10. Мания величия и раболепие: обожествление государства
Мы уже видели, как Лютер побуждал немцев к послушанию и покорности и как укрепились эти черты немецкого характера при Бисмарке. Многие образованные немцы не любили цитировать пассажи из революционного «Вильгельма Телля», но зато с удовольствием вспоминали две строки из неоконченного «Деметриуса»: «Что такое большинство? Большинство – это безумие. Разум всегда был лишь у немногих». В пьесе Шиллера эти слова вложены в уста феодального князя XVI века.
Мы уже упоминали, что думал Гете о немцах и британцах. С ним не соглашался его современник философ Фихте. Мания величия немцев начинается с Фихте. Именно он сказал немцам, что они – Urvolk (народ-прародитель), «парадигма нации», в которой изначально посеяно зерно человеческого совершенства. Если вы погибнете, то погибнет и все человечество. Только немцы говорят на «настоящем, живом» языке, несравнимом с языками других народов. Духовная воспитанность немцев проявляется и в их повседневной жизни. Это при том, что у других наций дух и жизнь отделены друг от друга. Гете говорил нечто совершенно противоположное: «Немецкая нация руководится духом торжества чувственности, абсолютно мне чуждым. Их искусство и философия носят абстрактный характер, отделенные от жизни и естественных источников, которые одни и питают искусство и философию».
Австриец Гуго фон Гофмансталь говорил то же самое сто лет спустя, сравнивая немцев с французами. Французская литература, говорил он, отличается ясностью изложения, приятной трезвостью и дисциплинированным мышлением. Французское мышление всегда прямо связано с реальностью; нет ничего в реальности политической жизни нации, что не нашло бы своего выражения в литературе. Этого нельзя сказать о Германии. У немцев отсутствует духовная традиция; то, что когда-то было достигнуто в литературе, уже не работает, ибо в общественной жизни Германии невозможно найти следов влияния Гете. Немецкая литература создавалась исключительно титанами не от мира сего, изгоями, драмы которых набиты их собственным эго, романы «открывают космические таинства» и больше похожи на волшебные сказки, теогонию и исповедь, упрятанные под одну обложку. Немецкая наука исполнена высокомерия и тоже оторвана от жизни. Не она служит людям, а люди служат ей. В глазах латинских народов немцы всегда были непроходимыми тугодумами. Гофмансталь говорил об ожидаемых переменах, надеясь, что жизнь станет духом, а дух – жизнью. Но когда он в 1927 году говорил это, выступая в Мюнхенском университете, миллионы немцев уже с восторгом приветствовали Гитлера.
Фихте сказал немцам, что только они знают, что значит в духовном плане «настоящая серьезность», в то время как остальные увлеклись гениальной, но бесцельной игрой. Один из многочисленных последователей Фихте, Фриц Блей, писал в 1897 году: «Нет сомнения, что мы – лучшие в мире солдаты и что мы сохранили европейскую культуру. Мы – самая одаренная нация во всех областях науки и искусства! Мы – лучшие моряки и даже лучшие купцы. Самоуничижением нашей народности мы позволили Франции, Риму, Англии, славянам и гуннам опорочить германский дух. Разве вы не видите, что все несчастья нашей истории – это результат нашей фатальной любви к космополитическим химерам, нашей аскезы, приверженности международному социализму и космополитизму?»
Томас Манн возражает против этой мании величия в романе «Доктор Фаустус», в истории немецкой гордыни, за которой последовало унижение: «Величайшее немецкое суеверие – это мысль о том, что за пределами Германии существует лишь красивый танец, а все серьезное творится только внутри Германии». Ганс Гримм, немецкий безумец номер один, утверждает, что гитлеровская идея расы господ, нордической крови и ее возрождения имели такое же значение и тот же смысл, что и идеи Фихте, выраженные им в обращении к немецкой нации. В этом Гримм совершенно прав. В Третьем рейхе Фихте восхваляли за то, что он назвал немецкий народ Urvolk, за то, что он рассуждал об истории с расовой точки зрения, и за то, что изобрел термин «народный» (völkisch). «Экономика закрытого государства» импонировала гитлеровцам, потому что Фихте назвал автаркическое государство идеальным, ибо только оно может обеспечить «настоящий порядок». Люди, находящие такой порядок «утомительным, подавляющим, педантичным», должны эмигрировать, и государство, по мнению Фихте, ничего от этого не потеряет. Такое экономически закрытое государство сохранит особый образ жизни, учреждения и нравственность нации и очень скоро достигнет высочайшей степени национального достоинства. Это будет совершенно другая, новая нация.
Еще одним предтечей Гитлера в каком-то смысле можно считать писателя Э.М. Арндта. Взять, к примеру, его фразу, в которой он выражает надежду на то, что «другой великий тиран или воодушевленный высокими идеями генерал, покоряя и уничтожая несогласных, выкует из германской нации единое целое». Арндта хвалили, как «расового пророка, ставшего первым немцем, который считал историю европейских наций историей крови». Именно так. В 1848 году Арндт говорил об «омерзительном и ядовитом еврейском гуманизме, ибо за ним прячется вся слабость и все убожество искалеченных человеческих душ».
Немецкая мания величия все больше насаждалась в Германии с середины XIX века. Великий австрийский драматург Франц Грильпарцер говорил о немцах, что они нравились ему, пока были скромны, но теперь – с тех пор, как они стали чрезмерно себя восхвалять, – он изменил свое отношение. Но немцы не так велики, как они о себе думают, а австрийцы не так малозначительны, как кажутся. Везде в мире глупыми бывают только глупцы, но в Германии поглупели и умные. Выражением высокомерия стала строка «Германия, Германия превыше всего». Поначалу она была всего лишь выражением естественной и невинной любви к отечеству, но вскоре приобрела иной, зловещий смысл. Немцы начали говорить о себе как о нации поэтов и мыслителей; их поэзия была величайшей в мире, музыка – самой проникновенной; Великобритания – это, естественно, страна без музыки. Карл Гиллебранд, писатель-гуманист, продолжатель традиций Гете, с негодованием говорил о «дьявольском высокомерии немецких ученых» и порицал соотечественников, вещавших о немецкой верности, немецкой честности, немецкой искренности, немецкой совестливости, немецкой основательности и немецкой глубине чувства так, словно все это было монополией одних только немцев. Фихте говорил: «Иметь твердый характер и быть немцем – это, несомненно, одно и то же». Даже Рихард Вагнер ужасался глупым речам и безвкусным песенкам, в которых немцы убеждали себя в своей «особенности». Либерал Юлиус Фребель писал в 1858 году: «Какая еще нация, кроме немецкой, непрестанно твердит о немецкой силе, немецкой любви, немецкой верности, немецкой серьезности, немецкой песне, немецком вине, немецкой глубине, немецкой тщательности, немецком трудолюбии, немецких женщинах, немецких девушках и немецких мужчинах?»
Когда Остин Чемберлен учился в Германии, он слышал, как профессор Трейчке в своих лекциях говорил, что Германия стоит на более высокой ступени развития, нежели другие нации. В письме домой 31 октября 1887 года Чемберлен писал, что такой профессор, конечно, станет популярным и привлечет большую аудиторию. Молодой Чемберлен считал это опасным. Сын бельгийского историка Пиронно, учившийся в Германии в период между двумя мировыми войнами, писал домой: «Германия стала опасной для мира из-за царящего здесь культа силы, самовосхваления и презрения к другим нациям». Гуго фон Гофмансталь назвал немцев людьми, предающимися самообману, высокомерию, школярскому начетничеству; каждый из них, говорил он, является носителем частицы власти, но мужествен он только с виду; действует он только по приказу; он склонен к предрассудкам и не способен поставить себя на место иностранца; у него нет чувства истории. Гельмут фон Мольтке, представитель христианского меньшинства Пруссии, ставший впоследствии одной из жертв гитлеровского режима, сказал перед казнью, что всегда боролся против узости мышления, высокомерия, нетерпимости, этого тяжкого немецкого наследия, воплотившегося в национал-социалистическом государстве.
После поражения Германии писательница Рикарда Хух сказала, что немцам всегда было трудно «соединить истинную уверенность в себе с искренней оценкой других наций. Мы всегда колебались между самоуничижением и самовосхвалением. Усилия национал-социалистов укрепить уверенность нации в своих силах привели к презрению к другим нациям». Гельмут Гаммерштейн говорит о том же еще более едко: «Конечно, мы все это знаем: немцы более эффективны, чем французы, более цивилизованны, чем русские и все восточные нации, более храбрые, чем швейцарцы, голландцы, датчане и все прочие малые нации. Мы тверже всех остальных. Единственное, в чем мы уступаем, так это в гуманности, но это не имеет никакого значения – эту гуманитарную сентиментальность мы оставляем другим».
Обратимся теперь к немецкому обожествлению государства, начавшемуся с Гегеля. Вильгельм фон Гумбольдт, друг и ученик Гете, написал трактат о пределах, которыми должна быть ограничена власть государства, чтобы оно не превратилось в угрозу для отдельной личности. Шопенгауэр, другой ученик Гете, высмеивал гегелевский «апофеоз» государства, называя его верхом «филистерства». Гегель называл государство «воплощением нравственного разума», «явленной Божьей волей, духом, развернутым в реальную форму и организацию мира». Гегель также говорил о великих людях, «чьи частные интересы согласуются с волей мирового духа»: «Все остальные идут за этими духовными вождями, ибо чувствуют, что непреодолимая сила их внутренней самости заключена в вожде. Эти великие люди являются Geschäftsführer (управляющими) мирового абсолютного духа и не могут принимать во внимание нужды отдельных людей, но стремятся к одной цели. Они вынуждены сметать все со своего пути. Всемирная история движется в сферах, находящихся выше сфер нравственности». Из утверждения Гегеля «Что разумно, то действительно, и что действительно, то разумно» возникло обожествление прусского государства, кульминацией которого стал Третий рейх.
Из утверждения Гегеля: «Очень важно по-настоящему понять диалектику, каковая есть принцип всякого движения, всякой жизни и всякой деятельности в этом мире», а не из идеи о тезисе, антитезисе и синтезе возник марксизм. Это показано в следующем отрывке из «Доктора Фаустуса» Томаса Манна:
«Адриан. Свобода всегда вырождается в свою диалектическую противоположность. Очень скоро она обнаруживает, что находится в цепях, она сознает, что вынуждена подчиняться закону, правилам, принуждению, системе, – она понимает и принимает все это, то есть не прекращает быть свободой.
Цейтблом. Ей так кажется. Но в действительности она перестает быть свободой, точно так же, как не является носительницей свободы диктатура, рожденная революцией».
Бертольт Брехт, которого ошибочно считают ортодоксальным марксистом, вкладывает в уста беженца из Германии физика Циффела следующие слова, высмеивающие абракадабру Гегеля: «Когда говорят о юморе, я всегда вспоминаю Гегеля, который был самым большим юмористом среди философов. К несчастью, он родился в Пруссии и с потрохами продался государству. Юмор его заключался в том, что он не мог помыслить о порядке без беспорядка. Он даже считал, что они существуют одновременно и в одном и том же месте. Этот юмор он остроумно назвал диалектикой. Величайшие революционеры называли себя учениками величайшего поборника государственности. Лучшая школа диалектики – это эмиграция. Самыми лучшими диалектиками являются беженцы. Они и существуют-то благодаря переменам и не учатся ничему, кроме перемен».
Прославление Пруссии достигает своего апогея у Генриха фон Трейчке, который завоевал умы большинства немецких интеллектуалов своим узколобым национализмом. Немецкий либерализм никогда не был силен и никогда не достигал такой значимости, как либерализм западный, создававший все новые и новые гарантии свободы индивида, защищая его от произвола и власти государства. Самым выдающимся изменником духу либерализма в XIX веке был Трейчке. Он определял государство так: «Государство – это, во-первых, власть, во-вторых, власть и, в-третьих, власть». «Индивид должен быть членом своего государства и, следовательно, иметь мужество брать на себя также и его ошибки. Не может быть и речи о праве подданного на сопротивление власти, которую он считает аморальной». Один из немногих демократически настроенных генералов барон фон Шёнайх, автор «Моего пути в Дамаск», в 1926 году назвал Трейчке «национальным несчастьем, главным извратителем германского духа», так как благодаря его учению немцы поверили в догму о том, что сила идет впереди права.
После второго поражения Германии Эдуард Геммерле, совестливый и порядочный католик, сказал, что причина немецкой катастрофы кроется в интеллектуальных течениях, возникших не при Гитлере, а в далеком прошлом. Гитлер был бы невозможен, если бы его ядовитые семена не упали в подготовленную и удобренную германскую почву. Она была подготовлена всеми теми политическими силами, которые обожествляли государство и мешали немцам созреть до способности независимо мыслить. Новый Германский рейх унаследовал государственное устройство прусских королей и восточно-эльбской аристократии. Символом этой государственности можно считать каску прусского полицейского. За двести лет в Пруссии сложилась идеология милитаризма, состоящая из немецкого феодализма, верности воинским начальникам, железной дисциплины и почитания «королевской военной формы». Нигде в мире так не прославляли милитаризм и воинскую доблесть, как в Германии. Этим можно объяснить, почему большая часть немецкой нации добровольно подчинилась Гитлеру и его режиму.
Гегелевский культ государства нашел множество последователей в Германии, где шумно приветствовали книгу Карлейля «О героях, почитании героев и героическом в истории», а также его героизированную «Жизнь Фридриха II Прусского». В гитлеровском рейхе Карлейля восхваляли как нордического провидца, в то время как в Великобритании писатель Э.М. Форстер рассмотрел в его презрении к демократии близкое родство с доктриной национал-социализма. В годы подъема нацизма немецкий профессор Фридрих Гундольф хвалил Гегеля за защиту великих людей от посягательств моралистов и поклонников гуманизма. Таким же было отношение Гундольфа к Александру, Цезарю и Наполеону. «Великий человек, – говорил Гундольф, – это наивысшая форма, в которой мы познаем Божественное». Эти три человека, «космические герои», «нераздельная тро ица», являются на помощь всякий раз, когда мир стоит на краю гибели. Не видим ли мы здесь намека на Гитлера? В то время, продолжает Гундольф, как старый мир видит в них разрушителей, новый мир узнает в них свершителей. То, что когда-то считалось преступлением, становится святым делом.
Профессор Майкл Грант сказал по этому поводу, что, восхищаясь многочисленными талантами и дарованиями Цезаря, мы не должны считать его образцом для наших детей. Грант напоминает, что однажды Цезарь пригласил в свою ставку галльских вождей для дружеской беседы и одновременно приказал своей коннице перебить всех оставшихся без защиты женщин и детей. Катон, узнав об этом, предложил сенату выдать Цезаря галльским племенам как военного преступника.
Милитаризм был еще одним роковым германским наследием. До самого прихода Гитлера к власти большинство немцев, воодушевленных написанной Карлейлем романтической биографией Фридриха II, славило этого прусского короля. В двадцатых годах популярность Фридриха взлетела на небывалую высоту, вознесенная волной нового национализма, вопреки предостережениям Вернера Хегемана, написавшего в 1924 году «Фредерикуса». Эпиграфом к книге стали слова, сказанные в 1805 году Э.М. Арндтом: «Нам, немцам, было мало радости от этого короля. Никто до него не причинил нам столько вреда». В 1933 году Хегеману пришлось бежать из Германии. Другой изгнанник, Генрих Манн, сказал, что Фридрих представлял прусскую Германию, которой было суждено возбудить вражду одной страны к европейскому порядку. В 1788 году Мирабо констатировал: «Пруссия – это не страна, имеющая армию, это армия, владеющая страной». Граф фон Штейн, консервативный аристократ Наполеоновской эпохи, однажды заметил: «Тщетно ожидать, что в нас пробудится общественный дух англичан и французов, если мы не поставим армию в рамки, границы которых ей не дозволено переступать в странах, где царит дух сообщества».
Профессор Риттер пытался отрицать, что вообще существовало такое явление, как немецкий милитаризм. Вот пример: «Армия должна всегда оставаться аполитичным инструментом государства, в противном случае она становится смертельной опасностью для любого правительства. Это не является милитаристской особенностью прусско-германского государства, по необходимости такое положение должно являться фундаментом всех западных демократий». Немцы с готовностью внимают этому вздору. Они не слушают профессора Людвига Дегио, который говорит об узкой концепции милитаризма, созданной Риттером, и об ущербности идеи о «разумности государства» как идеи нравственной.
Было объявлено безнравственным стремление к вечному миру, а длительный мир был назван нравственной угрозой. Быстрая победа в 1870 году много способствовала прославлению германской армии. Память победы под Седаном отмечалась каждый год с необычайным шумом в сопровождении бесчисленных напыщенных речей. Даже профессор Лагард назвал каннибальской жестокостью постоянное напоминание соседнему народу о нанесенном ему поражении, а Моммзен всегда ратовал за отмену Седанского праздника. В огромном количестве книг война, как таковая, воспевалась в самых неумеренных выражениях. Когда профессор Й.К. Блунчли послал экземпляр своего учебника по международному праву начальнику Генерального штаба Мольтке, то получил такой ответ: «Вечный мир – это мечта, причем далеко не прекрасная по сути дела. Напротив, война есть часть Божественного космического порядка. Самые благородные качества человека проявляются во время войны: мужество и смирение, чувство долга и воля к самопожертвованию. Без войн мир погрузится в пучину материализма». Такого же мнения придерживался Ницше: «Прекраснодушное мечтание – многого ожидать от человечества, если оно разучится вести войны».
Генерал Бернгарди взял эти слова эпиграфом к своей книге «Германия и следующая война». С равным успехом он мог бы взять для эпиграфа слова того же Ницше из «Так говорил Заратустра»: «Вы говорите, что доброе дело оправдывает даже войну? Я же говорю вам, что хорошая война оправдывает любое дело». Когда слышишь такие слова, кажется, что призрак Гитлера встает из могилы. Бернгарди сожалел, что многие немцы считали войну большой опасностью. Немцы когда-то были самой воинственной нацией Европы, но, к несчастью, привыкли считать войну бедствием и не видят больше в ней величайший фактор цивилизации и державности. Читайте книгу Клауса Вагнера «Война как творческое начало мира», говорил генерал своим соотечественникам и добавлял, что идея отмены войн не только глупа, но безнравственна и негуманна. Он преуспел в деле отравления немецких душ. В 1912 году одна немецкая газета писала: «Каких знаменитых людей немецкой истории любят наиболее страстно? Может быть, Гете или Шиллера? Может быть, Вагнера или Маркса? Отнюдь нет. Это Барбаросса, Фридрих Великий, Блюхер, Мольтке, Бисмарк – жесткие и кровавые деятели. Они принесли в жертву тысячи человеческих жизней, но нация всей душой преисполнилась благодарности и обожания в отношении их. Они делали то, что мы должны делать теперь. Спасение в нападении». Немецкая молодежь повторяла эти слова в 1913 году, называя войну самым возвышенным и священным из всех видов человеческой деятельности.
Когда Первая мировая война, которой так страстно жаждали генерал Бернгарди и ему подобные, наконец разразилась, профессор Зомбарт высмеял «Утопию» Томаса Мора, так как в ней война описывалась как «настоящее зверство», а это конечно же очень характерно для абсолютно негероических британцев. Зомбарту гораздо милее Трейчке, ибо этот предтеча Гитлера говорил, что нации становятся женственными и эгоистичными, если мир надолго затягивается. «Мелкие умы, – говорил Трейчке, – придерживаются безумной идеи о том, что война – это величайшее зло. Она, наоборот, средство исцеления того поколения, которому посчастливится участвовать в великой и справедливой войне». Если бы профессор Зомбарт захотел, то он мог бы исписать массу страниц подобными цитатами из Фихте, Шопенгауэра, Гегеля, Гартмана и Ницше. Эти философы отличались друг от друга своими философскими взглядами, но все соглашались с очищающим и возвышающим действием войны на нации. Милитаризм, пояснял Трейчке, – это дух героизма, подкрепленный духом войны. Это тесный союз Потсдама и Веймара. Это команда «Фауста», «Заратустры» и Бетховена в одном окопе. Мы нация воинов, и им мы отдаем наши самые высокие почести. Милитаризм пробуждает героические чувства даже у последнего поденного рабочего на ферме. Так как мы исполнены милитаризма, мы считаем войну чем-то священным, самым священным делом на Земле. С ним соглашается пангерманист Х.С. Чемберлен, учитель Гитлера: «Немцы лучше всех одарены для войны». В 1935 году это повторил и генерал Людендорф: «Война – это наивысшее проявление расовой воли к жизни».
Профессор Арнольд Тойнби в «Постижении истории» говорил о появлении сначала в Пруссии, а потом и в Германии милитаризма, который оказался смертоносным в истории других цивилизаций. Протестант Фридрих Майнеке говорил, что прусский милитаризм решительно ускорил подъем национал-социализма и создание Третьего рейха. Жертва рейха Эрнст Никиш сказал: «Немцы рождаются солдатами в полном согласии со своей природой и со своей историей. Сначала они на все реагируют кулаками, а уже потом головой. Немецкий кумир – глупый Зигфрид, без раздумий хватающийся за меч и раскалывающий чужие головы. Этот нищий духом героизм и есть «нордическое кровное наследие» немцев. Немец жаждет порядка, чтобы иметь возможность истреблять со сладострастием. Он говорит о послушании, когда ведет себя как берсерк. По этой самой причине рейхсвер и сделал Гитлера своим фюрером». Еще один немец сетовал в ноябре 1959 года, что неудачная попытка Гитлера покорить Европу оставила нам около четырех тысяч кавалеров ордена Креста. На этих крестах запеклась кровь немцев и кровь наших бывших противников.