Книга: КУРОПАТЫ: СЛЕДСТВИЕ ПРОДОЛЖАЕТСЯ
На главную: Предисловие
Дальше: Как взорвалось это слово «Куропаты»?

Г. Тарнавский, В. Соболев, Е. Горелик
КУРОПАТЫ: СЛЕДСТВИЕ ПРОДОЛЖАЕТСЯ

Вместо предисловия, или о чем поведала домовая книга

В довоенном Минске все было в центре города, если смотреть на него глазами сегодняшнего жителя. А уж этот дом, на первый взгляд серьезный, чопорный, но в то же время какой-то легкомысленный — с ажурными решетками балконов, с витиеватой лепкой и свирепыми масками мифических героев — и вовсе стоял на пересечении главных житейских путей. Отсюда, с перекрестка улиц К. Маркса и В. И. Ленина, за две минуты можно было дойти до ЦК партии и комсомола, за пять — до Дома правительства и всего за три минуты — до здания НКВД, которое располагалось чуть-чуть в стороне, но и строго между ними. Фасад его украшали благостные силуэты двух богинь — Совести и Правосудия, дарящих людям мир и спокойствие. Фемида, как принято, держала в одной руке меч, в другой — весы. Глаза ее закрывала повязка. При взгляде на это произведение неизвестного ваятеля у любого минчанина или гостя города сразу же развеивались всякие сомнения, где именно торжествуют Закон и Справедливость.
Может, случайно, а может, по аналогии с популярной гостиницей, дом на перекрестке называли «Вторым Советским», и жили в нем люди преимущественно известные, ответственные — руководители республики, наркомы, видные ученые и общественные деятели, иностранные граждане, искавшие в нашей стране защиты от преследований за коммунистические убеждения. Сейчас на стенах домика тесно от мемориальных досок — Ф. Э. Дзержинскому, П. К. Пономаренко, А. Г. Червякову — одному из организаторов Советской Белоруссии, председателю ЦИК БССР, Н. М. Никольскому — известному историку и этнографу, академику АН БССР, лауреатам Ленинской премии поэту П. У. Бровке и академику ВАСХНИЛ М. Е. Мацепуро. Не исключено, что вскоре появятся доски и многим другим достойным людям, в чью честь, правда, до последнего времени не принято было устанавливать памятные знаки.
Сходство с гостиницей в те годы придавало дому и то грустное обстоятельство, что жильцы в нем, как правило, надолго не задерживались. Некоторые квартиры освобождались и заселялись по четыре-пять раз в год, а следы их недавних хозяев, дойдя за три минуты до здания НКВД, внезапно обрывались, чаще всего — навсегда.
…На столе перед нами желтая, с подтеками и чернильными пятнами, изрядно потрепанная «Домовая книга для прописки граждан, проживающих в доме номер 38/23». Первая запись в ней учинена в октябре 1931 года, последняя — в январе 1941-го.
Десятилетие, вместившее сотни «прописок» и «выписок», сотни человеческих судеб, чаще всего — трагических. Почти полвека книга бережно сохранялась в семье Александра Осиповича Хоревича, одного из немногих старожилов привилегированного дома. В заполнявшейся при прописке графе «род занятий, должность и место работы…» о нем записано так: «уборщик 2-го Дома Советов».
Должность эта, как выяснилось, включала в себя несколько профессий. Александр Осипович был дворником и сторожем, истопником и грузчиком, столяром и слесарем-сантехником. Словом, на любую просьбу жильцов А. Хоревич, которого они ласково называли Хоревчик, откликался быстро и охотно, заслужив прочную репутацию мастера на все руки и одновременно доброго, отзывчивого человека.
К середине 30-х Александр Осипович поневоле освоил еще одну профессию — понятого. Рассказывая нам об этом времени, его сын, Виктор Александрович, как о чем-то обыденном, привычном упомянул, что почти каждую ночь его, тогда пятиклассника, будил по ночам громкий, требовательный стук в окно или дверь. Отец подхватывался с постели, торопливо одевался и уходил вместе с дядями в штатском или в форме НКВД.
Возвращался он, как правило, утром, ходил мрачный, подавленный, угрюмо молчал, а на расспросы матери и Виктора отвечал с несвойственной ему резкостью: «Придержите язык за зубами». Но к вечеру отцовская тайна постепенно раскрывалась и кто-то из пацанов-приятелей шептал Виктору на ушко: «Из шестой квартиры арестовали дядю Николая. Польским шпионом оказался…»
С каждым днем «шпионов» и «террористов» в доме становилось все больше, к внезапным арестам почти привыкли, и после очередного ночного визита энкаведешников стал обыденным такой разговор между мальчишками: «Вчера забрали Юркиного батьку. Опять седьмую квартиру опечатали».
…По улицам изувеченного бомбежками Минска еще шли торжественным маршем орущие колонны гитлеровцев, а к «дому с излишествами» уже подкатило несколько легковых автомашин. Будущие отцы оккупированного города присматривали себе подходящее гнездо. Они внимательно обследовали пострадавшие во время обстрелов квартиры, велели немедленно начать ремонт, а немногим семьям, перебравшимся на первый этаж и в подвал, приказали в двадцать четыре часа освободить помещения.
Александр Осипович быстро собрал свой небогатый скарб в легкий сундучок, положил на дно домовую книгу с дорогими его памяти именами и отправился с женой и сыном в пригород, где накануне присмотрел свободную комнату в продуваемом насквозь дощатом бараке. Все тяжкие годы оккупации и затем почти тридцать послевоенных лет — до самых последних дней своих — берег А. О. Хоревич книгу как дорогую реликвию, как документ, который (он верил в это) когда-нибудь пригодится, заговорит.
После смерти отца все нажитое им за долгую жизнь перешло в собственность Виктора Александровича. Он живет сейчас в Жодино, недавно вышел на пенсию по инвалидности, но по мере сил работает, держит хозяйство. Сын стал беречь книгу уже как память об отце и о своем детстве. Узнав из газет о расследовании «дела о Куропатах», он справедливо рассудил, что документ из того, теперь уже далекого прошлого, непременно должен в чем-то помочь следствию, и, не колеблясь, отправил пакет в Минск, в Прокуратуру республики. И вот теперь мы вместе с нашими гостями осторожно листаем ломкие страницы и, боясь проронить хоть одно слово, слушаем диалог Софьи Александровны Червяковой — дочери первого президента Белорусской Советской республики — и Вальтера Ивановича Лейзера — сына секретаря Комиссии партийного контроля при ЦК КП(б)Б. Их отцы были объявлены «врагами народа» с интервалом в один год — А. Червяков в июне тридцать седьмого, И. Лейзер — в июле тридцать восьмого.
С. Червякова:
— Сколько я себя помню, мы всегда жили в этом доме. А заселились, кажется, в двадцать первом, мне было тогда три года. Моя младшая сестра Люся еще даже не родилась. И квартиру занимали одну и ту же — десятую на втором этаже. Когда начались аресты, я заканчивала школу и хорошо помню, как утром к маме, Анне Ивановне, с полными ужаса глазами, прибегала то одна, то другая соседка. Просили заступиться за мужа или отца, помочь разобраться. Не знаю, предпринимала ли мама какие-то шаги, — она была представителем газеты «Известия» в Минске и, думаю, немногое могла сделать. Передавались ли эти просьбы отцу, тоже не знаю, при детях взрослые таких разговоров, как правило, не вели. А мы с Люськой верили, что если арестовали, значит, враг, так просто Советская власть не арестовывает.
В. Лейзер:
— Я тоже верил. Пожалуй, только к середине тридцать седьмого начали одолевать сомнения. Особенно, когда забрали ночью друга нашего отца — Рейнгольда Яновича Эгле. Латышский стрелок, человек с легендарной биографией, он приехал в Минск, как тогда говорили, по линии Коминтерна.
Был дядя Рейнгольд очень высокого роста, мне запомнилось, что, входя в нашу квартиру, он всегда сильно наклонялся, потом поднимал голову и весело здоровался по-немецки. Работая уполномоченным топливного комитета, часто уезжал в командировки, а возвратившись, непременно приносил мне и сестрам гостинцы — то большое красивое яблоко, то узелок лесных орехов, то пригоршню белых тыквенных семечек. Баловал нас, может, еще и потому, что своих детей не было.
Накануне ареста он тяжело заболел, несколько дней не поднимался с постели. «Пришли ночью, — рассказывала потом его жена тетя Соня, — уложили на носилки и унесли». Через несколько дней умер в тюрьме, никаких показаний дать не успел.
С. Червякова (читает книгу):
— Хацкевич Александр Исакович. Очень хорошо помню их семью. Жили они в 17-й квартире. Года четыре, наверное, он работал наркомом финансов. Иногда заходил к отцу, а Лидия Владимировна — жена его — дружила с мамой, забегала к нам почти каждый вечер. Была у них дочка Варенька — немного моложе меня, водилась с нашей Люськой.
Расстреляли дядю Сашу, как мы потом узнали, в Минске, в конце тридцать седьмого года. Обвинение выдвинули тяжелое, но по тому времени ставшее уже стандартным: «участник национал-фашистской организации, проводил вредительскую работу и занимался шпионажем в пользу Польши». Как сложилась судьба Варвары и ее братика Владимира, я не знаю.
В. Лейзер:
— Смотри, Зося, вслед за Хацкевичами в семнадцатой квартире прописаны Дубовцовы. Большая была семья, очень дружно жили, весело. Все на чем-то играли, хорошо пели, какие-то спектакли ставили. Я дружил с Федором — старшим сыном — и часто ходил к ним. Андрей Афанасьевич заведовал приемной в ЦИК, по нынешним временам — в Президиуме Верховного Совета. Исключили его из партии, а вскоре и арестовали за то, что, «имея тысячи сигналов-жалоб о контрреволюционной работе в Белоруссии, не разоблачал врагов народа, чем прикрывал их деятельность». Мне запомнилась эта формулировка, потому что через несколько месяцев ее дословно повторят в обвинении против моего отца — секретаря комиссии партийного контроля при ЦК КП(б)Б.
С. Червякова:
— Помнишь, Вальтер, под нами была девятая квартира? В тридцать седьмом году она заселялась раза три или четыре.
В. Лейзер:
— Да, все это было на моих глазах. Случилось так, что после ареста отца нашу семью почему-то не тронули. Опечатали только кабинет, оставив для нас четверых две маленькие комнатки. Правда, где-то через полгода одну из них вместе с отцовским кабинетом отдали какому-то начальнику из Наркомфина. Нас он почти не замечал, был поглощен своими заботами, только сильно ругал кого-то по телефону, забывая извиняться и перед собственной молодой женой, и перед моими взрослыми сестрами.
А в девятой квартире долгое время жили Бенеки — Казимир Францевич и Станислава Станиславовна. Сын Альфред был старше меня на три года, учился в университете. О Казимире Францевиче рассказывали легенды: в семнадцать лет он стал профессиональным революционером, в девятнадцать был арестован и заточен в считавшуюся неприступной Модлинскую крепость. А он из нее убежал. Участвовал в Февральской и Октябрьской революциях. Затем в красногвардейском отряде воевал с немцами. Был губернским комиссаром по польским делам в Воронеже. Много лет и сил отдал партийной работе в различных районах Белоруссии.
В 1927 году он возглавил наркомат труда, потом торговли, три года был заместителем председателя Совнаркома БССР. Когда мы поселились во «Втором Советском» и я познакомился с пацанами, то узнал, что отец Альфреда — нарком земледелия, член ЦК и ЦИК, по теперешним меркам — народный депутат республики.
Позднее, исследуя на досуге «родословную» нашего дома, я убедился, что наркомат земледелия был, пожалуй, самым «богатым» на «врагов» и «вредителей». Судите сами: Д. Ф. Прищепов — один из первых наркомов — уже в 1929 году исключен из партии «за оппортунистическую деятельность и систематическое искажение классовой линии в руководстве земельными органами…», а через два года заключен в лагеря на десять лет как член контрреволюционной национал-демократической организации.
В 1933 году на этот пост был назначен К. Ф. Бенек, спустя три года объявленный одним из лидеров антисоветской профашистской террористической организации, ставившей целью отторжение Белоруссии от Советского Союза. Чем это закончилось, известно: Бенека приговорили к высшей мере наказания и расстреляли.
В июне тридцать седьмого его сменил на посту наркома Николай Федосьевич Низовцев. Жили они с женой Ольгой Васильевной и сыном Юркой в 15-й квартире. Наркомом проработал месяца два, наверное. Как теперь помню, возвращались мы вместе с дачи в город, ехали в трамвае. И вдруг слышим разговор двух мужчин: «Сегодня еще одного врага народа взяли — Низовцева». Ольга Васильевна побледнела, губы ее задрожали. И вдруг, я и слова сказать не успел, выскочила из трамвая, бросилась назад, на дачу. Там быстро собрала Юрку и бесследно исчезла. Энкаведешники потом с ног сбились, разыскивая ее, но так и не нашли.
Очередным наркомом земледелия назначили, кажется, В. Ф. Шишкова, но тоже совсем ненадолго. Он заселился в девятую квартиру после ареста секретаря ЦК КП(б)Б Владимира Дмитриевича Потапейки.

 

Авторская ремарка
Тут мы попросим прощения у Вальтера Ивановича, прервем его монолог и расскажем о судьбе В. Д. Потапейки устами его жены — Лидии Игоревны Миранович. Мы отыскали ее в Минске, в большом панельном доме, глядящем сотнями окон на некогда загородное Московское кладбище. На нем немало покоится тех, кому посчастливилось уцелеть и, пройдя через лагеря и ссылки, вернуться после реабилитации домой, в родную Белоруссию, чтобы закончить свой путь за ажурной оградой привилегированного погоста.
…Дверь открыла маленькая седая женщина в длинном домашнем халате и мягких тапочках. Чистая, опрятная комната обставлена скромно и только самым необходимым: тахта, телевизор, книжный шкаф, несколько жестких стульев, да в углу, опустив крылья, давно, видимо, ждет гостей стол-книга.
Лидия Игоревна заметно волнуется: вертит в руках очки, то наденет их, то снова положит в футляр. Нам понятно ее нетерпение — из нашего предварительного телефонного разговора она знает о существовании документа «тех лет» и, конечно же, хочет поскорее взглянуть на него: а вдруг там есть хоть строчка о ее Володе, который навсегда остался в памяти молодым, тридцатилетним.
Лидия Игоревна бережно кладет на колени «Домовую книгу», медленно прочитывает фамилию и имя жильца, потом некоторое время молчит, что-то вспоминает и, наконец, восклицает:
— Как же, помню, Ананьев Анатолий Андреевич, зампредседателя Совнаркома. Мы почти одновременно въезжали. Они в семнадцатую квартиру, мы — в девятую… Не знали тогда ни Ананьевы, ни мы, что проживем в этих хоромах чуть больше месяца и что запишут наших мужей в одну «контрреволюционную, профашистскую организацию», одинаково жестоко будут избивать, а затем рядом посадят на скамью подсудимых.

 

Л. Миранович:
— За Володей пришли ночью, насмерть перепугали детей, даже грудная Верочка долго не могла успокоиться, все вздрагивала крохотным тельцем и глядела на меня огромными, немигающими глазами.
Не обращая ни на кого внимания, как будто в комнате пусто, гости в штатском медленно перебирали книги, заглядывали во все ящики столов, прощупывали каждую складку одежды. Ничего, конечно, не нашли, взяли документы и письма от родителей. Я догадывалась, зачем им нужны письма: ведь за несколько недель до ареста Володи забрали его отца и, по существу без следствия, без суда, обвинив в шпионаже, приговорили к смертной казни и через день расстреляли.
Старший кивнул Володе: «Собирайся, пойдем!». А я только глядела на всех безумными глазами, отказываясь верить в то, что происходило на моих глазах. Кажется, я даже не плакала, не кричала, за что изводила себя потом месяцы и годы, а только успокаивала, качая на руках не затихающую даже на время трехнедельную Верочку.
Энкаведисты встали рядом с Володей, показали жестом на дверь, но он вдруг резко повернулся, шагнул назад, к нам, поцеловал детей, меня, горячо заговорил: «Не волнуйся, Лида, все будет хорошо. Это ошибка, я чист перед партией…»
Когда резко хлопнула входная дверь, я осознала, наконец, что случилось: у детей нет больше отца, у меня мужа, но зато у всех у нас появилось страшное по своим последствиям клеймо — «семья врага народа». Как юрист и работник прокуратуры я знала, что стоит за этой фразой и какие изменения в нашей жизни она обещает. Ждать долго не пришлось — через несколько дней мне сообщили, что оставаться в прокуратуре я, естественно, не могу, а помочь с трудоустройством пока нет возможности. В 29 лет, с редким тогда высшим образованием, я стала безработной, имея на руках двоих детей, старшему из которых было семь лет.
На партийное собрание, где меня как жену врага народа должны были исключать из партии, пришлось взять Верочку. Я держала ее на руках, когда рядом со мной на пустом до этого ряду сели двое энкаведистов. Молча и, казалось, безучастно слушали они гневные речи моих недавних товарищей по партии и по работе. И только один раз дружно усмехнулись, когда наш признанный активист и правдолюбец, пронзая меня разящими взглядами, гневно заявил: «Она не могла не знать о враждебной деятельности своего мужа, потому что спала с ним на одной подушке».
Я была уверена, что мои добровольные телохранители по окончании сходки нежно возьмут меня под руки и препроводят «куда следует». Но, видимо, что-то дрогнуло в их казенных душах, не осмелились арестовать тут же, да еще с грудным ребенком.
Через несколько дней, когда мы уже перебрались в другую, совсем не привилегированную полуподвальную квартиру, мне вернули какие-то документы, кажется, свидетельство о браке, метрики детей и самое главное — сберегательную книжку, где у нас было накоплено сотни три, не меньше. Деньги небольшие, но на них можно было продержаться какое-то время, купить продукты для передач Володе. Иногда с детьми, иногда одна, оставив меньшенькую соседке, я часами выстаивала в очередях, но когда сдавала передачу, мчалась домой радостная, почти счастливая, как будто увидела его, поговорила.
Я понимала, если приняли передачу, значит, жив, значит, есть надежда. После расстрелов ни писем, ни передач не брали. Это я знала определенно.
И вот однажды мне отказали. Я металась от одного окошка к другому, умоляла сказать правду, пусть самую страшную, и всюду натыкалась на холодный, безучастный взгляд: «Потапейко не значится…»
Несколько недель пробивалась на прием к какому-нибудь начальнику — со мной никто не хотел разговаривать. Тогда решила схитрить: пришла рано утром к служебному входу в НКВД и стала караулить руководителя отдела — его фамилию мне под большим секретом сообщила подруга из прокуратуры.
Говорил он со мной вежливо, хоть и настороженно, торопливо. Сообщил главное: «Езжайте в Могилев, в психиатрическую больницу».
…В больницу меня не пустили. Ходила вдоль забора, вглядывалась в зарешеченные окна — а вдруг мелькнет знакомая тень, но ничего разглядеть не могла. И снова, как и в Минске, попробовала взять хитростью. Узнала домашний адрес главного врача, дождалась его вечером у калитки и упала перед ним на колени. В прямом и переносном смысле. Он испугался, бросился поднимать меня, потом буквально затащил в дом и под недоуменные взгляды жены и детей усадил в кресло, стал успокаивать, утешать. Эти добрые люди отогрели меня чаем и ласковым словом, успокоили, пообещали помочь. А утром я задолго до назначенного часа была у входа на кухню, через которую главный врач незаметно провел меня в корпус, дал халат и мы направились в палату, где лежал Володя.
У окна стоял высокий стриженный под машинку человек, из-под больничной пижамы выпирали острые лопатки. Главный врач незаметно кивнул мне, я подошла к нему и тихо позвала:
— Володя, здравствуй…
Он медленно повернул голову в мою сторону, окинул меня безучастным взглядом и снова отвернулся к окну. Лицо его было изможденным, почти черным.
— Володя, ты меня не узнаешь? Это я, Лида…
Мне показалось, что в нем что-то дрогнуло, какая-то искорка вспыхнула в сознании, но мгновенно погасла:
— Какая Лида? Я вас не знаю…
— Володенька, родной, вспомни, я твоя жена. Я привезла тебе фотографии наших деток…
Лицо его вдруг исказила какая-то страшная гримаса, он отступил на шаг и закричал:
— Вон отсюда! Уберите ее, она шпионка! Она лжет, моих детей расстреляли…
И замахнулся на меня кулаком.
Врач, все время стоявший за моей спиной, рванулся вперед, схватил его за руку, резко приказал:
— Сядьте, успокойтесь… Слушайте меня внимательно: это ваша жена, она, как видите, жива и дети ваши живы… Вы меня понимаете?..
Постепенно Володя начал успокаиваться, задышал ровнее, поднял голову, но во взгляде его ничего не читалось. Я так до сих пор и не знаю, понял ли он что из моего торопливого, сбивчивого рассказа…

 

Авторская ремарка
В. Д. Потапейко в Могилеве подлечили и сразу же, по настоянию следствия, отправили в Москву, где он предстал перед Военной коллегией Верховного Суда СССР.
Рядом с ним на скамье подсудимых оказались еще четверо соседей «по дому на перекрестке» — председатель ЦИК БССР М. О. Стакун, второй секретарь ЦК КП(б)Б А. А. Ананьев, нарком просвещения БССР В. И. Пивоваров и Председатель Совнаркома республики, проработавший в этой должности чуть больше года, А. Ф. Ковалев. Из всей пятерки в живых остался только он, Афанасий Федорович. Выдержать трехлетнее испытание жестокими пытками и тюремными карцерами ему, по его же признанию, помогло мужество и недюжинное здоровье. Он и теперь, на 86-м году жизни, по-молодецки строен и широк в плечах.
Мы проговорили весь вечер, буквально по месяцам и неделям разложили его горестную одиссею, с гордостью вспомнил он тех, кто не сломался под пытками, выстоял, не оговорил ни себя, ни других. Живая, не затухающая с годами боль и сострадание звучали в голосе Афанасия Федоровича, когда он рассказывал о муках своих товарищей, не выдержавших изощренных издевательств, о тех, кого силой и обманом вынудили подписать клеветнические показания. «У каждого человека есть свой предел терпения», — вздохнув, заключил А. Ковалев.
На суде М. О. Стакун с трудом поднимался со скамьи, говорить почти не мог — в груди его что-то клокотало, хрипело, дышал он часто и тяжело, жадно хватая ртом спасительный воздух. Не надо было быть врачом, чтобы понять, что у него повреждены легкие — их отбили ему на допросах, вымогая «правдивые» признания. Но Михаил Осипович держался на редкость мужественно и несмотря ни на что не подписал измышлений следователя.
Суд вынужден был его оправдать. Тогда руководство НКВД БССР опротестовало решение суда. Рассмотрение протеста затянулось надолго и М. О. Стакуну так и не суждено уже было выйти на волю — он умер на нарах в камере Тамбовской тюрьмы.
Из последних сил держались и другие подсудимые. Все они отказались на суде от своих прежних показаний, заявили об избиениях и пытках следствия, но слишком тяжкие и коварно завязанные в единый узел признания были ими уже подписаны. Особый интерес для суда представляли, конечно, записи очных ставок. Следователи знали об этом и провели их по высшему классу шантажа и подтасовок.
Вот как проходила, по описанию А. Ковалева, его очная ставка с В. Потапейко:
— Справа в углу комнаты сидел человек-скелет. Когда у меня спросили, знаю ли я этого человека, хотелось ответить: «Нет, не знаю». Потому что признать в нем недавно цветущего молодого красавца было почти невозможно: лицо землистое, в отеках, по обе стороны рта залегли старческие складки, глаза потухли. Склонив голову, он тупо смотрел на свои колени. Мне показалось, что он уже никого и ничего не замечает. Его губы шевелились, но беззвучно, как у старушки на богомолье. Чувствовалось, что это тяжело больной человек, и ни один эксперт не осмелился бы утверждать, что ему всего тридцать лет.
Афанасий Федорович рассказал, как искусно ставились В. Потапейко вопросы, на которые он должен был отвечать односложно: «Да».
— Вы подтверждаете, что Ковалев лично дал вам вражеское поручение?
— Да.
— Вы вместе с ним участвовали в антисоветской, террористической деятельности?
— Да.
— Вы даете чистосердечные показания?
— Да…
Подобным образом проходили очные ставки А. Ковалева с В. Пивоваровым и А. Ананьевым. Спустя много лет Афанасию Федоровичу рассказали, как вел себя после этой очной ставки А. Ананьев. Видимо, к нему на время вернулась ясность мышления, он осколком найденного на прогулке стекла попытался вскрыть себе вены и кровью написал на клочке бумаги прощальную записку дочери:
«Что бы обо мне ни говорили, помни, доченька, — я честный человек».

 

…Но вернемся назад, к нашим гостям, с нескрываемым интересом изучающим «Домовую книгу», и послушаем дальше их обращенный в прошлое диалог.
С. Червякова:
— Вальтер, а ты помнишь Дмитрия Коника? Толстенький такой, в очках. Они почти одновременно с вами въехали в дом. Его назначили заведующим отделом культуры и пропаганды ЦК партии. Очень жену свою обожал, всегда ходил с ней под руку, с гордо поднятой головой. Когда они гуляли по улице, мы выходили посмотреть. Нам казалось, что рядом с ней — стройной, изящной — он не идет, а, как колобок, катится. Относились к ним в доме все очень тепло, а маму Дмитрия Юдовича — Ефимию Николаевну — просто боготворили. За доброту, какую-то особую сердечность и за пирожки, которыми она почти каждый вечер потчевала во дворе детвору.
Сына ее тоже записали в «контрреволюционную террористическую организацию, занимающуюся вредительской подрывной деятельностью». Меньше, чем через два месяца после ареста его приговорили к смертной казни и сразу после суда, в тот же день, расстреляли.
В. Лейзер:
— В этой же шестнадцатой квартире, если ты помнишь, Зося, жили Шестаковы. Павел Петрович и тетя Эмма, жена его. Она еще с акцентом говорила — латышка была по национальности. С их сыном Вадимом мы почти одногодки, в осоавиахимовский кружок ходили вместе, ворошиловские значки получили.
Павла Петровича забрали, кажется, раньше, чем Коника, зимой тридцать седьмого. Держали под следствием месяцев десять. Расстреляли только в сентябре. После реабилитации стало известно, в чем его обвиняли. Оказалось, что всю сознательную жизнь он боролся против партии и Советского правительства за отторжение Белоруссии от Советского Союза и создания самостоятельного буржуазного Белорусского государства. Работая заместителем наркома просвещения, а затем директором Белгосиздата, вместе со своими единомышленниками протаскивал в учебные пособия буржуазную идеологию. Он участвовал также в создании боевой террористической группы, которая должна была убить Ворошилова, когда он приезжал на маневры, но почему-то не осуществила свой злодейский замысел. Сейчас подобные обвинения кажутся нам дикими, нелепыми! А тогда они вызывали гневные бури в газетах, и большинство людей им верило.
С. Червякова:
— Никогда не забуду, какая отборная ругань обрушилась с газетных страниц и по радио на моего отца незадолго до его самоубийства и продолжалась еще долго после похорон. Вместе с Голодедом, Уборевичем, Бенеком его зачислили в шайку шпионов, провокаторов и убийц, которым, как говорилось в многочисленных резолюциях митингов трудовых коллективов, «нет места на свободной советской земле». В. Ф. Шарангович, тогда первый секретарь ЦК КП(б)Б (до тридцать четвертого года он жил в вашей квартире, Вальтер), на XVI съезде Компартии Белоруссии гневно заклеймил как врагов народа многих своих недавних соратников и друзей. В заключительном слове, явно намекая на отца, который застрелился в перерыве между заседаниями съезда, обаятельный и всегда такой милый Василий Фомич сурово заявил: «Ни самоубийства, ни земное шипение всей этой сволочи из-за угла не могут поколебать наших рядов. Всех этих гадов мы уничтожим».
Он не знал еще тогда, что через полтора месяца его самого вызовут в Москву, арестуют и начнут «репетировать» с ним одну из второстепенных ролей в показательном процессе «антисоветского правотроцкистского блока», где на авансцене были Бухарин, Рыков, Томский и некоторые другие видные деятели партии.

 

Авторская ремарка
Считаем возможным дополнить рассказ Софьи Александровны одним характерным эпизодом, случившимся на похоронах ее отца, — Александра Григорьевича Червякова. Хотя он и застрелился сам, как сообщили газеты: «на личной семейной почве», хоронить его, как простого смертного, поначалу все-таки не решились. На день гроб разрешили установить в профсоюзном клубе, мимо него скорбной чередой прошли тысячи людей — в Белоруссии мало было равных Червякову по авторитету и популярности.
И вот назавтра, когда растянувшийся на несколько кварталов людской поток двигался за катафалком на кладбище, на одном из поворотов дорогу людям вдруг перегородила плотная цепь милиционеров. Кортеж машин, горсточка родственников и соседей оказались по одну сторону памяти, тысячи людей — по другую. Одним жестом общенародная печаль объявлялась крамольной. Видный государственный деятель, чье имя неотделимо от истории создания Компартии Белоруссии, обретения республикой своей самостоятельности и суверенности, наконец, от истории рождения Союза ССР, когда А. Червякову было доверено от имени белорусского народа подписать документы нового, небывалого сообщества наций, этот человек отныне превращался в подозрительную персону, а через день-два ему предстояло стать полноценным «врагом народа».
Сохранились редкие кадры кинохроники — коренастый, усатый головач, с виду сельский учитель, кем он и был по избранной в юности профессии, Александр Григорьевич — в президиуме съезда Советов, провозгласившего создание СССР. Вместе со своими коллегами — Председателем ЦИК РСФСР М. И. Калининым, Председателем ЦИК Украины Г. И. Петровским и Председателем ЦИК Закавказской Федерации Н. Наримановым — Червяков стал одним из четырех председателей ЦИК СССР.
На пленке запечатлен один из фактов пятнадцатилетней работы Александра Григорьевича в верховном органе власти страны: представляя советское руководство, он принимает в Кремле в середине 30-х годов верительную грамоту посла сражающейся с фашизмом республиканской Испании.
Приведем еще строку из характеристики А. Червякова как члена ЦИК СССР:
«Единственный из старых партийных товарищей, хорошо знающий белорусскую общественность. Пользуется признанием в белорусских кругах».
В этих словах были выражены одновременно и активное участие Червякова в судьбах национальной культуры, в умножении духовных богатств своего народа и в то же время искренняя признательность ему за добрые дела со стороны национальной интеллигенции.
В биографию белорусского кинематографа навсегда вписан и такой примечательный факт. А. Червяков снялся в первенце национального игрового кино — фильме «Лесная быль». Вместе с двумя другими руководителями республики, в годы гражданской войны организаторами партизанского движения в Белоруссии — В. Кнориным и И. Адамовичем — они сыграли самих себя.
И как же страшно это трепетное и гордое чувство сыновней привязанности к родной земле «аукнулось» Червякову, когда наступил его роковой час. То, что в характеристике отмечалось как достоинство, стало материалом для мрачных обвинений. С трибуны упоминавшегося уже съезда Компартии Белоруссии через день после похорон Александра Григорьевича звучало;
«Червяков являлся идейным вдохновителем и руководителем национал-оппортунистического уклона в КП(б)Б. В нашем распоряжении имеются документы, которые характеризуют Червякова как руководителя нацдемовского движения».
«Нацдемовского», значит контрреволюционного, националистического. Многим руководителям республики, ученым, литераторам был приклеен этот зловещий ярлык, бросивший их в середине тридцатых годов в тюремные камеры, отправивший по этапу в далекую Сибирь или на скорый расстрел.

 

С. Червякова:
— Через несколько дней после похорон мама помчалась в Москву, надеясь там отыскать людей, которые развеют клевету на отца, вернут ему доброе имя. Ее арестовали, посадили в пресловутую Бутырку, и мы с Люсей выстаивали долгие очереди, чтобы передать что-нибудь из продуктов или одежды. Передачи брали, но никакой, даже крохотной записочки от мамы мы ни разу не получили. Меня в свою очередь отправили в административную ссылку в Ярославль. А сослали меня за то, что я категорически отказалась отречься от отца. Меня исключили из института им. Баумана, где я училась на третьем курсе, выгнали из комсомола. Это случилось уже в тридцать восьмом, после «бухаринского» процесса, на котором Шарангович признался, что в тридцать пятом году вступил в национал-фашистскую организацию, возглавлявшуюся Червяковым и Голодедом. (Николай Матвеевич десять лет был Председателем Совнаркома республики, жил в соседней с нами восьмой квартире. А с его дочерью Валей, теперь бабушкой Валентиной Николаевной, мы всю жизнь дружим).
Арестовали Николая Матвеевича Голодеда тихо, скрытно, все-таки опасались широкой огласки. Как раз накануне XVI съезда КП(б)Б его вызвали в Москву. Вечером в номер гостиницы постучали четверо в штатском, предъявили ордер на арест и сразу же повезли на Белорусский вокзал. Это случилось 15 июня. А через неделю во время допроса он бросился в открытое окно верхнего этажа здания НКВД.
После реабилитации отца Валентине по ее настоятельной просьбе показали его дело. В нем не было ни одного протокола допросов Николая Матвеевича, лежали только выписки из показаний других арестованных, которые называли Голодеда одним из организаторов и руководителей контрреволюционной организации.
Запомнила Валя, что там еще было письмо бывшего наркома внутренних дел БССР Бермана Ежову с цитатами из тех же показаний и выводом — «подлежит аресту». Наискосок черным толстым карандашом была начертана ежовская резолюция: «Арестовать».
Грешно сказать, но если раньше мы с Валей в душе осуждали последний шаг наших отцов, то поздней, когда многое прояснилось, мы поняли, как же правильно они поступили, избавив себя от мучений, они еще и не запятнали своего имени ложью во спасение, пусть вынужденной, выбитой, но клеветой на себя и других.
В. Лейзер:
— Не знаю, была ли у моего отца такая же возможность, как у Н. М. Голодеда, но воспользоваться револьвером, как Александр Григорьевич, он не мог. Его арестовали на Советской, нынешнем Ленинском проспекте, возле книжного магазина, который и сейчас там находится.
Был жаркий солнечный день — 20 июля 1938 года. Отец вышел из дома в модных тогда белых брюках, голубой косоворотке и светлых сандалиях. Чем он оправдывал свое немецкое происхождение, так это безукоризненным внешним видом и строгой пунктуальностью во всем. И когда он не вернулся домой в привычные для всех нас часы и не позвонил, мы забеспокоились, стали справляться в милиции, у друзей, наконец, в морге.
Все прояснилось около полуночи: в дверь громко постучали и, когда мама открыла, в прихожую решительно вошли трое и сразу же направились в отцовский кабинет. Нехотя перелистали несколько книг, заглянули в ящики стола — знали, что искать нечего. Забрали оружие: у отца было три пистолета, один из них именной, хранился еще с гражданской войны, и тонкой работы охотничье ружье.
Вместе с оружием лежал и серебряный портсигар, который мама подарила отцу в день свадьбы. Он им очень дорожил и берег. Может, еще и потому, что однажды в Самаре, где отец работал на заводе, и вместе с В. В. Куйбышевым и Н. М. Шверником участвовал в революционном движении, его тоже арестовали и учинили в доме обыск. Едва жандарм взял в руки портсигар, мать бросилась к нему и вырвала из рук: «Не дам, это память». Тут, с энкаведистом, она не решилась на такой отчаянный шаг. Потом объяснила нам: «При царе жен за провинности мужей в тюрьму не сажали». Серебряный портсигар ушел из нашей семьи навсегда.
Отца долго держали в минской тюрьме, видимо, не находили подходящей антисоветской организации, к которой его можно было приписать. В одну компанию с Червяковым, Бенеком или Голодедом не годился — в республике всего три года, да к тому же немец, непонятно, какие националистические идеи он проповедовал. Стать модным тогда шпионом в пользу Польши ему было не с руки… Словом, почти год создавалось дело «О неразоблачении врагов, о потере бдительности», а затем был скорый суд, продолжавшийся двадцать минут и отправивший отца на десять лет в лагеря. К сожалению, этот приговор оказался не окончательным. Вскоре его отменили и приговорили Ивана Ивановича Лейзера к расстрелу. Все это мне стало известно в 1957 году, после реабилитации отца, когда меня познакомили с обвинительным заключением и когда из всей нашей большой семьи в живых остался только я.

 

Авторская ремарка
Во «Втором Советском», как мы уже говорили, жило немало иностранцев. В домовой книге есть отметки о прописке семьи Фердинанда Арма из Чехословакии, немцев А. Рольгейзера и М. Маурера, поляков М. Эмилита и С. Рак-Михайловского, латышей К. Ратнека и А. Балтина.
Об Августе Яновиче Балтине следует сказать особо. Профессиональный революционер, член партии с 1909 года, его много раз арестовывали царские власти, бросали в тюрьмы, отправляли в ссылки. Все выдержал, перенес. После Октября активно включился в созидательную работу. Сначала в Закавказье, потом в Москве, а с 1929-го года — в Белоруссии. Был председателем Белкоопсоюза, затем наркомом торговли, социального обеспечения, легкой и местной промышленности, заместителем председателя Совнаркома БССР, членом ЦК партии.
Его биография, как и сотен других старых большевиков, в энциклопедии завершается 1937 годом. Сейчас можно с уверенностью сказать, что в Белоруссии к началу войны репрессированы были практически все иностранные граждане.
Семье Ивана Ивановича Лейзера, прямо скажем, повезло. Две его дочери — Ирма и Эльза — вскоре после ареста отца вышли замуж, старшая забрала с собой мать, а Вальтера в канун войны призвали в армию.
После оккупации Минска с сестрами, прекрасно знавшими немецкий язык, установили связь подпольщики. Ирма стала связной партизанской бригады «Смерть фашизму», базировавшейся в Логойском и Борисовском районах. Не раз ей удавалось успешно выполнять задания одного из руководителей минских подпольщиков — позднее Героя Советского Союза Ивана Кабушкина.
Но однажды, забыв о конспирации, командир отряда передал через нее записку для Кабушкина, в которой было написано: «Жан, достань и пришли мне пистолет…» На посту при входе в город Ирму остановили полицейские, обыскали и нашли неосторожное командирское послание. Через несколько дней Ивана Кабушкина арестовали, а Ирму после долгих истязаний и пыток вынудили дать согласие работать на гестапо и отправили назад, в лес.
Придя в отряд, она обо всем рассказала партизанскому командованию, назвала все пароли и явки, имена людей, с которыми ей предложено держать связь. Партизаны почему-то не рискнули вступить в игру, которую им предлагала Ирма, а переправили ее на Большую землю, в Москву. Здесь ее обвинили в пособничестве фашистам, отправили в лагеря, где она и погибла.
Эльзе судьба уготовила не менее тяжкие испытания. Медик по образованию, она по рекомендации подпольщиков устроилась в больницу, где работал Евгений Владимирович Клумов — будущий Герой Советского Союза, спасший от смерти тысячи партизанских жизней, переправивший в лес оборудование и медикаменты для десятков партизанских госпиталей.
После ухода и невозвращения из отряда Ирмы гестаповцы арестовали Эльзу как заложницу. В фашистских казематах она приняла мученическую смерть вместе со многими минскими подпольщиками.

 

В. Лейзер:
— Как сына «врага народа» меня не взяли на строевую службу, а определили в стройбат в Гродненской области. Было это в мае, а ровно через месяц нам пришлось вступить в бой с гитлеровцами. Боем то, что произошло, назвать будет немалым преувеличением — они шли вооруженные до зубов, у нас на весь батальон было несколько винтовок. Ясное дело, стройбат. Постреляв немного для очистки совести, мы организованно отступили.
Добрались до Борисова, здесь нам дали оружие, мы заняли линию обороны и сколько могли держались. Поступил приказ отходить, мы откатились до Смоленска, здесь укрепились вроде неплохо, но фашист бросил против наших винтовочек авиацию и танки, подтянул тяжелые орудия. Много ребят там осталось, а мне снова повезло, уцелел.
На переформирование нас отправили под Москву, а 27 августа 1941 года пришел приказ: всех немцев из красноармейских рядов изъять. Нас спешно погрузили в товарные вагоны, довезли до Магнитогорска, велели строить железную дорогу. Когда ее построили, всех отправили под Челябинск, в шахту. На скорую руку соорудили лагерь, обнесли его колючей проволокой, над забором подняли сторожевые будки. Так без суда и следствия всех моих соплеменников заключили под стражу, и я тринадцать лет ходил под конвоем.
После XX съезда были сняты ограничения на местожительство и я уехал в Минск, где нашел только могилу мамы. Остальные имена приписал на памятнике под ее именем. Думаю, она на меня не обидится.
И еще об одном не могу не сказать. К сорокалетию победы отметили всех участников войны и трудового фронта. Я хоть и немного, всего два месяца, но воевал. Потом рубил для фронта уголек, отдавал, пусть редкие и не ахти какие большие, суммы премий в фонд Победы, а меня нет сегодня ни в каких списках. Кто я — боец или дезертир? Кем я был во время войны? Ни в детском же саду воспитывался в двадцать с лишним лет. Как мне объяснить это внукам?
В десятках писем в самые разные инстанции я задавал эти вопросы. Вразумительного ответа до сих пор нет.
Неужели и сегодня кто-то боится сказать правду? Всю, без оговорок и умолчаний.

 

Авторская ремарка
Перед тем, как попрощаться, мы попросили Софью Александровну и Вальтера Ивановича еще раз перелистать страницы домовой книги и назвать судьбы живших с ними когда-то под одной крышей людей. Почти о каждом втором они сказали: «Репрессирован…» и добавили: «Может, и в Куропатах покоятся их души».
К началу войны в доме не осталось старожилов, за исключением, пожалуй, одного лишь Александра Осиповича Хоревича. Но кто-то же должен был сберечь этот документ, помочь нам протянуть живую ниточку между сегодняшним днем и тем суровым и горьким временем.
Дальше: Как взорвалось это слово «Куропаты»?