Книга: 1916. Война и Мир
Назад: Глава VIII. Истые дадаисты
Дальше: Глава Х. Корень зла

Глава IX. Сотворение легенды

— Гришенька, Христом-богом тебя прошу, возьми! Он же лёгонький, маленький — в карман сунул и забыл!
Акилина отказалась выбрасывать, сдавать в полицию или ещё куда девать пистолет, который забрал Распутин у давешней визитёрши. Вещь дорогая, да к тому и не бесполезная по нынешним временам. Коли уже дамочки стали с «браунингами» в муфточках шастать — знать, впору и честным людям вооружаться. Теперь толстуха уламывала Григория:
— Ну что ты артачишься?! Дурак! На улицах-то боязно нынче… А случись что? Когда на себя плевать — о дочках бы подумал! Возьми, а? Возьми пистолетик, Гришенька…
— Я не городовой, — отвечал он, — и носить оружие смерти — дело не моё. Оружие мира, а не смерти должен носить я. И пошто меня злым умыслом жизни лишать? Или я кому враг? Знамо, по-всякому бывает, и от руки злодея жалко помирать. Только смерти-то к чему бояться? Я её видал и не боюсь. Коли решит господь прекратить мои земные страдания — стало, так тому и быть.
Лукавил Григорий Ефимович, конечное дело. Содрогался с тех пор, как взглянул в лицо сифилитички Хионии Гусевой, которая убивала его, в брюхо кинжалом тыкая. Верно — видал он смерть, только встречи с ней страшился. Ох, страшился!
И о врагах говоря — лукавил. Откуда бы взяться Гусевой, когда бы врагов у него не было? Знал Григорий врагов своих, пусть и не всех, но многих знал точно. И когда на смертном одре лежал с животом распоротым, следователю под запись говорил, что подослана-де баба иеромонахом Илиодором, который на него, Распутина, имеет все подлости…
Теперь Илиодора расстригли, и стал он снова мирянином Серьгой Труфановым. А истовым почитателем Распутина иеромонах ещё раньше перестал быть: пожранный грехами смертными — завистью и неуёмной гордыней, в злейшего врага превратился Илиодор. Он и сочинил памфлет «Гришка» — тот самый, что Гучков потом раздавал направо-налево, с враньём и похабством. Это ведь после памфлета стало нарицательным имя — Гришка Распутин!
А нынче Труфанов и вовсе за границу бежал, и там книжонку настрочил, в которой мерзости собственные Распутину приписывал. И ведь каков паскуда?! Императрице предложил выкуп заплатить, чтобы книжонка из печати не вышла! Шестьдесят тысяч рублей требовал — это ж деньжищи сумасшедшие, мастеровитому рабочему за них полвека ломаться надо!
Императрица, понятно, отказалась. Да и Григорий Ефимович, когда спрашивали его про Труфанова, отвечал так:
— Пусть себе пишет, коль охота есть. Хоть десять книг испишет, всё одно. Потому — бумага всё терпит. А что касаемо именно Илиодора, то ведь песня его спета уже. Что бы ни писал, аль ни хотел там писать, прошлого не вернёшь. Всё хорошо во благовремении.
Но когда задавали вопрос о прощении, говорил резонно:
— Ежели собаку прощать, вроде Серьги Труфанова, он, собака этот, всех съест!
Знал, знал врагов своих Григорий Ефимович, и не одного только расстригу Илиодора. Силу вражью знал. А пуще того — чувствовал. Как в отрочестве всегда чуял, кто помрёт из односельчан. Так и теперь знал, что страшное грядёт — не к кому-нибудь, к нему самому. Знал, да поделать ничего не мог.
Сам не мог, и охрана не могла. На что они ему? Разве газетчиков не подпускать… Это ж сколько его именем деньги народные из казны прожирают?! Филёры, что следом ходят и ездят — автомобилями пользуются, опять же. А ещё те, что перед домом, на парадной лестнице да на чёрной… Терехов, Свистунов, Попов, Григорьев… да не забыть бы Василенко, Иварова, Жукова… да начальство ихнее…
Директор департамента полиции, непотопляемый Степан Петрович Белецкий, в последний год утвердился вдобавок товарищем министра внутренних дел, хотя сами министры на этом посту менялись то и дело. Как и в двенадцатом году, когда думали утопить Распутина под Ялтой, в году шестнадцатом филёры по-прежнему подчинялись Степану Петровичу, а он пытался использовать их весьма изобретательно.
Составил Белецкий с компаньонами расчёт: скомпрометировать Григория Ефимовича и через него — именитую публику, которой вокруг Распутина собралось немало. Что ни день, в квартиру на Гороховой несколько визитёров являлись или присылали мотор, чтобы брат Григорий к ним приехал. Могли даже в Покровское отправиться, когда по весне или осенью, в страдную крестьянскую пору, отсутствовал хозяин в Питере. За год в сводках филёрских по нескольку сот имён гостей Распутина появлялись — да каких!
Славно могло получиться, если их всех к рукам прибрать! Как удастся выставить Григория в непотребном виде — стало быть, плохи окажутся и те, кто его сторону держит, кто к нему в гости ездит, кто у себя его принимает, кто дела с ним водит. А как почувствуют они, что прихватил их Белецкий крепко — станут покладистыми, шёлковыми, готовыми к услугам…
Только вот незадача: не больно-то складывалась затея. Филёры — народ без фантазии, правду в отчётах писали. А пуще того переживал Степан Петрович, что удивительным образом проникались они симпатией к подопечному своему. Вот, скажем, отрядили в Покровское филёра. Не новичка какого — сам Белецкий опытного выбрал, заслуженного. Отрядили на постоянное жительство с наказом: вроде бы Распутина охранять, но на деле — присматривать. А что вышло? Филёр тот скорее скорого сошёлся с объектом своим. Начальство кляузы ждёт, а он задушевные беседы ведёт с Григорием Ефимовичем, чаи гоняет, газеты читает ему вслух и всё, как на духу, о себе и работе своей рассказывает.
Недоумевал Белецкий: и что за власть над людьми имеет Распутин, что люди к нему так тянутся?! Не приходило в полицейскую голову, что видели филёры против себя такого же, как они, человека — не семи пядей во лбу, но с умом крестьянским, хитрым и цепким, да без камня за пазухой.
Зато, к удаче Степана Петровича, по-прежнему издавались в России газеты, и вера в слухи только укреплялась. Так что получал Белецкий отчёты своих филёров, запирался в кабинете, рюмочку-другую выпивал — любил он это дело! — и принимался за работу: общую сводку составлял. Здесь чуть убавит, здесь прибавит; здесь чуть иначе скажет — глядишь, картина-то и меняется в нужную сторону.
Сказано в отчёте, что подошла к Распутину на улице женщина и говорил он с ней, а в записях Белецкого женщина та непременно проституткой окажется. Приехал Распутин в чей-то дом, пробыл там с полчаса — не иначе, с чужой женой развлекался. А уж если записку накорябает Григорий какому чиновнику — это просто подарок для Степана Петровича.
Прыгают по листу кривые каракули: Милой дорогой красивую посылаю дамочку бедная спаси её нуждаетца поговори с ней Григорий. Вроде ничего криминального, но это ведь как посмотреть! Может, просто пришла к Распутину просительница, пожаловалась — вот и просит он разобраться, в чём её беда: жалко, плачет ведь…
Можно прочесть так, а можно иначе, было бы желание. Фантазия подскажет, что старается Распутин за взятку. Или с дамочкой этой у него интрижка — вот и требует, чтобы чиновник исполнил всякую дамочкину прихоть. Была записка? Была. А уж брал Гришка деньги или нет — неважно. Все поверят, что брал. Главное — записку никому не показывать, а только на свой, нужный лад содержание пересказать.
Этим и занимался Степан Петрович Белецкий, запершись в своём кабинете с филёрскими донесениями и графинчиком коньяку. А как заканчивал сводку, где Распутина опять с грязью мешал, — газетчиков тут же кликал из числа приближённых и тщательно отобранных. Шакалов, что при любом режиме и любой полиции кормятся.
Они Белецкому информацию исправно поставляли, он — им. И вот этим шакалам — костью с барского стола — бросал Степан Петрович своё сочинение про Гришку. Не сочинение — строгой секретности документ! А дальше приукрашенные и совсем уже дикие истории из жизни столичной знаменитости вмиг по изданиям разлетались.
Только даже бумага не всё терпит, и на такой случай тоже был готов Белецкий. Что никак не получалось тиснуть в газете — сообщал душным шёпотком на ухо кому следует. Тот — другому и третьему, те — десятому и двадцатому… Вскоре и газетные-то статьи блекли перед слухами, один другого чудовищней.
Директор полицейского департамента рассуждал аккурат по Достоевскому: Подлец человек! Но чувствовать себя подлым не любит. Зато подвернись ему возможность уличить в подлости соседа своего — радуется: знать, не я один такой, есть и похуже!
Расчёт оправдывался полностью. Белецкий, имея задачу, врал продуманно. Пересказчики врали упоённо — и чтобы оправдать собственную подлость, и чтобы сплетню грязную посмаковать. А самые сообразительные шли дальше и обращали себе на пользу образ Распутина, сложенный Степаном Петровичем с помощниками.
Особо удачливым по этой части оказался молодой князь Михаил Андронников. Зашёл на Гороховую раз, другой. Отметился в полицейских отчётах, чтобы все знали — он здесь бывает. Предложил Григорию Ефимовичу бескорыстную помощь: служу, мол, по Министерству иностранных дел, готов быть полезным. Для себя ничего не хотел — лишь бы только иметь возможность творить добро по благословению старца, облегчать беды множества просителей…
Скоро молва разнесла весть: князь Андронников к Распутину вхож, имеет с ним особые отношения. А сам Михаил Михайлович тем временем хитроумные комбинации проворачивал. Курьеров императорских подкупал — и был в курсе всех служебных назначений. За сомнительные сделки с махинациями финансовыми брался, намекая на покровительство Григория Ефимовича и близость к государю с государыней. Подряды военные проталкивал. Там ходатайствовал, тут представительствовал…
Клиентов у бескорыстного Андронникова набрался не один десяток, и с них за своё содействие он деньги драл немилосердно: уверял, что для жадного мужика. Просители верили, платили — и по секрету о сделках своих другим рассказывали. Так что доходы Михаила Михайловича росли ещё быстрее, чем популярность его и слухи о могуществе Распутина.
Григорию-то и впрямь случалось помогать людям в кой-каких просьбах, и денег в благодарность перепадало. Только он сам про помощь не распространялся. Кому помог — те тоже помалкивали: разве станет рыбак болтать о рыбном месте? Платили-то государеву мужику не миллионы — миллионами пускай, вон, дурачки швыряются, у которых денег много…
Слухи о распутинской власти множились помимо Белецкого. На бурную деятельность князя Андронникова полицейский старательно закрывал глаза. Длилось это, почитай, года полтора-два, покуда аферист не попался случайно. Григорий в подлость князя верить не желал. Но пришли к Михаилу Михайловичу с обыском, и обнаружилась на его квартире целая канцелярия. Квартира-то знатная была, с роскошной мебелью — за четыреста рублей в месяц; на одного князя аж двадцать комнат — против пяти у Распутина с дочками!
Папки с делопроизводством Андронникова на двух грузовиках вывозили. Аккуратные папки, и на каждой надпись — где какое министерство, где какой департамент… Чиновники тамошние частенько получали от любезного Михаила Михайловича плотные тугие конверты с купюрами да льстивые письма с иконками — благословляет, мол, старец Григорий! — а потому никогда не отказывали.
Про мошенничество узнал весь Петербург, и князя перестали принимать, но к Распутину относились по-прежнему. Имя его продолжали полоскать и после того, как Андронникова специальным указом выслали из столицы. Другие-то многие продолжали играть на вере в могущество мужика государева! Жадный до самозабвения Ваня Манасевич-Мануйлов, хитрый циник Арон Симанович, оборотистый батюшка-очкарик Варнава и прочие втирались к Распутину в доверие, взносы благотворительные делали… Именем Григория Ефимовича могли даже собственный дом отвести под госпиталь, но после — махинациями ловкими стократ возмещали затраты свои. Боялись они Распутина, боялись и ненавидели, но не могли сдержаться и спешили урвать кусок пожирнее, пока возможность такая была.
Опять же, записочку распутинскую подделать — раз плюнуть. Принесут такой листок иному чиновнику, скажут: сам писал, своею собственной рукой. А кто когда настоящий почерк старца видел? Кто знает — он писал или не он? Тут представлялись чиновнику два выхода. Первый — начать выяснять: Распутину ли в самом деле записка принадлежит, и правильно ли смысл её понят. Каракули-то малограмотные, не вдруг разберёшь! Но так можно легко на неприятность нарваться: а ну как и вправду сам писал, и вместо того, чтобы вопросы задавать, надо было спешно делать то, что приказано? Распутин, по слухам, не только всемогущ, но и вспыльчив — того гляди, с места вылетишь! К тому ж чиновник — существо ленивое. Чем лишнюю работу себе выдумывать да нервы трепать, лучше пойти вторым путём: сделать, как в записке сказано, и с плеч долой. Оно и проще, и спокойнее.
Как-то возмутился князь Жевахов насчёт человека одного по фамилии Добровольский. Тот в канцелярию Синода норовил устроиться и всё на Распутина кивал, записки показывал. Явился Жевахов на Гороховую в шумном негодовании — и услыхал в ответ от Григория:
— Вольнó же министрам верить всякому проходимцу. Вот ты, миленькой, накричал на меня. И того не спросил, точно ли я подсунул тебе Добровола. А может быть, он сам подсунулся да за меня спрятался? Пущай себе напирает, а ты гони его прочь…
Григорий Ефимович заправил шаровары в сапоги, одёрнул рубашку с косым воротом и вышел из ванной комнаты. Он мыться-то в баню ходил. Без бани — что за мытьё? Но баня строго по субботам, раз в неделю: чтобы чистым быть, мужику чаще не надо. Зато как стал Распутин жить в квартире с ванной — полюбил, что ни день, в лохани огромной плескаться. Купель она ему напоминала, купель крестильную. А краны с льющейся водой представлялись источниками неиссякаемыми — так что Акилина имела частые разбирательства с нижним соседом. Заливал его Григорий, подолгу не закрывая кранов. И приходилось Лапинской то и дело нанимать рабочих, чтобы счищали разводы и заново белили потолки в пострадавшей квартире…
В столовой Распутин взял из буфета большую гранёную рюмку, налил мадеры всклянь, широко перекрестился и одним духом выпил. И следом — ещё одну рюмку. И ещё.
Без малого двадцать лет назад, уходя паломничать, бросил он вино и табак. От мяса отказался, от молочного и сладкого. И ведь сколько лет прошло — не тянуло! Но как война началась — ещё толком от раны не оправился, а начал вдруг пить снова. Предпочитал всё больше мадеру из Массандры: видал он в Крыму красивые тёплые оранжереи, где зрело это вино в огромных дубовых бочках, и очень уж вкус ему понравился. Напоминал о том, что довелось отведать в дальних странствиях — смокву греческую из окрестностей Афона, финики с пальмы близ Иерусалима…
— Не пил бы ты, Григорий Ефимович, — сердито сказала Акилина, выйдя из кухни, и встала в дверях со сложенными на животе пухлыми красными руками. — Не пей! К чему тебе пить?
— К чему… Авось, запью то, что после будет.
Распутин вылил в рюмку остатки тягучего золотистого вина из бутылки, опрокинул в рот и поперхнулся. Спирт карамельным духом ударил в нос, обволок нёбо горькой сладостью. Тяжестью наполнился затылок, тёпло поплыло в груди, а на языке остался привкус жареного миндаля.
— Запью, что после будет, — повторил он. Горло перехватило, и голос не слушался.
— Э-эх, — только и сказала Лаптинская, сторонясь и давая Григорию пройти.
Шаркая по паркету сапогами, он побрёл в небольшой кабинет. Всего и убранства там было, что диван да письменный стол с креслом.
— Чую, — бормотал захмелевший Распутин, ничком повалившись на диван, — болезнь опасную чую… Пережить бы, господи! Укрепи, дай силы пострадать мушке малой за грехи свои, ты же больше страдал за грехи наши…
По скуле, изрытой ранними морщинами, скользнула слеза. Григорий уткнулся лицом в маленькую подушку-думку.
Страх томил его, хоть и говорил он всем, что не боится. Страшные видения преследовали. Ещё не встал на Неве лёд, и высоко вздулась меж гранитных берегов бурливая вода. Давеча ехал он в моторе по набережной — и вдруг вскрикнул, увидав, как наяву: покраснела жёлто-серая рябь, и вот уже течёт Нева кровью. А в кровавых волнах колышутся, плывут по течению к морю Балтийскому трупы замученных людей — не по отдельности, а густо, словно брёвна на лесосплаве, сколько хватает глаз. И снова вскрикнул Распутин, признав мертвецов. Были среди них и великие князья, полураздетые и растерзанные… много, невероятно много знакомых и незнакомых людей с изуродованными, искажёнными мукой лицами…
Вспомнил Григорий ту страшную картину, заскулил, вцепился зубами в рукав… А после рывком сел, утёр сырые глаза кулаками. То не бес ли его снова искушает? Он отмахнулся от лукавого и забормотал, размышляя.
Можно ведь бросить всё и уехать, уехать. Дочки в пансион пристроены, выучатся. В Покровском хозяйство ладное, крепкое — там тоже не пропадут. Денег у него особых в загашнике нет — так пропитание-то всегда добыть можно, здоровье и руки при нём покуда. В Палестине землицы кусок прикуплен, добрые люди пособили. Уехать, что ли, туда, поближе ко граду святому Иерусалимскому? Жить в уединении да богу молиться — чего ещё надобно…
Уехать, уехать! Только доделать последние дела важные, а на всякий случай — вот что. Григорий перебрался в кресло у стола. Придвинул поближе блокнот, нашарил карандаш в ящике и размашистыми каракулями, прыгающими буквами принялся старательно выводить на листе первые строки завещания.
Я пишу и оставляю это письмо в Петербурге. Я предчувствую что ещё до первого января я уйду из жизни. Я хочу русскому народу папе русской маме детям и русской земле наказать что им предпринять…
Назад: Глава VIII. Истые дадаисты
Дальше: Глава Х. Корень зла