Книга: Вещные истины
Назад: Брошенные вещи не возвращаются
Дальше: Вещи не ревнуют

Вещи не чувствуют боли

После заката становится ощутимо прохладней. Над верандой вспыхивают золотистые лампы, нам выносят пледы. Я расправляю мягкую ткань и, скинув туфли, укутываюсь в нее целиком. Бесков наполняет мой бокал, но если я не намерена уснуть прямо в кресле, то с шампанским лучше повременить. Я уже достигла той стадии опьянения, когда все проблемы кажутся незначительными по сравнению со свежим ночным воздухом, плеском речной воды и россыпью звезд над нею, и мне совершенно не хочется переходить к следующей, когда те же проблемы заслонят собой небосвод.
– Пойдешь?..
Я качаю головой и продолжаю любоваться двумя скользящими вдоль самой кромки воды танцорами. По сравнению с вальсом Германа и Ольги любой мой выход был бы обречен на провал. Никогда бы не заподозрила в Терранове подобной академичности: идеально прямая спина, локоть в сторону, голова слегка откинута. Он ни разу не попытался сократить положенное расстояние между собой и партнершей и не склонился к ней, чтобы пошептаться. Он серьезен и собран, будто держит экзамен перед строгим жюри.
Впечатление теряется, как только оба возвращаются к столику. Герман выпускает Ольгину руку и становится ясно, что он безобразно пьян. Зацепившись ногой за ножку кресла и едва не упав, он первым делом тянется к бутылке. Ольга напряженно наблюдает за тем, как ее кавалер махом опрокидывает в себя полбокала вина, но протестовать не осмеливается. Я тоже помалкиваю. В конце концов, меня это не касается.
– Макс. – Герман слегка заикается. Пока что слегка. – Вот скажи мне, как… – Он тщательно выбирает формулировку, прищелкивая пальцами. – Как фашист русскому: если бы у тебя был выбор, ты бы все равно пошел воевать?
Он пытает его весь вечер. Спрашивает о том, на что я бы никогда не осмелилась. Однако Бесков слишком трезв для таких откровений, поэтому чаще всего отделывается вежливой, ничего не значащей улыбкой или общими репликами вроде этой:
– Частица «бы» в твоем вопросе лишает его смысла.
– История не терпит сослагательного наклонения, – не сдается Герман, – знаю. Но это для нас война – прошлый век. А для тебя это события трехлетней давности. Я ничего не путаю? – уточняет он, глядя на меня. Я киваю в ответ, и глаза его вспыхивают восторгом. – Три года назад в твоей реальности жил Гитлер! Ты его видел?
– Нет, – отрубает Бесков.
– А на фронте был?
– Нет, меня сразу направили в «Унтерштанд».
– «Окончательное решение»? «Программа умерщвления Т-4»? Геноцид? Ты знал об этом, представитель высшей расы? Твоя страна преспокойно смотрела на то, как уничтожают целые народы…
– Не только моя страна. Весь мир смотрел.
– Не обобщай. Я согласен поверить в то, что лично ты ничего не знал. Но сейчас, если бы у тебя появилась возможность вернуться туда, ты попытался бы что-то изменить?
– Что, например? – Не выдержав, Бесков вскакивает с места – пальцы сжаты в кулаки, глаза посветлели от гнева. – Убить фюрера?
Не сводя с него взгляда, Герман коротко кивает.
– Только не фюрера, – говорит он с расстановкой, – а незадачливого мечтателя Дольфи, любителя архитектуры и опер Вагнера. Для своего дела я выбрал бы осень 1908-го. Ему девятнадцать. Второй провал на вступительных в художественную академию. Разрыв дружбы с Августом Кубичеком. Нищета. Одиночество. Полный крах по всем статьям. Тогда рядом с ним не было никого, кто бросился бы заслонять его собой от удара ножом или выстрела в спину.
– Ты все продумал, верно?
– Это импровизация, – скромничает Герман. – Только вряд ли у меня будет такая возможность…
– У меня ее тоже нет. А раз ты так любишь предположения, то изволь – если бы ты мог начать жизнь заново, то все равно стал бы расхищать могилы?
На мгновение мне кажется, что драка неизбежна. Я даже начинаю оглядываться по сторонам в поисках того, что помогло бы их разнять, но, к счастью, потребности в моих услугах не возникает. Герман бормочет: «Ладно, к черту», и проверяет содержимое бутылки на просвет.
– Макс, – говорит он сдержанно. – Не понимаю, почему нельзя найти этого чертова шеффена. Ты же бог среди рейстери.
Будто соглашаясь на перемирие, Бесков натягивает на лицо улыбку.
– Все не так просто. И я не бог. Когда Есения получит пятнадцатый рейсте, то обойдет меня по всем статьям.
Блуждающий взгляд Террановы отыскивает меня в пространстве и тут же теряет.
– Есения, – повторяет он с пьяным ожесточением. – Есении не помешала бы хорошая…
Услышать этот бесценный совет мне, к счастью, не суждено – сверху, из приоткрытого окна одного из номеров, до нас доносится заливистый смех, и Герман поднимает голову, слепо вглядываясь в черноту ночного неба.
– У них там своя вечеринка, – бормочет он и наливает себе и Бескову. Мы с Ольгой в качестве собутыльников не котируемся. – Давай, партнер. Выпьем за успех мероприятия. Как там фамилия этого французского дядюшки? Нормальная такая французская фамилия, – говорит он заплетающимся языком. – Где-то я ее уже слышал…
– Герман. Ты обещал.
В голосе Бескова звучит металл пополам с цианидом. На месте Террановы я заткнулась бы даже в его почти невменяемом состоянии. Но на своем собственном месте мне любопытно услышать об этом французе побольше. К несчастью, в нашу компанию возвращаются Тимур и Амина. Он как всегда немногословен, она смеется и цепляется за него, покачиваясь на шпильках. Я мельком отмечаю ее растрепанные волосы и не до конца застегнутую молнию на платье и тут же отвожу взгляд.
– Предлагаю переместиться внутрь! – шумно провозглашает Амина. – Там гораздо теплей и… – Она хитро глядит на золотоордынца, который, в отличие от всех нас, за весь вечер не выпил ни капли, и закусывает губу. – Мягче.
– Обещал, – повторяет Герман. Остальные уже идут к стеклянным дверям, ведущим в дом. К счастью для Террановы, эти слова слышны только мне. – Ты купил меня, поэтому я буду молчать. Таков наш уговор.
– Какая у него фамилия?
– А?
– У того француза?
Он вскидывает голову и обдает меня запахом спиртного. Мне становится за него стыдно.
– Есения! – властно окликает Бесков, придерживая дверь, и я вынуждена ускориться.
После ночной прохлады улицы в помещении душно и тошно. Жарко пылает камин, теплое мерцание ламп отражается в начищенном паркете. Мебель темного, почти черного дерева с кремовой обивкой; холсты с абстрактной живописью без рам; на полу распласталась пятнистая коровья шкура. В центре комнаты сервирован бокалами овальный столик.
На пути к лестнице, ведущей на второй этаж, к спальням, Амина касается рукой плетеного светильника, напоминающего изогнутую жирафью шею, и тот ритмично покачивается, разбрасывая по стенам причудливые тени.
Похоже, в дом на Кройц-штрассе мы вернемся в лучшем случае утром.
– Посмотрим, что там? – предлагает Ольга, кивая на лестницу. Герман швыряет фрачный пиджак на спинку стула, берет со стола открытую бутылку вина и уединяется с ней на коровьей шкуре перед камином. Я чувствую, что не следует оставлять его здесь в одиночестве, и сажусь рядом, не обращая внимания на пронзительно-долгий взгляд Бескова. В конце концов он и Ольга нас покидают.
– Ты хорошо танцуешь, – говорю я в попытке преодолеть гнетущее молчание. – Где-то учился?
– Меня учил один человек, – отзывается он неохотно.
– Друг?
– Нет. – Герман ослабляет галстук, подносит к губам горлышко бутылки, но передумывает и ставит ее между нами. На его щеках играет румянец, глаза блестят. Как ни странно, сейчас он почти не кажется пьяным. – Поначалу мы были друзьями. Он выделил меня на первом же занятии. Когда он говорил, то смотрел только на меня, хоть я и сидел за предпоследней партой. Я слушал и кивал, чтобы не выглядеть истуканом, и со стороны это могло напоминать беседу двух умных людей, хотя на самом деле было его монологом и моим молчаливым согласием. Я мало что понимал из его предмета и не старался разобраться. Но никто никогда не считал меня особенным, и его внимание мне льстило. Я даже прогуливал историю и обществознание чуть реже, чем все остальные уроки…
Сделав паузу, он предлагает выпить. Я делаю глоток из чистой солидарности. И еще, как это часто случается в разговорах с Германом Террановой, меня не покидает ощущение надвигающейся беды.
– С особым отношением я не ошибся. Через пару месяцев переглядываний он подкараулил меня после занятий и предложил прогуляться. Мы пошли в сторону небольшой церквушки. Вокруг нее, за оградой, был маленький сквер. Мы сели на скамейку возле одной из клумб. Ярко светило солнце. Бабуля в платке срезала сухие цветы. Мой учитель расспрашивал о жизни в детском доме, о том, чего я хотел бы добиться и есть ли у меня планы на будущее после окончания школы. Я ответил, что не думал об этом. Тогда он сказал, что с таким лицом я просто создан для сцены. Я должен играть в театре. Еще сказал, что будет вести кружок театрального мастерства, и я обязательно должен там быть. В тот раз я отказался. Он выглядел расстроенным, но не уговаривал. Впрочем, наши прогулки не прекратились. Мы часто бродили по окрестностям школы, а иногда добирались до городского парка. По извилистым дорожкам гуляли мамы с колясками. Мимо проносились дети на велосипедах. Он спросил, умею ли я кататься. Я сказал, что нет. Велосипеда у нас с братом никогда не было. Тогда он пообещал, что научит, и назначил встречу в выходные. Мне по-прежнему льстило его внимание и опека. Он всегда был аккуратно одет, от него хорошо пахло, он говорил спокойно и убедительно, даже во время спора не повышал на меня голос. Все это настолько отличалось от общения с другими взрослыми, что я стал тянуться к нему – сперва как к интересному собеседнику, который разъяснял мне многие непонятные вещи, а потом как к единственному, кроме брата, близкому человеку. Все, кто видел нас в парке, когда он бежал рядом с велосипедом, придерживая его за седло, и когда радовался моим успехам едва ли не сильнее меня самого, и когда нес меня на руках после моего первого серьезного падения, наверное, думали, что он мой отец.
Потом он сказал, что подарит мне велосипед взамен на согласие брать у него уроки всего того, что нужно знать будущему актеру. И я согласился.
Школьный кружок я не посещал – он занимался со мной у себя дома, частно. Мы много времени проводили вместе. Когда позволяла погода, продолжали гулять после уроков. Он покупал мне горячий шоколад в картонном стаканчике, мы садились на скамейку и разговаривали. Говорил в основном он – о различиях между мужчинами и женщинами, о том, почему матери иногда бросают своих детей, хотя не перестают их любить, и почему неродные отцы могут быть жестоки к детям в общем-то любимых женщин. Он раскрывал передо мной новый мир. Отвечал на вопросы, которые я не смог бы задать никому другому, и со всей серьезностью выслушивал мои рассуждения о жизни, которые даже мне самому казались наивными.
Мы начали заниматься танцами и актерской пластикой. Всякий раз я уносил с собой книгу, которую должен был прочесть до новой встречи и рассказать о своих впечатлениях. Когда он решил, что я достаточно начитан, то усложнил задачу – теперь я должен был разучивать стихи и отрывки монологов. Потом мы по очереди проговаривали роли, для сравнения пробуя разные интонации и мимику. У него получалось намного лучше. Я чувствовал, что недостаточно хорош, но он не позволял мне отступать. Говорил, что я боюсь раскрываться и недостаточно опытен, чтобы понимать эмоции персонажей. «Хороший актер должен на себе испытать и боль потери, и безответную любовь, и страх смерти, и торжество убийцы над мертвым телом…» Но откуда было взяться всему этому у меня, пятнадцатилетнего детдомовского мальчишки?..
Он учил меня накладывать грим. Точнее, делал это сам, не позволяя смотреться в зеркало раньше времени, а затем наслаждался моим изумлением, когда я видел себя то морщинистым стариком, то суровым военным, то миловидной девушкой. Однажды он предложил пойти дальше и примерить костюм. Притащил греческий хитон и босоножки с потемневшими от пота стельками. Я очень устал и плохо себя чувствовал, но не хотел его огорчать – игра приносила ему искреннее удовольствие. Я переоделся за ширмой, вышел и сказал, что я придурок. Но ему так не казалось. Поставив меня на колени, мой учитель попросил прочесть Офелию: «…Он встал, оделся, отпер дверь, и из его хоро́м вернулась девушка в свой дом не девушкой потом». А сам смотрел на меня и ничего не говорил. Только стоял и смотрел…
Герман надолго замолкает. Тишину нарушает потрескиванье дров в камине и прерывистое дыхание Ольги – я не заметила, когда она успела вернуться.
– В тот вечер я стал Вещью, – договаривает он сдавленно.
– Вещью?..
– «Вещи приятней. В них нет ни зла, ни добра внешне. А если вник в них – и внутри нутра. Внутри у предметов – пыль. Прах. Древоточец-жук. Стенки. Сухой мотыль. Неудобно для рук», – произносит он медленно и членораздельно, и я вспоминаю, что совсем недавно уже слышала нечто подобное. – «Пыль. И включенный свет только пыль озарит. Даже если предмет герметично закрыт…» Это из Бродского. Он любил мое прочтение. А я ничего не привнес. Только копировал его собственную интонацию. То, как он повышал тон в конце каждой фразы. Как грассировал, по-своему перестраивая ритм… Это еще не все. Я пытался ходить, как он, смотреть, как он, дышать… Если б я мог, то изменил бы скорость своего сердцебиения, чтобы только она совпадала с его. Я по-настоящему им бредил. Ты, наверное, представляешь себе прекрасного человека. Это не так. Он был некрасив. Лукавая улыбочка, глубокие морщины на переносице и возле губ, оттопыренные уши. Но я любил его и отдал бы все за возможность быть хотя бы немного на него похожим.
Все изменилось после Офелии. На уроках он перестал меня замечать. Его взгляд не останавливался на мне даже случайно. В этом были свои плюсы – я не готовил домашнее задание и был невнимателен в классе. Он и раньше не называл меня по имени, словно оно жгло ему язык, а теперь, стоило нам оказаться наедине, я был просто Вещью, а в моменты особенной нежности – Вещицей. «Вещь сегодня не в духе, Вещица отлично постаралась», – примерно так.
– Моменты нежности? Что это значит?
Терранова не отвечает. Сжимает бутылку и делает глоток прямо из горлышка.
– Герман, что еще за моменты нежности?
Ольга за моей спиной тихонько всхлипывает.
– Герман?
Мне хорошо знакома его манера уходить от ответа, делая вид, что никакого вопроса не было, но сейчас он, скорее всего, и вправду меня не слышит.
– Я должен был приходить к нему домой два раза в неделю: по средам и пятницам. Однажды я простудился и не предупредил, что меня не будет. На следующий день моего брата вызвала к себе заведующая детским домом. Один из наших учителей заявил, что Марк Терранова категорически не справляется с учебной программой и должен быть переведен в класс коррекции. Я видел этих ребят… Его бы там сгнобили. Марк учился так себе, но не хуже меня или большинства из класса. Дело было не в его отметках. Я понял, что это только прелюдия, и самое крутое впереди. Теперь я приходил не дважды, а пять раз в неделю. Да, у меня были выходные, но только до лета. Потом нас отправили в спортивный лагерь на все летние смены подряд, и мой учитель вел там драмкружок. Разумеется, Вещь получала главные роли во всех постановках и, разумеется, справлялась с ними хуже других, поэтому заслуживала дополнительные занятия после отбоя за запертыми дверями актового зала. О, эти пустые ряды складных кресел! Ровно сто пятьдесят три. Дожидаясь, пока он меня отпустит, я представлял себе зрителей. У меня было достаточно времени, чтобы вообразить лицо каждого…
– Герман, – шепчу я, сама себя не слыша. Скрестив руки, он накрывает ими Ольгины ладони на своих плечах.
– Мой учитель понимал, что я стану совершеннолетним и начну болтать, поэтому, в надежде держать при себе как можно дольше, он пытался оформить надо мной опеку. Но я взрослел и больше не был по-детски неловким, и никакой грим не мог этого скрыть. Не спасали даже отросшие волосы, которые он запрещал подстригать. И однажды у него появилась новая Вещь. Я узнал об этом, когда пришел без приглашения. Через третий рейсте, который оставил на стене его комнаты на тот случай, если однажды мне не откроют.
– Зачем ты вообще туда вернулся? – чуть слышно спрашивает Ольга, склоняясь к его плечу.
– Чтобы положить этому конец. Я застал его без штанов. И прикончил. И это сошло мне с рук. Никто ничего не заподозрил – известие о его смерти полностью меня уничтожило. Он похвалил бы мою игру, если б мог ее видеть.
Высвободившись из объятий Ольги, Герман смотрит на меня совершенно трезвыми глазами и вдруг сгибается пополам. В последний момент я понимаю, что сейчас произойдет, и успеваю отскочить. Его рвет прямо на коровью шкуру. Даже в такой момент Ольга не перестает гладить его по спине.
– Макс! – вскрикивает она, глядя куда-то вверх. Я смотрю туда же. Бесков взирает на нас сверху вниз, опираясь на лестничные перила. Он все слышал. – Здесь есть врач?
– Такого, как ему нужно – нет, – отвечает он насмешливо. – Есения! Подойди.
Я нехотя поднимаюсь. За это время Бесков успевает вызвать уборщицу. Я разрываюсь между Германом и необходимостью сохранить лицо. Наверное, в чем-то я его предаю.
– Нам нужно обсудить план поиска Листа.
– Это не может подождать?
Будто с балкона зрительного зала я наблюдаю за тем, как Ольга заставляет Германа лечь и сама ложится рядом, не выпуская его из объятий.
– Может, – говорит Бесков и, взяв меня за подбородок, принуждает посмотреть ему в глаза. – Но если сейчас ты останешься, он победит. Разве ты не понимаешь, что это игра? Точно такая же, как мнимый припадок любви к учителю после того, как он якобы узнал о его смерти. Ты благодарный зритель – веришь всему, что тебе говорят. Смотри – думаю, он в надежных руках.
И я смотрю. В комнату входит женщина-клининг с ведром и шваброй. Лежащий Герман никак не реагирует на ее появление – похоже, он отключился. Ольга сбивчиво извиняется, встает и делает попытку помочь, но ее отвергают. Тогда она поправляет откинутую в сторону руку Германа так, чтобы не мешать уборке, и снова устраивается рядом с явным намерением провести здесь ночь.
Да, за него определенно можно не волноваться.
– И что, – говорю я, невольно подражая тону Бескова, – как ее опекун, ты согласен с таким выбором?
– Как опекун, я предоставляю ей право выбирать.
– Только не Терранова. Это ошибка.
Бесков пожимает плечами, давая понять, что не видит тут ничего страшного, и увлекает меня на террасу. Мы останавливаемся у решетки, оплетенной диким виноградом, и смотрим туда, где медленно несет свои воды река Преголя. Чуть ближе сияет подсветкой лазурно-голубой бассейн. По обе стороны от нашего домика виднеются черепичные крыши других таких же. Под плетеным навесом темнеет пустая танцплощадка. Кроны деревьев украшены нитями гирлянд и напоминают о «Сестрах Гофмана». О том, как непросто красиво развесить такую гирлянду, мне известно не понаслышке.
– Ты уже знаешь, с чего начнешь искать Лист?
– Да, конечно.
Я ежусь от холода. Заметив это, Бесков снимает пиджак и накрывает им мои плечи.
– С того, во что ты втягиваешь Германа. Что еще за сделки, которые он будет заключать вроде как от твоего имени?
Бесков выбивает ладонью на перилах незатейливый ритм и достает сигарету.
– С виду парень вполне дееспособен, – говорит он, сжав ее зубами, – а ты носишься с ним, как наседка с яйцом. Прости за прямоту.
– Я хочу знать, что происходит в моем доме.
– Тогда пойди и разберись, кто из этих молокососов с кем спит, потому что у меня уже голова кругом идет от их любовных драм! Амина вроде бы нашла с ними общий язык, но ее явно забавляет скидывать на меня еще и это.
– Так отпусти их домой.
– Нет. И нечего так смотреть. Я не могу отправить их по домам до тех пор, пока убийца не будет пойман. И это именно та причина, по которой мне понадобился Терранова. Я собираюсь продать несколько предметов из коллекции дома.
– Моей коллекции.
– Из имеющейся в доме коллекции, – перефразирует он. – На то, чтобы прокормить всю эту ораву, нужны деньги. Судейские банковские счета почти исчерпали себя. Твоя бабушка охотно тратила, но ни черта не вносила.
– Она имела на это право, – цежу я. – В отличие от…
– Не передергивай. Если подойти с умом, можно поправить дела за счет всего того, что она без разбору скупала на аукционах. Разумеется, я выставляю на торги не первые попавшиеся вещи. И, разумеется, у меня есть причина скрывать свое имя. Мое прошлое…
Безукоризненная логика его слов заставляет меня скрипеть зубами от невозможности прижать его к стенке.
– Черкани мне на досуге список потенциальных лотов. Я хочу с ними попрощаться.
– Обязательно. – Мы оба понимаем, что он этого не сделает. – Твоя очередь.
– Я нашла кое-какие записи. – Ответ подготовлен заранее. Черта с два я выложу ему правду. – И номера телефонов. Возможно, кто-то из этих людей в курсе бабушкиных дел.
– Номера телефонов? Записи? И только?
Я пожимаю плечами, передразнивая его недавний жест.
– Далеко пойдем, – тянет он недовольно. – А главное, всего накопленного поколениями судей антиквариата вряд ли хватит, чтобы так долго содержать здесь этих пионеров.
– Значит, торгуйся старательней. С помощью Террановы и усердной молитвы у тебя наверняка все получится.
В довершение всех вольностей, которые уже себе позволила, перед тем, как вернуться в дом, я хлопаю его по плечу.
Оставив пиджак на одном из белоснежных диванов, я на цыпочках крадусь к двери своего номера, но Ольга все равно поднимает голову.
– Постой, – шепчет она и подходит ко мне – теплая после сна, с покрасневшими глазами и поникшими локонами. – Можешь кое-что мне сказать?
Я разбита, измотана и несчастна, и изо всех надеюсь, что она прочтет все это по моему лицу, но ничего не происходит, и я отпираю дверь в надежде, что подобно Терранове перемещусь из яви в объятия Морфея настолько стремительно, что окружающие даже не успеют этого понять. И делаю первый шаг – не раздеваясь, падаю на кровать.
– Я должна спросить сейчас, – мнется она у порога. – Завтра передумаю.
– М-м?
– Ты и Герман.
Нет, нет, пожалуйста, нет!
– Вы просто друзья или?..
Пусть считает меня кем угодно. Проклинает, ненавидит, злится – я твердо намерена не дать Терранове искалечить ей жизнь.
– Мы даже не друзья, – говорю я и крепко зажмуриваюсь, счастливая тем, что в темноте невозможно различить выражение моего лица. – Но это не мешает нам делить одну постель.
Да, то, что я ее не вижу, радует не меньше. Достаточно слышать, как меняется ее голос – становится тоньше и беззащитней. Так пищат дети, когда не хотят показать взрослому, что обижены:
– Тогда почему…
– Почему я сейчас не с ним? – Молчит. Прямое попадание. – А зачем?
– Ему же плохо.
– Вот именно. Завтра станет лучше, тогда и поговорим. Ложись спать, а? – прошу я уже искренне.
Она долго не подает голос, и в ожидании ответа я засыпаю так, как и мечтала – просто проваливаюсь в сон с обреченной готовностью к встрече с воняющим горелой плотью мертвецом, его приклеенными усиками и не подпорченным смертью идеальным пробором. Но в эту ночь сновидения меня не тревожат.
* * *
Дождь, дождь, дождь. И осень – окончательно и бесповоротно. Встречать ее, лежа под теплым одеялом в уютной комнате не обидно и даже приятно. Еще бы не нужно было куда-то идти… Совсем как у любимого Террановой Бродского: «Не выходи из комнаты, не совершай ошибку».
Но мир заползает под запертую дверь и в щели окон, просачивается из телефона десятками сообщений. Жизнь не терпит неподвижности. То, что лежит без движения…
– Вещь, – беззвучно шевелю я губами. Слово острой иглой входит в сердце и пронзает его навылет: престарелый сатир, бывший артист, а теперь – учитель истории у детей-сирот; бледный мальчик с длинными волосами, который после уроков приходит к нему домой. В руках книга, за спиной – рюкзак с учебниками. Дверь закрывается. Одна из сотен квартир. Пыточная камера. Учитель и ученик. Простые и страшные слова Офелии, выбеленное гримом детское лицо – нет, не прикасайся к нему, чертов паук! Таких, как ты, нужно пожизненно запирать в клетке, а еще лучше – долго, мучительно и с наслаждением убивать. Мальчик стоит на коленях. Он уже знает, что делать. Каждый раз одно и то же. Надо молчать и терпеть. И представлять, будто сам он сейчас далеко-далеко. Где угодно – на скале над бушующим морем, в горной пещере, на острове, где нет людей, причиняющих боль. И не думать о брате. Он ни в чем не виноват. Нет, виноват! Это все ради него. Из-за него.
«Вещица отлично постаралась».
Паук доволен. Теперь он заботлив: приносит одеяло, и «не лежи на полу, простынешь», и печенье с шоколадной крошкой. Дверь отрывается. Мальчик выходит на лестницу, застегивает куртку, вызывает лифт. С виду такой, как и прежде, а внутри…
Герман, Герман, как ты это выдержал?
Внизу его нет. Я окидываю взглядом пустую гостиную. Через распахнутую дверь с террасы доносятся оживленные голоса Тимура, Амины и Бескова и вездесущий шум дождя. Невыносимо пахнет свежей пиццей, табаком и вчерашней вечеринкой. Я бегом возвращаюсь наверх. Методом исключения вычисляю нужную комнату. Дверь незаперта. Я влетаю без стука.
Ямка на его шее пахнет детским мылом. Я вдыхаю этот беззащитный запах, втягиваю его полной грудью, прижимаюсь так тесно, как только возможно и – прости, что так поздно, не тогда, когда была нужнее, но еще не знала тебя. Прости.
Поначалу опешив, Герман постепенно приходит в себя и сцепляет пальцы за моей спиной. Краем глаза я замечаю движение возле окна. Догадываюсь раньше, чем вижу, и разрываю кольцо его рук.
Первая мысль: «Она одета, какое счастье!» и сразу после – у нее есть опекун, это не мое дело.
– Ты кое-что обещал, – говорю я с дурацкой запинкой. – Тот телефон, помнишь?
– Само собой. Найдется где записать?
Все мы втроем, включая Ольгу, бросаемся искать бумагу, но, как назло, ничего подходящего нет, поэтому Герман пишет десять цифр прямо на моей ладони. Это выглядит так, будто я попросила у него номерок. Все это время Ольга приводит в порядок постель: разглаживает складки на покрывале и выстраивает подушки треугольными пирамидками, как в детском саду.
Я прошу прощения за беспокойство и возвращаюсь к себе. Легкие словно зажали в тиски – я пытаюсь глубоко вдохнуть, но ничего не выходит. Хочется запереться здесь в одиночестве и никого не видеть. Поставить стул в центре комнаты, сесть, уставиться в стену. Но я беру телефон и снова спускаюсь вниз. Проходя мимо террасы, отвечаю на приветствия, отказываюсь от завтрака и, миновав бассейн с плавающими на поверхности воды листьями, сбегаю по бетонным ступеням вниз, к реке.
С головы до ног меня облепляет влажная морось. Пахнет тиной и подгнивающими листьями. Одиночеством. Осенью. Плеск воды. Молочная дымка над рекой. Нечеткие, дрожащие очертания домов на том берегу, и птичьи крики – на этом. Здесь наконец-то получается дышать. Сквозь пальцы выдыхать белые облачка пара и чувствовать, как вместе с прохладой в голове воцаряется удивительная ясность. Прозрачное и чистое ничто без единой мысли. Как жаль, что это слишком быстро заканчивается.
– Есения.
Вглядываясь в туман, я пытаюсь по очертаниям крыш угадать, какая это часть города.
– Ты сказала Оле, что мы вместе. Почему?
Да потому, что меня тянет к тебе, словно к краю обрыва. Даже понимая, что каждый шаг приближает к бездне, я продолжаю идти ради сомнительной возможности созерцать открывающийся с высоты прекрасный вид. Или чтобы сорваться вниз.
– Почему? – допытывается Герман с каким-то жадным любопытством.
Спорю на что угодно, ты уже вообразил, будто знаешь ответ. Осталось только подтвердить документально.
– Надеялась, что у нее хватит ума держаться от тебя подальше, – чеканю я, глядя в его глаза. – Не угадала.
– Почему?..
Это просто жалость, твержу я себе. Она ни к чему не обязывает. Жалеют жалких.
И тянусь к нему – запах мыла, мягкое тепло щеки, с готовностью приоткрытые губы. Он сделает все, о чем его попросят, потому что его к этому приучили.
– Кто я для тебя, скажи, – шепчет Герман с отчаянием человека, хватающего руками воздух.
– Вещь в себе.
Если словом можно ударить, то мое отправляет его в нокаут.
– Сначала реши, кто ты такой для себя самого. – Сжав в руке телефон, я оглядываюсь по сторонам. Редкая березовая рощица кажется вполне подходящим местом для того, чтобы сделать важный звонок. – Спроси у Германа Террановы. Ты удивишься тому, что услышишь.
Назад: Брошенные вещи не возвращаются
Дальше: Вещи не ревнуют