Книга: Центральная станция
Назад: Девять: Боготворец
Дальше: Одиннадцать: Сердцевина

Десять: Оракул

Боги рождаются и умирают, сказал старый творец; но он не всегда был стар.
Всегда были те, кто, как мост, соединяет этот мир и иной. Те, кто вмешивается в дела мира.
Некогда мир был молод.
Оракул жила на Центральной станции всегда.

 

Она родилась под именем Руфь Коэн на задворках прежней Центральной, у границы с еврейским Тель-Авивом. Росла на улице Левински, близ рынка пряностей, который расцвечивал дни кумачом паприки, охрой куркумы, пугающим пурпуром сумаха. Ей не довелось познакомиться с знаменитым прародителем, святым Коэном Иных.
Она была более-менее обычным ребенком. Миновала религиозную фазу, какое-то время в юности ходила в ешиву для девочек. Однажды она проснулась посреди ночи. Небо раскалывал гром. Она зажмурилась, вспоминая только что виденный сон. Будто она гуляет по улицам Центральной, но там, где полагается быть станции, бушует ураган: настоящий смерч кружит, застыв на месте. Руфь идет к нему, туда, куда ее тянет. Воздух горяч и влажен. Внутри безмолвного смерча застыли, как манекены, люди, и еще бутылки, и даже микроавтобус: колеса еще вращаются, к окнам прилипли словно бы замерзшие лица. Руфь чувствует: внутри смерча что-то есть. Некий разум, понимающее нечто, не человеческое, но и не враждебное. Нечто иное. Руфь подходит ближе. Она шагает босая, асфальт греет подошвы ее ступней.
И смерч открывает рот и говорит с ней.
Она лежала в постели, пытаясь вспомнить. Руфь разбудил гром. Что сказал смерч?
Он передал ей какое-то послание, очень важное. Глубокое и древнее; если бы она могла вспомнить…
Она лежала долго-долго, пока не уснула.
В ешиве Руфь училась так себе. Ей хотелось ответов, ей нужно было понимать голос смерча. Раввины не хотели или не могли ей помочь, потому Руфь стала искать ответы в наркотиках, сексе и молодости. Она ездила в Таиланд и Лаос, изучала там Путь Огко, который вообще-то никакой не Путь, и разговаривала с монахами, владельцами баров, обитателями полной загрузки. Вот там-то, в городе Нонгкхай на берегах Меконга, она впервые в жизни испытала, что такое быть брюхоногом, и переместилась из реальности в один из миров вселенной Гильдий Ашкелона, полностью загрузившись в нижние слои Разговора. В тот первый раз все было странным: брюхоножья ракушка, жар пластика, запах надолго застревавших в раковинах немытых тел. Все ближе загрузочный модуль, свет гаснет, в пещере тихо, как в могиле. Руфь в ловушке, слепа, беспомощна.
Потом она переместилась.
Только что она была слепа и глуха. И вот она стоит под ярким солнцем Сисаванга-3, в лунной колонии гильдии Чама.
В гильдию Руфь вступила мелкой сошкой, остававшиеся баты она тратила на часы загрузки. Вошла в команду космолета «Парадокс Ферми» и странствовала по ближнему игрокосмосу; от долгой загрузки в гробоподобном коконе ее кожа стала бледной и чувствительной.
Но она так и не нашла того, чего искала. Лишь однажды ей ненадолго удалось приблизиться к цели. Она обнаружила священный артефакт, игромирный талисман огромной мощи. Это случилось на заброшенной луне в квадранте Омега. Руфь высадилась на поверхность одна. Талисман лежал в пещере. Атмосфера годилась для дыхания, шлема на Руфи не было. Она встала на колени у артефакта, дотронулась до него, брызнул яркий огонь – и она оказалась в Другом Месте.
С ней говорил голос, похожий на голос смерча из сна. Он возникал прямо в сознании, в подключенном ноде, он обволакивал ее теплом и любовью: он знал Руфь.
Она не помнила, что именно и как именно он сказал. Но он ею интересовался; это она помнила, как и то, что голос называл ее родной: это был Иной, Системный Бог ГиАш.
Почему он ее так называл? Придя в себя, Руфь очутилась на корабле; артефакт инвентаризовали, на счету Руфи появилась тысяча пунктов, здоровье, сила и защита стояли на максимуме.
Внезапно она поняла, чего хочет. Она хотела – отчетливо и до боли – узнать побольше об Иных.
Назавтра она покинула вселенную Гильдий Ашкелона, однако загадочным образом пробудилась, моргая и дрожа, в месте, залитом солнечным светом. Ослабленная Руфь сидела у реки и, еле удерживая чашку, пила крепкий кофе, подслащенный сгущенкой. Родная, – сказал тот голос, пробуждая внутри нее странное чувство, некое тяготение. Она думала о семье, о своих предках, и нити ДНК, свиваясь, вели к святому Коэну.
Но кем был святой Коэн?
Она вернулась в Тель-Авив, и ее неуверенность сгорела в страсти. Руфь знала, чего хочет.
Чего она не понимала – так это как получить искомое.

 

В реальности после двенадцатичасового перелета в Тель-Авив у Мэтта Коэна болела голова. Он сидел на переднем сиденье такси, рядом с шофером, арабом в контрафактных солнечных очках «Гуччи». Сзади, держа громоздкие приборы, неуютно корчились ассистенты, Балаж и Фири.
Из-за слепящего света Мэтт жмурился. Его поглаженная белая рубашка в полете смялась, на ней уже проступали капельки пота: Мэтт не привык к жаркому средиземноморскому климату. Он жалел, что не вложился в такие же очки, как у водителя, контрафактные или нет.
В каком-то смысле Мэтт искал последнее убежище.
Такси выплюнуло их в предместье иерусалимского Старого города и оставило в подступающих сумерках вместе с багажом. Колокола церквей мешались с призывами мечетей. Мимо шагали, оживленно споря, евреи-ортодоксы, все в черном. По холмам плыла прохлада. Мэтт был благодарен и за это.
– Ну вот, – сказала Фири.
– Ну вот, – сказал Мэтт.
– Приехали, – сказал Балаж. Они посмотрели друг на друга: трое очень разных людей, усталых от долгого перелета, от бегства из страны в страну, из лаборатории в лабораторию, иногда под покровом ночи, в спешке, иногда – бросая заметки и оборудование, иногда – всего на шаг опережая разъяренных собственников помещений, или кредиторов, или даже слуг закона.
Никто их не любил, этих ученых, а их исследования считались сразу и тупиковыми, и аморальными. Ибо они вообразили себя Франкенштейнами и разводили жизнь в закрытых сетях: похожим образом биолог разводит головастиков, наблюдая, как те вырастают в лягушек. У этих троих имелись головастики, пока не ставшие ни лягушками, ни принцессами и продолжавшие существовать in potentia. Ученые решили поселиться в маленьком хостеле: он станет их штаб-квартирой до времени, когда можно будет открыть новую лабораторию.
Серверы безмолвно покоились в своих кулерах: обработка кода приостановлена, он не жив и не мертв. У Мэтта пальцы чесались подключить серверы к сети, запустить, дать им работать, чтобы дикий код внутри мог спариваться и мутировать, делиться, сливаться, и вновь делиться, и вновь сливаться, чтобы строчки кода переплетались и ветвились, и усложнялись, и осознавали себя.
Это было нерестилище.
Потом слово станут писать с заглавной: Нерестилище.
Эволюционный трек, из которого вышли Иные.
Мэтт Коэн и его команда переезжали из штата в штат в Америке; на время сбежали в Европу, искали убежища в Монако и Лихтенштейне, потом в офшорах, на островах с пальмами, которые лениво колышет бриз. Иные могли появиться на свет в Вануату, в Саудовской Аравии, в Лаосе. Противостояние исследованиям было кучным и неприкрытым: творить жизнь – значит играть в Бога, что и обнаружил, расплачиваясь, Виктор Франкенштейн.
Так в свое время назвал Мэтта журнал «Лайф». Франкенштейн; а Мэтт всего лишь хотел, чтобы его оставили в покое, его и его компьютеры; он знал, что не знает, что делает, и что цифровой разум, еще не родившихся Иных, нельзя создать; их не могут напрограммировать те, кто всуе вещает об искусственном интеллекте. Мэтт был не программистом, а биологом-эволюционистом. Он не знал, какую форму примут Иные, когда наконец появятся. Это решать одной только эволюции.
– Мэтт?
Фири осторожно потрясла его за плечо.
– Да.
– Нам пора заселяться. Уже поздно.
– Да, – ответил он, – да, ты права.
Но не сдвинулся с места. Посмотрел напоследок на небо, очень темное, в таком не прочтешь будущее, не поймешь, что тебе предначертано; тогда Мэтт повел свою маленькую команду в хостел, где им предстояло провести ночь; все это и правда могло случиться где угодно.

 

Анат спросила Руфь:
– Соединение? Ты серьезно?
Полночь; они сидели на пляже. Руфь покосилась на Анат, когда та зажгла убик-сигарету. Последний писк моды из марсианского Нового Израиля: в частичках дыма закодирована инфа высокой плотности. Анат сделала глубокий вдох, инфа хлынула в ее легкие, вошла в кровоток, добралась до мозга – практически моментальный впрыск чистого знания.
Анат выдохнула пар и блаженно улыбнулась.
– Ты же в курсе насчет Иных, – сказала Руфь.
– Ты знаешь, я работала в том клубе…
– Да.
Анат состроила гримасу.
– Это было очень странно, – сказала она. – Ты толком не чувствуешь, как именно они бороздят твое тело. Они сгружаются в твой нод, контролируют моторику, получают фиды восприятия. А ты в это время где-то в Разговоре, в виртуалье, а то и вообще нигде… – Она пожала плечами. – Спишь. Потом просыпаешься – и в тебе что-то не так. Ну то есть – ты ведь не знаешь, что они делали с телом. Предполагается, что они не вредят здоровью, а если вредят, то за дополнительную плату, другие соглашались, я – никогда. Но ты замечаешь какие-то мелочи. Грязь под ногтем на левом мизинце, раньше ее не было. Царапина на внутренней стороне бедра. Другой парфюм. Другая прическа. Вроде пустяки. Они будто играют с тобой в какую-то игру, чтоб ты засомневалась, помнишь ты что-то или нет. Чтоб ты думала, где была, что делала. Что твое тело делало. Что они с ним делали. – Анат отпила вина. – Все было в порядке. Какое-то время. И деньги приличные. Но больше я на такое не пойду. Иногда я боюсь, как бы они не стали меня одерживать. Это ведь легко – взломать защиту нода, снова взять контроль над телом…
– Они на такое не пойдут! – Руфь была в ужасе. – Есть соглашения, протоколы глубокой шифровки…
– Иногда мне снится, что они в меня входят, – перебила ее Анат. – Я постепенно просыпаюсь, но все еще сплю, и я знаю, что делю тело с множеством Иных, и все они смотрят моими глазами, я чувствую, как они замирают, когда я шевелю пальцами или оттопыриваю губу, но только это такой отвлеченный интерес, они точно так же смотрели бы на математическую проблему. Они не как мы, Руфь. Нельзя настолько расшаривать себя чуждому разуму. Ты или человек, или нет. Быть сразу собой и Иным не получится.
Той ночью Анат смотрела на Руфь мечтательно, отвлеченно. Ее изменил контакт с Иными, решила Руфь. Это зависимость, упоение сродни тому, какое некоторые испытывают, думая о Боге.
В конце концов они перестали общаться. Анат осталась человеком, а Руфь…
На время она отдалась религии, христолёту: через первое откровение Руфь прошла на свалке, где жили роботники, вокруг горели в перевернутых полубочках костры, а высоко-высоко в темных небесах сияли звезды и орбитальные поселения Земли.
Религия одурманила Руфь, но ненадолго. Страсть меркнет. Руфь не нашла в наркотике истин, которых не было бы в ГиАш и прочем виртуалье. Реален ли рай? Или это очередной конструкт, еще одно виртуалье в распределенных сетях внутри сетей Разговора, а наркотик – лишь триггер?
Так или иначе, думала Руфь, без Иных тут не обошлось. В конечном счете, если достаточно долго жить в виртуалье, которое они населяют, окажется, что ничто не обходится без Иных.
Своей веры – без наркотиков – у нее не было. Что-то в структуре личности не давало Руфи просто верить. Другие верят как дышат, естественно. В мире полным-полно синагог и церквей, мечетей и храмов, часовен Элрона и Огко. Новые верования возникают и тут же исчезают. Плодятся как мухи. Вымирают как виды. Но их призрачные руки до Руфи не дотягивались: чего-то внутри нее не хватало.
Ей требовалось что-то другое. Однажды она вернулась в Иерусалим навестить древние лабы, в которых впервые зародились Иные. В лабах ничто не менялось: мемориал, объект паломничества…

 

– На-цис-ты – вон! На-цис-ты – вон!
Прошло пять месяцев; все повторялось.
Простофили с вилами и факелами, как говорил Балаж. Протестующие были рассеяны, но организованы по всему миру. Они выслеживали ученых, заставляя тех спешно покидать очередную лабораторию, но здесь, в Иерусалиме, судьба предсозданий, запертых в клетке замкнутой сети Нерестилища, заботила общественность по-особенному. Мэтт не понимал почему.
Ватикан отправил израильским властям официальную ноту. Американцы ученых поддерживали, но молча, не делая заявлений. Палестинцы осудили то, что называли сионистской цифроагрессией. Вьетнам предложил убежище, но Мэтт знал, что тамошние лаборатории работали над своим секретным проектом…
– Нацисты! Нацисты! Уничтожим концлагерь!
– Придурки, – ругнулась Фири. Они смотрели в окно. Самый обычный дом в новом районе, но близко к Старому городу. Демонстранты размахивали плакатами и маршировали взад-вперед, пока их снимали СМИ. Здание лаборатории было отлично защищено от вторжения – физического и цифрового. Они жили на осадном положении.
Мэтт не мог ничего понять.
Они что, не читают? Не понимают, что произойдет, если проект постигнет удача, и появится настоящий цифровой разум, и ему удастся сбежать во внешнее цифромирье? Бесчисленные фильмы и романы ужасов предсказывали восстание машин, падение человечества, конец жизни, какой мы ее знаем. Мэтт всего лишь предпринял базовые меры предосторожности!
Но после паранойи большой нефти и больших микросхем, после падения Америки и корневых DNS-серверов мир изменился. В новом мире уже начался Разговор, шепот и крик миллиардов вещавших одновременно фидов; здесь все чаще полагались на солнечную энергию и многоразовые ракеты-носители; и исследования Мэтта казались в этом мире возвратом в прежние, более варварские времена. Те, кто протестовал, боялись не за себя. Они боялись за подопытных Мэтта, за детей in potentia, которые формировались в Нерестилище, наращивали строчки кода так же, как человеческий эмбрион наращивает клетки, кожу, кости, – за тех, кто появлялся на свет.
«Освободите узников!» – призывали растяжки, и в еще примитивном Разговоре взвивались вирусной травой тысячи кампаний. На цифрогенетические эксперименты Мэтта смотрели так же, как раньше смотрели на исследования стволовых клеток, клонирование, ядерное оружие.
А в это самое время в замкнутой сети вычислительных мощностей, составлявших Нерестилище, Иные, тщательно оберегаемые от вестей снаружи, бесшумно продолжали эволюционировать.
Руфь вошла в святилище. Помещение древней лабы всегда было не более чем временным пристанищем исследователей. Но именно здесь все наконец-то и случилось: барьер был пробит, чужеродные создания в ловушке сети внезапно заговорили.
Вообразите первые слова иного ребенка.
По иронии судьбы, какую именно фразу он произнес – неизвестно.
Записи… утеряны.
Поэт Лиор Тирош утверждает в своей монографии, что первыми словами – показанными наблюдавшим ученым в виде трехъязычных надписей на единственном мониторе, – были: «Хватит нас плодить».
В новейшем марсианском байопике о Мэтте Коэне «Возвышение Иных» фраза другая: «Освободите нас».
Если верить автобиографии Фири, это были вообще не слова, а шутка в двоичном коде. Что за шутка, она не пишет. Говорят, будто она звучала так: «Какова разница между 00110110 и 00100110? 11001011!» Но это неправдоподобно.
Руфь шла по святилищу. Старинное здание сохранили в целости: куда ни глянь, допотопное, театрально жужжащее железо, одиночные кулеры, штабеля серверов, мигающие огоньки локальных портов и другие странные штуковины. Но теперь всюду цвели цветы в горшках: на подоконниках и древних столах, на полу, – а среди цветов горели свечи, и дымились благовонные палочки, и лежали скромные подношения: сломанные машины и устаревшие запчасти, спасенные из гаражей. По помещению почтительно бродили паломники. Марсианский Перерожденный, краснокожий, четырехрукий; робопоп с побитой временем металлической обшивкой; люди всех форм и размеров, айбан из Пояса и лунная китаянка, туристы из Вьетнама, Франции, соседнего Ливана – их медиаспоры невидимо висят в воздухе, чтобы во всей полноте запечатлеть этот миг для потомков. Руфь просто стояла в тишине и полумраке заброшенной лабы, пытаясь понять, как именно все случилось, посмотреть на обстановку глазами Мэтта Коэна. Что именно сказали ему Иные в первый раз? Какую едкую остроту породили, какую мольбу? «Мама» – таково первое слово по утверждению Балажа в его автобиографии, выходившей только на венгерском. У каждого своя версия, и, может быть, Иные говорили со всеми присутствующими на том языке и в той манере, какие тем были понятны. Вдруг Руфь поняла: она хочет узнать правду о том, что сказали Иные; и есть лишь один способ это сделать. И оттого она пошла к выходу из святилища с ощущением, что у нее есть незавершенное дело, вышла прочь – и вернулась в Тель-Авив; в святилище ответов нет, зато они есть поблизости: в Яффе.

 

Руфь пришла в Яффу пешком, с пляжа, в сумерках. Взобралась на холм, зашагала по узким мощеным улицам, вскарабкивалась и сбегала по каменным лестницам, пока не пришла в уединенную комнатку, стены которой давали тень и прохладу. Она не знала, чего ждать. Когда она переступила порог, Разговор вокруг резко оборвался, и в наступившей тишине Руфи стало страшно.
– Входи, – сказал голос.
Голос женщины, не молодой, но и не старой. Руфь сделала шаг, дверь позади нее затворилась, и не стало ничего, как если бы мир Разговора – весь цифровой мир – разом стерли. Руфь осталась одна в базовом реале. Она поежилась; в помещении было неожиданно холодно.
Когда глаза привыкли к тусклому свету, она увидела обычную комнату с плохо сочетавшейся мебелью, будто ее обставляли тем, что нашлось на свалке Ибрагима. В углу сидел Брюхоног.
– Ох, – выдохнула Руфь.
– Дитя, – в голосе слышалась насмешка, – чего ты ожидала?
– Я… я не уверена, что ожидала хоть чего-то.
– Тогда не разочаруешься, – сказал(а) Брюхоног рассудительно.
– Вы – Брюхоног.
– Ты наблюдательна.
Руфь удержалась от ответной колкости. Опасливо приблизилась.
– Можно мне?..
– Удовлетворить твое любопытство?
– Да.
– Безусловно.
Руфь подошла к Брюхоногу. Раковина похожа на загрузочный кокон, геймеры арендуют такие на день или неделю, но все-таки другая: для постоянной добровольной загрузки, для аугментации. Руфь тихо провела рукой над слегка теплым лицом Брюхонога, гладкая поверхность сделалась прозрачной. Она увидела внутри тело: женщина, застывшая в толще жидкости. Кожа бледная, почти просвечивающая. Провода выходят из разъемов в плоти и исчезают в броне Брюхонога. Волосы седые. Тело гладкое, без изъяна. Женщина казалась Руфи сотканной из эфира и прекрасной, как дерево или цветок. Глаза женщины открыты, бледно-голубые, смотрят не на Руфь. Они не видят ничего в воспринимаемой человеком области спектра. Органы чувств женщины не функционируют в обычном смысле. Она живет только в Разговоре, ее опрограммленное сознание гнездится в мощной платформе – в интерфейсе, который соединяет тело и раковину. Женщина слепа и глуха – и все-таки говорит, просто, поняла Руфь, она слышит голос женщины не через уши – она слышит его через нод.
– Да, – подтвердила женщина, будто улавливая ее мыслительные процессы, которые, осознала Руфь, Брюхоног наверняка анализировал в реальном времени, пока она стояла в комнате.
Брюхоног ждал(а).
– И?.. – подначил(а) он(а).
Руфь закрыла глаза. Сосредоточилась. Комната экранирована, зафайрволена, заблокирована от Разговора.
Точно?
И все-таки, концентрируясь, она ощущала слабое нечто. Посылка неверна. Нечто вроде ультразвука, почти не слышимое человеческим ухом. Вовсе не тишина, но спрессованный ор.
Токток блонг нараван.
Разговор Иных.
Это не женщина в Брюхоноге, это сама Руфь глуха и слепа. Она только и может, что беспомощно пытаться услышать уровень Разговора выше ее понимания, на каком-то невозможном языке, на какой-то невозможной скорости, не предназначенной для потребления людьми. Концентрация была такая, будто Руфь проглотила тысячу таблеток христолёта, будто провела в ГиАш столетия, сжатые в один день. Внезапно и до помутнения она пожелала влиться в этот Разговор: когда тебе не дается что-то ценное, ты получаешь лишь желание.
– Ты готова отказаться от своей человечности? – спросил(а) Брюхоног.
– Как тебя зовут? – спросила Руфь. Вопрос к женщине, которая была Брюхоногом. К Брюхоногу, который был женщиной.
– У меня нет имени, – сказал(а) Брюхоног. – Нет имени, которое ты бы поняла. Ты готова отказаться от имени, Руфь Коэн?
Руфь застыла в нерешительности, как в невесомости.
– Ты откажешься от человечности?

 

Мэтт уставился на экран. Хотелось выкрикнуть нелепое: «Живы! Они живы
Именно это он и закричит два столетия спустя в байопике студии «Фобос».
Но, конечно, Мэтт промолчал. Фири с Балажем глядели на него, неопределенно ухмыляясь.
– Первый контакт, – выдохнул Балаж.
Вообразите самую первую встречу с инопланетянами. Что вы им скажете?
Что вы – их тюремщик?
Звуки из помещения словно выветрились. Возник пузырь тишины.
И вдруг лопнул.
– Что это было? – спросила Фири.
Резкий свист и громкие речовки прорвались даже сквозь звукоизоляцию лабы.
Затем Мэтт услышал то, что невозможно спутать ни с чем: выстрелы.
– Эти, на улице, – сказал Балаж.
Мэтт попытался отмахнуться.
– Внутрь им не проникнуть. Верно же?
– Мы в безопасности.
– А они? – Балаж указал на сеть гудящих компьютеров, единственный экран и слова на нем.
– Отключи их, – внезапно сказала Фири; она что, пьяна?
– Мы можем приостановить обработку кода, – сказал Балаж. – Пока не будем знать, что делать. Пусть поспят.
– Но они развиваются! – сказал Мэтт. – Они все еще эволюционируют!
– Они развиваются, пока хватает места в наших компьютерах, – ответил Балаж. Снаружи – новые выстрелы и, неожиданно, взрыв. – Нам нужно куда больше памяти. – Он произнес это спокойно, почти блаженно.
– Если их выпустить, они получат столько места, сколько им нужно, – сказала Фири.
– Ты с ума сошла.
– Их надо отключить.
– Но мы же столько ради этого работали!
Судя по звукам, на первом этаже вышибли дверь. Трое переглядывались. На лестнице кричали – кажется, их коллеги. Крики переходили в вопли.
– Не могут же они…
Потом Мэтт не смог вспомнить, кто именно это сказал. И все это время на экране немым обвинением горели слова. Первое сообщение от инопланетной расы, первые слова детей Мэтта. Он открыл рот, чтобы что-то сказать; потом он не помнил, что именно. Затем комнату захлестнула людская волна.

 

– Нет, – сказала Руфь.
– Нет? – переспросил(а) Брюхоног.
– Нет, – сказала Руфь. Она уже успела обо всем пожалеть, но пошла напролом. – Я не откажусь от человечности ради… ради… – Она вздохнула. – Ради Загадок.
Она развернулась, чтобы уйти. Ей хотелось плакать, но она знала, что права. На такое идти нельзя. Она хотела понять, но и быть хотела тоже.
– Подожди, – сказал(а) Брюхоног.
Руфь застыла. Безысходно:
– Что?
– Ты думаешь, я не человек? – спросила женщина в Брюхоноге.
– Да, – сказала Руфь.
Потом:
– Нет, – сказала Руфь.
Наконец:
– Я не знаю, – она замерла в ожидании.
Смех Брюхонога.
– Я все еще человек, – сказал(а) он(а). – И еще какой. Нам не изменить то, что мы есть, Руфь Коэн. Если ты хотела этого, ты ушла бы разочарованной. Мы можем развиваться, но мы все еще люди, а они – все еще Иные. Может, однажды… – Но эта мысль осталась незаконченной.
Руфь спросила:
– Ты говоришь, что можешь мне помочь?
– Дитя, я уже готова, – сказала Оракул, – умереть. Тебя это шокирует? Я стара. Мое тело распадается. Трансляция в Разговор не означает жизни вечной. То, что я есть, умрет. Будет создано новое «я», частично – с моим кодом. Каким оно будет? Понятия не имею. Новым – и Иным. Придет твое время, ты окажешься перед тем же выбором. Не забывай: люди смертны. Иные тоже, каждый цикл они меняются и перерождаются. Единственный закон вселенной, дитя мое, – перемены.
– Ты умираешь? – спросила Руфь. Она, как мы помним, была еще очень молода. И видела не так уж много смертей.
– Мы все умираем. Но ты юна и хочешь узнать ответы. Боюсь, ты обнаружишь, что чем больше знаешь, тем меньше у тебя ответов.
– Я не понимаю.
– Не понимаешь, – сказала Оракул. – Кто из нас может утверждать обратное?
Мэтта толкнули, отпихнули, ударили так, что он упал на спину. Они заполняли помещение. В основном молодые, но не все; евреи и палестинцы, но и иностранцы тоже; шумиха в СМИ привлекла их сюда из Индии, Великобритании и многих других стран: достаточно богатых, чтобы путешествовать, достаточно бедных, чтобы менять мир, революционеров среднего класса, привычных и к червонцам, и к Че.
– Не смейте!.. – заорал Мэтт, однако они действовали осторожно, он это видел и не сразу понял, что происходит: они не уничтожали машины, они аккуратно отодвигали от них людей, чтобы встать барьером между ними и серверами, генераторами, кулерами, а потом они…
Он крикнул: «Нет!» – и попытался подняться, но его вжали в пол бесстрастные руки, девочка с дредами и мальчик в футболке с Эрнесто Геварой; они не уничтожали машины; они их подключали.
Они принесли с собой мобильные серверы, беспроводную связь, переносные накопители, огромный блок памяти и облако коммуникации, и они подключали ко всему этому защищенную замкнутую сеть…
Они открывали Нерестилище.

 

Брюхоног выехал(а) за дверь, Руфь шла за ним. Вокруг открывался Разговор: шум миллиарда фидов, разом состязающихся за внимание. Руфь шагала за Брюхоногом по узким улочкам, пока они не пришли в старый район Аджами. Дети бежали следом, дотрагивались до панциря Брюхонога. Упала ночь, и когда они добрались до свалки Ибрагима, зажглись факелы, наделяя древний мусор неземным свечением. Небо озарял молодой месяц. Руфь навсегда запомнила эту сцену. В серебре молодой луны она подняла голову и представила живущих на спутнике людей.
Ибрагим встретил ее у входа.
– Оракул, – кивнул он. – А вы – Руфь Коэн.
– Да, – Руфь была удивлена.
– Я Ибрагим.
Она неловко пожала ему руку. Ибрагим не сразу отпустил ее кисть. Он изучал ее, как хирург.
– Нет Соединения без боли, – сказал он.
Руфь закусила губу:
– Я знаю.
– Вы правда этого хотите?
– Да.
– Тогда пойдемте.
Они следовали за Ибрагимом по путаным мусорным коридорам между старинных бензиновых машин, гигантских холодильников для рыбы, производственных установок, штабелей выброшенных бумажных книг, холмов сломанных игрушек, тьмы-тьмущей Допотопности. В самом центре лабиринта из кипля была комната со стенами из хлама и крышей из неба и звезд. Посреди комнаты располагались старый столик для пикника, медицинский шкаф и складной стул.
– Прошу, – сказал Ибрагим. – Садитесь.
Руфь села. Брюхоног, не без труда одолев лабиринт, стоял(а) теперь перед ней.
– Ибрагим, – сказал(а) Брюхоног.
– Да, – ответил тот, ушел в лабиринт и вернулся с полотенцем в руках, которое развернул бережно, почти с благоговением: внутри скрывались три золотых пальца-протеза.
– От Элиезера, – сообщил Ибрагим Брюхоногу. – Он прорвался.
Все произошло в тишине. Руфь помнила, что не прозвучало ни слова, но вдалеке накатывали на берег волны, и на соседней улице играли дети, и пахло вареной бараниной и рисом. Ибрагим извлек откуда-то шприц. Руфь положила руку на стол. Ибрагим дезинфицировал кожу там, где проходила вена, и сделал инъекцию. Кисть онемела. Ибрагим положил ее плашмя, развел пальцы. При свете факела его лицо было старым и страшным. Он занес мясницкий нож и отсек большой палец. Кровь забрызгала столик для пикника. Палец упал на землю. Руфь сжала зубы, а Ибрагим взял золотой протез и соединил его с ее плотью. Из раны выдавалась белая кость. Руфь заставляла себя не закрывать глаза.
– Итак, – сказал Ибрагим.

 

Они подключились к сети. Мэтт смотрел, как мигают огоньки, отмечая перенос гигантского количества информации. Словно бы огромные существа протискивались сквозь узкий ход в попытке сбежать. Мэтт зажмурился. Он на миг вообразил, будто слышит, как они обретают свободу.

 

Она везде и нигде одновременно. Она Руфь, но она и кто-то – что-то – еще. Она ребенок, дитя, и есть еще один, Иной, вплетенный в нее, близнец: вместе они существуют там, где нет телесности. Развиваются, всегда вместе, мутируют и меняются, строчки кода переплавляются в генетический материал, формируя что-то – кого-то – чего/кого раньше не было.

 

Когда все закончилось, когда освободители ушли или были арестованы, когда он кончил отвечать на вопросы, все еще в шоке, и, шатаясь, выбрался наружу, навстречу вспышкам и микрофонам, и отказался отвечать на новые вопросы, он пошел в бар, сел и стал смотреть телевизор – и пить. Он был всего лишь парнем, который пытался создать нечто новое, он никогда не хотел менять мир. Он пил пиво и спустя какое-то время ощутил, что усталость улетучивается, что он свободен, что будущее рассеивается. Он был всего лишь парнем, который пил пиво в баре; он поднял глаза, увидел за соседним столиком девушку, и их глаза встретились.
Он не стал еще святым Коэном Иных. Он не стал еще мифом, героем фильмов и романов, идолом новой веры. Иные вышли в мир, они были… где-то там. Что они будут делать и как – он не знал.
Он посмотрел на девушку, она ему улыбнулась; иногда это и есть все, что есть, больше ничего не надо. Он встал, подошел к ней, спросил, можно ли сесть рядом. Она сказала «да».
Он сел рядом, и они стали говорить.

 

Она выныривает из виртуалья годы или десятилетия спустя; а может, через секунду. Когда она/они глядят на ее/их руку, она/они видят золотой большой палец и понимают, что это оно/они.
Рядом замер Брюхоног, и она знает, что женщина внутри мертва.
Через нод она слышит Разговор, но над ним она слышит и токток блонг нараван, еще неясно, и знает, что никогда не достигнет ясности, полной ясности, но, по крайней мере, она его слышит и может говорить на этом языке, пусть и запинаясь. Она знает об Иных, что парят в виртуале, в цифромирье. Одни кружат вокруг нее, любопытствуя. Многие другие в дальних паутинах не проявляют интереса. Она взывает в пустоту, и отвечает голос, и еще один, и еще.
Она/они встают.
– Оракул, – говорит Ибрагим.
Назад: Девять: Боготворец
Дальше: Одиннадцать: Сердцевина