Книга: Жернова. 1918–1953. Книга четвертая. Клетка
Назад: Глава 19
Дальше: Глава 21

Глава 20

Николаев продрал глаза, уставился в потолок, на котором отражались переплеты рамы, проецируемые на него светом уличного фонаря. Переплеты раскачивались, следовательно, за окном дует ветер, наверняка холодный и пронизывающий, он-то и раскачивает фонарь. Во рту у Николаева мерзко после выпитого, съеденного и выкуренного, язык шуршит о небо: спал с открытым ртом, храпел.
Рядом с Николаевым, отвернувшись к стене, посапывает Люська, ее упругая, мускулистая попка уперлась в бедро Николаева, выживая его на пол.
Тут же услужливое воображение нарисовало ему картину, как Киров тискает белые груди Мильды, перед глазами возникли белые ноги жены, задранные вверх, ритмично раскачивающиеся там вместе с черными тенями на потолке, и мозг окутало облаком тоскливой и бессильной злобы, от которой хотелось выть.
Пытка эта продолжается уже более года, то есть с тех пор, как Ромка Кукиш поведал ему о неверности жены и ее связи с первым секретарем обкома партии. То-то же Мильда так быстро пошла в гору, в одночасье превратившись из официантки смольнинской столовой в должностное лицо с приличным окладом, собственным кабинетом и разными льготами. Вспомнились и еще какие-то вроде бы несущественные в ту пору детали, которые должны были его насторожить, но почему-то не насторожили. Более того, он даже обрадовался, что Мильде так крупно повезло: у них теперь и квартира отдельная, и дефицитные продукты не выводятся, и билеты в Мариинку на любой спектакль, и отдыхать он ездил в Крым по бесплатной путевке вместе с тещей и детьми, и работу ему в ту пору предоставили довольно сносную: сиди в райкоме партии да перебирай бумажки, хотя и выгнали с нее с треском за неуживчивость и попытку разложения трудового коллектива.
С некоторых пор для Николаева наступили трудные времена, как и для многих его коллег: идет борьба с советским и партийным бюрократизмом, сокращается управленческий аппарат, сокращенных повсеместно переводят на практическую работу. Николаеву тоже предложили такую, с позволения сказать, работу, совершенно неприемлемую для его опыта и положения, как то: пойти на завод слесарем, или, что уж совсем ни в какие ворота — на лесоповал. Куда Николаев только не писал, жалуясь на несправедливость по отношению к нему, заслуженному комсомольцу и партийцу, но на его письма и жалобы в обком, в ЦК партии и лично самому Сталину никто не отвечает. Дважды он пытался поговорить с Кировым, но тот от него отмахнулся, слушать не стал. С тех пор и должностные лица районного и областного масштаба не только не хотят с ним разговаривать, но даже видеться. А Ромка Кукишер утверждает, что все эти люди повязаны с Кировым одной веревочкой, все они завзятые карьеристы, контрики, предатели мирового пролетариата и мировой же революции, националисты и антисемиты, а сам Киров — агент заграничной кадетской партии и глава ее подпольного ЦК. Поэтому он проводит в Ленинграде линию на реставрацию дореволюционных порядков, в том числе — возвращения евреев за черту оседлости; что раньше, когда во главе Ленинграда стоял Зиновьев, такого безобразия не было и не могло быть, а сейчас страна явно скатывается в болото оппортунизма и ренегатства, что Кирова давно ждет пуля настоящего революционера-интернационалиста.
Николаева, хотя он тоже вполне подкован по части марксизма-ленинизма, пугают разные ученые слова, которыми с такой лихостью жонглирует Кукишер. Но если Ромка говорит так, то это, скорее всего, правда, потому что Ромка знает все. И не мудрено: двое дядьев его работают в НКВД, отец — шишка по линии культуры, братья и сестры самого Ромки тоже не последние во всех отношениях. А у Николаева, считай, никого. Кроме Мильды. Но она на этот раз почему-то не спешит помочь своему мужу.
Сквозь каменные лабиринты продрался до слуха Николаева полусонный трезвон первого трамвая, жалобный визг мерзлых чугунных колес на крутом повороте. Сердце, отвечая на эти звуки, застучало в ребра нетерпеливым, болезненным стуком. Николаев свесил ноги, оглядел полумрак комнаты: загаженный стол с матово поблескивающими бутылками из-под портвейна, платяной шкаф, в углу комод, на нем сваленные в кучу вещи.
Он встал, качнулся, сделал два-три шага, остановился возле комода, стал рыться в одежде, выискивая свою на ощупь. Натянул кальсоны, рубахи, штаны, сел на пол, стал обматывать ноги портянками и втискивать их в сапоги.
Люська подняла лохматую голову с подушки, глянула на него слепыми глазами, спросила сонным голосом:
— Уходишь? — и снова уронила голову на подушку.
Одевшись, Николаев порылся в карманах в поисках папирос, не нашел, заглянул в другую комнату, слегка приоткрыв дверь: там на койке спали Кукишер и Вероника, из-под одеяла выглядывали ее голые коленки. На столике у окна лежала початая пачка папирос и английская зажигалка. Николаев открыл дверь пошире, на цыпочках прошел к столу, забрал папиросы и зажигалку. Со злорадством подумал, как будет злиться Кукиш, когда не найдет ни того, ни другого.
Сильный, порывистый ветер дул со стороны Ладоги. Он долго набирал силы во льдах Ледовитого океана, свистел и выл над Беломорьем, кружил над Онегой и Ладогой, теперь путался в улицах, переулках и подворотнях Ленинграда. Ветер царапал лицо острыми снежными языками, которыми еще недавно слизывал звенящий холод с арктических льдов. Под ногами визжало и скрипело при каждом шаге. Что-то визжало-скрипело и в душе Николаева. Он шмыгал носом, то и дело припускал неровной шатающейся рысью.
Дверь квартиры открыл своим ключом, тихо разделся, разулся, на цыпочках прокрался к двери спальни, заглянул: Мильда спала у стенки, с краю спала Ольга, ее сестра и жена Ромки Кукиша. Женщины были настолько не похожи друг на друга, будто родились от разных матерей. Или отцов, что более вероятно.
"Суки!" — с ненавистью обозвал их Николаев, скрипнув стиснутыми зубами.
Он стоял за дверью, просунув в щель осунувшееся за последнее время лицо, внутри у него закипало что-то черное, как черная смола в черном ведре. Захотелось наброситься на спящих женщин и бить их чем попало, до крови, до… до… Он задохнулся ненавистью и трусливо отпрянул от двери: однажды он, науськанный Ромкой и подвыпив для храбрости, накинулся на Мильду с кулаками, но тут же был отброшен к стене, да еще с такой силой, что, ударившись о нее головой, сразу же скис и забился в истерике. С тех пор он даже голос повышать на жену опасается, а уж пускать в ход кулаки — и думать нечего: при ее-то связях может выгнать из дому своего мужа и даже засадить в тюрьму.
"Да, так что там Ромка молол о защите чести жены и своей собственной? Чего бы он не потерпел?.. И как? Об этом ни звука… Ему легко говорить про честь и прочие материи: у него Ольга с Кировым не путается. Зато наверняка путается с кем-нибудь еще… А что он молол про революционера-интернационалиста? Это который отомстит Кирову за предательство интересов рабочего класса и мировой революции?.."
Представилось: мститель идет навстречу Кирову, в руках у него револьвер, он останавливается, наводит револьвер прямо в грудь и говорит… Что должен говорить революционер-интернационалист в таком случае? Что-нибудь о поруганных надеждах народов на лучшую жизнь, на честные отношения между руководителями и простыми гражданами, о супружеской верности…
И нажимает курок.
Николаев сидел на кухне, пил чай с белым хлебом и копченой колбасой, которые Мильда получала по спецталонам в спецмагазине, и уныло думал о том, что жизнь у него не задалась. А почему не задалась? Потому что Сталин, а за ним Киров и некоторые другие оппортунисты ведут совсем не ту линию… А вот Зиновьев — этот наверняка вел бы именно ту… Так считает Ромка. Но Ромка — он еврей. Ему, Ромке-то, хорошо так считать. А как считать русскому революционеру? Тем более что при Зиновьеве Николаев и вообще сидел как бы в дыре, выглядывая из нее по выходным да по праздникам. А вот Ромка… Ромка — он и при Зиновьеве… Им тогда чего ж было не жить… При Зиновьеве-то… Впрочем, они и сейчас живут не так уж плохо. Телефонный справочник возьмешь, а там Левины да Кацманы, Кукишеры да Шихманы через раз.
На кухню зашла Мильда в распахнутом халате, под халатом шелковая рубашка облепила тело, под рубашкой — ничего: топырятся соски, острый живот и выпуклый лобок.
Мильда удивленно глянула на мужа.
— Ты где это пропадал? — спросила зевая. — Я вчера ждала-ждала… — А лицо у нее равнодушное, будто перед нею не муж, а… а неизвестно кто.
— Пропадал! — зло выдавил из себя Николаев, вспомнив, как утром, при виде спящей Люськи, воображалась ему жена в объятиях Кирова.
— А ну тебя, — пренебрежительно махнула рукой Мильда и вышла из кухни.
Николаев заплакал. Он плакал, смаргивая слезы, при этом жевал бутерброд, запивал его чаем и выняньчивал где-то в глубинах своего замутненного сознания бесполезную мысль: "Застрелиться, что ли?", однако знал, что мысль зряшная, бесполезная, потому что смелости застрелиться не хватит. И все-таки, на всякий случай, вытащил из бокового кармана пиджака старый потертый револьвер, давно утративший свое благородное воронение, крутанул барабан — матово блеснули медные головки патронов…
А может, и правда, тово… в смысле — Кирова? Ведь если тот действительно предатель, то на Гороховой разберутся, что он, Николаев, не из ревности, а по идейным соображениям, для общего блага… для мировой, так сказать, революции и коммунизма… как настоящий большевик-ленинец. Все только будут рады, потому что… Вот и Ромка говорит, что Киров не только с женой Николаева, но и с другими женами тоже, у него будто бы даже расписание существует, какую из них, когда и где. И будто бы специальный человек следит, чтобы не перепутать. Так что, когда все узнают правду, его, Николаева, даже будут благодарить… И Мильда тоже. Их отношения сразу же изменятся к лучшему. И вообще жизнь начнется сначала и совершенно по-другому: его назначат каким-нибудь начальником, дадут большой оклад, льготы, в квартире поставят телефон, и никто не посмеет предлагать ему пойти на завод или отправиться на лесозаготовки… Про него напишут в газетах… может, какой-нибудь писатель даже книгу сочинит: вот, мол, живет настоящий большевик Николаев, которого никто не хотел понять и оценить, а он болел за дело пролетариата и мировой революции, поэтому пошел на такой рискованный шаг, чтобы избавить пролетариат от гидры буржуазии, оппортунизма и…
Как это Ромка давеча сказал? Ну да все равно: писатели — они знают, что надо писать и какими словами пользоваться, а у него на всякие ученые слова всегда память была дырявой. Надо только записать в свой дневник свои революционные помыслы, чтобы ни у кого не возникло сомнений в его, так сказать, это самое… революционных замыслах…
Снова появилась Мильда, уже одетая, причесанная, вызывающе соблазнительная, рослая, монументальная. Остановилась в дверях, оперлась плечом о дверной наличник, спросила:
— Ну, ты позавтракал? Тогда вали отсюдова: нам с Ольгой тоже надо позавтракать да на службу…
Голос ее до краев наполнен пренебрежением, даже гадливостью к своему мужу-неудачнику — Николаев это сразу же почувствовал, и в голове у него помутилось от злости, унижения и отчаяния.
— Ты думаешь, я не знаю, что ты делала вечером! — взвизгнул он, вскакивая на ноги. — Я все про тебя знаю! Все! Сука! Шлюха! Проститутка! Если еще раз… еще раз узнаю — убью! — и, выхватив револьвер, потряс им перед лицом прижавшейся к стенке жены.
И тут же, испугавшись сказанного, выскочил из кухни, маленький, жалкий, взъерошенный.
Вслед ему, словно камень в спину, долетело:
— Дуррр-рак!
Забившись в спальне в угол, за платяной шкаф, Николаев прислушивался к спокойным и совсем не испуганным голосам женщин. Женщины громко переговаривались, иногда смеялись.
— Господи, как он мне опротивелся! — услышал Николаев нарочито громкий голос жены. — Как он мне занадоел! Завтра же подам на развод! С меня хватит!
Что-то из кухни пробубнила Ольга.
— Да пропадай он пропадом! — ответила ей Мильда. — И так я с ним повозилась достаточно… Он того не стоится.
Голоса наконец смолкли, громко хлопнула входная дверь, лязгнул английский замок.
— Суки нерусские, — проворчал Николаев и передразнил Мильду: — "Опротивелся! Не стоится!" Говорить-то правильно не научилась, а туда же…
Он выбрался из угла, на заплетающихся ногах пошел на кухню, достал из тайника бутылку водки, стал пить из горлышка. Ему хотелось заглушить в себе щемящую тоску и боль, хотелось забыться и ничего не делать, никуда не идти. Он чувствовал себя отверженным и никому не нужным. А еще он боялся, что Мильда расскажет о его угрозах Кирову, и тот прикажет арестовать Николаева и отправить его в Кресты.
Ареста, тюрьмы Николаев боялся панически, ему казалось, что там его непременно убьют, потому что там сидят одни бандиты да беляки. Им только и подай настоящего коммуниста — вмиг порежут на кусочки.
Николаев проснулся за полдень. Раскалывалась голова, подташнивало. Цепляясь за стены, проковылял в ванную, подставил голову под холодную струю воды, долго, кряхтя и отфыркиваясь, тер лицо, уши, теребил редкие волосы обеими руками. Когда, казалось, наступило облегчение, вдруг скрутило и вырвало, и выворачивало желудок и кишки до тех пор, пока уж и рвать стало нечем. Обессиленный, сотрясающийся от икоты, опустился на холодный пол, тяжело дышал, тоскливо смотрел на грязный низ раковины, куда никогда до этого не заглядывал. Никаких мыслей на ум не шло, зато звенящая пустота во всем теле требовала каких-то немедленных действий. Постепенно его охватила нетерпеливая лихорадка, казалось, что именно сейчас он должен где-то быть, кому-то что-то сказать или сделать.
Но сперва он достал заветную тетрадку и с полчаса писал в нее мелким торопливым почерком о том, о чем думал последние дни, о чем говорил ему Ромка Кукишер, помянув в этих записях и самого Ромку, и многих других, с кем когда-то работал или сталкивался на комсомольской и партийной стезе, уверенный, что если с ним что-то случится непредвиденное, то дневник все объяснит и всех расставит по своим местам. Закончив писать, спрятал тетрадь в нижний ящик стола, хлебнул воды из-под крана, чтобы унять икоту, оделся, выскочил на улицу.
На улице обожгло морозом, сразу же потянуло в тепло. Но где это тепло? Идти было некуда. Сел в трамвай, покатил, разглядывая слабо освещенные фонарями дома, торопливых серых прохожих. Кто-то рядом кому-то сообщил, что сегодня на областном партактиве выступает Киров, выступление будут транслировать по радио.
Киров… Нет, дело не в нем, а в Мильде. Это она бросила сегодня утром: "Дурак!" Почему? Что она хотела этим сказать? Надо пойти к ней на работу, в Смольный, поговорить, вместе вернутся домой… будут пить чай… вспоминать такое тихое и милое прошлое… Она, может быть, права: он действительно дурак в том смысле, что слушает всякий вздор, который плетет ему Ромка Кукиш. А Ромку из партии выгоняли за клевету и сутяжничество, он чего только не выдумает… Да, надо пойти к Мильде, помириться с ней. В конце концов, Мильда так много для него сделала: с ее помощью он, выгоняемый из одних контор, ни раз и ни два устраивался в других, по ее ходатайству его восстановили в партии после того, как вычистили из нее в начале этого года за отказ идти на производство. Да и где он еще найдет себе такую красивую и умную жену? Такие на дороге не валяются… А она собирается с ним разводиться… Неужели правда?
Назад: Глава 19
Дальше: Глава 21