дворянин! И намерен отстаивать свою честь, кто бы и где бы на неё ни посягнул!
Великий князь встал и заложил руки за спину. С Маяковским они оказались почти одного роста.
— Вот что я вам скажу, милостивый государь, — негромко произнёс Дмитрий Павлович, и слова его долетали только до собравшихся возле стола, но не были слышны остальному залу. — Вы пишете прекрасные стихи. Я, признаться, просто потрясён и отныне навсегда ваш поклонник. Не удивлюсь и даже буду рад, если вы станете действительно знаменитым… Но — после войны, и не раньше! А пока что вы — дворянин на службе государя и отечества. Извольте выполнять то, что положено солдату! Я не стану ничего говорить вашему генералу, и сегодняшний случай останется между нами. Однако потрудитесь впредь не попадаться мне на глаза в неурочное время и в неподходящем месте. Свободны!
Маяковский вспыхнул и резко двинулся к выходу. Юсупов проводил его взглядом и повернулся к Северянину:
— А вы, голубчик, сделайте милость, порадуйте нас тоже чем-нибудь… эдаким… Любезный, — теперь он обращался к Борису, — не вы ли только что произнесли это волшебное слово — шампанское?
Шагая через ступеньку, Маяковский поднялся из подвала и вышел на Марсово поле. На ходу он совал руки в рукава пальто и всё не мог попасть. Щёки пылали — даже пронизывающий ветер не сразу их остудил.
Тоня выбежала следом, схватила Маяковского за локоть и пошла рядом.
— Вовка, я так по тебе соскучилась! Почти неделя прошла… Во-овочка…
Она старательно семенила в ногу с его саженными шагами.
— Ты правда дворянин? — Тоня попыталась заглянуть в насупленное лицо Маяковского.
— Правда, — буркнул он. — Столбовой.
— Ишь ты! Никогда не говорил…
Они шли вдоль Мойки. Володя машинально двигался к дому — он съехал, наконец, из «Пале-Рояль» и снял маленькую квартиру на Надеждинской, почти на углу с Кирочной. Новое жильё обходилось дешевле и было ближе к Брикам.
Обгоняя парочку, в сторону Пантелеймоновского моста проехали несколько грузовиков с солдатами. Несмотря на холод, в кузове первого кто-то пиликал на гармошке и пел:

 

Распроклятая машина
Дружка в Питер утащила.
Она свистнула, пошла,
Расцеловаться не дала!

 

В следующем грузовике ехал свой частушечник, надтреснутым голосом перекрывавший нытьё двигателя:

 

Помолись, милашка, богу
На Исаковский собор.
Не возьмут меня в солдаты —
Мы поженимся с тобой!

 

Рыжей кометой мелькнул в воздухе окурок, брошенный из кузова третьего грузовика — там ехали молча. А в четвёртом задорный молодец, привстав, покрикивал почти без мотива:

 

Николай любил калину,
А Распутин — виноград.
Николай проел Россию,
А Распутин — Петроград!

 

В кузове хохотали.
— Поэты… — поморщился Маяковский.
— Ой, ты так читал сегодня! — Тоня сияла от восторга. — Это же невероятие какое-то! Все просто замерли! Такие образы! Вовочка, зачем ты не остался художником? Если бы всё это — на холст, а? Выступать сейчас нельзя, но картины-то писать можно!
— Аудитория маловата, — помолчав, ответил он. — Ну, стану я картины писать. И что меня ждёт? Разве что Третьяковка, в которую один чёрт никто не ходит. А у поэта — аудитория! Толпа, понимаешь? Поэт с толпой может говорить! На языке толпы. И толпа начнёт говорить моим языком, погоди!
— Вовка, — млея, сказала Тоня и посмотрела на него блестящими, бесконечно влюблёнными глазами, — я с тобой такая счастливая!
А в дымном «Привале» Игорь-Северянин, гордившийся тем, что за две недели в запасном полку не замарал рук государевой службой, по просьбе мужа своей спасительницы напевно популярил со сцены очередной изыск:

 

Я в солнце угасаю — я живу
По вечерам: брожу я на Неву, —
Там ждет грезэра девственная дама.
Она — креолка древнего Днепра, —
Верна тому, чьего ребёнка мама…
И нервничают броско два пера…

Назад: Глава XIII. Вполголоса
Дальше: Глава XV. Сбор на Гончарной