Книга: Жернова. 1918–1953. Книга четвертая. Клетка
Назад: Глава 23
Дальше: Глава 25

Глава 24

Каменский проснулся и с изумлением увидел среди зелени ветвей голубые заплатки неба, солнечные блики на стволах деревьев, услыхал треньканье синицы. Какая-то птичка, сидя на тоненькой веточке прямо над его головой, выводила незамысловатую, но такую трогательную мелодию, так умилительно трепетали ее перышки, бился и метался крохотный язычок в маленьком клювике, что сразу же вспомнились другие времена, другие леса и такая же пичужка на ветке сирени в каких-нибудь двух шагах от него, а он, преуспевающий адвокат, полулежит в английском шезлонге, на коленях книга, рядом на столике фрукты и бутылка с коньяком, в рюмке дрожат и переливаются капли солнечного света и… и стоит лишь подать голос, явится жена, стройная, красивая, молодая…
Закуковала кукушка, Варлам Александрович, закрыв глаза, стал считать оставшиеся ему года: …одиннадцать, двенадцать, тринадцать… Кукушка умолкла на чертовой дюжине, и на сердце у профессора заскребли кошки, но через несколько секунд вещунья снова завела свое ку-ку, а Варлам Александрович подумал, имеет ли он право вести счет дальше или надо начинать сначала. Что-то такое ему когда-то говаривала мать, да он позабыл. Однако, сначала или нет, а и тринадцати годов ему бы вполне хватило, чтобы оттрубить свой срок и вернуться в Казань… уж не для чего хорошего, а хотя бы ради того, чтобы быть похороненным по-человечески близкими людьми.
Но почему так тихо?
Варлам Александрович в испуге рванулся на своем ложе, сел, огляделся.
По другую сторону потухшего костра виднеется жалкая фигурка грузина, свернувшаяся калачиком. Больше никого вокруг. Заплечный туес Варлама Александровича, самый неказистый, висит на ветке, Гоглидзин — тоже, другие исчезли.
Может, пошли ловить рыбу? Нет, рыбу ловили накануне, оставалось еще на утро. Да и зачем с туесами-то? Ведер тоже не видно. Ушли? Конечно, ушли! Господи, ведь он еще вчера предчувствовал это — что они уйдут и бросят его в лесу!..
А может, все-таки не ушли? Может…
— Э-эй! — негромко позвал Варлам Александрович и прислушался.
На своем ложе заворочался Гоглидзе, высунул из-под полы ватника голову, плотно охваченную шапкой, осмотрелся недоверчиво, догадался, вскочил на ноги. В глазу его, угольно-черном, и в том, что затянут бельмом, читалось неподдельное изумление и испуг. Он молча смотрел на Варлама Александровича, ожидая от него каких-то действий или разъяснений, и нетерпеливо переминался с ноги на ногу.
Замолкла синичка, утихла и какая-то пичужка, так напомнившая Каменскому прошлое. Уж и кукушка не куковала больше, даже ветер не шумел в верхушках деревьев, а белые облачка, еще минуту назад плывшие куда-то, замерли на месте, будто зацепившись за вершины елей и пихт. А может, все продолжало звучать и двигаться, но наступила та глухота и слепота, когда слышно лишь, как стучит в висках и пустеет внутри.
Варлам Александрович очнулся, однако, довольно быстро. Он вскочил на ноги, охнул от боли в коленках и, цепляясь руками за упругие ветви лежащей лесины, сел на усыпанную хвоей землю и заплакал.
Плакал он долго, всхлипывая и размазывая слезы по лицу трясущимися руками, и в то же время будто наблюдал за собой со стороны: вот сидит старый дурак и плачет, а с чего бы, спрашивается, плакать? Ну, ушли и ушли, и черт с ними! Тоже далеко не уйдут. А те, что идут следом? Кто они? Может, какие-нибудь разбойники? Разденут, отнимут последнюю еду и бросят на съедение диким зверям? О, они все могут, для них ничего человеческого не существует! Христос же сказал: "Возлюби ближнего своего, как самого себя…" Нет, не ближнего, а врага своего… Как же, возлюбят они!
А утро было таким ясным, таким радостно ослепительным, и птицы так жизнеутверждающе возносили к небу торжество земного бытия, что плачущий старик выглядел на этом фоне — на фоне божией благодати — нелепо и даже как бы кощунственно.
Варлам Александрович в последний раз вытер тыльной стороной ладони глаза и, вспомнив вчерашнюю молитву, которая, быть может, дошла все-таки до бога, сладко и облегченно вздохнул, после чего осторожно поднялся на ноги. Колени снова резануло болью, но не такой острой, как в первый раз.
"Расхожусь, — решил Варлам Александрович и подумал, имея в виду вчерашний выстрел: — Что бог ни делает, все к лучшему: может, и не звери-разбойники, может, вполне нормальные люди", — и побрел к ручью умываться, но, будто на стену, натолкнулся на грузина и остановился.
— Что, братец, и тебя не взяли? — спросил он.
Гоглидзе лишь жалко улыбнулся ему в ответ: он-то никак не ожидал, что его бросят вместе с Каменским.
— Да-а, вот, братец ты мой, какие люди неблагодарные…
Варлам Александрович почувствовал себя старшим, то есть человеком, облеченным властью над другим человеком, и это придало ему бодрости. Может, оно и лучше, что вдвоем: все не так страшно.
— Что ж, — произнес он, разводя руками, — ничего не поделаешь. А умыться надо. — И продолжил свой путь к ручью.
Но не пройдя и нескольких шагов, вновь остановился, всплеснул руками:
— Господи! Костер-то! — и, забыв о болях в ногах, кинулся к потухшему костру, опустился на колени, стал разгребать теплую золу в поисках горящих углей, дуть на них, нашел наконец несколько тлеющих крошек, подложил сухие пихтовые веточки, раздул, запахло смолой, пихтовым маслом, которым когда-то растирали спину дочери, выпавшей из люльки, потянулся вверх дымок, робкий огонек пробежал по веточке, еще один, веточки затрещали веселым и торжествующим треском и загорелись.
Рядом суетился Гоглидзе, тоже дул, тоже подкладывал веточки, но, — то ли с его стороны не оказалось горящих углей, то ли по неумелости, — ничего у него не получалось, лишь вздымались облачка пепла и летели на голову Каменского.
— Вот чурка, прости господи! — воскликнул Варлам Александрович, отмахиваясь от пепла и отплевываясь.
И Гоглидзе попятился, виновато улыбаясь.
Через полчаса Варлам Александрович сидел возле горящего костра и по-стариковски жадно запихивал в рот то икру, то копченую рыбу. По другую сторону сидел Гоглидзе и тоже завтракал, посверкивая своим бельмом.
Варлам Александрович старался не смотреть в его сторону: бельмо раздражало, хотелось прикрикнуть на грузина, заставить его повернуться другим боком, но он опасался: черт его знает, этого кавказца, еще кинется драться, народ-то, что ни говори, дикий.
Теперь, когда первое потрясение прошло, случившееся обрисовалось во всей своей пугающей наготе: они одни в тайге, без оружия, даже без топора… Хоть бы топор оставили… гады! Господи, накажи их за это на этом и на том свете! Уж лучше бы убили, как Пакуса… А этот Плошкин — ах зверь! Но каков фрукт! И винтовку где-то раздобыл, и… и ничего-то не боится. Ему что тайга, что степь — все едино; что двух генералов прокормить, что сотню. Мужик, одним словом. Не будь революции, стал бы справным хозяином, кулаком, купцом, может, промышленником, мильенами бы ворочал… Ах, жизнь, жизнь…
— Н-ну-с, что будем делать, любезный? — обратился Варлам Александрович к Гоглидзе, когда покончили с завтраком, попили из ручья и вернулись к костру, и, не ожидая ответа, продолжил: — Я так полагаю, что нам надо возвращаться. Возвращающихся назад примут аки блудных детей, дожидающихся могут и вовсе не принять, ибо дожидающийся — все равно, что уходящий. Это уж такой психологический закон восприятия событий со стороны властей предержащих. Да-с! Так было от веку. — Еще раз пытливо глянул на грузина, спросил тоном архиерея: — Ты сам-то… христианин? В бога… веруешь?
Гоглидзе при этих словах почему-то заволновался, долго тер свой слезящийся глаз, потом заговорил, и опять, как и в прошлый раз, Варлам Александрович подивился его правильной русской речи, хотя и сдобренной сильным акцентом.
— В бога? Да! Верую! А как же! — И широко перекрестился. — Но почему дожидаться? Почему возвращаться? Нет, надо идти дальше! — все более взволнованно говорил Гоглидзе, отчаянно жестикулируя, будто не вполне уверенный в убедительности своих слов. — Надо… Там… — он махнул рукой себе за спину, куда ушли Плошкин с мальчишками —…Там свобода! Да! А сзади что? Унижение и смерть! Я не хочу назад!
— Дурак! — возмутился Варлам Александрович, забыв об осторожности, и даже вскочил на ноги. — Ну, куда ты, чурка одноглазая, пойдешь? Куда, я у тебя спрашиваю? Это тебе не Кавказ! Здесь на сотню верст — ни души! Ты это хоть понимаешь? Без огня, без оружия, без топора! Свобо-ода! Не свобода там, а верная смерть! Да-с! Догонят — убьют. Это в лучшем случае. В худшем — привяжут голым к дереву на съеденье комарам и муравьям. Ты этого хочешь, дурья башка? А вернуться — какая-никакая, а жизнь. Тебя бог создал для жизни, понимать надо!
Гоглидзе упрямо мотнул головой.
— Пусть! Умереть свободным — в сто раз лучше. Я пойду.
— Иди, черт с тобой! Далеко ни ты, ни Плошкин не уйдете. Всем вам конец.
— Пусть! — еще раз упрямо повторил Гоглидзе.
И вдруг, повернувшись лицом к солнцу, вытянувшись, став похожим на петуха, собирающегося взлететь на забор, начал читать, читать торжественно, будто молитву, молитвенно сложив ладони:

 

Меня могила не страшит:
Там, говорят, страданье спит
В холодной вечной тишине;
Но с жизнью жаль расстаться мне.
Я молод, молод… Знал ли ты
Разгульной юности мечты?
Или не знал, или забыл,
Как ненавидел и любил…

 

Оборвал на полуслове, смущенно глянул на Варлама Александровича, схватил свой туес и кинулся в чащу леса.
— Истинно — дурак! — пробормотал Варлам Александрович, когда затихли шаги грузина. — Ну, коли хочешь подохнуть, так иди, бог с тобой.
Вздохнул, покачал головой: этот придурошный грузин задел-таки какие-то давно не звучавшие струны надломленной души, тоска охватила старого профессора.
Он встал, потоптался на месте, прошел несколько шагов в одну сторону, в другую, вернулся к костру, сел на свою лежанку и горестно уставился на огонь.
— Пусть идет, — бормотал он. — Лермонтова вспомнил — эка невидаль! "Я молод, молод…" — а самому, поди, лет пятьдесят. Эх-хе-хе, дикость наша…
Назад: Глава 23
Дальше: Глава 25