Книга: Наполеонов обоз. Книга 1. Рябиновый клин
Назад: Часть вторая Вязники
Дальше: Глава 2 Станция

Глава 1
Оркестрион

В оркестрион, уверяла Вера Самойловна, изначально было записано много песен: а как иначе, трактир ведь был знаменитый, у Калужской заставы стоял, место солидное.
Какая-то либеральная партия даже проводила там собрания, канареечники да голубятники постоянно толклись по своим интересам, а что до артистов, то и господин Шаляпин, бывало, заглядывал, не брезговал.
Так что из развлечений полагалось не только спиртное. Не станут завсегдатаи трактира, пусть и пьяные в лоск, одно и то же крутить, не потерпят убожества. Да и сам величественный шкаф красного дерева, выстроенный по образу европейского собора, даже с небольшой колоколенкой, по обе стороны которой сходили резные скаты; сам шкаф, с молодцевато выпуклой грудью, инкрустированной лентами-гербами и вензелистыми росчерками (а если отпереть её ключиком, то в глубине открывался ряд медных труб, выстроенных как на плацу), – этот шкаф-собор представал олицетворением великолепия и скрытых чудес; предполагал обширнейший репертуар, кипучий и бравурный, раздумчивый и надрывный, – песен двенадцать, если не пятнадцать, не говоря уж об отечественной «Боже, царя храни!» – прискорбно не сохранённой, как, впрочем, и царь, и отечество.
Оркестрион вообще-то считался имуществом, приписанным к желдоршколе, хотя и достался лично Вере Самойловне по наследству от кузины Бетти, богини пищеблока номер два.
Интересно, что и это, и другие странные её заявления Сташек пропускал, будто бы не слыша, заминал, не придавал им значения, словно произносила их не сама Вера Самойловна, а некто, сидящий внутри её головы, где-то на задах затылка, кого Сташек считал полным ку-ку и старался не выпускать на подмостки. Не переспрашивать и не уточнять – вот была его тактика, – дабы не сорвать стоп-кран, что приведёт к лавине полубезумного бреда. Ему частенько хотелось переключить в старухе невидимое реле, переводя её на другие жизненные рельсы. И потому, даже годы спустя, некоторые темы и эпизоды её жизни, к запоздалому сожалению Сташека, так и остались между ними не прояснёнными. Что за кузина Бетти, например, загадочная, как и пищеблок номер два?

 

Вера Самойловна Бадаат (именно так; и само собой, все, кроме участников школьного оркестра, именовали её Баобабом) сошла с поезда на станции Вязники в пятьдесят четвёртом году – давно, ещё до рождения Сташека. Была она в кирзачах, в железнодорожной шинели со споротыми пуговицами; сквозь шершавые лишаи на лысине пробивались кустики седины. Впрочем, лысину она прикрывала дерматиновой кепкой с козырём, подаренной ей на выход из лагеря знакомым учётчиком. Сквозь мешковину торбы за плечом проступали очертания какого-то загадочного круглого предмета, и хорошо, что по дороге никому из гопников не пришло в голову торбу распотрошить, ибо находилась в ней большая кожаная коробка на потрёпанном ремне. Коробка была выпуклой с одного боку, будто беременной. Такие в начале девятнадцатого века изготовлялись во Франции для хранения и перевозки в сложенном состоянии нескольких духовых инструментов, необходимых для мини-оркестра. Точно такую коробку до войны можно было увидеть в Ленинградском музее старинных музыкальных инструментов на Исаакиевской площади, дом 5 (а лет этак сорок спустя Сташек встретит такую же в Metropolitan museum, в Нью-Йорке).
Их таскали на себе бродячие музыканты и во-зили с собой армейские оркестры. Нежно-малиновый плюш выстилал внутри многочисленные продолговатые и круглые выемки и бороздки, в которые очень тесно и ловко были упакованы части инструментов.

 

Каких же инструментов, полюбопытствуем мы? Каких угодно, но обязательно на все три регистра, что делало ансамблик оркестром настоящим, полностью укомплектованным, удобным для переноски. Высокий регистр: флейта или гобой, средний: английский рожок, а регистр басовый – фагот или тромбон, ну или, на худой конец, валторна. Мы бы выбрали: флейту piccolo, английский рожок и валторну, – те инструменты, что, собственно, и находились в коробке. Правда, у валторны есть неудобный раструб, но для него в чехле продумана специальная полая горка. Все же её многочисленные трубки легки и на вид ненадёжны, но, собранные вместе, производят неожиданно низкий и волнующий звук осенней охоты.
Интересная деталь: коробка сделана была из тонкой сухой бычьей кожи и, открываясь, превращалась в барабан – если вынуть плюшевую начинку. Палочки тоже присутствовали в комплекте, и с барабаном оркестр был просто изумительно оснащён той необходимой пульсацией ритма, без которой музыка любого ансамбля похожа на иноходь хромой кобылы; с барабаном же оркестр, да ещё военный, – суть истинно армейский авангард, возжигающий боевой дух в воинских сердцах!
(А пионерский горн, произнесём мы чуть ниже тоном, гораздо позже купили в «Культтоварах», и он тоже весьма пригодился для истории оркестра желдоршколы станции Вязники Горьковской железной дороги.)

 

Станция подходила Вере Самойловне по двум причинам: она находилась за сто первым километром и, судя по благообразному вокзалу, свеже-окрашенному в жёлтый цвет, по отсутствию косых горбылей и грязно-кирпичных заборов, здесь жили нормальные люди, и значит, непременно должна быть школа, а школе необходим оркестр.
Она и создала этот оркестр буквально за полгода простым и самым логичным по её мнению способом: дала объявление в газете, и инструменты разной сохранности стали приплывать из самых неожиданных мест, – из Мстеры, Гороховца, Холуя… даже из Пировых Городищ, – порой, из глуши невероятной, – и привозили их самые неожиданные люди. Эх, повторяла полушутя Вера Самойловна в конце жизни, а вот скрипочки Страдивари я так и не дождалась.
Спустя много лет, умирая от рака в Народной (бывшей земской) больнице города Вязники, она говорила Сташеку:
– Я понимала, где оказалась. Это ведь самое нутро России. Купеческие, дворянские гнёзда, непременное домашнее музицирование, а значит, инструменты, выписанные из парижей-марселей-лиможей… Да, потом, в дни Великого Террора, многое было сожжено по поместьям, но многое и растащено. Слава богу, не перевелись мародёры в нашем народе! Скажу тебе прямо: я всегда предпочту мародёра идейному товарищу. Ибо, при прочих равных, есть надежда, что в его руках, ну, в крайнем случае, в нужнике на задах огорода, может сохраниться культурное наследие нации.
Тут Сташек опять пропустил – речь ведь шла о музыкальных инструментах; при чём тут мародёры и нужники, тем более идейные товарищи!

 

А потому вернёмся к оркестриону.
Вера Самойловна, замечательно чуткий музыкант, создатель и дирижёр школьного оркестра, в механике ни черта не понимала, а обнажить перед местным умельцем изношенное нутро инструмента опасалась; говорила, вот если б его как-нибудь до Москвы дотащить или пригласить сюда специалиста из Музея музыкальных инструментов. Так ведь это в какие деньги станет: за билет туда-обратно вынь да положь, а сама работа во что обойдётся – страшно представить. Нет, это уже потом, со вздохом говорила она, это уже после нас…
Жила она при школе: огромные окна, всегда светло, всегда тепло, ибо своя котельная, – самые благоприятные для музыкального инструмента условия. Оркестрион стоял в комнате, занимая чуть не всю стену, и свою коронную, последнюю-угасающую «Шумел, горел пожар московский» выхрипывал через силу и не часто, раза два-три в году, на праздники. А однажды, когда в самом начале их знакомства Сташек признался, что родился прямо-таки сегодня, под самый Новый год, Вера Самойловна, бормоча «ах, это ж надо, ну, мы сейчас… в честь такого дела…», стянула с оркестриона тусклую бархатную тряпку, разыскала в деревянной плошке на столе старую монету и торжественно, будто целила прямо в сердце, вбросила её в прорезь на груди собора…
Сташеку показалось, что оркестрион тяжело вздохнул краснодеревной своей, медно-органной грудью, и грозно и слабо зазвучал далёкий простуженный оркестр…
(Это мучительное исполнение почему-то напомнило ему гороховецкого деда Назара Васильича, его попытки помочиться: как стоит он в огороде, слегка наклонившись, чтобы не забрызгало штанин, а вялая ржавая струйка течёт и течёт, как бы сама по себе: Судьба играет человеком… Она изменчива всегда… То вознесёт его высоко… То бросит в бездну без стыда.)
Слова песни с начала до конца продекламировала выспренним речитативом Вера Самойловна, стараясь попадать вприсядку усталой мелодии. Это был простой и понятный рассказ о горечи поражения, он проникал в душу, будоражил, и в то же время смирял перед судьбой. Как хотите, это была замечательная песня! Слова её, печальные и поучительные, Сташека пробрали, как ледяной сквозняк:
Зачем я шёл к тебе, Россия,
Европу всю держа в руках?
Теперь с поникшей головою
Стою на крепостных стенах.
Войска все, созванные мною,
Погибнут здесь среди снегов.
В полях истлеют наши кости
Без погребенья и гробов.

– Это… кто? – ошеломлённо спросил он. – Про кого это? Когда?
– Это, милый мой, про императора Наполеона, кто двинул на Россию свою армию двунадесяти языков… и еле ноги унёс.
– Потому что мы все – русские герои, – утвердительно проговорил Сташек, хотя слова песни бередили в нём странное сочувствие к человеку в сером сюртуке.
– И да, и нет, – невозмутимо отозвалась старуха, наливая себе в стакан крепчайший, на просвет аж буро-кровавый чай из заварочного чайника. – Потому что Россия – огромная вязкая страна. Необъятная. Непоглотимая… Такое, знаешь, в степи, ещё в предгорьях бывает: отмахаю, думаешь, километров семь вон до той горки, за час легко добегу. И всё идёшь и идёшь, потом тащишься… а горка всё дальше, и темнеет, и вдруг перед тобой – болото… И ко всему прочему, наваливается главный ужас: героическая русская зима, лютый мороз, то есть самое время жрать своего павшего коня, или… – она выкатила чёрные, под цвет чифиря, глаза, как делала, когда показывала вступление басам: – …Или своего убитого товарища.
Ну, приехали. Вот опять этот ку-ку старухи выскочил из подпола, как безобразник Петрушка, и скачет, и кривляется, и чёрт-те что несёт!
Сташек привычно пропустил мимо ушей дикое превращение лёгкой прогулки в непроходимое болото, полное людоедов (потому что якобы – лютый мороз)… Самое время было старуху переключить. Вообще, он как-то иначе представлял наши войны, а тут получалось, что в победах и мужество солдат ни при чём, и военный гений командиров – пустяки… Он примолк, нахохлился, а спустя минут пять попросил ещё разок прочитать то место, где
призадумался великий,
Скрестивши руки на груди;
Он видел огненное море,
Он видел гибель впереди.

И Вера Самойловна прокашляла всё это своим астматическим голосом, заперла на ключик оркестрионову грудь, накинула на него лысый бархат и строго проговорила:
– Когда уйду… это ценное достояние исторической культуры нашего народа в музей переместят. Я уже всё в бумаге отписала, с печатью, у нотариуса. Это вопрос принципиальный. Ты слышишь, Аристарх?
Сташек кивнул.
* * *
Сташеком его называла мама, и в детстве он ещё как-то изворачивался – в дворовых играх, драках с цыганами и разборках с соседскими ребятами. Что делать дальше, надо было думать. Это всё отец: ну кто нормальному советскому пацану даёт такое старорежимное имя – Аристарх?! Курам на смех. Мама говорила: из пьес Островского, и когда сердилась и отчитывала сына, называла его «батюшка Аристарх» или «ваше степенство Аристарх Семёныч». У отца в роду по мужской линии два только имени и тасовались: Семён и вот этот Аристарх паскудный. Сам отец был Семёном Аристарховичем, это ещё можно пережить, он же старый. А как быть пионеру, драчуну, футболисту?! Да ещё если ты ростом не шибко вышел. Ну, назвал бы тоже – Семёном. Тогда бы все и в школе, и во дворе звали его Сенькой или Сёмкой, а потом был бы он нормальный Семён Семёныч, – чем плохо? Нет, упёртый батя человек! Хоть ты тресни: традиция да традиция. А то, что сыну предстоит драться из-за имени чуть не каждый божий день, особенно когда новая училка открывает журнал и произносит: «Бугров… Ари… Ари… страх?» – И весь класс валится от хохота на парты. Тут и Медведев: «Трах-та-ра-рах!», и Москалёв Ванька: «Страх трясу-учий!», а девчонки – те вообще изгаляются, как могут. Сташек сидит-бледнеет, копит заряд холодной ярости и на дуру-училку (сама читать не умеет!), и на классных бугаёв, и на девчонок: дожили до одиннадцати лет, а мозги куриные – всмятку!
Но главная мысль при этом всегда: «Эх, батя!..»
* * *
Батя был матерщинник, антисоветчик, рыбак… и не любил заборы (это в империи-то оград, колючей проволоки, засовов и замков). Первое, что сделал, прибыв на станцию Вязники: снёс все примыкавшие к вокзалу заборы из горбыля и досок внахлёст, а вместо них возвёл аккуратные невысокие штакетники. Он даже забор вокруг собственного сада порубил, показательно, в назидание, к чертям собачьим. «Куркули, блять!» – бормотал себе под нос, орудуя топором. Родившись ещё до революции, в 1916 году, он успел окончить два класса начальной школы, когда один за другим от тифа умерли родители. Родня была хорошая, здоровая, пропасть мальчонке не дали, но учиться дальше не позволили: читать-писать ты мастак, сказал дядя Назар, а теперь, как все, – работать в поле.
– Почему? – спрашивал в этом месте Сташек, который больше всего на свете любил читать и ужасно жалел отца, у которого хорошая родня отняла все книги. Отец всегда отвечал непонятно: «Потому что они – Матвеевы, а не Бугровы», – тоном, исключающим продолжение ненужных расспросов.
Так вот, хозяйство у Матвеевых было немалое, и хотя батраков никогда не держали – трое сыновей, и мужики все крепкие, трезвые и толковые, – после октябрьского переворота, когда деревенские смутьяны принялись еженощно палить зажиточные избы (пьяная блядова́, говорил дядька Назар, поживу чует, а главное, во власти чует своих, таких же охотников грабануть чужое) – задолго до «Великого перелома» из родного села просто бежали.
Было это так: старик Матвеев, человек угрюмый и решительный, после очередного «случайного» на селе пожара, решил не дожидаться в гости красного петуха; тем же утром снарядил в дорогу одного из сыновей (как раз дядю Назара), с поручением «осмотреться, где воздух чище» и по возможности зацепиться. Отцово напутствие тот понял по-своему и решил, что воздух ныне чище на железных дорогах, где пролетают составы туда и сюда и вихри сметают все худые людские намерения…
Поколесив от Владимира до Нижнего, приглядел он станцию Гороховец. Местечко тихое, – передал своим, – до города вёрст десять, население всякое-пришлое, мастеровое-обслужное, каждый вкалывает для себя. Обчеству не до собраний.
Тут же за ним потянулась семья: а чего ждать? Матвеевы, все как на подбор, люди были осторожные: ухо всегда востро, а нос чует опасность загодя, едва она первым дымком займётся.

 

Сташек всю жизнь встречал подобных людей среди старшего поколения: несмотря на отсутствие, в сущности, всякого образования, понятие о жизни – трезвое, суждения точные и несуетные, а ум – ясный и безо всяких пустых обольщений.
Вот батя, Семён Аристархович Бугров, любую заковыку, любой затор в деле предвидел заранее и умел быстро перегруппировать силы и вывернуть события к общей пользе. В работе не терпел праздной болтовни, и от решения до действий путь у него был короток. На любой должности вокруг него начинали живее крутиться невидимые колёсики, всё ржавое и старое, включая людей, заменялось, подтягивалось и начинало работать как бы само собой. Он механизм всего дела видел, как часовщик видит в лупу мельчайшие детали – всякие там аксы-пружинки, вилки-балансы, анкерные колёса; ухватывал самый корень проблемы, уже понимая, как его выдернуть. Словом, в кутерьме первых десятилетий советской власти батя быстро выдвинулся, по служебной лестнице не поднимался, а прямо-таки взбегал через три ступени, и к началу войны был уже начальником станции Горький-Сортировочная в чине инженера третьего ранга, что приравнивалось тогда к званию майора.
Что за время было кромешное, ни к чему живописать, всё знаем из многочисленных фильмов и книг; можно только представить, какой вал составов шёл через станцию с востока на запад и с запада на восток! Стратегически важный объект, ответственность смертельная, бессонная, должность не для нервных: круглые сутки на ногах, голос сорван, глаза, как из пожара, если что и держит, так только курево и родная речь – надёжный русский мат, который никогда его не подводил.

 

Так он однажды обматерил самого Кагановича: тот явился на блокпост, командный пункт станции, в раскалённый момент отправки нескольких составов. В суматохе его не опознали. Отец, понятно дело, аж позеленел от ошибочки, а тот ничего, вполне добродушно отнёсся. Видать, в Кремле его обкладывали почище батиного.
– Семён Аристархович, – обратился к отцу нарком. – Вижу, ты работу никому не передоверяешь, лично за всё болеешь, молодец. Но, говорят, тот начальник хорош, у кого дело делается, даже когда он в отлучке. Давай-ка мы с тобой на балконе тут выпьем-закусим, а твои ребята пусть без тебя разбираются. Идёт?
Что отец мог ответить такому начальству! Поблагодарил за приглашение, сел к столу (холуи Кагановича накрыли его молниеносно) и стал выпивать-закусывать, вести культурную беседу с наркомом, мать его, путей сообщения. О чём – не помнил, хоть убей, и спустя много лет так и не вспомнил. Сидели до вечера, а на станции – ни единого сбоя!
Наконец Каганович поднялся, расправился, ноги размял. Подал бате руку и говорит:
– Ну что ж, Семён Аристархович, хороший ты начальник, станцию наладил толково, вижу, тут и без тебя справляются. Поедем, поработаешь у меня в наркомате.
Тот взмолился:
– Помилуйте, Лазарь Моисеевич, какой из меня работник наркомата! У меня всего образования – два класса начальной школы!
– Ничего, – невозмутимо отвечает Каганович, – мы не бюрократы. Образование дело наживное. Главное, голова у тебя ясная и опыт работы есть. Месяц даю на сборы.
Но прав был нарком: голова у бати была ясная. Газет он не читал, времени на это не хватало, но радиоточка в доме не выключалась никогда, так что о повальных арестах-расстрелах он знал и особых иллюзий никогда не строил ни о власти, ни о себе – ещё с тех времен, когда всей семьёй они бежали из родного села. Так и не поехал за Кагановичем, всю войну на Сортировочной лямку тянул. А позже Лазарь Моисеевич припомнил его уклонение от барской милости, перевёл начальником на станцию Вязники. Явное понижение, но ничего не попишешь: «минуй нас пуще всех печалей» – это ещё классик сказал.
Мама в этом месте рассказа не забывала добавить: «Легко отделался». «Легко?!» – шутливо возмущался батя, обеими руками на неё же указывая. Это была старая шутка: мол, как же это легко, когда ты меня и окрутила на той же станции!
Мама от поезда отстала, от своего ударного студенческого стройотряда, и дальше уже не поехала, очарованная лёгкой сединой сурового начальника станции. Отец был старше мамы на девятнадцать лет, но углядела же она – красавица, артистка-активистка! – нечто особенное в этом, даже по виду одиноком и немолодом человеке. Ради него институт бросила, друзей, будущую профессию, – в сущности, законопатив себя в провинциальной тесноте посёлка Нововязники. Вот уж поистине: «и прилепится к мужу…»
Через год после знаменитой в семье стычки отставшей студентки с «железнодорожным бюрократом» родилась сестра Светлана, а шестнадцать лет спустя (мать думала, что уже выскочила из опасной зоны залёта, да и отца, седого и почти лысого, признаться, считала уже неплодным), огорошил всех поздний, никем не жданный, трудно рождённый, но такой любимый Сташек. Особенно батей любимый, и того можно понять: наконец-то в семье возобновилась традиция, вековая чечётка имён – Аристарх-Семён-Аристарх-Семён! Аристарх!
Назад: Часть вторая Вязники
Дальше: Глава 2 Станция