Пришла и говорю
Летом 2016-го российское общество неожиданно для себя прошло сеанс коллективной психотерапии и до сих пор пытается понять, что это было. Флешмоб в соцсетях #яНеБоюсьСказать, который начала украинская журналистка Анастасия Мельниченко и который перекинулся на российские социальные сети, стал самым крупным в истории России массовым камингаутом. Тысячи женщин делились своими воспоминаниями о пережитом насилии со стороны мужчин — изнасилованиях, побоях, домогательствах, преследовании, унижении. Большинство из этих историй звучали впервые, поскольку женщины боялись делиться этим опытом даже с самыми близкими людьми, опасаясь осуждения, стигматизации, клейма жертвы, но благодаря силе и солидарности соцсетей впервые в жизни смогли проговорить эту травму.
Одновременно случился каминг-аут комментаторов: массовое сознание восстало против непрошенной, неожиданной и страшной правды, тысячи пользователей, мужчины и женщины, встретили эти откровения насмешками, осуждая «публичный стриптиз», подозревая пиар или провокацию, насмехаясь над «эротическими фантазиями» женщин или лицемерно опасаясь за их психическое здоровье. Два ада встретились в этом флешмобе: женский ад боли, страха и непонимания и ад цинизма в комментариях. Но это две стороны одной медали, две комнаты в одном аду, две статьи нашего главного общественного договора: с одной стороны, насилие как норма жизни и главная скрепа общества, с другой — «молчание ягнят» как негласное признание права на насилие.
Нет, это была не «война полов» и не сеанс феминистской пропаганды; общество раскололось не на мужчин и женщин и не на насильников и жертв — раздел прошел между теми, кто приемлет насилие в качестве нормы общественных отношений, и теми, кто отвергает его и готов открыто об этом говорить. Ибо этот флешмоб, начатый женщинами, про женщин и для женщин, вскрыл микрофизику власти в российском социуме, исходный код насилия как основу русской матрицы.
Насилие начинается в семье с освященной традицией и церковью практики телесных наказаний («разумное и умеренное применение любящими родителями в воспитании ребенка физических наказаний», в терминологии Патриаршей комиссии по вопросам семьи, материнства и детства) и продолжается в детском саду, школе, пионерлагере, больнице — во всех дисциплинарных институтах общества как одно из важных средств социализации. Главный институт воспитания насилием — это армия, где дедовщина является ключевым педагогическим элементом, даже важнее боевой подготовки, прививая новобранцу чувство иерархии и беспрекословного подчинения, и не случайно с ней никто всерьез не борется. Здесь следует сказать, что мужчины тоже являются объектом насилия, но их истории запрятаны еще глубже женских: так называемому сильному полу гораздо сложнее признаться на публике в собственной травме и унижении, чтобы не прослыть жертвой, терпилой, «опущенным».
Но наиболее распространенное зло, ежедневное и банальное, — это сексуальное насилие. Флешмоб раскрыл универсальный и рутинный характер этого явления; по мнению психолога Людмилы Петрановской, «как минимум каждая вторая женщина за свою жизнь имела опыт изнасилования или попытки изнасилования (но отбилась или что-то помешало), а опыт сексуального абьюза (приставания, “лапанье”, сексуальные угрозы) вообще просто каждая, за редчайшими исключениями». При этом если в публичном пространстве в отношениях мужчины и женщины еще действует некое подобие норм, то за домашней дверью правила кончаются и начинается настоящая война: 40% всех тяжких преступлений в России совершаются в семьях, ежегодно в результате домашнего насилия гибнут 12–14 тысяч женщин, одно убийство — каждые 40 минут. И это лишь официальные цифры: сколько смертей во избежание проблем проходят по графе «острая сердечная недостаточность» и сколько побоев остаются незарегистрированными и даже никому не рассказанными!
Подобно дедовщине в армии, эти практики насилия не являются исключением, эксцессом, «неуставными отношениями» — они именно что часть «устава», господствующей патриархальной нормы, при которой сильный утверждает порядок вещей, иерархию людей и статусов. Для мужчины важно быть завоевателем, покорителем, брать своей силой — это повышает его самооценку, вызывает уважение окружающих. Способность демонстрировать силу — часть поведения «нормального мужика»: в речи (умение «вести базар»), в мужском коллективе, особенно в поведении на дороге (отсюда культ больших машин, хамская езда, наказание обидчиков) и, конечно, в отношениях с женщинами. В концентрированной форме силовая логика выражена в тюремной субкультуре, которая в современной России из маргинальной стала доминирующей: в ней крайне важно «нагнуть», «опустить», сексуально унизить объект властных отношений для установления социального порядка.
Но тот же самый код силы, негласный договор, основанный на насилии и молчании, действует и в политике. Признавая «естественное» право мужчины на женщину, мы должны признать и «врожденное» право государства на наши тела: право власти фальсифицировать выборы, право ментов избивать и пытать задержанных, право судов выносить несправедливые приговоры, право России отнять у беззащитной Украины Крым и без разбора бомбить сирийские города для удовлетворения геополитических амбиций лидера. Это одни и те же механизмы власти и воспроизводства иерархии: смеясь над «монологами вагины», признавая право мужчины взять женщину, будьте готовы к тому, что полиция может совершить в отношении вас те же действия при посредстве бутылки шампанского или черенка от лопаты — это две стороны одной и той же биовласти.
Российская власть предельно архаична и физиологична: она основана не на механизмах рационального устройства, не на безличных машинах веберовской бюрократии, а на прямом физиологическом контакте, на силовом управлении человеческими телами. Для доказательства права на власть в России важны акты избыточного насилия — такие как показательное убийство в Кущевке, пытки в ОВД «Дальний», убийство Немцова, сожжение домов предполагаемых террористов в Чечне, демонстративное уничтожение санкционных продуктов... Не случайно во главе государства стоит «альфа-самец», который легитимизировал культ силы, начиная с физиологичных полуобнаженных фотосессий и заканчивая применением силы в отношении оппозиции и соседних стран; лидер, чья лексика и аргументы («слабых бьют», «уметь бить первым») напрямую происходят из блатных ритуалов демонстрации силы. В этом смысле за патриархальными гендерными моделями, которые так явно обнажил флешмоб, стоит вся архаическая матрица российской власти, осуществляемой «мужиками».
И если мужское насилие — не частный случай, а универсальный закон власти, то и протест против него — дело не частное, а политическое. Речь идет о «деавтоматизации» насилия, как выразился историк Илья Венявкин, о признании силы нелегитимным инструментом, о выходе из порочного круга насилия и молчания. Этот круг размыкается прежде всего речью: публично исповедуя свою боль, проговаривая свою травму, женщина обретает голос и право на память, и вместе с этим — политическую субъектность.
И опять-таки речь идет не только и не столько о женщинах, их боли, страхе, унижении. Проблема в том, что мы вообще не умеем говорить о травме, например, о наследии сталинских репрессий, как заметил психолог и литературовед Александр Эткинд в своей последней книге «Кривое горе: память о непогребенных». Мы не умеем работать с травмами недавней истории — Афганистан, Чернобыль, перемены 1990-х… Истеричную реакцию на женский флешмоб можно сравнить с неприятием в современной России документальной прозы (и тем паче Нобелевской премии) Светланы Алексиевич. В России не умеют проговаривать в публичном пространстве проблему рака, СПИДа, инвалидности; после принятия гомофобских законов еще больше табуирована и репрессирована тема гомосексуальности. Это блокировки в речи, характерные для неразвитого массового сознания: подобно тому, как власть управляет нами при помощи архаических ритуалов физического насилия, массовое сознание реагирует в духе первобытного магизма: если о проблеме не говорить, то она исчезнет, рассосется.
Но само ничего не устроится. Рассказывая о своей травме, женщины делают первый шаг к тому, чтобы преодолеть заговор молчания. Россия, страна догоняющей модернизации, с характерным опозданием в 40–50 лет приходит к тем же речевым практикам эмансипации, через которые проходило западное общество в 1970-х и 1980-х, когда вырабатывались ритуалы политкорректности и гарантии защиты от сексизма и харассмента, над которыми у нас принято смеяться. России придется пройти всю ту же школу чувств, избавляясь от мифологии покорной «русской женщины» и удалого «настоящего мужика», «гусара», от освященных веками практик гендерного насилия. Из сегодняшнего дня это кажется невообразимым, но лед тронулся. На маленьком пространстве социальных сетей и СМИ был сделан первый шаг к свободе — не просто к освобождению женщин от страха и мужского диктата, но к избавлению всех нас от практик социального и государственного насилия, которые вековым проклятьем нависли над русской историей. К возвращению права на память и права на речь: двум вещам, отличающим свободного человека от раба. Смелые женщины со своими частными историями, как это нередко бывает, оказались в авангарде социального движения, и их неудобную правду уже не спрятать и не забыть.