Книга: Элитный отряд князя Изяслава
Назад: Глава 8 Советы волхва Творилы
Дальше: Глава 10 Встреча с говорящей волчицей

Глава 9
Как совершают смертный грех

Все давно уже было готово. Печка протоплена, дым выпущен, углы бедной клети отчищены от паутины, пол выметен, только дух плесени остался, после того как дурак Хмырь попытался высушить перину на горящей печке. Увидев остатки перины, Хотен схватился за голову, приказал выбросить всю постель и, не тратя времени на ругань, вскочил на не расседланного еще коня и помчался на Торговище. Когда возвращался с Рыжком в поводу, навьюченным купленными, не торгуясь, подушками, новой периной и дорогущим соболиным одеялом (другого не нашлось), народ уже выходил из Пирогощи и негусто растекался по улочкам и торговой площади. До встречи, о которой тайком мечтал он три месяца, оставалось всего ничего!
Ухмыляющийся Хмырь получил на пиво и был отправлен куда глаза глядят с условием вернуться после вечерни. Час уже, не меньше, как исчез со двора холоп, а Несмеяны все не было.
Вдруг ахнул Хотен: а что, если Несмеяна забыла, о чем условились они? Что назначена будет встреча в церкви, а понять надобно, что в этом его дворе? Догадка сия осенила молодца в переулке: торчал там, чтобы перехватить Несмеяну, если вдруг забудет, где его клеть. Стремглав влетел он во двор и воткнулся взглядом в недоумевающий взгляд Рыжка, расседланного, мирно себе жующего у коновязи над кожаной торбой с овсом.
Быстрым шагом, то и дело на неприличный бег срываясь, пустился молодец к Пирогоще, однако пуста она оказалась, церковь, только горбатый дьячок там возился, гася и убирая в мешок свечи, затепленные прихожанами в обедню. Выскочил из церкви, огляделся – нет и на подходах Несмеяны! – и вдруг почувствовал, что продрог, шубу второпях не накинув, а оттого несколько отрезвел. И даже готов был уже посмеяться над собой, когда, снова выбегая к своему переулку, увидел, глазам не сразу поверив, тоненькую черную тень, мелькнувшую перед его калиткой.
Несмеяна стояла на крылечке и выглядела совсем не такой, как мерещилась ему все эти месяцы. Они заговорили разом:
– Некоторые черниц приглашают вместе помолиться, а самих дома нету!
– Я мнил, ты не поняла и ждешь в Пирогоще!
И разом замолчали. Хотен взлетел на крылечко и буквально пронес Несмеяну через сени в горницу. Руки его сразу же всю ее вспомнили, и сердце сладко замерло. Притащил добычу к окну и принялся рассматривать: похудела, осунулась, каким-то чудом ухитрилась для него накраситься – но это же она, его Несмеяна! И почувствовал вдруг, что смеется от радости.
– Смешна теперь стала тебе, Хотенко? Погоди, дай проклятые черные тряпки снять…
– Вон угощеньице на столе, откушай…
– Ты – мое угощение, мой желанный!
Происшедшее вслед за этими словами оказалось ошеломляющим – и до обидности коротким. И вот уже длинноволосая нагая дева лежит, отнюдь не скрывая от него своих красот, и столь же беззастенчиво разглядывает его, тоже голого, как ощипанный петух, огромными голубыми глазами.
– Господи! – вскрикнула вдруг. – Да что же это у тебя на груди за синяк? К рубцам твоим я уж в прошлый раз привыкла, а сие что еще?
– Стрела ударила, – пояснил он равнодушно, а тем временем глаз от лады не отрывая. – Теперь уж меня никакой стреле не пробить. Дважды умирал, а теперь уже буду жить долго.
– Бросило меня к тебе, Хотенко, будто смерчем с земли подхватило, – проговорила она, не сводя с него своих голубых глазищ. – И забыла я проверить, накрыл ли ты своего святого Лаврентия…
– Да нету тут вовсе икон…
– …и забыла я спросить тебя, за каким лысым чертом ты исчез на три месяца – и даже весточки о себе не прислал?
– Я боялся, – брякнул он сущую правду, хотя и подготовил давно, что на сей случай соврать.
– И чего же ты, хоробре мой, боялся?
– А будто ты не помнишь, что у нас тогда случилось? – удивился Хотен. – Боялся, что обижена ты на меня.
Вот теперь она, наконец, опустила глаза. Вроде как поглядела на свой живот. Живот как живот, худ и поджар, будто у той Венерки на шпалере… Неужели? А разве не видно было бы сейчас, не вспучилось бы уже?
– Ты, что же, понесла? – спросил он хрипло. – Ничего не бойся, я…
– Да нет, не понесла, – ответила она строго. – И сегодня наши шалости по женскому моему месяцеслову ничем мне не грозят, а вот завтра смогли бы мы с тобою только за ручки держаться. И за что я должна была на тебя обижаться, милый Хотенко? Ты сделал то, чего я сама хотела, если уж согласилась беседовать с тобою наедине, под надзором одного твоего лупоглазого святого Лаврентия. А у него соображения не хватило вовремя ткнуть копьем в твою голую задницу…
Хотен усмехнулся. У него и в самом деле на душе отлегло, когда выяснилось, что Несмеяна не сердится – хоть и было бы очень сложно объяснить немногими словами, как вышло, что, страстно мечтая о новом свидании с Несмеяной, она же мать Алимпия, за всю зиму так и не решился снова пригласить ее в эту клеть, которую только из-за сей сладкой возможности до сих пор не продал и не сдал.
– Ох, и сама я знаю, кудрявый ты мой, чего ты боялся… Спасибо тебе, что объявился все-таки.
Он промолчал. Совсем не для того решился, наконец, и заманил ее сюда, чтобы трудить себе голову. Захочет, сама объяснит… Осторожно привлек к себе, прижался как можно теснее, чтобы впредь не одни только руки, но и вся его кожа помнила ее, это белотелое чудо, дарованное ему в конце студеной, безлюбовной зимы.
– А ведь обещалось и угощение… Ой, я правильно поняла? Снова придется повременить?
На сей раз Хотен чуть не потерял сознание, когда соитие завершилось, а придя в себя, почувствовал, что тела их досадно размыкаются, холод приходит туда, где только что прижималась жаркая нежная плоть, и вот тебе: вспорхнула красавица с их узкого ложа, уже над столом наклонилась, машет рукой, к себе зовет… Куда ему: сладким бессилием скованный, может сейчас разве что языком шевельнуть. И шевельнул:
– Закуси без меня. Передохну немного…
– Прикажешь и с кувшина с вином самой горлышко отбивать?
– Пожди…
– Ладно, закушу пока.
– Тебе не холодно? – сам себе удивляясь, обеспокоился Хотен.
– Разве я тебе не нравлюсь такой? – и захихикала, а замолчав, едва ли не простонала: – Ненавижу эти тряпки! Они ворону из меня творят. Кар-р-р! Кар-р-р!
– Да ради бога! Ты в сей пыльной клети как солнышко ясное, Несмеяна! – приподнялся он на локте и, чувствуя, как поднимает и несет его теплая волна сочувствия и благодарности, пообещал: – Я тебя для наших встреч какой угодно одежки накуплю, хочешь – русский наряд из шелка, боярыне приличный, хочешь – платье немецкое…
– У тебя тут теплынь. И почти не дымно. Молодец, приказал натопить… Уж лучше я голой посижу. А ты, любезный мой Хотенко, в хлопотах твоих сегодняшних позабыл, что монашеское убранство – несъемное, и если даже шуткой, на пьяного или силой на кого-нибудь его наденут, человеку должно постричься… Хотя… Одним грехом больше, другим меньше… А кстати, дружочек, почему у тебя на столе только постное?
– Тебе ведь нельзя мяса… Не хотел дразниться.
– Нельзя мне и того, чем мы только что занимались, дружочек! Семь бед, один ответ! Говорили наши старицы, что на базаре армяне торгуют куриными ножками, пряженными в коровьем масле с перцем и прочими пряностями. Объяденье, говорят! И хоть бы одна вспомнила, что монахиням запрещено! Тем более, что латинские чернецы едят мясо как миленькие.
Где-то очень далеко, за морями – за долами, если есть таковые в голове у Хотена, мелькнуло в ней воспоминание о латинском чернеце Вавржинеке, варившем себе одну кашку без масла. Мелькнуло и исчезло. Лежит несчастный под полом церковным в Шарукани, в далеком Половецком поле, ждет, когда станет мощами для половцев-христиан, и расторопный копейщик Синий Зуб застрелен по-глупому, а мы с Радко живы… А уж если живы мы… И тут истома покинула Хотена, и зверски захотелось ему есть, и жажда обуяла. Соколом взлетел он над скамьей и опустился за столом рядышком со своей зазнобой.
– Ножки с перцем, говоришь? – и подкрутил ус, глазами ее пожирая. – Пряженные с имбирем, говоришь? А твои ножки не продрогли ли? Подай-ка их мне сюда!
– Съесть их хочешь, съесть, признайся, Серый Волк? – и она повернулась на скамье лицом к нему, и протянула ноги ему, почти так же протянула, как давешняя Венерка на шпалере. – Съешь их, съешь – для тебя не жалко!
И тут принялся Хотен их отогревать, ступни Несмеяны, растирал, дышал на них горячим своим дыханием, а сам соображал, что ноги Венерки по-немецки костлявы и потому некрасивы, а исхудалые ноги его лады остаются для него красивыми и дорогими, да вот только отчего так сильно осунулась его ненаглядная? И не вытерпел, спросил.
– Раз не захотел ножки мои съесть – заберу их у тебя, – ответила невпопад Несмеяна и пересела, убрав ноги под стол. – Давай открой вино сначала, а потом уж я тебе пожалуюсь, а то и не доберемся, с нашей-то бестолковостью, до твоего вина.
То, что она на милом своем девичьем наречии назвала бестолковостью, уже снова начинало донимать Хотена, однако, ощущая нарастающую теплоту в теле, положил он на сей раз держать себя в руках. Откупорил кувшин с вином, извинился, что один походный ковшик у него, дешевый, оловянный, налил и поднес Несмеяне. Она выпила с обычными девичьими ужимками, сама налила Хотену и, поднося с поклоном (странно и прелестно при этом сперва воспрянули, а затем и поклонились ее на две половинки яблока похожие груди), придержала пальчиком место, к которому прикасалась губами. И пояснила, что, если и он изопьет из этого же места, означать это будет, что они скромно поцелуются.
Услыхав такое, Хотен быстренько, и вкуса не разобрав, опрокинул ковшик, бросил его на стол, молодецки заключил Несмеяну в объятия и впился в ее податливые губы, в эти лукаво изогнутые уста со вкусом вина на них (а доброе оказалось вино!) и сушеной белорыбицы. И долго на сей раз не размыкал объятия, а когда снова пришлось оторваться от лады, она усадила его на скамью и принялась, как ребенка, поить и кормить, и себя при этом не забывая.
– Ты спрашивал, отчего я так похудела и подурнела, – напомнила, когда все было съедено, а жажду они утолили. – Нет, нет, не возражай! Я же сама видела… И я не набрасывалась бы столь невежливо на еду и вино, если бы не просидела почти два месяца на цепи в нетопленой келье, на хлебе и воде – воду давали каждый день, а хлеб через день после захода солнца.
– Так ты призналась!
– Да, ведь была на исповеди, Хотенушко, как не признаться было! Однако тебя не выдала, не бойся. Мне бы и меньшее было бы наказание, если не перечила бы отцу Макарию, духовнику нашему. Он, было, принял мой грех за невольный, будто я сама не ведала, что делается меж нами, и от мужчины (от тебя то есть, мой сладкий) не смогла оборониться, да только я возмутилась. Брехня ведь! Ты ведь больше меня испугался тому, что у нас случилось, и после не приставал больше, а ласкал только и на руках носил, как ребенка… Не могла я тебя, Хотенко, оболгать, хотя и имени твоего не назвала, все одно… И сказала отцу-духовнику, что девичество мое мне принадлежит, а я вольна отдать его, кому желаю. На что он мне: «Ежели ты, негодница, приняла обет жизни ангельской и лежала здесь крестом, в сей же церкви, то уже не себе принадлежишь, а Жениху своему Иисусу Христу». А я ему, языка не сдержав: «Твоему, отче, Жениху Небесному, до моего девичества дела нет, вон у Него сколько невест на земле, многие и состарились, а ведь ни одну до сих пор не приголубил!» Ну и покарал духовник меня столь жестоко, на полную катушку. Да и мать-настоятельница Олисава, что принимала меня, померла, Хотенко, а новая, та злобствует на меня, что я без вклада пришла. Вот и пришлось мне несладко. Я ведь неделю всего, как с цепи снята, Хотенко, и за ограду в первый раз выпущена сегодня.
– Боже мой! – он не смог больше лежать, снял свою голову с теплых колен Несмеяны, вскочил и забегал по горнице. Показалось ему, что темнеет уже. Нет, слава богу, просто облако… Что же делать?
– Уж и не рада, что сказала тебе, – отозвалась Несмеяна с постели. – Я слежу за временем, не бойся. Мало у нас времечка, в обрез, да все наше. Мне вернуться надобно к началу вечерни. Если уйду в сумерки, я успею.
– Послушай, я старше тебя, и поверь мне: нельзя всегда и всем говорить правду. Я в том грехе виноват больше тебя! Меня, если бы признался, попы должны были бы от церкви отлучить, а по-простому изгнать! Вот только не дождутся, чтобы я им признался. И ты не признавайся, запирайся – да и все! Можно подумать, что иные ваши черницы…
– Мне дела нет до иных прочих, за себя одну держу ответ, – отчеканила на сие Несмеяна, и странно прозвучали эти суровые слова из уст прелестного видения, едва прикрытого соболиным одеялом. – Я должна быть честна с собою. И с тобою, Хотенко, по возможности – потому что уже убедилась: не знаю уж, как духовнику, а тебе всю правду говорить – себе дороже обойдется…
– Не сказала бы мне, снова бы призналась, хотя бы и про сегодняшнее – и загубили бы тебя в монастыре совсем! Нет, милая моя лада, не признавайся ни в чем, а вернешься туда, подари мать-настоятельницу подарком, что я для нее приготовил. Обещаешь мне? – и чтобы предложить доводы еще более убедительные, вернулся Хотен на постель. – Я вот просто не ходил на исповедь, и жив покуда, земля у меня под ногами не разверзлась…
– А как же грех, а как же посмертные муки?
– Да разве ж сие грех – любить друг друга! – продолжал он убеждать подругу между поцелуями. – Да и кто тебя будет наказывать? Иисус Христос? Он ведь добрый был… Разве что Бог-Отец – а ему разве за всеми нами уследить? Да и когда они еще будут, те посмертные муки… Мы ж с тобою собрались жить… долго… еще успеем, ох, покаяться…
А время летело пташечкой, и вот на сей раз, увы, не от тучи начало смеркаться за окном. И завела тогда Несмеяна вовсе уж удивившие ее любовника речи.
– Ты, Хотенко, небось, считаешь меня теперь бесстыжей, за развратную почитаешь? А я, может быть, решила сегодня все в любовных играх испытать, о чем слышала от матери Феодулии…
– От кого, от кого? – буркнул Хотен, не открывая глаз. – Веселы, однако же, у вас в обители монашки…
– От матери Феодулии, в миру она была Ингирит Хакеновна, вдова-боярыня, и во вдовстве своем довольно погулявшая… Родичи ее в монастырь насильно постригли, не пожалели и вклад по ней внести, чтобы вконец мужнино богатство не прогуляла. Так она теперь в речах наедине со мной душу отводит…
– Ну да, вы же обе варяжки… Ммм…
– И еще она мне поведала, отчего мы, варяжки, столь любострастны. Говорит, предки наши жили в снегах, а мужья наших прабабок редко дома бывали: то на войну поплывут, то зверя пушного бить, а то рыбу ловить. А жены все одни да одни, в своих льдах и снегах: лето ведь там холодное да коротенькое. Зато уж как приедет муж – вот тогда-то она к нему приклеится и не отстанет, пока не отыграется да не натешится за все месяцы одиночества и холода… А потом муж снова уплывет, что ей тогда остается? За окном волки воют, и она им в ответ: «У-у-у!»
– У-у-у! – подхватил Серый Волк, разлепил с усилием веки на одном глазу, а там и оба открыл. Ибо увидел, сколь любострастно стоит его белотелая, белокожая варяжка на четвереньках и воет – да и повел себя по-волчьи.
Потом скатилась Несмеяна со скамьи и исчезла из горницы, только двери дважды бухнули. Накинув на плечи шубу, выбежал и хозяин на крылечко – голая его гостья барахтается в снегу, а Рыжок в испуге забился от нее в самый угол.
– Уйди, уйди, бесстыдник! – замахала руками на него Несмеяна, и Хотен, пожав плечами, вернулся в горницу. А вспомнив, что уж и на дворе темнеет, насупился и принялся одеваться. Поддел, криво усмехнувшись, кольчугу, опоясался мечом. Подумав, сдернул с жердинки чистое полотенце, бросил на постель.
Дважды бухнули двери, и появилась Несмеяна, снова на себя не похожая, красная, жалкая, вся в ссадинах от полуснега, полульда, с космами слипшихся потемневших волос на голых плечах.
– Возьми, – накинул на нее полотенце Хотен. – Коли не хватит, промокни себя периной, не жалей. Одеяло с собой возьмешь. А я пойду коня оседлаю.
Вот и явилась она на крыльце, снова вся в черном, черная чужая тень. Присмотрелся молодец, покачал головой и побежал в клеть. Вернулся с соболиным одеялом. Помог ей забраться в седло, закутал одеялом сверху, потянул Рыжка за повод, выводя со двора.
Сумерки коварно опускались им на согнутые плечи, а тьма, как тать, подстерегала за каждым углом.
– Я провожу тебя до Горы, до ворот. Вот полугривна для обители, а одеяло сие – тебе.
– За полугривну Бог тебе добром воздаст, а соболей лучше себе забери – все одно отнимет мать-настоятельница, – не сразу и нехотя ответила Несмеяна.
Рыжок, кивая усердно головою, будто соглашаясь со всем, о чем они говорят, взбирался вверх по Боричеву узвозу. Чавкали в снегу его копыта и сапоги Хотена. Рядом и через дорогу за высокими заборами тлела чужая, совсем не любопытная теперь им жизнь, невдалеке гудели голоса подвыпивших горожан, пиликал гудок скомороха.
– Возьми, сразу не отберут, хоть эту ночь поспишь в тепле.
– Что, Хотенко? Ты так добр ко мне, столь щедр… И мне так неловко, но я должна сказать тебе… Я уже начинала, почти собралась с духом, да ты тогда опять все мысли перебил своими приставаниями… Знаешь, я, может быть, сегодня в телесной любви изведала все наперед и на всю жизнь… Может быть, я больше никогда в жизни не изведаю сей сладости… Может быть, я теперь стану примерной монашенкой… И тогда больше тебя не увижу, Хотенко.
Он закашлялся, потому что воздуху вдруг не хватило, и хоть кашель выбил из глаз слезы, продолжал подниматься, заставляя себя думать о том только, куда поставить ногу при следующем шаге. Вскоре в глазах у него прояснилось, он оторвал взгляд от дороги под ногами и решил оглядеться.
Справа и уже позади нависала темная тень горы Хоривицы. Янчин монастырь еще прятался за высокой городской стеной, однако уже загорелось ярким закатным огнем окошко под куполом Андреевской церкви – словно Ярое око злой церкви, подглядывающее за ними. А ворота, обычные Андреевские ворота, через которые он проходил и проезжал тысячи раз, вдруг показались ему пастью ада, головастого зверя-ада, как его рисуют на иконах и в церквях на стенах. И тут бухнул густо главный Софийский колокол, ему ответил, тявкнув, ближний небольшой, а там отозвались колокола подольских и иных киевских церквей. С первым ударом Хотен вздрогнул, остановился, и Рыжок ткнулся ему мордой в плечо.
– Обычный благовест, Хотенко, – прокричала за спиною Несмеяна, и он еле расслышал в гуле колоколов и сквозь шумное свое дыхание.
– Да, ты успеваешь.
Хотен вежливо и осторожно, будто чужой для него чернице, помог Несмеяне сойти с коня. Скатал и всунул ей под мышку одеяло, всмотрелся в неясно белеющее лицо, измученное и – разве от себя скроешь – уже чужое и не сказать, чтобы прекрасное сейчас. Заговорил громко, в ухо, пытаясь поскорее отдышаться:
– Я пришлю грамотку через месяц. Или через два. Как выйдет у меня – ведь службу несу опасную, а впереди война. Не открывай им ничего о нас, черным воронам, ничего – обещай мне!
Она молча кивнула, вся уже сосредоточенная, спрятанная в черном платье, настороженная, вся уже там, за глухими стенами, среди подозрительных и любопытных старух.
Потом темная фигурка мгновенно (не бывает, чтобы по крутому узвозу поднимались так быстро!) исчезла в пасти ворот. Хотен наставил ухо: ни дурашливых окриков сторожей, ни улюлюканья – тихонько, серой неприметной мышкой, проскользнула черница Алимпия… Вздохнул глубоко и забросил потяжелевшее свое тело в седло.
Назад: Глава 8 Советы волхва Творилы
Дальше: Глава 10 Встреча с говорящей волчицей