Книга: Вещные истины
Назад: Вещи – то, чем кажутся
Дальше: Все любят вещи

Вещи не умирают

– Эрих! Эрих, проснитесь!
Крики, требования, даже пощечины напрасны – наш водитель и не думает приходить в себя, от него разит, как от целого погреба со шнапсом.
– Бесполезно, – подтверждает Амина, с трудом прицеливаясь горлышком винной бутылки в бокал. – Оставь его в покое. Человек отдыхает.
– Мне нужно вернуться в Убежище. Прямо сейчас. – Вместо того чтобы рвать и метать, я готова глупо и по-детски разрыдаться.
– Снова забыла любимый бюст Шопенгауэра?
Впрочем, в словах Амины нет злорадства – только равнодушная констатация того, что она помнит каждое слово. Пока я молчу, судорожно придумывая другие варианты – незаконное пересечение границы, потом другой, и еще двух, – она лениво тянется за сигаретой.
– Я могла бы тебя отвезти. Но не стану этого делать, пока ты не объяснишь.
– Бесков – не тот, за кого себя выдает, – говорю я и внутренне принимаю боксерскую стойку, потому что сейчас начнется «послушай, деточка», и «да ты вообще кто», и «Бес все для нас делает», но вместо этого Амина устало оглядывается на дверь, из-за которой как раз появляется Тимур-Тамерлан, и кивает ему на меня, не поднимая глаз.
– Слышал? В твоем полку прибыло, поздравляю. Теперь тебе будет с кем делить свою паранойю долгими зимними вечерами.
Вместо ответа Тимур вынимает из ее пальцев сигарету и давит в переполненной окурками пепельнице. Эта простая забота вкупе с осознанием того, что у меня появился такой немалой величины союзник, наполняет меня спокойной уверенностью в реальности завтрашнего дня.
– Отвезешь ее домой? – бормочет Амина в его идеально выбритый подбородок. – Я побуду здесь – мало ли что.
В протянутую смуглую ладонь надежно ложится ключ от «Пежо».
– Через центральный не ходите, наш запасной открой. Бес все равно, конечно, узнает, но хотя бы выиграете время, – шепчет она, целуя своего воина в висок, и я деликатно отворачиваюсь. – Осторожней там. Бес, он… Сам знаешь.
Я бы тоже не отказалась узнать, но спустя минуту мы уже спускаемся на подземную стоянку – в отличие от меня, Тимур прекрасно ориентируется в замковом пространстве, – и ныряем в пропитанный клубничным ароматизатором тесный салон.
– Спасибо, – говорю я и второй раз в жизни слышу голос Тимура.
– Пристегнись.
Автомобильчик выскакивает на мост и набирает ход. За окном в теплой дымке ночных огней проносятся ладные улицы с пряничными домиками. Кажется, наш путь в замок занял гораздо меньше времени, но я даже рада случайной передышке. Магнитола чуть слышно выдает богатый обертонами вокал Тарьи Турунен – не самая плохая компания для поездки навстречу черт знает чему.
– Вы тоже рейстери Дверей? – спрашиваю я своего немногословного спутника без надежды на ответ, но тот неожиданно бросает на меня быстрый взгляд и едва заметно подмигивает, а затем прибавляет громкость и, кажется, жмет на газ, потому что я проваливаюсь в грохот ударных, запилы электрогитар и ощущение невесомости одновременно. Машину швыряет на повороте. Я успеваю нервно моргнуть, прежде чем вижу, как капот входит в по-европейски холеную кирпичную кладку. Но «Пежо» не сминается, разбрызгивая по дороге осколки фар, а как ни в чем не бывало начинает пересчитывать ямы и колдобины, каждая из которых имеет ярко выраженную национальную форму и глубину.
Sleep Eden sleep, my fallen son, slumber in peace, – поет Тарья, а я задыхаюсь от нежности при виде грязных брызг на лобовом стекле и обшарпанных пятиэтажек напротив.
– Дальше пешком, – коротко командует Тимур, и я, уже готовая следовать за ним в огонь и в воду, с готовностью выскакиваю под проливной дождь. Натянув на головы воротники курток, мы бежим по Больничной мимо нарядной новостройки с ажурными балконами и сворачиваем на Вагнера – короткий отрезок пути кажется мне бесконечным. В том месте, где Салтыкова-Щедрина упирается в поросший бурьяном пустырь, Тимур хватает меня за руку. «Запасной ход», – понимаю я, с тоской оглядываясь на тускло освещенные окна соседнего дома, жильцы которого даже не подозревают о существовании здесь Убежища – а ведь подрасчистить, и отличная получилась бы стоянка. Я по привычке закрываю глаза, чтобы их не выцарапали ветки кустарника, но Кройц-штрассе зеленью не избалована – здесь только цемент, и камень, и дождь, бесконечный дождь, которому безразлично, какую улицу поливать.
– Сюда. – И мою ладонь, зажатую в ладони Тимура, протыкает невидимый гвоздь. Интересно, как ощущает наше появление Бесков? Надеюсь, сейчас ему тоже больно. В два раза больнее, чем мне.
Перед нами оказывается всего лишь калитка, от которой, по щиколотку утопая в жидкой грязи, можно добраться до фонтана и дальше – через больничного вида дверь, которая всегда казалась мне запертой – в дом, чтобы выйти под лестницей и обнаружить полное запустение.
– Комната Рауша, – говорю я, и теперь уже Тимуру приходится мне доверять, потому что он никогда не бывал в странном колодце, скрытом за гобеленом, где с высоты, намного превышающей человеческий рост, глядит в темноту бледная соперница Лизэлотте – любовницы Рауша, или теперь уже Кляйна, сам черт их не разберет.
Хотя бы этому дому меня не запутать. Мы практически родственники, мы понимаем друг друга без слов, и первым, кто вылетит отсюда, когда я стану судьей, будет самозванец Бесков.
Но правильнее говорить «если стану».
Из-за полуприкрытой двери мурлычет «Лили Марлен». Я жестом прошу Тимура остаться здесь.
И иду навстречу голему в одиночку.
При виде меня Бесков подскакивает со стула и, заложив одну руку за спину, учтиво подает мне вторую с приглашением на танец.
– Все повторяется, – говорю я, глядя в его прозрачно-голубые глаза. Если раньше мне казалось, что своим выбритым виском, татуировками и черной митенкой на правой руке он пытается придать себе более агрессивный вид, чем тот, что достался ему от природы, то теперь я понимаю, что в этом он честен. Только в этом и больше ни в чем.
– Жизнь вообще тяготеет к цикличности, – легко соглашается он. – День сменяется ночью, осень – зимой, сон – бодрствованием. Это не хорошо и не плохо, с этим нужно смириться… Но ведь и мы с тобой сейчас не те, что были тогда. Ты больше не тревожишь старые снимки, не удивляешься патефону и не спрашиваешь о музыке. А я не спасаю тебя от хулиганов, но все это не мешает нам танцевать, как и прежде, а может, даже лучше, ведь мы уже немного друг к другу привыкли.
От этих слов внутри меня словно разливается кипяток.
– История тоже повторяется, верно?
– История? – переспрашивает он рассеянно. – Да, конечно. – И целует меня в макушку. – Спасибо, что приехала. Даже не думал, что буду так по тебе скучать.
Что-то здесь неправильно. Что-то не так, и я лихорадочно пытаюсь понять, что именно. В комнате все на месте, даже пыль осталась нетронутой. Вся эта лирика, конечно, не из репертуара Бескова, но хорошо ли мне известен его репертуар? Или дело в запахе – он незнакомый, густой и как-то разогретый. Раскаленная горечь – вот же чушь, ведь я даже не помню, как было раньше. Еще я чувствую ободок кольца на его руке и упираюсь взглядом в наши сцепленные пальцы.
Увиденное вызывает слабость в коленях, которая тут же устремляется вверх и вниз, и вот уже я едва держусь на ногах, набитых отвратительной жгучей стекловатой: он снял перчатку. Впервые за все это чертово время он снял свою чертову перчатку, и теперь я держу за руку судью, а судья держит за руку меня.
– Ой, а чего это ты так напряглась? – говорит Бесков и нарочито округляет глаза. – Ты же чиста, как первый снег. Или нет?
Он понял. Понял, что я знаю про судью. И ломает комедию…
Наши ладони отталкиваются и расходятся.
Нет никакого уродства. Лучше бы он прятал шрам, третий глаз, шестой палец – все, что угодно, только не рейсте Чтения, который увидела я, потому что все это время Бесков читал меня, будто открытую книгу, читал и рассуждал о смене дня и ночи, и теперь я стою перед ним вроде бы в одежде, а на самом деле хуже, чем голая.
Я выдираюсь из его объятий, но он тут же ловит меня за запястье и притягивает к себе.
– Иди, – шипит он, указывая взглядом на гобелен. – Иди к нему, ты ведь за этим приехала, иди…
И я иду, пытаясь не бежать, иду, не оборачиваясь, иду и знаю, что Бесков пойдет вслед за мной, и Герман увидит нас вместе, и кивнет мне вместо того, что сделал бы, если б я была одна.
Но я не одна, и он тоже. От созерцания «Дамы с единорогом» отрываются двое – Терранова и Гиндис. Я не путаю – именно Гиндис, как бы он сам себя ни называл. При виде них мне кажется, что я напрасно паниковала. Зря летела сюда, зря отвлекла Тимура от дел, зря побеспокоила звонком этого почти незнакомого строгого юношу – у него-то все хорошо, он спокоен, уверен в себе и собран. А министерий… Ну, что министерий? Если б не он, этот постаревший игрок со смертью, да, если б не он, моя бабушка была бы жива. Жива и рядом. Знает ли он, на какую кошмарную смерть ее обрек? Знает ли, каково это – умереть еще до рождения? На руках у чужих людей? Зная, что во всем мире нет никого, кто мог бы тебе поверить? А что, если бы и нас с мамой тоже не стало?
– Предатель, – хриплю я сквозь слезы, – слабак. – Но этот жалкий звук заглушает раскатистый голос Бескова.
– Министерий Гиндис, я обвиняю вас в преступлении против нескольких поколений и приговариваю к смерти.
Терранова и Гиндис быстро переглядываются. Светловолосый мужчина с изборожденным морщинами лицом, которое я помню по старым снимкам, поспешно прячет руку во внутреннем кармане пиджака и извлекает оттуда небольшую квадратную коробочку – серебряный портсигар.
– Это какая-то ошибка, – говорит он так, словно еще не решил, пугаться ему или нет. – Да, моя фамилия Гиндис, Апостол – псевдоним, но я не собирался ничего красть. Этот холст принадлежал моему близкому другу, у меня есть бумага. Сейчас…
Все то время, что он дрожащими руками отколупывает крышечку, а затем выковыривает из портсигара многократно сложенную записку, Герман стоит рядом и кивает, будто китайский болванчик. Он не менее ошарашен, чем этот человечек. Он тоже ничего не понимает.
– Вот. – Смятая бумажка касается пальцев Бескова, но тот брезгливо кривится и не торопится ее брать. – Да вы взгляните!
Бесков расправляет записку с таким видом, словно прикоснулся к жабе, а я читаю гравировку на внутренней поверхности портсигара – в том самом месте, где и ожидала ее увидеть: «Quodcumque retro est. Домовому от Стивы». То, что прошло – прошлое.
– Вы его украли.
– Я взял свое. – Вздрогнув, последний министерий вскидывает на меня взгляд водянистых глаз, в которых отчетливо, как по вековым кольцам на срезе дерева, читается его настоящий возраст – все сто с лишним лет. – Это не повод для смертной казни.
– Я казнила бы вас безо всякого повода, Стива.
– Стива, – повторяет он и глядит на меня по-стариковски растерянно, этот вылинявший живой мертвец, неизвестно как очутившаяся здесь зашкафная моль, бледный призрак своей эпохи, о, как он глядит на меня, а я ненавижу его той жгучей ненавистью, какую испытываешь к укусившей тебя вшивой собачонке размером с твою ладонь – той ненавистью, которая называется жалость. – Да, это мое имя… Для него я всегда был Стивой… Он гордился бы, узнав, что я выжил, и вот уже столько лет запираю дом… я запираю дом, чтобы жить дальше. Мне уже больше сотни лет, но вы никогда бы не догадались, верно? Все потому, что я хожу через рейсте. На год, два, три вперед. Понемногу, чтобы никто не заметил. А впрочем, некому замечать… я остался один. Совсем один…
– Стива. – Имя словно вытягивает его кнутом. Я готова повторять его снова и снова. – Где вы были все это время? Почему не вмешались, когда безумный судья ставил страшные опыты над живыми людьми, а затем перелил свою кровь вот ему? – я тычу пальцем в Бескова и только тогда понимаю, что и он, и Терранова одинаково замерли в ожидании продолжения. – Если б вы вмешались, он не судил бы вас. Его бы вообще здесь не было.
– Вы ничего обо мне не знаете, – лепечет мужчина-старик. – Я не хотел больше вмешиваться, я тоже потерял друга, я долго не мог…
– А вот Домовой на вашем месте поступил бы правильно, – говорю я, и на пергаментно-бледной коже министерия проступают два алых пятна. – Он остался бы верен долгу.
– Я только пытался жить, как обычный…
– Вы не имели права.
Страшная усталость кружит мне голову и сбивает с мыслей. От вида зажженных свечей нестерпимо щиплет веки.
Больше всего на свете я желаю, чтобы он перестал на меня смотреть – отвернулся бы, испарился, сдох, а тут еще Бесков возвращает бумагу с учтивым полупоклоном, который так хорошо ему удается.
– Похоже, все верно. Господин Апостол завещал «Даму с единорогом» господину Гиндису, и хотя подлинность бумаги еще требуется доказать, а срока давности никто не отменял, я согласен признать, что эта бесценная вещица – ваша.
Он намеренно тянет паузу – мне-то это прекрасно знакомо, а вот Гиндис робко улыбается и явно успевает поверить в то, что недоразумение разрешилось к обоюдному согласию сторон.
Как бы не так.
– Пользуясь правом министерия, – продолжает Бесков, – вы покинули дом, в котором проживали вместе с господином Апостолом до того, как он стал покойным господином Апостолом.
Гиндис по-прежнему не понимает, а я уже начинаю и готова эхом вторить каждому сказанному слову.
– Но прежде чем уйти, вы обрекли всех его жителей на медленное мучительное безумие с неизбежным самоубийством в финале.
Он вычитал это в моей голове.
– Жертвами ваших формул в разное время стали двадцать пять человек. – А вот этого я не знала. – Министерий Гиндис виновен и должен быть казнен. Приговор привести в исполнение немедленно, – договаривает он буднично, без прежней торжествующей интонации, и протягивает руку, словно желая скрепить уговор.
– Нет, – говорит Гиндис. – Нет, – повторяет он и пятится куда-то в темноту, где нет и не может быть выхода, а только стена, в которую он неизбежно упирается, но продолжает твердить: – Нет. Нет. Нет. – До тех пор пока его крик не заполняет этот колодец до самого верха; крика становится так много, что мы в нем утопаем; он вот-вот выплеснется через край – унесется к небу, впитается в землю, превратит в крик все, к чему прикоснется.
Простите меня. Это я не имела права. Простите.
Сквозь завесу звенящих «нет» я вижу, как откуда-то сбоку появляется Тимур. Как стремительно и красиво он движется, как легко опрокидывает Бескова и заносит кулак для удара, но отчего-то застывает, будто тоже увязнув в сыпучей зыбкости «нет», а еще – будто протягивая упавшему руку помощи. Они смотрят друг на друга всего лишь несколько мгновений – и меняются местами.
Тимур, непобедимый воин степей, молчаливый Тимур, Тимур, который пришел на помощь, как только его попросили. Тимур…
Смерть застала его врасплох, оказалась быстрее, он только и успел, что удивиться, и это удивление навсегда отразилось в его глазах и осталось там, под тонкой кожей век, которые я опускаю.
– Вставай, – похлопыванием по плечу подгоняет меня Бесков. – Давай-давай. Некогда сидеть. Герман, сделай что-нибудь. Ну врежь ей, что ли.
– Макс…
– Да шутка, шутка. Давайте, ребята. Отлично поработали. А теперь встали и вперед. Ну же, двигайте.
Но Тимур снова и снова оглядывается на меня с водительского кресла, хитро подмигивает черным глазом и прибавляет громкость музыки, и оглядывается, и подмигивает, и жмет на газ.
* * *
Гемокоагуляция. Чье это словечко? Германа? Нет, Бескова. А Эрих сказал – «кровь закипает в жилах», но это не так, теперь я знаю точно. Она сворачивается, как яичный белок на раскаленной сковороде. И цвет кожи тогда становится…
Я быстро отодвигаю тарелку – запах еды вызывает желание вывернуться наизнанку.
– Хотя бы воды попей, нельзя же так. – Амина бросает мне пластиковую бутылку. Я не пытаюсь поймать, и она приземляется на покрывало. К черту все это. К черту.
– Он не мучился, – говорю я. По красивому лицу Амины пробегает едва заметная судорога. – Уезжайте отсюда. Садитесь в автобус и… Ты ведь можешь уговорить всех этих ребят!
– Думаю, не выйдет. – Она отворачивается к окну и сникает.
– Если из-за Эриха, то…
– Нет. После того как вы вернулись в замок, я столкнулась с Бесковым – он ничего не объяснил, просто пролетел мимо, и я помчалась на стоянку, чтобы разыскать Тимура, и… Не смогла.
– Не смогла его найти?
– Не смогла спуститься! – вскрикивает она. Смысл слов доходит до меня подобно далекому мерцанию в конце тоннеля. – Эти рейсте у нас на ладонях, эти… ключи – они причиняют страшную боль. Мы покинем замок, только если отпилим себе кисти рук!
Ключи…
Я разжимаю пальцы. На коже влажно поблескивают капельки пота. Знаки побледнели, но все еще различимы, и едва ли среди нас найдется хоть кто-то, кто избавился от них окончательно. Все это время меня, как и остальных, не покидала боязнь однажды остаться за порогом Убежища. Не успеть вскочить на ковчег, когда начнется великий потоп. И вот первые тяжелые капли дождя барабанят по стенам и полу, потому что снаружи по-прежнему ясно – все грешники здесь и готовы к смерти. Впрочем, есть еще один выход – тот, который приготовил для нас Бесков. В Тысячелетний Рейх.
– Черта с два, – цежу я сквозь зубы. – Без Листа этот ящик Пандоры не вскрыть.
– Еся, – говорит Амина и глядит на меня так, что мне совсем не хочется, чтобы она продолжала. – Еся, ты разве не поняла? Ему больше не нужен Лист. Он сам напишет десятки таких листов. Он – наш новый министерий…
И «наш», и «новый», и «министерий» рассыпаются гораздо быстрее, чем я успеваю собрать их в некое подобие осмысленной фразы.
Немой рыцарь падает и погибает в муках, дьявол раскатисто хохочет над его трупом, сжимая в огромной лапе все пятнадцать бусин.
– Где он?
– Внизу, вместе с остальными. Там чистое безумие…
Только теперь я понимаю, о чем говорит Амина – отзвуки этого «безумия» слышны и здесь, будто прямо под полом пробудился и бьет хвостом в каменные стены замка разъяренный и страшно голодный дракон.
Распахнув деревянный ларец с костюмом, я решительно достаю из него мантию судьи Кляйна и накидываю ее на плечи. Маска остается внутри – я хочу, чтобы Бесков видел мое лицо. Чтобы все его видели.
– Прости меня за обыск.
Этот шепот так тих, что его с легкостью можно спутать с шелестом ткани, или мышиной возней, или веткой, скребущейся в стекло в недолгие секунды затишья – дракон вовсе не теряет силы, он расправляет легкие, чтобы выдохнуть вдвое жарче прежнего, но тем более звенящей кажется тишина в перерывах между взрывами грохота, от которого вибрирует каждый камень.
– Обыск?
– Глупее не придумаешь… Разумеется, я не собиралась ничего у тебя брать.
– Тогда зачем?
Мой путь до двери занимает каких-то десять шагов, которые кажутся мне бесконечно вязкими, и все это время я чувствую на себе беспомощный взгляд Амины.
– Потому что он так велел, верно? Потому что запугивать исподтишка – это все, на что он способен, – отвечаю я за нее, прежде чем толкнуть тяжелую створку и выскользнуть в коридор.
Пламя десятков факелов вздрагивает, но не гаснет, когда я прохожу мимо. Шелковая ткань подметает каменные ступени лестниц. Огненный коридор ведет меня туда, где алой дымкой клубится раскаленная горечь, воздух вибрирует от звука, руки взлетают вверх и опускаются, со всех сторон глядят черные прорези масок, пылают костры, что-то взрывается с оглушительным хлопком, который тут же тонет в восторженном реве сотен голосов – я стою на балконе прямо над сияющей ударной установкой, всматриваюсь в обезумевшую толпу, почти глохну и слепну от музыки, криков, коротких вспышек света, и с ужасом понимаю, что Бесков меня обыграл.
Он распахнул двери ада и отдал замок на растерзание тем, кто оттуда хлынул. Утром двадцати из них не станет, равно как и самого виновника торжества. Правда, этого все равно никто не заметит…
Кто-то хватает меня за руку. Я стремительно разворачиваюсь и вижу Ольгу. В ее счастливых глазах отражается пламя.
– Круто, правда? – кричит она, но я все равно не слышу – только догадываюсь по губам. – Ты не видела Германа?
– Где Бесков?
Она нетерпеливо указывает в темноту за сценой и взглядом повторяет вопрос, но я выдергиваю руку из ее руки и ору ей:
– Стой здесь! Никуда не уходи!
И возвращаюсь в огненный лабиринт – где-то здесь должен быть переход, но я все время пропускаю нужный поворот; музыка гулко доносится со всех сторон сразу, однако не становится ближе. Заколдованный круг. Дьявол не хочет, чтобы я его нашла.
– Бесков!
От внезапной тишины закладывает уши.
– Бесков, – повторяю я шепотом. – Я знаю, что ты меня слышишь…
Факелы гаснут один за одним, будто исполинские губы задувают гигантские спички – фух, фух, фух – до тех пор, пока в кромешной тьме не остается единственный далекий огонек. И я иду к нему – сначала медленно, потом все быстрей, и вот уже бегу, чувствуя, как судейская мантия рвется с плеч; я сворачиваю в темноту и спускаюсь почти на ощупь, и когда наконец влетаю в полутемный каменный мешок с низкими арками свода, звуки возвращаются.
Он стоит напротив кирпичной стены с длинной кистью в руке. Делает шаг назад, чтобы осмотреть свой шедевр – размашистую, в рост человека перевернутую пирамиду рейсте – и склоняет голову к плечу. Тяжелая капля срывается с кончика кисти и беззвучно падает на пол.
– Не надо, – говорю я. На него страшно смотреть. Действительно страшно. – Пожалуйста, остановись.
Он нетрезв – я чувствую это по размашистости движений, по маслянистому блеску в глазах, по жесту, которым он откидывает волосы назад. Перчатки на правой руке по-прежнему нет. Зато есть армейские сапоги. Кобура с пистолетом. И тот самый чертов китель из старого шкафа.
– Остановись, – прошу я, и он оборачивается – уже не Макс и даже не Бесков; возможно, передо мною Эльф, одиннадцатый номер, покрытый шрамами от плетей, которые пытается скрыть под татуировкой. – Когда ты стал таким?..
– Каким? – спрашивает он вызывающе.
– Големом, – шепчу я. – Солдатом с мраморными глазами.
– А…
Его шатает так, словно что-то снова и снова толкает в плечо.
– Я говорил тебе про тесты. Если бы ты хоть немного подумала, то еще тогда поняла бы, что раз я жив – значит, прошел их все. А раз я прошел их все, значит, меня нужно пристрелить при первом удобном случае. Ты упустила свой шанс.
Тесты… Тот самый «экзамен на смерть». Я просто не придала этому значения – подумаешь, тесты, мало ли что они означают… Мало ли, как можно их обойти. Он ведь сам убеждал меня в том, что невиновен. Что не делал осознанных выборов – просто стал винтиком в огромной неумолимой системе… и вот теперь, когда механизм не только заржавел, но и разобран на параграфы учебников истории, один-единственный неприлично сверкающий винтик рассчитывает запустить его вновь.
– Последним испытанием преданности было вот что, – заговаривает Бесков и не спеша достает пистолет, очень похожий на тот, который я видела у Террановы. – Меня привели в пустую комнату и дали оружие. Сначала я увидел мать, а потом и отца. Я заранее знал о том, что мне придется выбирать, и не удивился, но Рихард решил усложнить задачу. В их руках были ружья… и мы стояли напротив и смотрели… Стояли и смотрели. Я помню звук, как будто где-то тикал огромный метроном. Я знал, что как только наше время истечет, мы все будем расстреляны. Отец и мать могли бы убить друг друга, и это засчиталось бы мне как победа. Но они бросили ружья и обнялись, и протянули ко мне руки, ожидая, что я поступлю так же… Они думали, что я захочу умереть вместе с ними.
– И ты…
– Застрелил обоих, потому что у меня не должно было остаться родных. Никого, кто мог бы назваться моей семьей. Никого, кто видел меня в той комнате таким, каким я стал, и кто помнил бы меня прежним.
– Заранее знал, что придется выбирать?..
Он коротко кивает.
– И… готовился?
– Не в том смысле, как ты это себе представляешь.
– Ты – не человек.
– Я не человек, – соглашается Бесков, глядя поверх моего плеча. – А теперь, когда мы это наконец-то выяснили, сними мантию, она тебе больше не понадобится. Я освобождаю род Нойманнов от обязанностей судьи.
Мантия – дурацкий, ничего не значащий символ, но именно сейчас я держусь за нее обеими руками.
– Ты не можешь так поступить. Я никому не причинила вреда. У тебя нет оснований.
– Будут, – говорит он устало. – Ты убьешь рейстери.
* * *
Я ошибалась. Сильнее всего жар адского пламени ощущается не там, среди толпы, а здесь, где нет огня, зато есть Бесков и его сложенные на груди руки, серо-зеленый китель, низко расстегнутый ворот рубашки, и есть я, и между нами – Герман, но не только он.
За его спиной – Матиаш Шандор, и в любой другой ситуации я посчитала бы это хорошим знаком, однако нож с кровостоком и грязные потеки на лицах обоих дают понять, что как минимум один пришел сюда не по доброй воле, и именно он болезненно морщится, стараясь не наступать на правую ногу, но поскольку руки ему никто не подает, получается плохо.
Я перевожу растерянный взгляд обратно на Бескова и получаю едва заметный кивок: «Да, этого».
– Раз вам нужны формальности, – говорит он лениво, – давай, расскажи ей про дом.
– Про какой еще дом?..
Я смотрю на Германа, но спутанные волосы скрывают его лицо. Снаружи гулко бухает музыка.
– Дом в Гердауэне, разумеется, – морщится Бесков, раздосадованный молчанием Террановы. – Дом, который он приметил задолго до твоего появления и за которым следил, чтобы убедиться, что хозяев там нет, зато есть много чего интересного…
– Дом в Гердауэне, – повторяю я бестолково.
Голос Германа звучит сдавленно и жестко.
– Я ничего не брал.
– Сам – нет, потому что побоялся, изобразил чистоплюя. Но твой дружок… Как его там… Махно? – Темные кудри едва заметно приходят в движение, что призвано означать согласие. – Вот он охотно пошел на сделку.
– Герман.
Он наконец-то поднимает голову. В глазах стоят злые слезы.
– Я не знал, кто хозяева, и не знал, что он подпалит дом. Когда ты появилась там вслед за мной, он испугался, психанул и…
– Тайник, – любезно подсказывает Бесков. – Она должна знать про тайник.
– Хабар из дома мы прятали в лесу, – признается Герман и снова хмуро глядит себе под ноги. – Скорее всего, Махно его уже загнал.
Бесков разводит руками с таким покаянным видом, будто бы лично виноват в том, что с моими друзьями и врагов не надо.
– А теперь отдай ей нож.
Матиаш приближается. Мгновение спустя я чувствую в ладони чуть влажную рукоятку и сжимаю ее неловко, совершенно не умея того и не желая.
– Все просто, – доносится откуда-то издалека голос Бескова. – Тебе не обязательно его убивать. Ты сделай вид, а все остальное я потом… сам.
Сделать вид?..
«Ты же шеффен. Я прошу тебя. Сам прошу».
Герман не передумал. И смотрит на меня, как смотрел тогда – с растерянностью больного ребенка, который не понимает, отчего ему так плохо и очень хочет, чтобы кто-то сильный и взрослый избавил его от страданий. И эта добрая надежда, улыбка в уголках губ, глаза… Взгляд попрошайки, которому стыдно, но очень надо, взгляд старика, ставшего обузой любимым внукам, взгляд калеки, который играет на гармонике в мороз, а вокруг стайкой вьется малышня…
– Иди ты к черту.
Нож с глухим лязгом летит в темноту. Улыбка Германа меркнет. Бесков тяжело вздыхает и отмахивается от нас, словно от назойливой мошкары.
– Нет так нет.
– Ты обещал! – вскидывается Матиаш, о котором я почти забыла, и принимается ощупью разыскивать нож в том углу, куда я его зашвырнула.
– Обещал – при условии, что она будет мертва, а Лист останется цел.
– Лист, – бормочет он, – Лист. – И шарит в карманах, а затем протягивает Бескову ту часть, которую сумел заполучить. Бесков не глядя мнет бумагу в кулаке и произносит странное:
– Тогда пляши, когда играют.
– Судьей должен стать я!
Так вот оно что… Услуга за услугу. Матиаш, Матиаш, не для себя стараешься!
– Кого ты спасаешь?
Вопрос остается без ответа. В глазах правнука Секереша плещется тупое упрямство фанатика, который твердо намерен заполучить лоскут одежды Христа. Я успеваю подумать о горькой иронии: формально их с Эмилем разделяет целое поколение, фактически они сошли бы за братьев.
– Кого пытаешься вернуть? Мать? Сестру?.. Терезу, верно? Прошло слишком много времени, Матиаш, ты не сможешь…
– Тебя это не касается, – шепчет он и одним стремительным рывком оказывается рядом. В голове вспыхивает абсурдная мысль, что он хочет отобрать у меня мантию, и я выставляю перед собой руки жестом жертвы ограбления, готовой отдать все ценное, только бы не били, но ладони неожиданно упираются в горячую и влажную от пота ткань, и волосы Германа щекочут лицо – он крупно вздрагивает, почти подпрыгивает, будто в каком-то комичном видео с изображением драки мимов: один делает вид, что протыкает другого кинжалом, а тот дергается раньше, чем нужно, трясет головой, встает, шатаясь, и притворяется, что стреляет – и тут уже первый хватается за грудь, по которой расплывается краска из раздавленного под рубахой пузыря, и пятится до тех пор, пока не натыкается на стену, по которой сползает, картинно бледнея, и рисует спиной размашистый алый росчерк. Второй глядит на него, вытирая с губ густую темную пену, делает шаг вперед – зрители уверены, что сейчас соперники встанут плечом к плечу и застынут в низком поклоне, но вместо этого тот, что еще держится на ногах, падает рядом с поверженным врагом и лежит, разбросав руки и ноги, и только рукоятка ножа в центре его груди едва виднеется в полумраке сцены – финал неприлично затянут, а занавес все не опускается, не загорается свет, и двое продолжают лежать, невзирая на бурные овации, после которых обычно принято прощаться и расходиться по домам.
– Бесков.
Вместо того чтобы посмотреть на меня, он разглядывает пятно на стене, а затем переводит взгляд на пол. Почти зеркальный мысок его сапога купается в кровавой лужице. Приподнявшись на пятку, Бесков аккуратно сдвигает ногу на чистое место, обмакивает в кровь кончик длинной кисти, которую все еще держит в руке, и выписывает ею последний недостающий знак.
Пальцы сами находят раскрытую неподвижную ладонь Германа. В ней еще покоится горячий пистолет – трофей той войны, которая уже не кажется мне столь далекой.
– Бесков, – повторяю я в спину цвета «фельдграу», которая пляшет в прицеле, однако с такого расстояния промахнуться невозможно. – Что, если бы я читала по-немецки?
Вот теперь он оборачивается. У меня получилось его удивить.
– При чем тут это?
– Дневник Рихарда Кляйна. Это ведь он, а не Рауш, с детства любовался людским страданием? Он не поступил на богословский факультет и служил в гестапо? Он был судьей и мечтал о том, чтобы рейстери становились не те, кто ими рожден, а те, кого он сам посчитает достойными?
– Ну допустим. Все, кроме одного – в детстве он был крайне миролюбивым ребенком. Никакой агрессии, молитва перед сном, благочестивые грезы о соседской девчонке… Люди не рождаются комендантами концлагерей, если ты на это намекаешь.
– Я намекаю на то, что ты соврал. И убить тебя пытался вовсе не Рауш, а…
– Эльза. Сучка Секереша. Она познакомилась с Рихардом во время одного из его визитов в Мадар и пыталась узнать обо мне, но, разумеется, тщетно. И тогда твоя ненормальная бабуля сама заявилась в «Унтерштанд». Наверное, думала, что я буду ждать ее у ворот с хлебом и солью – как бы не так. Я к тому времени уже перенес первое переливание и восстанавливался в палате. Рихард понял, что его план сработал, был окрылен… Даже почти не избивал меня стеком. Рауша ко мне не допускали – Рихард будто чувствовал, что тот попытается уничтожить его «эксперимент», и осторожничал… Рауш стрелял в него и наверняка убил бы, если б не пятнадцатый рейсте… Но плена Рихард боялся гораздо сильнее, чем смерти. Истекая кровью, он сам притащил меня в лабораторию. Я думал, что во второй раз точно сдохну… Однако я выжил и даже выбрался наружу, а там уже ждала эта чокнутая с пистолетом. Дальнейшее тебе известно. Преданный Вайс сумел добраться до замка и передать меня Секерешу. Тот, правда, сидел на чемоданах и ждал совсем не его, а свою престарелую будущую любовь, но Вайс мог быть убедительным, хоть и не отличался разборчивостью в средствах… а теперь скажи: если бы ты узнала подлинную историю Кляйна и Рауша – смогла бы прочесть между строк и мою?
Ну разумеется. Тогда ему не удалось бы так долго водить меня за нос. По крайней мере, мне хочется в это верить.
– Вот поэтому ты не узнала бы ее, даже если б читала по-немецки, – кивает Бесков, разыскивая что-то во внутреннем кармане кителя. – Но если хочешь – на, сравни.
Он делает быстрое движение рукой, и по полу разлетаются пожелтевшие листки бумаги. Я не могу собрать их все – для этого мне пришлось бы опустить пистолет, на что наверняка и рассчитывает Бесков, поэтому я хватаю те, что ближе всего, и кое-как заталкиваю их под пояс джинсов.
Мне то и дело кажется, что ресницы Германа едва заметно подрагивают, но я запрещаю себе смотреть куда-то еще, кроме как на Бескова. Не напрасно же он прячет за спину руку, и вся его странно расслабленная поза не напрасна тоже.
Он рассчитывает сбежать.
Сгинуть в незнамо каком времени, кануть в него, как камень в воду, оставив после себя расходящиеся круги, и больше я его не увижу, но важно не это – неизвестно, в каком мире все мы проснемся завтра. Все, кроме Матиаша. Все, кроме Германа…
– Осень 1908-го, – произносит вдруг Бесков, и я лихорадочно припоминаю, от кого и где уже об этом слышала. Герман. Кажется, так говорил Герман, а где-то рядом плескалась речная вода. Пахло сыростью и вином. Назревала ссора. А потом все закончилось.
– Только не фюрера, а незадачливого мечтателя Дольфи, любителя архитектуры и опер Вагнера. Для своего дела я выбрал бы осень 1908-го. Тогда рядом с ним не было никого, кто бросился бы заслонять его собой от удара ножом или выстрела в спину.
– Ты все продумал, верно?..
– Решил его убить?
Он улыбается моим словам, как не слишком свежей шутке.
– Тогда ведь даже Первая Мировая еще не началась, – продолжаю соображать я. – И не было никакого фюрера, как не было Третьего Рейха, не говоря уже об «Унтерштанде». Тогда зачем тебе… Стой. Погоди. Нет.
Мой голос звучит все более неразборчиво, потому что язык отказывается мне повиноваться – это не может быть правдой. Бесков, дьявол, ты не можешь так поступить!
– Он станет рейстери?
Проклятый самозванец загадочно помалкивает, покачивая кистью. Стена за его спиной кровоточит последним рейсте в перевернутой высшей формуле.
– Ты сделаешь его рейстери, а затем судьей?..
Он ничего не отрицает. Его молчание звучит невероятно красноречиво.
– Не знаю, какая группа крови у художника Дольфи, но надеюсь, что он сдохнет.
– Вторая, – издевательски произносит Бесков. – Слава Великому Гуглу.
– В сторону, – говорю я и встряхиваю головой, потому что руки окончательно окаменели. – Туда, подальше от рейсте.
Он всем своим видом показывает, что его это, конечно, достало, но ладно, так уж и быть, ладно, а я понимаю, что не чувствую пальцев – ни тех, что на рубчатке пистолета, ни того, который на курке, нервно думаю о предохранителе и еще десятке всевозможных штуковин, которые есть, но я о них ничего не знаю, и еще о том, что не смогу выстрелить – не потому, что мне его жаль, не потому что моя несчастная бабушка сумела совладать с рукой и – щелк… а он все равно стоит сейчас передо мной – такой же, чтоб его, улыбчивый и светлый. Не потому что Матиаш и Герман… Бесцветный Гиндис. Вио. Все эти люди… Я должна убедить его. Доказать словами. Сказать что-то столь же меткое, как дремлющая в стволе пуля, чтобы он понял и передумал, сам передумал… И все те ребята, которые в едином ритме толпы двигались сейчас под музыку там, внизу, дождались бы окончания концерта и разбрелись по своим комнатам, чтобы завтра вернуться домой – каждый к себе домой, потому что им больше ничто и никто не угрожает. Все кончено.
Но я не знаю слов, более убедительных, чем плетка Рихарда Кляйна. Я не знаю, как выдернуть Бескова из погибшей системы погибшего фюрера, я не знаю, что могло бы заставить его сказать – к черту, эта жизнь меня более чем устраивает, ведь у меня есть дом, клопсы Эрны по выходным, камин и кресло-качалка. И множество книг, и антиквариат. Страны, в которых еще не бывал, женщины, которых еще не любил… Поэтому я остаюсь. Слышите? Я остаюсь, а вы заходите. Без приглашения заходите – режьте сыр, наливайте вино… Берите все, что вам нравится, только не забывайте возвращать на место. Когда-нибудь мы встретимся. Но не сейчас, ведь у меня так мало времени и так много всего, что нужно еще пережить…
«Знаешь, я часто думаю о…» – сказал бы он мне.
«О них?» – спросила бы я.
«Да. Я ведь мог не стрелять. Хотя бы попытаться вывести их оттуда. Даже если б мы погибли, то погибли бы не просто так. Но не сделал этого. А теперь уже слишком поздно. Их не вернуть».
«Ты можешь вернуться сам. Возвращайся, Макс…»
Но он не говорит, а только раскрывает спрятанную за спиной ладонь. Я этого не вижу, но знаю наверняка. Он надеется открыть дверь в стене с пирамидой знаков. А я не чувствую пальцев. Я не рассчитываю силы. И жму на курок.
Щелчок. Просто щелчок, как если бы я наступила на сухую кочку.
Дурацкий щелчок.
– Ты наверное заметила, – улыбается Бесков, – что у вещей есть одно любопытное свойство. Никогда не знаешь, на чьей они стороне. А эта вещица явно сомневается…
Пат. Так это, кажется, называется. Если трофейный пистолет повторно даст осечку, Бесков подойдет и отберет его, врезав мне по лицу. Но мы оба не знаем, случайность это или закономерность. Пока что не знаем.
– Круг Секереша, – говорит он и указывает взглядом на провал в стене. Внутри виднеется деревянная платформа. Мы под той самой башней… – у него мало времени.
Круг Секереша. Подъемник ведет в лабораторию. И времени мало. Но оно еще есть.
– Положи пистолет на пол, и можете убираться.
Вот тебе весы, Есения, выбирай. Сложно? Никто и не обещал тебе легкости бытия. Министерий Бесков, вас в детстве не учили, что брать чужое нельзя? Чужие рейсте, чужие дома, чужие жизни… а как насчет чужой истории, которую вы намерены переписать? Не год и не два. Столетие… Выбирай, Есения, выбирай. Есть еще время…
Если бы в ту роковую ночь, прежде чем кинуться убивать Бескова, бабушка поднялась бы в мою спальню и сказала: «Мне пора. У меня есть крошечный шанс все изменить», – я бы ее отпустила. Крошечный шанс это лучше, чем ничего. Крошечный шанс – второе имя надежды, «которая для души есть как бы якорь безопасный и крепкий, и входит во внутреннейшее за завесу». Я вынуждена надеяться на вещицу, которая сомневается, на чьей она стороне… В то время как другая (страшно, страшно) вещь уже определилась – и валяется теперь в углу с ножом в груди.
Музыка, которая слышна даже здесь – гулкая, стремительная, злая, – внезапно вызывает в памяти кадр из мельком и давно увиденного фильма: полумертвый от голода ребенок, закутанный поверх тулупа в покрытую инеем шаль, бредет, едва переставляя ноги в огромных валенках не по росту, бредет, чуть не падая, под заснеженную арку, а откуда-то из нашего времени, обгоняя картинку, доносится безошибочно узнаваемый яростный гроулинг Тилля Линдеманна из «Раммштайн». Вслед за этим потянулись черно-белые кадры фотохроники: четырехлетняя малышка с распухшими от голодной водянки коленями пытается попрыгать в лучах весеннего солнца; хмурый мальчик с книгой, рядом – его младший братишка с закрытыми глазами, непонятно, то ли спящий, то ли мертвый; люди тащат по снегу санки со страшным грузом… и девочка Таня Савичева со своим дневником, и девочка Анна Франк – со своим, почти ровесницы, и погибли с разницей в год… я вспоминаю страшный мемориал в Хатыни: костлявый старик прижимает к впалому животу тело мальчика. Мы с родителями приезжали туда зимой – на выложенных плиткой дорожках лежал тонкий слой нетронутого снега, белесая крупка забилась в углубления ключиц старика и припорошила мальчику грудь. Все вокруг было сепией и серостью. Колокола Хатыни молчали. Мы молчали тоже.
Я вспоминаю родителей Анны Кропп, которые убили себя после свадьбы дочери и русского военного врача. Возможно, глотая яд, которым хозяин травил крыс, они ненавидели зятя, и в его лице – всех тех, кто пришел, чтобы занять их дом и заново всполоть их землю, возможно – благословили его как единственный шанс для их дочери остаться здесь, но что бы ни думали Кроппы, без этого союза не было бы бабушки Эльзы, и мамы, и меня самой.
Мой крошечный шанс мелко подрагивает в вытянутой руке. Пелена перед глазами застилает цель, и я закрываю их, бесполезные, пытаюсь почувствовать палец, готовлюсь оглохнуть от грохота выстрела… Но его нет. Есть метроном – тот самый, что слышал Бесков, когда родители тянули к нему руки: клац – и вправо – клац – и влево. Чертова вещь. Бесполезная железяка. Даже сейчас. Она. На стороне. Своих!
Когда Бесков выдирает пистолет из моих сведенных судорогой пальцев, я все еще слышу щелчки, и с каждым из них картинка под моими опущенными веками меняется. Я приоткрываю глаза, чтобы поймать его руку – ту самую, без перчатки, уже занесенную для удара. Поймать и прижать ее к груди.
Читай мой мысли, Эльф, одиннадцатый номер. Сегодня я – твой Великий Гугл. Читай мои мысли – как жаль, что сама я читала о войне немного, однако родители позаботились о том, чтобы в наших поездках я слушала не только о безголовых рыцарях и монахинях замка Мадар, но и газовых камерах Освенцима, врачах-убийцах Дахау, маленьких донорах Саласпилса…
Читай и сжимай мою ладонь. Хватайся за меня, я – твой крошечный шанс. Читай – эту книгу не захлопнуть в самом страшном месте, не закрыть глаза, не отвернуться. Ты должен знать, что именно собираешься переписывать. Должен знать до последней буквы. Так, будто сам ее написал.
Если сейчас ты уйдешь, тиканье метронома не покинет тебя до самой смерти. Каждую ночь ты будешь тянуться навстречу протянутым рукам, но ловить одну пустоту. Попытаешься бросить оружие, но оно прилипнет к ладони. Ты закричишь и проснешься. И в тысячный раз осознаешь, что их не вернуть. Но ты еще можешь вернуться сам. Не уходи, Макс, не уходи, не уходи, не уходи!..
Когда я дохожу до Румбулы, Бесков наконец выдергивает руку – его пальцы влажно скользят между моими – и обиженно, по-мальчишечьи слабо меня отталкивает. Его лицо покрыто бордовыми пятнами, губы кривятся, щеки блестят от слез.
Все то время, пока он срывающимся голосом кроет меня смесью немецких и русских ругательств, трет лицо, и снова ругается, и мечется по подвалу, уже не заботясь о чистоте сапог, в моей голове бьется одно-единственное слово: «Победа».
Но оно испаряется, стоит только Бескову выдернуть нож из груди неподвижного Германа и, давясь собственными всхлипами, втащить тело на подъемник.
– Вали, – выдыхает он прерывисто. – Вместе с ним вали, ты все равно скоро сдохнешь. Вы все скоро сдохнете. А если нет, то я сам найду вас. И убью.
– Тогда зачем…
– Я сказал, сгинь! Видеть тебя не могу!
Выкрик разносится по подвалу воем умирающего зверя.
Одним прыжком я оказываюсь на деревянной платформе рядом с Германом. Будто опасаясь повторной пытки, Бесков не встречается со мной взглядом. Резко опускает рычаг, и лифт Секереша приходит в движение. С невыносимо медленной скоростью – впрочем, тем, кто обычно попадал наверх таким образом, спешка была уже ни к чему, – платформа начинает подъем. Сквозь лязг цепей и поскрипывание лебедки я различаю «дрянь», и «убью», и «какая же ты дрянь»…
Только теперь, когда Бесков не может меня видеть, невыносимое напряжение сменяется конвульсиями: я трясу головой, стучу зубами, руки и ноги ходят ходуном, и с этим ничего невозможно поделать. Я начинаю чувствовать, как облепила спину и грудь мокрая от пота футболка, невыносимо холодно, в голове – ни единой мысли, будто Бесков забрал их все, выжал, выпил до дна, и я уже никогда не смогу согреться и никогда не подумаю о чем-то обыденном вроде того, купить ли художественную тушь в ближайшем магазине подороже, или заказать через интернет, сэкономить, но подождать. Я вообще ни о чем больше не подумаю…
Стоит платформе со скрежетом пришвартоваться в знакомом каменном мешке с исчирканными рейсте стенами, огарки свечей в кованых чашах люстры вспыхивают по кругу – это Бесков позаботился о том, чтобы мне было не слишком темно. Стоит, наверное, там, внизу, и ловит каждый звук точно так же, как это делаю я. В шахте подъемника глухо завывает ветер.
Вот он, круг Секереша, лежит у наших ног. Знаки сделаны рукой моего предка Готлиба Нойманна. Я вдруг отчетливо вижу их обоих – судью с длинной, как у Бескова, кистью в руках и вороном кружащего по комнате черноволосого мадьяра Ласло. На столе – бутылка вина и два бокала, чтобы отпраздновать победу над смертью; «Por Una Cabeza» из патефона, беспокойная суета приговоренных кроликов, у которых нет причин в эту самую победу верить. Равно как и у меня.
Я спрыгиваю с подъемника и замираю, глядя на Германа – впервые со дня нашей встречи он не хмурит брови и не морщит лоб; он безмятежен, уголки губ чуть приподняты в полуулыбке; он выглядит почти счастливым, смерть ему к лицу. Возможно, там, где он сейчас, лучше, чем здесь, но я не могу ему этого простить, я не отпускаю его, какой бы ни была история, написанная для нас Бесковым, я не хочу узнавать ее одна. Только не без тебя. Прости.
«Прости», – шепчу я, ненавидя его за то, что он меня бросил. «Прости», – и сбрасываю его на пол, и падаю сама, сбивая колени и локти. «Прости, прости, прости», – в рассыпавшиеся пряди волос, в спертый воздух комнаты, в небеса, которые не слышат. Три немыслимых рывка до центра круга. Шум в ушах, привкус крови во рту, комната будто бы выцветает, меркнет свет, глохнут звуки. Я кладу липкие ладони на грудь Германа и опускаю на них голову. В темном провале шахты резонируют голоса. «Макс! Макс!» – повторяет Ольга и спрашивает о Германе. Она совершенно не напугана. Должно быть, Бесков пообещал очередное приключение. Да будет так. Приговоренным к смерти завязывают глаза. Это правильно. Я догадываюсь о том, что Бесков увел их всех, по воцарившейся вдруг тишине.
– Это я найду тебя, Макс, – тихо говорю я сквозь злые слезы. – Я обвиню тебя во всем, что ты сделаешь. И возьму за руку.
Его голос, кажется, звучит прямо в моей голове.
«Ты не судья и никогда ею не станешь».
– Иди ты к черту, Макс. Иди ты к черту…
Где-то далеко начинает обратный отсчет невидимый метроном. Клац – и вправо – клац – и влево. Где спрячет их Бесков? Вне всяких сомнений, в доме на Кройц-штрассе. Судья Нойманн, разумеется, согласится принять в своем доме министерия и его друзей. Я вспоминаю костюмы и платья, будто бы купленные в винтажной лавке, которые наперебой примеряли все, включая меня, в Убежище, и вынужденно признаю дальновидность Бескова – внешний вид ребят вопросов не вызовет. Будь он проклят, проклят, проклят, думаю я, мягко покачиваясь на волнах дыхания Германа, и только на третьем проклятии понимаю, что это значит.
– Гер…
То, что казалось мне ударами метронома, было ни чем иным, как уверенным биением сердца.
– Гер, Гера…
Мокрый от испарины, он открывает глаза и глядит на меня, не узнавая.
– Гера!
Он сбрасывает мои руки и жадно дышит. Хватает воздух раскрытыми губами, медленно хлопает ресницами, сжимает и разжимает пальцы.
– Гер, ты что-нибудь помнишь? – Он отвечает слабым кивком. – Тебе нужен врач. Ты сможешь вернуть нас домой?
Герман снова кивает. Его молчание вселяет невнятную тревогу. У меня даже мелькает мысль о том, что он разучился говорить. И еще он не пытается встать. Обмакнув палец в лужу собственной крови, рисует третий рейсте прямо возле себя, опускает на него ладонь и лежит так, прикрыв глаза. Я накрываю его руку своей в надежде помочь и почти обжигаюсь. Ошибка Секереша?.. Или отчаянная попытка смерти отстоять свое право на тех, чей черед уже наступил? Ее возмущенное «куда? не отдам, не пущу» и костлявые пальцы, вцепившиеся в рукав. Пока тонкая зеленая линия заключает нас обоих в спасительный прямоугольник двери, я пытаюсь затереть знаки чертовой формулы скомканной судейской мантией. «Это самый последний раз, – обещаю я клятвенно, и мне кажется, что стиснутая на плече Германа рука слегка ослабляет хватку. – Больше никто ничего у тебя не возьмет, вот, взгляни! Им не восстановить этот круг. Только отдай мне его. Отд…»
– Домой? – спрашиваю я, почуяв неладное, но мы уже проваливаемся куда-то вниз, по ощущениям, совсем неглубоко: так опускают в могилу гроб, не бережно, а желая поскорее отделаться, и гнилой деревянный ящик распадается от удара – нас принимает земля.
Назад: Вещи – то, чем кажутся
Дальше: Все любят вещи