Книга: В ожидании счастливой встречи
Назад: В ожидании счастливой встречи
Дальше: В ОЖИДАНИИ СЧАСТЛИВОЙ ВСТРЕЧИ

ПАШНЯ
Из родословной Агаповых

Род Агаповых всегда честно служил батюшке-царю и своему отечеству. Так повелось от отца к сыну — новобранца с малолетства приучали к лошади. Припасали сбрую, выхаживали коня. Бывает, выедут парни из ворот, погарцуют улицей к призывному стану, не сразу и признаешь кто, и другой раз только по седлу да коню и скажешь, чей наездник.
Кузьма тешился мыслью, что придет и его день. Оседлает и он коня, но попервости въедет на своей прекрасной Арине во двор к Ульяне. Если и на этот раз Харитон Алексеевич запрет ворота, Кузьма поднимет коня и перемахнет через забор. Пусть видят все и Степка Винокуров — соперник его.
Кузьма метил в кавалерию. Он загодя припас кавалерийское седло, да не какое-нибудь, а сработанное самим Прохором Долотовым.
Многих мастеровых Кузьма знал и о многих был наслышан от своих заказчиков, но в душу запал один Долотов. Может, еще и потому, что говорил о нем Винокуров, Степана Винокурова отец. Как-то пришел он к Кузьме с заказом. «Ты уж, Кузьма, постарайся на выезд кошеву». Не ударили бы по рукам. Кузьма бы отказался от этого заказа: винодел проговорился, что собирается сына женить. Эти слова Кузьме как соль на рану. Он знал, что Степка льнет к Ульяне. Но куда денешься: дал слово — держи. Заводчик еще пообещал приплатить Кузьме.
Сделал кошеву. Осмотрел ее Винокуров да и выдохнул:
— К этой бы работе тебе, Кузьма Федорович, крылья. Крыльев только и не хватает. Вон как у Прохора Долотова: глаз увидит — не оторвешь, взял в руки — не выпустишь.
— Да… Долотов! — вздохнул Кузьма.
Ремеслом Долотов славился, и во всей округе не было лучшего мастера. Работу его узнавали даже в столице. Правда или нет, но говорили, что отец его, да и дед, самому государю императору робили выездную сбрую. О мастерстве Долотова ходили легенды, а старухи, крестясь и оглядываясь, уверяли, что у самого сатаны по черным пятницам он подряжался шить.
Не удавалось шорникам разгадать секрет долотовских седел. Бывало, разберут, распотрошат долотовское седло, а собрать не могут. Вроде все так делают: дырка в-дырку, а в руки возьмешь — не то седло, кисель. Прохор посмотрит, посмотрит, возьмет да и на людях сделает, как вольет. Прохор пальцами видит кожу. Под его седлом и конь себя по-другому чувствует — окрыляется.
Но заглазно он не только на коня сбрую шить не станет — разговаривать не будет. Ему надо на сто рядов ощупать спину коня, каждый мускул перебрать. Не просто и заказать Прохору Долотову седло, хоть и дерет с заказчика нещадно. Как ни точи зуб, а у Прохора еще позапозапрошлого года заказы лежат. Мог бы он и на поток пустить дело — озолотился б, но Прохора на это никакая сила не собьет.
Кузьма тоже в своем деле мастеровой и понимает Прохора, правда, у него дело погрубее. Но это как, конечно, посмотреть.
У Кузьмы дерево. Сани. А как копылы вставлены? Кузьма крепостью и берет, а вот изящества не может достигнуть, хотя понимает дерево. Знает, когда дерево взять и какое. Другой раз неделю гоняется за березой. Скажем, для полоза нужна прямослойная, для колеса крученая.
Великого терпения и труда требует дело. Скажем, для одной поделки березу надо брать осенью, когда сока в ней нет. Для дуги береза нужна в самом соку. Бери, только срезы закрой так, чтобы и капля соку не упала. Сильнее «заморится» такое дерево, затвердеет в нем сок, тем оно упружистее станет. Не только дуги — лук гни, не нахвалишься. У каждого мастера свои секреты, своя сила.
Молчит, молчит, скажем, дерево, мастер его и так и эдак, и на силу, и лаской, и терпением, оно возьмет да вдруг и откроется в какой-то момент и скажет свое слово. И за это мгновение мастер ничего не пожалеет, и просветлеет его душа. Все невзгоды и мучения как рукой отведет и снимет. Стоит нести свой крест и жить ради этого на земле. Кузьма это хорошо понимал и ценил. И ни разу не осудил Прохора Долотова за столь непосильную цену за свою работу. А сам все прикладывал и прикапливал деньгу на свой заветный и почти недоступный заказ.
Первая мечта его сбылась так неожиданно и негаданно, словно увидел сон, а проснулся, глянул в окно, и как прилип, и глаз не в силах отвести. По двору бегал на тонких высоких ногах чалый в яблоках жеребенок.
— Диво!
— Это тебе, Кузьма, — сказал отец, — береги, чистых кровей кобылка.
С тех пор Кузьма и не расставался с Ариной. И все мечтал о хорошем седле, под стать своей лошади.
И день такой наступил. Кузьма оседлал Арину, сунул за пазуху краюху хлеба и темной уснувшей улицей выехал к Долотову. Хоть и не ближний свет сто верст ехать, но Кузьму толкало и гнало необоримое желание поскорее увидеть мастера шорных дел Долотова.
Кузьма ощупывал свой карман — сбережения. «Убью двух зайцев — и Харитона Алексеевича и Винокурова. По всему уезду ли у кого долотовских седел нет. Разве у губернатора. Так того что считать. Хватит ли только у меня денег. Винокуров и тот не сошелся с Долотовым в цене. Это и к лучшему», — почему-то решил Кузьма. Вот только не сказал тогда Винокуров, на ком собирается женить своего сына. Харитон, конечно, с радостью ухватится за толстосума Винокурова. Где Кузьме тягаться с заводчиком. Да и мельник бредит прибрать к рукам винодельный завод — кто про это не знает?..
Кузьму пот прошибает от этой мысли, но опять крепкая надежда и на Ульяну. Да и сам Кузьма чего-то стоит. Так просто он Ульяну не отдаст. Он тоже не голь перекатная. Если бог даст все путем да ладом, и они с Ульяной заживут не хуже людей.
И впадает Кузьма в сладкие мечты.
И не заметил, как Арина отмахала версты. Только раз похватала на обочине травы да попила из броду. А Кузьма за всю дорогу и не вспомнил о еде, так только пощипал краюху, подсластил во рту.

 

Ко двору Прохора Долотова Кузьма явился еще до захода солнца. Пока стучал щеколдой в тесовые ворота, Арина сумела возле себя собрать зевак. На стук Кузьмы выглянул безусый паренек и тут же исчез. Затем вышел и сам Прохор. В черном из юфты фартуке, пропахший дегтем и кожей, смотрелся он богатырем: метра под два ростом, косая сажень в плечах. Своей обросшей рыжей кудрявой бородой он походил на лешего, о чьих проделках Кузьме в детстве рассказывала няня Клаша. Завидев Прохора, кто сдернул треух, кто сорвал с головы кепчонку, пропустили к кобыле, с почтением расступились.
Кузьма держал Арину под уздцы, а Долотов зачарованно смотрел на кобылу.
— Ишь ты?! — выдохнул Прохор из широкой груди настоявшийся на самогонке воздух. — Каких кровей, а, стерва!.. — И прикрыл тяжелые веки, и опять шумно выдохнул. — Нет, не припоминаю. На сто верст такого инкзимпляра нет. Ты из чьих будешь? — Прохор попытался заглянуть кобыле в зубы, но та резво отмахнулась. Толпа шарахнулась, но крайние наперли, и кольцо вокруг кобылы обузилось. Самые отчаянные полезли на заборы.
Не бывало такого, чтобы Прохор не осадил, не умерил коня, Прохор спружинился…
Долотову на двор приводили таких жеребцов, что не токмо подойти — смотреть страшно. Земля под ногами дрожит. Долотов в пену вгонит коня, а своего добьется. Старики, так те помнят еще и отца Прохора. Вот уж был мужик — мастер, имел силушку в жилушках. Бывало, поймает за уши любого коня, заставит кланяться. Подражал отцу и Игнат, старший брат Прохора. У Прохора тоже не сорвется, не упустит — потешит народ.
— Да чтобы он, Долотов, с кобылой не справился…
— Ишь чо! — властно выхватил Прохор у Кузьмы ременный подуздник, но кобыла свечкой встала, и, не увернись вовремя Долотов, неизвестно, чем бы дело кончилось.
— Стоять! — крикнул Кузьма, и Арина сразу смирилась.
Прохор опять схватил повод, но Кузьма вовремя встал между ними.
— Твоя, значит? — рыкнул Прохор.
— Моя, — перехватив повод и подернув кобылу, ответил Кузьма.
У Арины под кожей перекатывались мускулы.
— Потап! — крикнул в толпу Прохор. — Возьми чистокровку. А ты пошли в дом, — пригласил он Кузьму.
Из толпы вынырнул парень и схватил за повод кобылу, кобыла вздернула головой и как топором саданула передней ногой Потапа. Ладно, что со скользом, только сапог рассекла. Толпа взвыла от восторга.
— Ох ты! — засмеялся, вернее, ощерился Долотов. — Не видал, чтобы конь передними так сек.
Кузьма провел Арину во двор.
— Теперь не выпущу, — закрыл на засов ворота Прохор.
Кобыла, шумно дыша в ухо Кузьмы, шаг в шаг прошла по двору к дому хозяина.
Потап закинул калитку, догнал отца. Около сеней Прохор остановился. Кузьма закинул Арине за шею повод и отпустил кобылу.
— Пусть походит, — пояснил Потапу.
Из сеней несло кислыми кожами.
Ноздри кобылы раздувались, она втянула в себя воздух и было шагнула за Кузьмой через порог.
— Может, к сену ее, — подскочил Потап, — батя не похвалит, так коня с дороги. Он у нас за коней шибко со спросом.
— Пусть походит, — повторил Кузьма и шагнул в сени за хозяином.
В полумраке тускло светились железные дверные петли. В колодах под стенкой мокли кожи, а справа уже совсем неприметный ход. «В мастерскую», — догадался Кузьма. Он хотел получше разглядеть мастерскую, но сзади напирал Потап, и Кузьма вошел в дом.
Изба была просторная, чистая. В красном углу под вышитыми рушниками на треугольных подставках стояли иконы. Хозяйка копошилась у стола. Кузьма широко перекрестился и тогда поздоровался с хозяйкой, а затем подошел и поглядел в окно.
— Да никуда твоя кобыла не денется, я сам ее облюбовал.
Арина увидела через стекло хозяина, подошла к окну и приплюснула ноздри.
— Да ты что, сдурела, — отмахнулся рукой Кузьма. — Выдавишь стекло!
— Я бы ее и за стол посадил, — вдруг сказал Прохор и задумался, впер в неведомую даль взгляд. — Вывернул ты мне душу, — перевел он на окно глаза. — Сколько возьмешь?
Кузьма сделал вид, что не расслышал.
— Так сколько? — на самой низкой ноте повторил Долотов. И от этого вопроса холод прошел под рубахой Кузьмы. — Ладно, — одернул себя Прохор. — Раньше как — накормишь, напоишь, а потом спрашиваешь.
Долотов вынес из-за печи четверть самогона, поставил на стол. Самогон колыхался и был прозрачен до синевы. Этим временем хозяйка подала в чугунке дымящуюся, белую, как соль, картошку и соленые отборные грузди на блюде.
Кузьма осмотрелся, в глаза бросилась высокая резная кровать с горой подушек. Скамейки, пол, стены бревенчатые. От беленой печки свежо пахло известкой. Домотканые отбеленные половики были настолько чистые, что страшно ходить по ним. Да и сама хозяйка с русой косой, в вышитой крестом кофточке словно вышла из сказки. На гостя она и не поглядела, только проворнее стала выставлять на стол из русской печи чугунки да горшки.
Потап так и остался у двери подпирать притолоку. «Крепкий парень, — подумал Кузьма, — запросто оглоблю перекусит, зубы как у мерина или как у бобра резцы».
Прохор подпихнул под Кузьму лавку.
— Садись.
Сам садится к столу и наливает из четверти по стаканам самогон. Отставляет бутыль и оглаживает бороду.
— Ну, так сколько бы ты взял за свою? — повеселевшим голосом спрашивает Долотов.
Кузьма некоторое время молчит.
— Если речь идет о кобыле, то кобыла не продается. Да и цены ей нету. Я совсем по другому делу до тебя, Прохор Долотов, справу заказать — седло для Арины.
— Их ты, — потряс бородой Долотов. — Арина! Знаю, что не за бубликами, не за каральками ко мне. Цены, говоришь, нет? — впирает бычьи глаза Прохор в Кузьму. — Да нет такого на свете, чтобы супротив денег устояло.
Кузьма видит, как наливается, краснеет лицо Прохора, и ему становится не по себе.
— Евлампия! — спускает на столешницу пудовый кулак Прохор.
В четверти оживает самогон, вздрагивает, и оранжевые пузырьки бегут снизу вверх, лопаются на голубой поверхности.
— Принеси-ка прытко капитал! — приказывает Прохор.
Стукнула крышка сундука, а Кузьма подумал, что же это отец сына за стол не садит. Как сторожевой пес под дверью… И к чему это он со своим капиталом завелся, я же ему по-русски сказал.
— Так я и говорю — против денег никто не устоит, прости, господи, мою душу грешную, не токмо попа — бога покупают, — Прохор переводит взгляд от четверти на Христа в золоченой раме. — А я покупаю животину. — Прохор выкладывает второй кулак, и опять оживает самогон в четверти. — Сам назначь цену! Ну, так кто тебя торопит — обмозгуй. — Прохор поднимает стакан и тут же опрокидывает в рот, берется за вилку и глотает один за другим два груздя. Тогда уж вытирает ладонью бороду и снова берется за четверть. — Оно ведь как пойдет. Да разве за ценой стоять? Я тебя и не выпущу, — помотал лохматой головой Прохор.
Хозяйка принесла целую кучу ассигнаций и вывалила из передника. Сверху бумажки придавила грудастая царица — сторублевая Катька.
Прохор снова взялся за четверть.
— Ты вот сам рассуди, — наливая самогон, обмяк Прохор. — Человек в достатке — на коне. А если заветное имеет — птица. Вот и посуди, где собака зарыта. — И Прохор выкатил на Кузьму бычий жаркий глаз и снова опорожнил стакан. «В него как в бочку», — подумал Кузьма.
— Оно ведь как, если засвербило, — не закусывая, сказал Прохор, — уже ничем и не затушишь, не зальешь. Ни утишения, ни покоя тебе, никакой жизни. Вот я тебе что скажу. — Прохор просунулся по лавке и притушил голос — Мой старший брат Игнат — царство ему небесное, — Прохор перекрестился на угол, — не обделен был человек ни умом, ни богатством, все у него было. Мастер был. Мы супротив его — мелюзга кособрюхая. Тот уж сработает — отдавать в чужие руки жалко. Повез он однажды свою работу князю, заказ был что ни на есть добрый. Зазвал князь его в хоромы. А в это самое время возьми да и появись его дочь. Выпало у моего брата из рук седло, и варом горячим прильнул он глазами к княжне. Хочет с места стронуться, ноги не слушаются. А-а! И тут брат мой решается — у нас вся родова такая отчаянная, — вдохновляется Прохор Долотов, — повалился он перед князем, руки просит дочери. Высекли, конечно, охальника, выбросили за ворота. Только моему брату неймется, не из того десятка, чтобы отступать. Да и молодец он был — на загляденье, брат мой. Раза в два пошире, — примерился к себе Прохор. — Но и супротив молодца князь не овца. Вкатил опять горячих брату моему. Отлежался тот в бане. Распродал все брат, а он был и за отца в семье, заложил имущество, сгреб в мешок червонцы — и к князю. Высыпал перед князем: «Не отдашь, — говорит, — свою дочь — выкраду!» — Прохор набрал полные легкие воздуха. — Не надо бы ему последние слова изрекать. Схватил брата князь, и с тех пор ни слуху ни духу от брата. Только вскоре и добрый конь с нашего подворья канул, да и дочь у князя пропала.
Прохор снова взялся за четверть. Кузьма выпил, опрокинул стакан и пощелкал по его донышку. Все.
— Не-е, — запротестовал Прохор, — у нас так не делают. Надо обмыть покупку.
— Я же не сказал, что конь продается, — возразил Кузьма, — какая обмывка?
— Не сказал, так скажешь. Что здесь такого, возьми моих пару в придачу, хорошие кони, берег, но забирай. Бери, ни за чем не постою. — Прохор не мигая уставился на Кузьму, и бычьи его глаза стали как спелая вишня. В зрачке кверху дном стояла четверть. — Чтобы Долотова никто не смог объехать, догнать, никакой конь, никакая другая нечистая сила не могла угнаться…
«Ну, втемяшилась мужику моя кобыла», — пожалел, что и приехал к Долотову, Кузьма. Прежде он никогда не встречался с Прохором, только слухами пользовался, а вот теперь такая осечка. От этого, видать, так просто не отделаешься — не отвертеться.
— У тебя, Прохор Долотов, есть заветное? Самое дорогое?
— Ты об чем? Ты со мной начистоту, я не люблю загадок…
— Арина — память. Родитель мой велел беречь кобылу пуще глаза своего.
— Правильно, — поддержал Долотов. — Я родителя своего чту. Вот тут должна быть память. — И Прохор положил на крутую, как бочка, грудь свой пудовый кулак. — Ну, скажем, — пригнулся Долотов к Кузьме, — сгинула кобыла, а память?.. Что ты на это скажешь?
Кузьме нечего было сказать, и в самом деле, не возьмет же с собой кобыла память о родителе.
— То-то!
Хозяйка принесла огромную сковороду душистого мяса. Прохор легко поднялся из-за стола, сходил за печь и еще принес четверть, хотя и первая еще оставалась недопитой. И по тому, как хозяин поставил четверть и как посмотрел на Кузьму, тот подумал: «Не так-то легко мне придется», а голову уже туманил легкий хмель.
— Черт его бей! — притопнул Долотов. — Займу, да дойму. Кожей додам, — и провез по столу к Кузьме кучу денег. — Бери, табун себе купишь, другом станешь. Я тебе такое седло — Потапка, принеси!
Не успел Кузьма и глазом моргнуть, как у ног его лежало кавалерийское невысокое с серебряной вязью по луке седло.
— Ну, что?! — прихлынула кровь в лицо Прохора. — Мать его так, Потапке я еще сработаю, тебе отдаю — забирай.
— Что, на мне креста нет? — посунул обратно по столу деньги Кузьма. — Столько мне не надо…
— Бери сколько надо!
— Возьму, только не теперь. Вот дождусь от кобылы приплоду, сам приведу. Пользуйся, дорогой Прохор Долотов.
Прохор птицей метнулся к окну, влип в стекло.
— Вроде не жереба.
— Жереба, — задумчиво сказал Кузьма, — дал бы только бог доглядеть. Лишь бы все обошлось благополучно. Жереба она у меня.
Прохор еще некоторое время стоял у окна.
— Что же ты на нее эту колотушку надел, надавишь спину, — пожурил он Кузьму. Да так сказал, вроде бы кобыла его собственность. — Сними с нее, Потап, энтот срам, надень, — Прохор носом сапога коснулся кавалерийского седла.
Потап проворно схватил седло, но Кузьма остановил его.
— Не дастся она тебе.
— Как это не дастся! — было возвысил голос Прохор.
— Да так и не дастся…
— Слово какое знаешь, так скажи? Не чужие.
— Скажу, когда время придет, — твердо пообещал Кузьма.
— Ладно, покажи крест?
Кузьма неторопливо расстегнул рубаху.
— Вижу, без обмана.
Прохор взял Кузьму за локоть, сдавил словно железными тисками. Заныла кость, и сразу онемели пальцы.
— Это седло кобыле тоже будет в самый раз. Пока езди. Не веришь? Пошли.
Кузьма с Прохором вышли во двор, кобыла сразу подошла и сунулась мордой Кузьме под руку. А у Прохора словно масло по лицу растеклось.
— Ишь ты какая. Да не буду я тебя обмерять, — успокоил он кобылу, и в голосе его впервые за все время послышалась ласковость. — Скинь-ка с нее эти доспехи, — попросил он Кузьму.
Кузьма расстегнул подпруги и снял седло. Кобыла была как ломоть доброго хлеба — длинная, сильная, с прекрасной крутой шеей и маленькой головкой.
— Я сам с нее сниму мерку, — сказал Кузьма. — Давай чем обмерять.
— Уже обмерил, снял выкройку, — любуясь кобылой, ответил Прохор. — Не веришь? — Он достал из кармана клеенчатый аршин с черными цифрами и полосками поперек и подал Кузьме. — Проверяй грудь — шестьдесят два.
Кузьма замерил.
— Точно — шестьдесят два, тютелька в тютельку.
— Ладно, — протянул Прохор руку за аршином, — давай.
Кузьма свернул в колесико клеенчатую ленточку и подал Прохору. Прохор спрятал аршин и обернулся.
— Седло, Потапка, неси!
Потап принес седло.
— Забирай, жалую. Потапу я почище сроблю, так, сынок? По теперешним временам добрый конь — сорок рублей, а седло мое сто двадцать. Можешь брать как задаток, при других обстоятельствах я бы его и за триста рублей не отдал, не отдал бы…
— Деньги любят счет, — сказал Кузьма и отсчитал сто двадцать рублей. — Все мы под богом ходим.
Прохор постоял, раздумывая, как же поступить в данном случае. Деньги взял, а червонец вернул.
— Это тебе задаток…
Правду говорят: одежда красит человека, а подкова — коня. Стоило Кузьме набросить седло на Арину, будто дорогой гребень воткнул в прическу, а подтянул подпругу — и вовсе картинка, а не конь.
Пока Прохор в ударе, сматываться надо, а то вон как глазищи опять разгораются. Кузьма поставил ногу в стремя, Потап открыл тесовые на кованых петлях ворота, и Арина — будто только и ждала этого момента — спружинила на задние ноги и выстрелила в проулок. Кузьма дал кобыле повод, и Арина сразу набрала ход, ветер туго хлестнул Кузьму в лицо. И он плыл, не чувствуя под собой лошади. Под ним ли седло? Кузьма проверил, рука его коснулась гладкой ласковой кожи. И пальцы его прозрели. Они видели точеные заклепы, серебряную вязь луки. Конь отбивал четкий размеренный ритм, и он чувствовал себя продолжением коня. Таким же статным, ловким, сильным. Дорога втягивалась в перелески, насквозь пронизанные солнцем, выбегала на золотые просторы полей.
Кузьма не торопил Арину. Вольно и радостно он ехал, казалось, что впереди счастье такое же огромное и золотое и беспредельное, как этот небосклон.
И как все-таки прекрасно, что не знает человек своей судьбы, своего дальнего завтрашнего дня. Едет юноша — полон сил, стремлений, и впереди у него, как этот небосклон, жизнь. Если бы он мог заглянуть через пятнадцать лет и увидеть другое, кровавое зарево, когда будет рушиться все. И от этого несчастья не оправиться ему всю жизнь. Настигла такая беда, что казалось, от отчаяния ни жить, ни умереть не сможет. И вот тогда тот юноша на прекрасном коне, в залитом солнцем и пением жаворонков просторе, юноша, ехавший навстречу жизни, любви, и помог ему выстоять и начать жизнь сначала. Тот юноша был он и не он. Жгучее горе еще впереди, а теперь Арина вынесла Кузьму на берег степного озера. Кузьма сошел с лошади, поводил ее по берегу, поостудил и пустил на волю.
Есть такое невидимое глазу время суток, когда в природе как бы замирает все, вслушиваясь в себя. Свершается великое таинство встречи дня с ночью. Кажется, что в эти минуты смысл бытия открывает каждая травинка. Отними у человека это таинство, и осиротеет, потеряет смысл жизнь. Казалось, и кобыла вслушивается в тишину. Сумерки ступали незаметно. Ночь все туже опоясывала и стягивала берега. Тлеющими искрами то разгорались, то затухали в неслышном озере звезды.
Кузьма время от времени приподнимался на локоть и всматривался в темноту, но слышал только неторопливый хруп Арины. И снова ложился в траву, головой на седло. И снова перед ним оживал рассказ Прохора Долотова, и как бы видел он и князя, и дочь его, и статного молодца — мастера шорных дел. Невольно их историю переносил на свою жизнь. Пусть его Уля не княжна, а дочь богатого мельника. Но раскрасавица, и песенница, и плясунья; и Кузьма просил мельника отдать Улю, и Уля молила отца. Уперся в свое: не пара он тебе — наследнице паровой мельницы, и эти слова, пожалуй, срамнее княжеских плетей. «Я бы не так, — корил Кузьма брата Прохора, — не обещал бы выкрасть, а выкрал — и ищи в поле ветра».
Пораскинул умом Кузьма, а может, так оно и было. Исчезла же княжна. И от этой мысли спокойнее и увереннее чувствует себя Кузьма. Да и вокруг так хорошо, такой разлит покой и благодать, что невольно все кажется возможным.
Кузьма ребрами чувствует торопливый, нервный стук земли, вроде как сквозь сон: нет-нет да и прорвется позвон подковы. «На передней ноге подкова ослабла, надо перековать Арину», — решает Кузьма, и веки его смыкаются, и он уже видит, как, перекинув поперек седла свою Улю, мчится на восток, навстречу солнцу, и уже растет, встает перед ним медведицею белою Уральский камень, и только бы хватило сил перемахнуть за этот пояс, а там Кузьма ушел от погони, счастлив. Крепко прижимает и целует свою любимую. Открывает глаза. Арина словно шепчет, перебирая своими губами его ухо. Кузьма вскакивает.
— Вот как мы с тобой — храпанули так храпанули. Смотри, уже солнце в озере. Пойдем-ка. — Кузьма сводил кобылку к воде, но пить она не стала, только помочила губы.
— Напилась, значит, — определил Кузьма. — Так и есть, вот и каблук твой, — показал Кузьма на четкий след между кочек. — Все ясно.
К себе на подворье Кузьма вернулся в воскресный день. Навстречу ему поспешили Аверьян и Афанасий, сзади утицей переваливалась няня Клаша и от душивших ее слез не могла сказать слова.
— Да кто тебя? — уже рассердился Кузьма.
— Супустат, японец-то, — причитала няня.
Кузьма осторожно обнял няньку, отстранил и повел кобылу в конюшню. Пока насыпал ей овса, братья рассказывали, что война с японцем уже оголила дворы. Дмитрия Коргина взяли, Кирилла Островного увели пьяного под руки, соседей Мишку, Гошку.
— И тебе сказано явиться, — закончил перечисление Аверьян и выжидательно посмотрел на Кузьму.
— Явимся, — куда денешься? Отбивать кому-то надо Расею. — Кузьма обнял за плечи братьев: один по грудь, другой чуть выше колена — и пошли в дом.
Няня Клаша уже хлопотала у печки. Увидев Кузьму, было снова запричитала, но Кузьма так строго велел всем сесть за стол, что няня Клаша всхлипнула и присела на краешек скамейки.
Сколько Кузьма помнит себя, всегда с ними жила нянька Клаша. Она отца Кузьмы маленького выходила. И потом вела немалое по тем временам хозяйство. Сколько помнит Кузьма, няня Клаша все такая же шустрая, только временами забывает, зачем прибежала, постоит, вспомнит и — дальше. Она Кузьме и братьям заменяла и мать, а когда погиб отец, то и отца.
Братья сидели за столом как волчата с открытыми ртами, ловили слова брата.
— Мастерскую никуда не девайте, — наущает Кузьма, — инструмент не разбрасывайте, берегите. Ты уж, Аверьян, не маленький и по мастерству смыслишь — за меня хозяином побудешь, Афонька в помощь. Ну, и слушайте няню Клашу.
Няня Клаша опять завсхлипывала. Жалко ей Кузьму, ой как жалко — кормилец, да ласковый, взглядом не обидит. А что человеку надо: ласку, а уж на втором месте — кусок.
— Колодец не запускайте, — наставляет Кузьма.
— Будем, — робко отвечает Аверьян.
— Ну, леса вроде хватит, полоза, колес, копыльев — тоже. Одним словом, аккуратнее обращайтесь, не гоните в стружку.
У Кузьмы под навесом по порядку рассортировано: где какая древесина, заготовки, чтобы не ковыряться, подряд брать.
— Не забывай и пашню, Аверьян.
Ведет он братьев в амбар, показывает семена, муку.
— Нянька Клаша по уму все сготовит, но чтобы и ты знал, нянька видишь какая — не вечная. Следи за точилом, не оставляй зализы. Арину с собой возьму. Серко пусть у вас будет. Корову держите, без молока замрете. А вам еще расти. — Он неловко притягивает к себе Афоню. Брат стыдливо жмется. Не привыкли братья к нежностям.
— Ну вот видишь, какой ты молодец, и не плачешь.
— Где? — дребезжащим голосом спрашивает Афанасий и, увидев кошку, бросается догонять ее.
— С огнем, главное, осторожно, — оборачивается к Аверьяну Кузьма. — Что такой надутый? — трясет он брата за шею и, наклонившись, что-то шепчет на ухо.
— Ладно, — с готовностью отвечает Аверьян и убегает.
— Ты там поаккуратнее, — кричит вслед Кузьма.
День тянулся еле-еле. Солнце как зацепилось за сосну — и ни с места. Хоть ухватом его оттуда сталкивай.
Кузьма обошел еще раз двор. Не знал, куда себя деть. Хозяйство ладное. Подполье тоже хорошее — редькой пахнет, картошки до новой хватит. Ту, что ростком взялась, поросенок съест. Кузьма взял морковку — как с грядки. Он вылез из подполья. Дом осмотрел. Поколупал ногтем бревно — живое, только от земли забурело. Ни черта им не будет. Дед когда строил, то три года комли лиственничные морил на оклад, как железные дюжат. Был бы жив отец, выстроили бы дом с балконом, а этот под мастерскую. Братья растут. Аверьян, так тот по хватке в деда. Он и стамеской работает с «выкрутасами» — Кузьма так не умеет, не дается ему. И Афонька старательный, помогает, соображение уже есть. Вот только как они без него. Кузьма слышит шлепки босых ног. Ага, Аверьян притопал.
— Придет! — кидает на ходу Аверьян и бухает дверью.
— Ах ты, мать моя, — спохватывается Кузьма, — нянька уже корову доит, а я все колупаюсь.
Кузьма за кепку и — в двери. Афанасий с полными ведрами навстречу.
— Хорошо, к фарту. Молодец, Афоня.
— Ты мне складень сулил? — загораживает Афоня дорогу.
Пока Кузьма объяснял, нянька с молоком на пороге.
— Не поел и — лететь? Хоть молочка тепленького попей, смажь в брюхе. — Няня Клаша нацедила через ситечко крынку, и Кузьма взял живое, стрельчатое пузырьками молоко.
— Попил, теперь и ступай с богом.
Кузьма проулками срезал путь к реке и нырнул под ветви заветной развесистой ракиты. Всмотрелся, вслушался, стук сердца слышен на всю округу.
Но вот за стволом шорох.
— Ты, Кузя? — приглушенный нежный голосок.
— Кто еще, — отозвался Кузьма. — Я, Уля!
Кузьма бережно взял Улю за руки, и сразу в целом мире они остались одни.
— Что с нами будет?
Кузьма прижал Улю к своей груди.
— Я тебя никому не отдам, вот увидишь!..
— Я боюсь, Кузя. Война, отец…
— На войне не всех убивают. Отец — это пострашнее, как отдаст он тебя, Уля, принудит.
— Тебя буду ждать, другого мне не надо. Буду ждать, говорю как перед богом, Кузьма! Родной мой.
Кузьма никогда не слышал таких слов от Ули, и голова у него пошла кругом.
— Ты моя, слышишь, Уля! Моя, моя, — шептал Кузьма, — Уля, Уля…
Уля слегка противилась рукам Кузьмы.
— Не надо, Кузя, не надо. Они хватятся. Отец знает, что тебя забирают в солдаты… Ну как выследит?.. — Ульяну пробил озноб.
— Я тебя никому не отдам! Нет такой силы…
— Храни тебя бог, — шептала Ульяна.
Вот как бывает в жизни. Казалось, два человека созданы друг для друга, вместе бы им до конца дней идти. Так нет, не могут соединить свои сердца, не могут обрести своего счастья, и виной всему этому отец Ульяны — Харитон Алексеевич. Как без отцовского благословения? Не обвенчает отец Ванифатий.
Ульяна в тайне души еще надеется, что отец поймет ее и сжалится над ней: уговорит его, пока Кузьма в солдатах. Сердце-то у него ведь не камень, разве может он разбить другие сердца.
— Я верю, Кузя, бог нас не оставит.
Кузьма и в густых сумерках видел, как светились горячей радостью глаза Ульяны.
— Ты только, Кузя, постарайся, приди домой. Храни тебя бог! — Уля торопливо перекрестила Кузьму и исчезла, словно вода сквозь песок.
Кузьма постоял, унял сердце и вышел из-под заветной ракиты. Берег был темен и пуст. Сиреневой дорожкой блестела на реке вода. Кузьма поднялся на высокий берег и темной улицей направился домой. Мысли его толпились, жались, давили друг друга, как лошади в тесном загоне. На Ульяну Кузьма надеялся, но выдержит ли она натиск отца? Отец ее — Харитон Алексеевич — сейчас представлялся Кузьме куда опасней войны. «Если этот упрется, никакая просьба, мольба не свернет, никакие уговоры не помогут». Кто-кто, а Кузьма знает мельника…
Кузьма вошел в свой двор и сразу увидел через окно висячую десятилинейку. Свет ее раздвигал темноту, и был виден угол двора. Кого-то бог дал, не иначе гости. Десятилинейку зажигали в доме исключительно в торжественные дни или когда бывали приезжие.
Кузьма снял у порога галоши и, поскрипывая хромовыми сапогами, вошел в дом. За столом в чистом сидели братья, и, как всегда, у печки хлопотала няня Клаша. На столе дымили шаньги — аппетитно пахло топленой сметаной.
— Садись, Кузьма Федорович, — засуетилась няня Клаша и протерла тряпкой сиденье стула с высокой резной спинкой. Стул этот был деда Аверьяна. С тех пор как он умер, раз или два сидел на нем только отец Федор Аверьянович.
Кузьма удивился.
— Что за праздник, няня Клаша?
— Как же, посидишь на родительском месте, дольше нас помнить будешь. Не на поле собрался — Расею сберегать, мать пресвятую нашу.
Подле самовара стояла под сургучом четвертинка казенки.
— А это к чему, няня Клаша? Я не пью, разве ты…
— Чужбина, она и есть чужбина, — свое гнула няня Клаша. — Хуже лихоманки обрыгнет. — Кузьма только сейчас заметил на няньке новый, в горошек, платочек.
— По такому случаю всегда так было, — взялась за четвертинку няня Клаша.
Перед каждым стояла стеклянная, на толстой ножке, рюмка. Няня Клаша налила первому Кузьме — полную, поменьше — Аверьяну, себе на донышко плеснула, Афоне — из молочника.
— Ну вот! — подняла рюмку няня Клаша, и, как ни крепилась, заплясала рюмка в руке.
— Живы будем — не помрем, — досказал Кузьма и выпил. Выпила и няня Клаша, и братья.
Няня Клаша подвинула Кузьме грузди, вытерла рот фартуком.
— Вот Афанасий был маленький и не помнит, но Кузьма-то, да и ты, Аверьян, помните своего отца Федора Аверьяновича, царство ему небесное. И деда вашего, Аверьяна Афанасьевича, ты-то, Кузя, помнишь! Это они не знают, — потыкала пальцем няня Клаша на присмиревших Аверьяна и Афанасия. — А надо бы и им сказывать, чтобы и они помнили свой корень. Знали про своих родителев — кто да что они. Федор-то — отец ваш — ох и хозяин был, а мастер — не нахвалишься. Бывало, сработает расписную кошеву — заказчик со двора, мы в рев, в голос все — жалко. Другой раз так смотреть смех и грех, господи прости, — няня Клаша поерзала на лавке. — Один купец к себе, другой к себе тянет — гордость. И мы радехонькие. Боже упаси, чтобы с кого лишний рупь взять. — Нянька махнула руками, словно захотела на шесток взлететь. — А бочонок отфугует — в руки возьмешь, как яичко к Христову дню: ладошки радуются.
Аверьян слушает няню Клашу и к себе примеряет ее сказ. Он Шабанихе кадочку сделал на скорую руку — взяла, а у ворот огладила, пооглядывалась с укором. «Не-ет! Теперь ша! Пока не отшлифую, не выставлю».
— А вот уж выдумщик был дед Аверьян, — разохотилась на слова няня Клаша, — так выдумщик, — всплескивает руками она, — ветряком мельничным качал воду, истинный крест, — перекрестилась няня Клаша.
Афоня только глазенками зырк, зырк, няня Клаша проворно подскочила к окну, поприкладывала к глазам ладонь.
— Эвон над колодцем столб.
Афоня под руку к няньке:
— Где?
— Так на ем, — потыкала в стекло пальцем няня Клаша, — ветряк ходил. Качал, милые, качал. — Няня Клаша снова к столу, подождала, пока уселся на лавку Афоня. — Слыханное ли дело, а качал, с четырех сажен доставал воду, вытягивал по желобку — и в колоду, сама пила и огород поливала…
Кузьма, слушая няню Клашу, покусывал ус.
— Что-то не упомню, ветряком — когда это было?
— Было, Кузьма! — опять снялась с места няня Клаша и забежала с другого края стола.
— Было, братка, — встревает с поддержкой Афоня.
— А ты откуда знаешь? — Кузьма дергает брата за нос — Вспомнил, что ли?
— Раз няня говорит…
Аверьян тоже как бы припоминает. Он видит и ветряк, и колоду, из которой няня Клаша брала воду, и тоже говорит «было»… И словно спичку поднес к соломе, вспыхнула няня Клаша.
— Из волости, бывало, съедутся люди, как на ярмарку, — дивятся, надивиться не могут. — Няня Клаша проворно выложила из печки на блюдо шаньги. — Ешьте! Выдумка-то — она как корова — от отца к сыну. Прошлым летом что было, что было, — опять всплеснула руками няня Клаша, — вот хоть бы про Кузьму сказать.
— Ну ладно, нянька…
— И не махай, пусть знают, а как яге… Так вот я говорю, в прошлом-то годе баржа натопырилась на косу, всем миром снять не смогли, а Кузьма наш съелозил посудину с меля. — Нянька одобрительно похлопала Кузьму по широкой, как печка, спине, подлила в блюдечко топленого масла. — Макайте. Вот я…
— Да сядь, няня Клаша, — потянул ее за фартук Кузьма.
— Досыта ешьте. Вот я про то и говорю. Купец тогдысь шапку серебром Кузьме отвалил, с верхом нагреб.
Кузьма живо представил, как тогда было, как баржу снимали с мели, как бочку вина заказчик выставил. Дело-то к осени шло, вода в реке на убыль скатывалась. А баржу илом замыло, да и обсушило еще. Купец как на горячей сковородке вертелся. И воротом пробовали стягивать, и мужиков нанимал, лошадьми тянули — не стянули. А где стянешь такую махину посуху. Кузьма походил, походил вокруг баржи.
«Сниму баржу твою с товаром», — пообещал Кузьма. «Сколько в шапку войдет, столько и насыплю серебра», — посулил купец. «Давай в помощь три человека». — «Да бери хоть дюжину»…
Кузьма с мужиками привез лесу, из бревен срубил ряжевую стенку, привязал за нее на канаты баржу и опустил эту стенку поперек протоки — загородил воду. Вода в реке поднялась, нажала на ряжевую стенку, канаты натянулись. Вода подтопила баржу, и та зашевелилась. Еще поднялась вода и своротила стенку, а вместе с ней и баржу, и понесло… Баржу поймали, причалили к пристани. Вот купец и отвалил тогда Кузьме полную шапку серебра. Любого спроси — скажет. Купец на радостях тогда бочку вина выкатил. А песняка задавали — всю ночь не смолкал люд.
— А кстати, — подхватил Кузьма, — споем! Что мы как на поминках.
— Зачинай, Кузя, — подсела к Кузьме няня Клаша. — И вы, мужики, подсобляйте.
Кузьма похмыкал — прочистил горло и затянул:
По Дону гуляет, по Дону гуляет…

— Постой, Кузя, высоко, — остановила няня. — Не вытянуть. И сама завела:
По Дону-у гуляет, по Дону-у-у гуляет казак молодой.
Сидит дева плачет, сид-и-ит дева плачет, —

неторопливо, основательно поднял песню Кузьма, вклинился и ломающийся басок Аверьяна, и писк Афони, и старческий, но еще сильный голос няни Клаши выравнивал песню, вел ее, поднимая на новую душевную высоту, и песня окрепла и пошла на прибыль, как река в половодье — разливаться.
До утра Агаповы не сомкнули глаз, и пели, и разговоры говорили.
Вот ведь русская натура — на войну человека провожают, а собирают как на пашню или на покос — без надрыва. Человек идет на смерть — основательно уговариваются, как жить, как вести хозяйство, — все по расчету. Сколько сеять, сколько ставить сена. Про Улю тоже не забыли, повертели так и эдак, если что, принять в семью, как свою, родную.
— Ты, Кузя, не сумлевайся, все путем будет. Поскорее кончай супустата да развертайся домой.
Провожал Кузьму утром весь околоток. Выехал Кузьма из ворот, а улица уже кипела, цвела полушалками, бурлила народом. Арина сразу взяла ход, но Кузьма так натянул узду, осадил, что Арина, от неожиданности всхрапывая, прошла на задних ногах от ворот. Мужики от восторга подкинули картузы и еще подбодрили, подбавили пылу лошади. Кузьма едва сдерживал Арину. Ему бы только глянуть в окно Ульяны. У ворот мельник с Винокуровым. Взглядом как бичом ожег Кузьму Харитон Алексеевич. Кажется, и Степка тут же вертится. Кузьма поднял глаза. Ульяна его в окне. Кузьма про все на свете забыл — поднял перед окном Арину — шарахнулись зеваки. Кузьма отдал повод разгоряченному коню, и Арину только видели. Пятнадцать верст до волостного пункта просвистели в ушах Кузьмы. Перед войсковым начальством Кузьма явился при полной амуниции. Конь кован, узда, кавалерийское седло. Как подъехал, как сошел с лошади — картинка.
— Да не лезьте, заденет ненароком, — просил Кузьма самых неуемных.
Сам полковник интерес проявил, адъютанта подослал, а Кузьме пытка.
— Да не продаю я, не надо мне ни серебро, ни золото…
Кузьма и сейчас бы не мог сказать, как получилось, что не в кавалерию, а в морскую пехоту его определили. Кузьма и к начальству было сунулся, да где там.
— Р-разговоры! По вагонам — арш!..
Кузьма только успел сдернуть с Арины седло, узду да бросить на телегу соседке, чтобы передала домой. Можно было и кобылу передать, да разве пойдет к чужим.
Кузьму на ходу подхватили из вагона, а Арина увидела — и за поездом галопом.
— Домой! Домой! — закричал ей Кузьма.
Если бы не переезд, неизвестно, чем все бы и закончилось.
Везли Кузьму через всю Россию. Поезд изо всей-то мо́чи грыз колесами рельсы. И только на крупных станциях отдувался и потел, наливался водой, а солдаты кипятком. И никогда бы не подумал и не представил Кузьма, какая у него Россия! Сколько в ней места, раздолья.
«Вот бы куда нам с Ульяной — с глаз от Харитона Алексеевича», — вывернется мысль и пойдет кружить, и понесут раздумья и вовсе в неведомые края. Навернется и сказ Прохора Долотова о его брате и прекрасной княжне. И тревожно и радостно сделается Кузьме. И война предстанет славной сечей, с которой он, Кузьма, может вернуться и георгиевским кавалером. Дед Аверьян как говорил: «Иль грудь в крестах, или голова в кустах». Вот бы интересно, что тогда бы запел Ульянин отец, Харитон Алексеевич», Не отдаст? Только бы Арина не пропала. Вернусь домой, оседлаю кобылу или запрягу, выберу ночку потемнее, подсажу Ульяну — и вспоминай как звали.
Как по бревнам дребезжит вагон, то и гляди, стряхнешь мозги. Одно спасение — кулак под голову. И когда донимала тряска, мысль Кузьмы переключалась на тестя. Грубый, оплывший жиром, чисто хряк. Не зря о нем говорят — из хама в паны. Никто толком и не знает, как это произошло. И мельницу-то держал на прудах с гулькин нос, лошаденку, сам ворочал мешки — ни одного работника. Потом вдруг паровая мельница, крупорушка, уж и Харитон Алексеевич. Дом каменный поставил, ковры, мягкое кресло завел, с тех пор Харитона Алексеевича и не видели в муке. В тройке, при часах на цепочке через круглое, как бочонок, пузо. Кузьма смутно, а помнит Харитошку мельником. И оттого еще больше злится на него.
Обстреляли Кузьму под Порт-Артуром. Жаркие были дни, топили и корабли, доставалось и морской пехоте. Пока хлюпается десант к берегу, тут японец и чешет и снарядами, и пулеметами строчит. На передышке гаоляном травится, как мухи мрет солдат. В одном из боев потрошили морскую пехоту, черные бушлаты кипели в соленой воде, никак десант не достанет берега. Изловчился Кузьма, сбросил в воде бушлат — к берегу, к берегу, парни за ним. Захватился за дно ногами. Ур-ра! Ребятушки-солдатушки и поперли, и поперли, и уже на самом валу чесануло Кузьму шрапнелью, да так, что щипцами пришлось доставать из груди осколки.

 

Вернулся Кузьма на родную землю в петров день. Весело светило солнце, звенели косы, стрекотал кузнечик, зудел комар.
Кузьма в морской форме, при пышных коротких усах, с Георгиевским крестом на груди, с вещмешком за плечами шел вдоль улицы к Ульяне под окно.
Ульяна поначалу оробела, влипла лицом в окно, а потом уж метнулась на улицу. Как обнялись, как расцеловались, как достал китайский узорчатый платок — ничего Кузьма не вспомнит…
И очнулся, когда подошел к калитке своего дома. Екнуло сердце — живы-здоровы? Кузьма заглянул через щелку в калитке во двор: нянька с чугунком. Надвинул на глаз бескозырку, толкнул калитку.
— Агаповы здесь живут?..
Нянька Клаша как стояла, так и села, а чугунок рядом поставила. Вот ведь старая — как ни переживает, а добра не выпустит.
Выскочили из дома братья и в голос заорали:
— Братка пришел?!
— Вот ошалели, свалите с ног, дайте хоть посмотрю на вас.
Аверьян подхватил вещевой мешок, Афоня нацепил бескозырку на голову, и пошли в дом.
Няня Клаша, откуда и прыть взялась, как молоденькая носилась по избе, то самовар ставила, то за углями бежала, а они сыпались, а то выхватила голой рукой из печи чугунок. И плакала, и смеялась, и опять плакала.
Кузьма степенно развязал мешок и стал вынимать подарки. Афоня получил складной нож, Аверьяну впору пришлись сапоги с галошами, няне Клаше на худенькие плечи Кузьма накинул кашемировый, с кистями, полушалок. Нянька — в голос… Маленько отошла и полетела по соседям.
Кузьма распотрошил мешок, присел на лавку и тогда уже спросил про Арину.
— Так и не приходила?
— Сказывали, видели в лесу с жеребенком, — скупо ответил Аверьян.
— С жеребенком, говоришь, — усомнился Кузьма и поглядел с любопытством на брата. За два года заматерел парень. Сутулый в деда, и руки такие же длинные. Кулашником, по приметам, должон бы быть.
— Что же, Аверьян, не поинтересовался, не поискал. Худо ведь ей. Зимы-то как жила, прутья, наверное, грызла да по чужим остожьям бедовала: где сена клок, где вилы в бок. Как же ты так?
— Искал, — виновато потупился Аверьян.
— Плохо искал.
— А когда было. Сани да телега, долбежу много, а заработок?.. Расписные-то кошевки некому покупать. Женихов забрали. Желторотыми дразнят. На хлебе да на квасе живем.
— И то верно, — вздохнул Кузьма.
— Ну, а ты чего молчишь, — потянул к себе Кузьма Афоню.
Афоня прижался к груди и потрогал крест.
— Всамделишный? Кусну?
— Зубы поломаешь, — засмеялся Кузьма.
Афоня помотал головой.
Кузьма отстегнул крест:
— Поноси.
И только видели Афоньку.
— Фу-ты, чуть не сбил с ног, — заругалась в дверях няня Клаша. — Ты что ему, скипидаром мазнул? Кузя, Арину-то нашу, сказывали мне сейчас, мужики видели в лесу, с жеребушкой она, — затараторила няня Клаша. — Только к ней, а она на дыбы и — ходу.
— Ага, — оживился Кузьма, — блезир есть — это похоже на Арину.
— Чо, чо? — оттопырила платок няня Клаша. — Как ты сказал?
Кузьма повторил.
— Ишь ты чо — не по-нашему обучился.
Кузьма хмыкнул:
— Так кто сказывал-то про кобылу?
— Фроловы.
Кузьма возьмет топор — тюкнет раз-другой, за вилы берется, копнет не копнет старую огуречную гряду — возьмется перекладывать заготовки. За что ни возьмется, из рук все валится. Ходил, ходил по двору. Подошел к няне Клаше.
— Ты бы мне, няня Клаша, бросила в кошель картошек…
— Искать кобылу? Обопнуться не успел. Что же это, Кузя, мы об Ульяне забыли? — Полезла в сундук, достала платочек.
— Да не выдумывай, — Кузьма обнял няню Клашу. — В чем только душа держится…
— Кобылу-то, Кузя, я проворонила, — призналась нянька, — я, старая дура. Мне бы ей ворота открыть, а я с уздой за ней по улице. Она и ушла. Приходила Арина, Кузя, приходила.
— Не переживай, няня, даст бог, найдем нашу Арину, вот увидишь, — успокоил Кузьма няню Клашу. А у самого на душе худо. Где найдешь-то?
…Шли дни. Без устали бродил Кузьма, исходил покосами да еланями всю округу и вдоль и поперек. Ни кобылы, ни следа. Да и покосы кустом затягивает. Редко встретишь и мужика в соку, — подобрала война. Куда ни поглядишь — старики, дети. А раньше, бывало, каждый старается оторвать у кустов клочок земли, вырубить, выдернуть куст, прирезать к покосу. А теперь обкусывают траву с середки. Не вытерпит Кузьма, попросит косу, пособьет обочины. Да разве одному под силу.
Вернулся Кузьма домой через неделю без Арины. Еще больше осунулся, посмурнел. Возьмется тесать — топор из рук валится.
Няня Клаша и та изводится. И правда, какая жизнь без коня мужику? Да еще какого коня. «Вот уж на что колода неживая, — сравнивает нянька, — а без воды побудет — рассохлась. Налил — засвистала во все дырки. Осиротел Кузьма. Да и Ульяну не отдаст Харитон Ляксеич». Няня Клаша потерю Арины считала и потерей для Кузьмы Ульяны. «Ну кто за него, безлошадного, отдаст невесту из справного дома», — жалеет нянька Кузьму. Не знает и чем потешить: то травы даст попить, то карты раскинет.
— Можно сказать, Кузя, кобыла у ворот стоит, зачем только не видим. Помянешь мое слово, Кузя, найдется наша Арина…
Кузьма от этих слов как воскреснет, но пройдет день-два, и снова все из рук валится.
Не выдержала няня Клаша. Упросила соседей, привела коня.
— Поезжай, Кузя, господь милостив, гляди, и встретишь.
Кузьма взял под уздцы коня, провел под навес, вынес из чулана Аринино седло, повертел, повертел в руках, отнес и положил на место. И выехал на старой кошмонной подстилке. Конь под Кузьмой хоть и шел бойко и на рысь срывался, но разве сравнишь: Арина идет — стелется, а этот толчет ногами, как в ступе. «Теперь бы разве оставил на станции Арину, — казнит себя Кузьма. — Неотесанный был. Спрыгнул бы с поезда да отвел домой». Кузьма, бесперечь ругая себя, все ближе подбирался к лесу и все высматривал, вслушивался.
Неделю Кузьма копытил на своем жеребчике, прочесывал лес. Вставал наравне с солнцем, колесил весь день, пока не изматывался вконец конь. Тогда только Кузьма бросал себе под бок травы или лапника, забывался коротким тревожным сном. Утром, только забрезжит рассвет, он уже на ногах. Так было и в это памятное утро. От речки тянул молочно-белый туман. Кузьма распалил костер, приставил на огонь припасенный еще вчера засветло котелок с водой. Несмотря на такое безмятежное утро, мысли были тревожными. Что ему делать? Без кобылы возвращаться домой или продолжать поиски? Но хлеб у него кончился еще позавчера, да и хозяин лошади наказывал больше не задерживаться.
Кузьма пожевал щавельный перестой, попил пустого кипятка. Изловил коня, снял путы, бросил их в мешок и, не приняв решения, повел коня на водопой. И тут на влажном песке на берегу речки обнаружил свежий след лошади, а рядом копытца, будто кто пропечатал сердечком бережок. У Кузьмы при виде этого следа зашлось сердце — как бывает от неожиданной встречи с любимой. Кузьма час ползал по берегу, по траве, а потом след повел к лесу и потянул за собой Кузьму. И как только вошел в лес — след оборвался. Кузьма снова сел на лошадь, поездил обочиной, нашел след. Вел он по берегу кустами, кустами, причем след ни разу не вышел на открытое место. Явно кобыла прячется. Идет осторожно. Шаг нескорый. Обкусанные побеги тальника. Манера прикуса — одно это говорит, что лошадь давно в узде не была, и зимой паслась тут же — старые закусы. У Кузьмы сердце выпрыгнуть хочет, никак не унять. Все повадки налицо — таится. А так бы паслась на открытых буграх: и гнуса меньше — ветерком обдувает. Так нет — по зарослям лазает.
След Кузьму опять привел в лес и опять исчез, словно кобыла обрела крылья. Если бы жеребенок не натыкал своими острыми шильцами в сырой земле дырок, Кузьме бы нелегко пришлось. На сухом, особенно на хвое, не видно и следа жеребенка, и Кузьма то и дело терял след. Возвращался, отыскивал и, как сеттер, почти носом вынюхивал землю. И только в низинках, где держалась сырость, распрямлял спину. Там четко выделялся след кобылы. След втянул Кузьму в такую чащобу, что только и значилась в небо дыра, в такой бурелом, что его коротконогий конь едва перешагивал колодины, путался в зарослях. Но Кузьма и не думал отступать, если придется ползти — поползет и день и два, пока хватит силы.
Но вот Кузьма заметил между деревьями прорез, словно строчка прошила лес, и под ногой почувствовалась набитая тропа. Кузьма по этой тропинке и вышел на крохотную, плотно обсаженную деревьями полянку и, как говорится, нос к носу столкнулся с Ариной. Кобыла стояла не шелохнувшись. Около ее холки жался рослый, на тонких ногах, жеребенок.
Кузьма перекрестился.
— Ара… Ариша, Арина… — позвал Кузьма.
Кобыла навострила уши, шумно потянула норкой, но не тронулась с места. Кузьма осмотрелся. Как в конюшне навоза.
— Вот ты где обосновалась, ласковая моя, — заговорил снова Кузьма и трясущимися руками торопливо достал узду. И Арина, как только увидела свою узду, шагнула навстречу Кузьме, Кузьма чуть не бросился к Арине. Но вовремя спохватился. Взял на изготовку узду, сделал шаг — стоять! — еще шаг.
— Стоять, Арина! — приказал Кузьма. И как он делал раньше, подошел и накинул узду. Арина шумно обнюхала Кузьму, потерлась головой о его руку. Отдышался и пришел в себя Кузьма.
— Ах ты, милашка моя, — Кузьма расцеловал Арину. Жеребенок подскочил и стрельнул ногами.
— Ишь чо! — оглаживая морду кобыле, восхищался Кузьма. — Заступник какой. Ну, милая, пошли, пошли домой.
И кобыла пошла, и Кузьма, не чувствуя под собой ног, повел кобылу. Вышли из лесу, Кузьма сел на коня и, держа Арину в поводу, тронул поводья. За кобылой побежал и жеребенок. Только за дорогу часто останавливался и смотрел в лес, словно волчонок. И Кузьма ждал, пока Арина не подаст голос. Подаст — жеребенок тут как тут. А то бежит и — раз в кусты, прыг и замрет. Кузьма дышать боится, и опять Арина позовет. Чем ближе к жилью, тем чаще останавливался жеребенок, да и кобыла стала беспокойнее. Прежде, бывало, идет, повода не натянет, а тут руку оттянула, как гиря висит на узде. А тут увидела — жеребенка нет, и встала, чуть повод из рук Кузьмы не выдернула. Кузьма сразу уловил — взовьется стрелой, и только видел ее. Кузьма слез с коня, взял Арину под уздцы, коснулся головой ее морды. Арина сразу вспомнила и дорогу, и дом, и пошла прибавлять шаг. Жеребенок пометался, повзбрыкивал и — к матери. Так бок в бок и вошли во двор.
Афоня сразу к кобыле.
— Сяду? До чего же славная, только дикошарая. Охота погладить, не дается.
— Да не дразните ее, — вступилась няня Клаша. — Обомнется, обломается, ваша будет. А сама-то Арина как заматерела, а, — то ли восхищается, то ли соболезнует няня Клаша. — Ты уж, Кузя, выравнивай, выхаживай Арину…
С этого дня Кузьма словно жизнь обрел. Свез со двора на базар свою двухрядку с серебряными планками — сколько ни уговаривали, ох и голосистая гармонь, — а с базара целый воз овса, муки привез. Поил и кормил и проминал кобылу, все делал вовремя, как по часам. Куда подевалось и брюхо, и шея веером у кобылы стала. Подстригли гриву, подровняли хвост, и опять красавица — глаз не отвести. Только вот жеребенок не жеребенок — а считай, уже полконя, а все долбит мать — сосет.
— Сведу я его, однако, нянька, — решает Кузьма.
— Да ты чо, Кузьма, такую-то прелесть со двора…
И братья в голос:
— Оставь, Кузя?!
— Оставил бы, — вроде сдается Кузьма, да слово дал Прохору Долотову. Слово есть слово. Слово на Руси всегда в цене было.
— Жалко, а что делать — веди, братка…
Прохор Долотов встретил Кузьму без особой почести. Он как будто огруз и посмурнел. Долго осматривал кобылку и нашел, что в мать, — добрая будет лошадь. В дом приглашать не торопился.
— Задавили поделками, — пожаловался Прохор. — Военное ведомство обложило. Лепим позаглазно, не видим коня, шьем — штандарт, — вздохнул Прохор и, кивнув — дескать, заходи, — пошел в дом.
В сенях приостановился.
— Баба помогает, Потапа в солдаты забрали.
И в доме Долотова что-то изменилось. Вроде все на своем месте — и печь, и иконы. А какой-то свет померк. Ровно живую душу из избы вынули. Да и половики не сияют чистотой. И хозяйка понурая, ногами шаркает.
Кузьма хорошо понимает Долотова — один сын, наследник дела. Угаснет фамилия, рассыплется все, что было нажито, обихожено. Репку и ту выдерни из грядки и сунь в ту же дырку — завянет. Придет после Прохора чужой — сядет на его место. Мастерство что та репка: корень повредил — цвета не жди, в дудку пошла или издрябла.
«Невпопад пришел я», — думает Кузьма. Вот и не могут найти разговора с Прохором Долотовым. Стремился выполнить обещание, а не ко двору. На глухой заплот натолкнулся. И ни к чему Долотову и жеребенок, похоже, некому его передать. Стоит Долотов, с виду хоть и могуч, как у того дуба крона, но корень уже подрублен, видит это Кузьма. Одно утешает — не угасла совсем надежда Долотова.
— Сын-то у меня один, — как бы подтверждает Прохор думы Кузьмы, присаживаясь за стол с неполной бутылкой. — Прежде одного у отца не отнимали. — Прохор побулькал в стаканчики, подвинул Кузьме. — Долгонько тебя что-то не видать было. Ну, с богом! — Прохор опрокинул стакан и, помазав горчицей хлеб, стал жевать.
Кузьме хочется расспросить Прохора о брате, нет ли каких вестей от Игната, от княжны его, и тоже не к месту, невпопад слова.
Прохор дожевал корочку, встал, поглядел в окно.
— Выращу жеребушку, придет Потап, радость будет. Своих-то я полковнику свел. Все думал, как лучше, — Прохор скрипнул зубами, а потом ржаво засмеялся, закашлялся, вытер рукой бороду. — Так сколько ты за стригунка? Мы ведь, кажись, на кобылу ударились?
— Характерная она, несподручна, — с некоторым раздумьем сказал Кузьма. — Если што, вот, — Кузьма выложил червонец. — А потом, помню как сегодня, обещал от кобылы жеребушку.
— Я больше всего в человеке слово ценю. Обирать не стану. Тогда хотел, теперь нет. Тогда много всего было — сын был. А чем у человека больше — давай больше. Старуха! Принеси-ка…
Евлампия принесла кожаную, с кистями, сумку. Прохор отсчитал сотню ассигнациями, придвинул Кузьме:
— Бери.
— За жеребушку? Много…
— Дают — бери, бьют — беги…
Кузьма ехал домой и досадовал, что не спросил про брата. Быть не может, чтобы такой человек пропал. Раз княжна да добрый конь исчезли, додумывал Кузьма, значит, в побег ударились.
Солдатчина хоть и попортила шкуру, как сам определял войну с японцами Кузьма, но многому и научила, заставила задуматься. Поглубже взглянуть вокруг и к себе присмотреться. Раньше Кузьма жил — надеялся на бога и считал за грех идти супротив старших. Харитона Алексеевича, отца Ульяны, хотел взять работой, выбиться в люди. Теперь Кузьма понимал, что это бесплодная затея — не уломать ему Харитона.
Сердце у Кузьмы как птица вольная в клетке бьется. Сколько времени прошло, как вернулся, а что изменилось? Эх, Уля, Уля… Тянуть время нельзя. Надо решаться. Не рискнешь, и будешь мокрой вороной по жизни плестись.
Вернулся Кузьма от Долотова и сон потерял. Хотел работой измотать себя — не берет работа на измор, крепче делает.
— Ты чо, Кузя, глаза у филина взял, — другой раз скажет няня Клаша, — угомонись. Спину свихнешь.
Кузьма схватится, отшвырнет топор, наспех, не ощущая вкуса, пожует что-нибудь — и за дверь.
— Охохонюшки, — вздыхает няня Клаша. — Пошто так у людей, на роду, что ли, написано…
Няня Клаша не спит, вздыхает и все прислушивается — не скрипнет ли калитка. «Все идет кверху широким». Не бывало такого, чтобы Кузьма испортил заготовку, а тут тесал, тесал, потесал — в руке удержать нечего. Уж на что няня Клаша несведуща, и то видит: не клепка — клин. Уж не напустил ли опять кто порчу на Кузьму — не потерял ли мастерство? Так и добудет до утра няня Клаша с открытыми глазами.
Утром, только Кузьма открыл глаза, няня Клаша с чашкой в руке — спрыснула Кузьму.
— Попей, милай, глотни, глотни и под рубахой смочи.
Угли шипели как газированная вода.
— Ну что я буду воду эту пить?..
Но разве от няньки отвяжешься…
И опять у няни Клаши на сердце камень, в другую крайность впал Кузьма. Весь день колотится и в дом не заходит: сани, сбруя — из мастерской не вылезает, а заказов не берет и братьям не велит.
Кузьма и объясняет невпопад, дескать, надо со старыми заказами справиться. Неспроста это, что-то надумал мужик.
Вскоре Кузьма стал распродавать имущество. Это доконало няньку, и она слегла.
Лежала нянька Клаша тихо, ни на что не жалуясь, даже больная, в постели, она старалась быть незаметной. Никому не досаждать, не вызывать лишних хлопот.
Вот как бывает: пока няня Клаша хлопотала в избе, так вроде и незаметна была — привыкли, а как слегла, ровно изба опустела. Оказывается, эта маленькая сухонькая старушка гору дел с утра воротила. И стряпня, и стирка, и уборка, и скотина — все на ее по-цыплячьи острых плечах.
Кузьма пошарил глазами по избе, заглянул за занавеску.
— Что с тобою, нянька?
Няня Клаша только поманила его рукой.
Кузьма на носках потянулся, няня Клаша ослабевшей рукой притянула его голову.
— Не томи, сынок, мое сердце, скажи, что надумал?
Кузьма открылся.
— Не работа гнет человека — унижение, — сказала няня Клаша — и с того момента больше не прилегла и не присела. Только братья стали подмечать: завелись у Кузьмы с нянькой секреты.
— Что это вы все, няня, с браткой шепчетесь-топчетесь, будто мы не знаем, — попрекнул молчаливый Аверьян няню Клашу.
— Много будешь знать, скоро состаришься, — закрутилась нянька волчком и ушла за печь. Вечером Аверьян слышал, как нянька выговаривала Кузьме:
— Ты бы, Кузя, прежде чем убегать, еще попытал отцовское сердце — оно отходчивое, дочь ведь она ему.
За самоваром Кузьма пристально поглядел на братьев — какие-то сморенные.
— Ну, а вы чего носы повесили? — бодро сказал Кузьма. — Выше голову, мужики!..
Афоня как куренок вскинулся на Кузьму, Аверьян уткнул нос, не смотрит на старшего брата. Кузьма схлебнул с блюдца, опрокинул кверху дном чашку и с нажимом сказал:
— Поведаю вам одну тайну, — и поглядел на няню Клашу, нянька покивала. Братья насторожились. — Задумали мы, — покручивая ус, продолжал Кузьма, — в дальние края. Это в том разе, если мельник Харитон Алексеевич не выдаст за меня свою дочь Ульяну. Что вы на это скажете, братья?
— Берем Улю! — первым откликнулся Афоня и не мигая уставился на Аверьяна, ожидая, что скажет средний брат. Аверьян с ответом не спешил. Он, как и Кузьма, отставил свою чашку, расправил плечи, набрал побольше воздуха.
— Если Харитон Ляксеич не выдаст за тебя Улю, надо увозить ее, — негромко, но рассудительно высказался Аверьян. — Одно остается.
— Вот, вот, — поддакнула няня Клаша, — я и говорю, хоть грех снять с души. Попыток — не убыток…
В тот же вечер Кузьма набанился, принарядился в новую рубаху, валенки с галошами надел. Няня Клаша оглядела Кузьму, перекрестила трижды, проводила за ворота.
— Ступай с богом да не забудь левой рукой отпереть калитку.
По дороге к Ульяне Кузьма завернул в лавку, взял два фунта конфет, бутылку вишневой под сургучом. Наливку продавец упаковал в розовую хрустящую бумагу, а на сдачу выложил на прилавок коробку серянок.
Порог Ульяниного дома Кузьма переступил с тревогой. И как он ни подбадривал себя, а тревогу унять не мог. Может быть, поэтому так нарочито небрежны и замедленны были его движения, что со стороны выглядели развязностью.
Он не спеша обил о ступеньку крыльца снег с валенок, прошел через прихожую и открыл дверь в залу. Харитон Алексеевич вырос перед ним неожиданно, но не посмотрел на него. А так, в пространство, заругался:
— Опять калитку оставили, полоротые. Унесут последний сундучишко. Народ пошел — только и высматривает, где что плохо лежит.
Кузьма было оробел, но пересилил себя.
— Да благословит бог этот дом, — сказал Кузьма, как учила нянька Клаша. Сказал побойчее и в то же время с уважением.
— Бог-то бог, а вот порог, — подхватил Харитон Алексеевич и отвернулся от Кузьмы.
У Кузьмы словно кто вымел из головы все слова. А ведь твердил их всю дорогу. Кузьма растерянно заоглядывался: «Ну, ровно как Афоня. Тот, когда слижет с крынок сметану, так же виноватится», — у Кузьмы мелькнуло не к месту.
— Я до вас по важному делу, — поклонился Кузьма спине.
— На помол крупчатки? — повернул мельник красное, как кирпич, лицо.
Кузьме показалось, оно пыхнуло жаром. И Харитон Алексеевич опять отвернулся к окну, давая понять, что дальше говорить, собственно, не о чем. Любовался ли Харитон Алексеевич молчаливыми, в серебряном инее, деревьями в саду или злобу копил — по спине определить было трудно, но Кузьме спина мельника показалась ощетинившейся. Кузьма топтался у дверей. Харитон Алексеевич застыл у окна, а когда обернулся, то выразил на лице великое удивление. Стоит Кузьма, мнет шапку и, как видно, не собирается уходить.
— Ну! — рыкнул Харитон Алексеевич.
— Я снова прошу руки вашей дочери, Ульяны, — в пол сказал Кузьма.
— А ты подумал?
Кузьма только сейчас заметил, что стоит на мягком узорчатом ковре. Он непроизвольно попятился.
— Ежели уж вы, папаша, сомневаетесь в чем-то, нам ведь от вас ничего не надо, — заговорил с жаром Кузьма. — Мы только и просим отцовского благословения…
— Да какой я тебе папаша?! Папаша! Тоже нашелся сынок, — грохотало по всему дому. — Видали, люди добрые, — папаша! — колыхалось и тряслось жирное тело Харитона Алексеевича.
И уже в дверях Кузьма услышал:
— Еще раз явишься — собак натравлю.
«Вот это называется посватался, — казнил себя Кузьма дорогой. — Ведь знал, что так будет, а послушал няню Клашу…»
В этот же день вечером, уже потемну, Кузьма привел к себе на двор пару добрых коней. Сани, загруженные домашним скарбом, съестными припасами, сеном, овсом, стояли под навесом, подняв оглобли, и только ждали приказа.
Кузьма провел коней в конюшню, поставил и, не зажигая фонаря, задал им сена. Арине добавил овса и вошел в дом. Как видно, Кузьму ждали, не тушили лампу, не ложились спать. В лампе был до отказа убавлен фитиль, и кружок света высвечивал потолок, стол, а вся изба тонула в мягком полумраке.
— Сегодня ночью вы уходите за Урал-камень, — сообщил Кузьма и провел рукой по столу.
Нянька Клаша хотела расспросить Кузьму про сватовство, да, приглядевшись, промолчала.
Кузьма погрел о самовар руки, достал из карманов бумаги, деньги, разложил на столе.
— Вот пачпорта, деньги — спрячь, няня Клаша. Я вас провожу, вернусь за Ульяной. Мы догоним вас. — Кузьма сел на лавку. В тишине было слышно, как потрескивал фитиль в семилинейке.
— Мы согласны, братка, хоть счас ехать, — буднично сказал Аверьян. — Возы уложены честь честью, вроде ничего не забыли, что может пригодиться в дороге.
Кузьма согласно покивал и похвалил себя, что доверился братьям. Совсем взрослый стал Аверьян и рассуждает, как дед.
— Поезжайте, братья, с богом, не теряйте времени. Решили, чего уж тут ждать.
— А я тут присмотрю. Дом догляда требует. — Голос у няньки Клаши оборвался, и она, как щенок, чуть слышно заскулила.
— Кормилица ты наша, да разве мы тебя бросим, — ласково обнял няньку Кузьма. — Да никуда мы тебя не денем. И никакая нас погоня не настигнет. Только не сказывайте, откуда мы и куда.
— А как спрашивать станут? — сквозь слезы спросила няня Клаша. — Тогда как?
— Переселенцы, скажи.
Няня Клаша успокоилась и подала на стол чугун с кашей и крынку топленого молока.
После ужина Кузьма с братьями еще раз проверили, все ли взяли в дорогу: инструмент, веревки, топоры, пилы, рубанки, фуганки.
— А вот зачем подушки, половики, кули с картошкой, бочки с капустой? — Кузьма посмотрел на няню Клашу.
— Как зачем? — удивилась няня Клаша. — В дороге все пойдет, ну и что, что замерзнет картошка? Сколько надо в кипяток опусти — и как свежая. Жаль, корову продали, а то бы подоил и развел картошку — куда с добром…
— Ладно, няня Клаша, лошади хорошие, потянут.
— Дом бы продать, — было завела няня Клаша, — жалко, гнить будет. Опять, как придется вертаться, — спохватилась нянька, — свой угол.
— Дом не корова, продать — сразу хватятся, не лето, в кустах не отсидишься. А так дом наш, пока разберутся, что к чему, ищи-свищи ветер в поле, за тридевять земель будем, — пояснил Кузьма.
В полночь по двору замелькали тени. Только скрип саней, да фырканье лошадей, да сдержанное «стоять» выдавали присутствие людей. Они не спеша поспешали. Как всегда, в зимнюю стылую ночь вблизи виделись отчетливо только хорошо знакомые предметы. Глаз легко улавливал нужное: седло, дугу, топор, а все остальное — ненужное — сливалось в одно большое черное пятно.
Ветер хлестал по заплоту с такой силой, как будто силился свалить его. Братья все делали быстро и споро. Только няня Клаша уже который раз спрашивала: «И куда я икону затуторила?..»
— Да здесь она, нянька, — отвечал Кузьма. — И ты иди сюда. Вот тебе гнездышко в сене.
— Братка, топор с длинным топорищем брать? — сдавленным голосом спрашивал Аверьян.
— Воткни в головку саней, — коротко бросил Кузьма, усаживая Афоню на воз. — Держи, мужик, вожжи… Ну, кажется, все…
— Мешок с ярицей не забыли? — верещала из своего гнезда няня Клаша и тянула, как птенец, голову.
Кузьма отворил ворота, поглядел во все стороны, хотя вряд ли что можно было разглядеть: дома и заплоты стояли слитно. Кузьма вывел первую лошадь, рядом с возом шел Аверьян и придерживал вожжи. Вывел Кузьма за ворота и другую. Сидя на возу, ею правил Афоня. Кузьма привязал ее за потяг за первую подводу и опять вернулся, еще раз оглядел двор: мастерскую, дом, присел на крыльцо и потом подошел к Арине, снял с нее накидку, вынес из-под навеса большой черный тулуп, бросил в кошеву и вывел кобылу за ворота. Сам вернулся во двор, задвинул ворота на засов, взял их вместе с калиткой и примкнул цепью. Перемахнул через забор в кошеву и через минуту нагнал братьев.
Обоз двигался не спеша. Кузьма привязал Арину за последние сани, обежал обочиной лошадей, присел на первый воз и тогда поторопил коня. И сразу застонал полоз, защелкали копыта.

 

В село Кузьма вернулся только на третий день до рассвета. Так же перемахнул через заплот — отпер ворота, завел, распряг и укрыл кобылу в конюшне. Дал ей остынуть и тогда задал отборного овса. А сам — к Фроловым, вызнал, что Харитона нет дома, обрядился — и к себе на двор. Если бы кто сейчас и заглянул во двор, то ни за что бы не признал Кузьму: какой-то татарин забрел невзначай во двор. На глаза Кузьма надвинул малахай, две лопасти его совсем прикрыли щеки. Яманья доха, подпоясанная кушаком, делала Кузьму большим и неповоротливым. Кузьма вывел кобылу, запряг в легкую расписную кошеву, положил под сиденье топор и отцовскую берданку, бросил сверху тулуп и выехал за ворота. Как и в прошлый раз, он вошел во двор, но уже не присел на крыльцо, а, закрыв на засов ворота, перемахнул заплот.
Кобыла шла легко, выметывая тонкие сильные длинные ноги. Так и въехал Кузьма во двор Ульяны: у высокого крыльца развернул кобылу головой к воротам. Взял из кошевы тулуп, поднялся по ступенькам на крыльцо и, будто отряхивая снег, оглядел из-под руки двор. Кузьма знал и про то, что старуха, дальняя родственница Харитона, неусыпно, день и ночь, как сторожевой пес, бдит по дому. Сосед Фролов выследил и вызнал и обсказал Кузьме, когда старуха уходит в церковь и когда возвращается обратно.
Впоследствии и сам Кузьма не мог объяснить, откуда у него была уверенность, что без помех удастся такое рискованное и почти безнадежное дело — похитить средь бела дня, на глазах у людей, из отчего дома девушку. Мозг работал четко, размеренно, Кузьма знал, что теперь никто в целом мире не заставит его отступить от задуманного.
Дверь открыл Кузьме племянник Ульяны — бледный мальчишка. Кузьму он не узнал, и тот на ломаном русском попросил посмотреть за лошадью и прошел в дом.
Ульяна стояла у окна. Он неслышно подошел, накинул ей на голову тулуп, подхватил на руки и почувствовал, как тело ее отяжелело. «Не узнала, испугалась», — мелькнуло в голове Кузьмы. Бережно подняв тулуп вместе с невестой, он вынес его на улицу. Племянник завороженно смотрел на кобылу. Кузьма положил тулуп в кошеву, поднял и посадил племянника на облучок.
— Дорога покажешь? — А сам слегка пригнулся на тулуп и тронул вожжи, кобыла пошла к воротам. Кузьма уже приготовился спрыгнуть, открыть их, но в это время в калитку вошла старуха — родственница мельника. Увидела мальчика и стала перед воротами.
— Это куда навострился? — старуха вперла глазами в Кузьму.
— Да вот дорогу показать, — сказал мальчишка. — Какой-то татарин заблудился.
— Еще чего, сейчас же слезь, — приказала старуха и крикнула работника.
Кузьма осторожно поставил мальчика на землю и погладил по голове.
— Турните-ка этого нехристя, — сказала старуха мужику.
Кузьма почувствовал, как под ним шевельнулась Уля. «Не задохлась бы», — резануло Кузьму, и он было чуть не вскочил помогать работнику, но мужик и сам справился. Кобыла словно стрела из лука вылетела за ворота, и, как только скрылся за поворотом дом, Кузьма натянул вожжи, распахнул тулуп. На носу у Ули блестели капельки пота. Глаза ее были закрыты. Кузьма поторопил кобылу. Миновали последние домишки, и дорога вырвалась на простор. Кобыла подобрала ногу, вошла в свой привычный ход, и ветер упруго ударил в лицо.
Кузьме все еще казалось, что рядом, словно смерть, стояла старуха. Он потряс головой, стараясь отогнать видение. Кобыла радовалась вольному ходу и все прибавляла и прибавляла свой размашистый податливый бег. Санки легко скользили по укатанной дороге. Земля скоро ложилась под ноги. Вдали зачернел лес. «Вот за тем поворотом, — решил Кузьма, — Ульяну посажу рядом, и поминай как звали».
Из-за черной стены леса медленно выплывало снежное облако. Кузьма пригляделся: оказывается, кобыла кого-то настигает. Снежное облачко все приближалось, словно его ветром нагоняло. И оно становилось все ярче. И наконец Кузьма разглядел пару серых жеребцов и по высоко поднятому воротнику узнал отца Ванифатия.
«Еще не хватало», — огорченно подумал Кузьма и затушил в себе желание поднять сию минуту Ульяну. Заснеженное поле и черные, словно обуглившиеся на морозе деревья проносились мимо. Кузьме показалось, что он летит на крыле птицы. Скоро кобыла достала поповские санки. Отец Ванифатий, не оглядываясь, припустил поводья. То же сделал и Кузьма. Ванифатий не выдержал, оглянулся. Он был уверен, что не найдется лошади обойти его пару и что обогнать духовное лицо не осмелится ни один человек. Ванифатий привстал, глянул. «Узнал, — подумал Кузьма. — А черт ее бей, подвернется место, — обставлю батюшку».
Отец Ванифатий почувствовал дыхание коня, сбросил с правой руки шубу и хлестнул наотмашь кнутом своего коренного, стараясь достать и Арину. «Ну уж это дурость, — огорчился Кузьма и придержал вожжи. — Еще выхвостнет глаз кобыле, что с него взять».
Навстречу набегала угрюмая тяжелая тайга. Кузьма склонился над Ульяной, приподнял ей голову, и она открыла глаза и, словно ребенок после легкого сна, улыбнулась ему. Радость захлестнула Кузьму. Забыв обо всем на свете, он склонился над ней, нежно поцеловал. Только за одно это стоило умереть. Кузьма чувствовал, как неудержимая радость захватывает его. Как вода в половодье топит, разливаясь, так Кузьму топила желанная любовь. До судороги в руках прижал он к себе Ульяну, и сердце поднялось к самому горлу и закрыло дыхание. Он раньше и к ней не испытывал ничего подобного. И вот только сейчас, сию минуту его жизнь обрела смысл, душа — крылья. И Кузьма понял, что он свободен и с ним вместе его Ульяна.
Кузьма привстал: поповская пара исчезла. Что с кобылой? Арина шла шагом и «клевала» носом. Кузьма натянул вожжи и только сейчас понял — кобыла заступила повод. Он спрыгнул с саней, придерживаясь за оглоблю, подобрался к ее голове, высвободил повод, продернул в кольцо под дугой, покрепче привязал за оглоблю и вернулся к кошеве. И тут увидел позади снежный вихрь. Кузьма присмотрелся. Кто-то нагоняет. «Не погоня ли?» — саданула догадка Кузьму. Откуда? Кузьма проворно сел в кошеву, запахнул Ульяну в тулуп.
— Потерпи еще немного, скоро приедем.
Арина выправила шаг и стремительно настигла отца Ванифатия.
Копыта Арины то и дело доставали санки. Отец Ванифатий вскочил на ноги и замахнулся на коня кнутом, Кузьма тронул левую вожжу, и кобыла птицей метнулась на обочину, поборолась в сумете, подняла струю снега и, подрезав горизонт, вырвалась вперед. Кузьма едва успел переместиться по кошеве, не дать ей опрокинуться, как над его головой зависли разъяренные морды поповских коней.
Арина, вытянувшись в струну, летела по земле, и если бы не снежная копоть в лицо да не удары комьев снега о передок кошевы, то показалось бы: кобыла плывет над землей. В селе Кузьма заскочил во двор к своей дальней родственнице и, как было договорено, оставил Улю, а сам, петляя улицами, поехал на постоялый двор.
И только выпряг кобылу, привязал к столбу на выстойку, как подъехал отец Ванифатий.
«Выследил». И Кузьма, не обращая внимания на отца Ванифатия, принялся укрывать кобылу.
— Ты что же это, Кузьма, Федоров сын, батюшку обгоняешь? Да и чего ты так обрядился?
— А черт ее удержит дикошарую, — слукавил Кузьма и заторопился в избу.
Отец Ванифатий обсмотрел кобылу, кошеву и вслед за Кузьмой вошел в избу.
— Так, говоришь, дикошарая? — начал отец Ванифатий, не обращая внимания на любезность хозяина постоялого двора.
— Анчихрист — не лошадь, господи прости, — закинул Кузьма шапку на нары и размотал кушак.
— Давай менять? Возьми мою коренную.
— Взял бы, — с горячей поспешностью согласился Кузьма. — Ну ее к шуту, бельмо на глаза строгает, с одного боку, считай, калека, а куда денешься, — тятина память.
— Бельма, говоришь, — насупился поп, — жалко. Окропить бы на Георгия Победоносца — снимет.
— Да, по Сеньке — шапка.
— Смотри, Кузьма, деньгами додам, — не отставал отец Ванифатий.
— Не могу, батюшка, память. И твои кони лихие.
— Перечить? — тряхнул гривой рассерженный отец Ванифатий. — А если спросить тебя, Кузьма, по какому такому делу ты тут промышляешь? Сказывай?
Кузьма поспешно перекрестился, поцеловал крест, поп подставил руку.
— Так куда путь держишь?
— Не закудыкивай, батюшка Ванифатий, — фарта не будет… в ночь думаю вернуться…
— У тебя что, кобыла-то двужильная?
— Так точно! — отрапортовал Кузьма.
— Какой прыткий. Погляжу, погляжу, — отдуваясь, поднялся поп.
— Голову не расшибите о косяк, — предостерег Кузьма. И батюшка животом вывалился наружу.
А Кузьма подумал: раз пообещал доглядеть — следить приставит…
Кузьма дал отдых кобыле, накормил, вычистил, сторговал у хозяина мешок овса и, только начало смеркаться, выехал за село по направлению к дому.
На развилке в рваной шубейке топтался мужичишка. «Ну так и есть, — догадался Кузьма, — соглядатай батюшкин».
Мужик замахал руками. Кузьма остановился.
— Далече? Не подвезешь? — заглядывая в кошеву, попросился он.
— Садись, да поживее, — поторопил Кузьма. — Есть мне время с тобой…
— Боюсь скорой езды, — отмахнулся мужик и сошел с перекрестка.
Отъехав с полверсты, Кузьма огляделся. На дороге никого не было. Кузьма развернул коня, объехал село и посмотрел на выезде с другой стороны, нет ли «попутчика». Глухими переулками подъехал он к дому, где ждала его Ульяна.
— Оставаться нам тут ни минуты не следует, — бережно усаживая в кошеву и укрывая тулупом Ульяну, пояснил Кузьма.
— Отец Ванифатий, — встревожилась Ульяна, — у этого проныры на затылке глаза.
— Не должно бы, — успокаивал Кузьма Ульяну. — Теперь кого ему караулить, раз я домой уехал.
— Ой, Кузя, ты бы знал, как я перепугалась, я и сейчас вся дрожу.
— Теперь нас ни одна рука не достанет. За ночь проскочим Еловку, Зуево, к утру, бог даст, — Березово. У меня там надежные люди. Это последняя обжитая наша пристань. Отдохнем. Одеть ведь тебя надо, не будешь ведь в шубе да в тулупе все время ходить. А в ночь нагоним и няньку с братьями.
— Боюсь я, Кузя, а ну как отец по этой дороге кинется.
— Теперь я тебя никому не отдам!
Ульяна прижалась к Кузьме, а он, полуобняв ее, тронул коня. И все ему было нипочем, все было ему подвластно.
— В Сибирь по Владимирке гонят, а мы по доброй воле летим…
— А я сегодня во сне полезла в сундук за подвенечным платьем и крышкой отшибла палец, Кузьма.
— Который?
Кузьма взял ее руку в свою.
— У сороки боли, и вороны боли…
И ничего на свете Ульяне больше и не надо. Не надо, и все.

 

Свой обоз Кузьма с Ульяной нагнали уже в другой губернии. Кони не торопясь трусили рысцой по безлюдной, без конца и края дороге. На возах, как горшки, торчали три головы. Как видно, и на возу заметили Кузьму, остановились, пососкакивали с саней, замахали руками.
— Все сердце изболело, — попеняла Кузьме няня Клаша, а Ульяне так обрадовалась, что не отпускала от себя. И какой трогательный и глубокий был смысл в этой нечаянной, печальной и задушевной встрече.
Няне Клаше нездоровилось, но она перемогалась, стараясь не показывать виду, чтобы не стать обузой и не задержать всех. Ей все мерещилась погоня.
Первую тысячу верст Кузьма вел свой обоз осторожно, осмотрительно. Но чем дальше Московский тракт втягивался на Восток, в Сибирь, тем больше глазам и душе открывались величественные просторы, поражали своим радушием люди. И легенды о дикости, вероломстве, ушкуйниках и разбойниках таяли как свечи. Кондовые, пахнувшие сосной деревни и села обычно располагались на самых видных местах у рек, и глядеть на них было одно удовольствие. Выбирали самую красивую избу, просились на постой. Отказа не видели, и кров, и стол. Не раз Кузьме хотелось осесть в одной из этих крепких деревень, но какая-то сила толкала и гнала все дальше и дальше. Только однажды в дороге Кузьма почувствовал себя в опасности. Мела поземка, и лошади устало тянули свои возы. Здесь, на дороге, их и обложили волки. Куда ни глянешь — зеленые огоньки мельтешат. Кони храпели и били ногами оглобли.
Аверьян с топором в руках сидел на возу, заслонив собой брата. Кольцо волков все сжималось, а лошади укорачивали и укорачивали шаг. Кузьма лихорадочно соображал, что делать. Пустить Арину с Ульяной, нянькой и Афоней вперед, а самому с Аверьяном попробовать отбиться от стаи? Кобыла уйдет от волка, а ну как споткнется или еще какая беда — не простишь себе.
Что же делать? А если, скажем, благополучно уйдет кобыла, а волки нас задерут — не выживут женщины. И так плохо, и так нехорошо.
Кузьма достал из-под сиденья берданку и вложил в нее патрон. В морозной ночи угрожающе проклацали зубы. Казалось, звери совсем рядом, протяни в темноту руку — и наткнешься на волчьи клыки.
Кузьма вскинул берданку, но тут же опомнился: а вдруг от выстрела кони рванут и кто-нибудь с воза свалится. Кузьма привстал в кошеве и крикнул:
— Аверка, держись! Все держитесь. Деревню вижу, огни.
Полустанок из трех дворов стоял под горой, до него было не меньше трех верст, и, конечно, никаких огней он видеть не мог.
Аверьян откликнулся. И в это время почти из-под полоза кошевы мелькнул огонек и покатился в снег. «Кобыла передней саданула», — догадался Кузьма. И тут же в снегу сгрудился и завозился комок огоньков: волки рвали своего собрата. Кузьма вскинул бердану и выстрелил. Огоньки враз потухли, послышалась возня. Кузьма успел только заслать в патронник пулю, как огоньки снова возникли, но теперь уже позади. Кони пошли крупной рысью, то и дело сбиваясь на мах.
Кузьма прицелился и выстрелил наугад, и опять потухли огоньки.
Кузьма снова перезарядил бердану, но выстреливать уже не пришлось — залаяли собаки. У самого полустанка огоньки потухли совсем — волки отстали.

 

Распутица. Самое тяжелое время года. Ни проехать, ни пройти ни на санях, ни на телеге. Ни сена, ни травы. Недаром народ эту пору окрестил бескормицей.
Пока Кузьма менял сани на телеги, комбинировал, из трех лошадей осталось две. Фураж дорожал. Кузьма отказывал во многом себе, но коней старался поддержать. Было у него заветных два мешка, мешок ржи и мешок овса, но Кузьма и прикоснуться к ним не мог. Он мечтал и надеялся еще этой весной засеять клин и торопился в путь. Но в дороге ему пришлось отсыпать ведро овса и по горсти прикармливать лошадей, когда они начинали грызть землю на проталинах, где нитками вытягивалась из земли трава. Кузьма свой хлеб украдкой скармливал кобыле, то же делала и Ульяна, и нянька Клаша.
За дорогу все сроднились, все трогательно заботились друг о друге, казалось, что другой жизни никогда и не было и не знали другой, как только кочевать. Ульяна всем пришлась по сердцу. Тяготы и заботы по хозяйству она старалась взвалить себе на плечи, и Кузьма искренне радовался, что его Уля прижилась, приспособилась к новой жизни и ни разу не упрекнула Кузьму.
Няня Клаша не выдюжила столь утомительного перехода, да, как видно, годы взяли свое, занемогла и уже не могла встать с телеги. Ульяна в разбитых напрочь сапогах шла рядом с возом, придерживаясь за телегу, трудно вытаскивая из грязи ноги, и не спускала с нее глаз.
Наконец кони вышли на высокий лесистый берег, и перед взорами путников открылась голубая река. Няня Клаша приподнялась на локоть, посмотрела вокруг. Глаза были ясными, чистыми.
— Вот тут мне и хорошо будет, благослови вас бог! — сказала буднично, по-деловому и умерла.
Кузьма распаковал свой инструмент, из ядреного комля кедра братья сработали и гроб, и крест.
Няню Клашу схоронили на высоком лесистом берегу Ангары. Могилу вырыли в тени развесистого могучего кедра. Могильный холм обнесли тесаной оградкой.
И под этим же разлапистым кедром умостились в кружок Агаповы на семейный совет — обсудить свое житье-бытье. Собрались и растерялись. Не стало маленькой, по-птичьи хрупкой женщины. Где она больше всего была нужна, там она и появлялась. И казалось, вот-вот няня Клаша выйдет из-за телеги. Всю ночь говорили, и, сколько ни говорили о себе, получалось — все о няне Клаше. Как память, как самое дорогое. Няня Клаша никогда никому не мешала, ее было не слышно и не видно, и она была всегда здесь, рядом. Было увереннее с ней и прочнее стоять на земле. Голос у няни Клаши был чистый, задушевный, окрика от нее никто никогда не слыхал, а скажет няня Клаша, и нет, и не придумаешь ничего другого. И скажет-то так, будто ты сам об этом всю жизнь думал и только вот додумался наконец.
Сидят кружком Агаповы, а Кузьме больше всех не хватает няни Клаши. А ведь, казалось бы, он всю жизнь сам принимал решения, был главой семейства. А на самом-то деле голова — няня Клаша. Кузьма не мог, да и не было сил не признать. Спросить бы сейчас няню Клашу: куда дальше двигать? Идти ли на восток, на юг ли, повернуть ли на север по течению реки? Возами, кажется, уже и не двинуться с места, да и сами еле-еле душа в теле. Пооборвались за дорогу, поизносились, да и на пустое брюхо шагать… Если продать одну лошадь — на одной подводе груза не поднять…
Говорят братья разговоры, нет-нет да и посмотрят на лошадей — хрупают голую землю. Мерин, того и гляди, упадет. Как уже ни оберегали кобылу, а все одно: Арина и не Арина — доска, только и есть, что ноги переставляет. Кузьма удивляется, откуда такая шея у Арины — тоньше оглобли. Какая сейчас трава — как у телушки на выме пушок.
— Плыть надо, — решает Кузьма. — Одного коня, одну телегу продать, как вы, братья? Кобылу оставить, а на вырученные деньги купить муки, соли, обувку Ульяне. — Братья согласились, им было лестно, что старший брат как с равными советуется с ними.
Три дня мужики валили лес, катали бревна к реке и на воде плотили, вязали бревна талиновыми, распаренными на костре прутьями. На плоту поставили шалаш, покрыли корьем, натаскали земли под костер, пристроили таган.
Кузьма свел на базар отощавшую за дорогу лошадь и вернулся с небогатыми припасами и товаром. Телегу закатили на плот, завели и поставили в стояло Арину.
Кузьма перекрестился на восток и взялся за шест. Братья помогли оттолкнуть от берега плот.
Солнечные чешуйчатые блики мягко и ослепительно сверлили прозрачную воду. Плот легонько покачивался на волне. Было тихо и спокойно. Высокий прощальный берег. Бугор. На бугре словно вырезанный из жести кедр, под кедром отбеливает оградка. Плот уносит все дальше и дальше, вот уже не видно оградки, исчез и холм, а кедр все еще маячит в небе. Афоня привстал на носки, чтобы еще раз увидеть няни Клашин берег, а на нем и кедр ее.
Вторые сутки пронизанная солнцем ангарская зеленоватая волна качает плот. И все это время Кузьма не отрываясь вглядывался в берега. Синие горы то закроют собой солнце, то снова выполаживаются, идут на убыль. Натруженными суставами подступают к самой воде и растекаются черными деревьями, тогда грозная тишина широко и вольно ложится окрест. А рыжий песок колеблется и струится маревом. То вдруг за поворотом взорвутся белые кусты верб и звонко и медово туманят заливы реки. А то совсем неожиданно из-за бугра возникают размашистые крылья крыш и вышитые резьбой наличники. А потом иконно-опечаленно смотрят вслед Кузьме вдруг притихшие старики и дети. Но бросить якорь Кузьма не решался. Останавливала мысль, а вдруг за тем поворотом реки и откроются леса, поляны солнечные. Плыть по реке было покойно. Отходила от всех волнений и бед душа. Уже издалека и далекой казалась изнурительная дорога, светлой печалью легла смерть няни Клаши. Ульяна лежала на упругих ветках тальника, прикрывшись пахнувшим снегом половиком. Лежать бы вот так и плыть и плыть. Но тут ухо, привыкшее к шуму воды, уловило тишину. Ульяна встала и вышла из шалаша. Аверьян с Афоней сидели на бревне и распутывали веревку. Над очагом курился чуть заметный голубой дымок, пахло водой и шкварками.
— Господи! До чего же хорошо, — вздохнула Ульяна.
Синее небо и зеленые резные берега обрамляли голубую гладь реки. Плот, казалось, уснул. В неподвижной воде стояли яркое, с редкими облаками, небо и вершины опрокинутого леса. Дремлет, опустив голову, Арина. Во сне она стрижет ушами. Временами Арина поднимает шарообразные веки с длинными ресницами, и тогда в глазах у нее уменьшенный Кузьма. Он стоит у кормового весла и из-под руки высматривает берег.
— Что высмотрел? — Ульяна неслышно подошла к Кузьме.
— Проснулась? А я вот ночлег высматриваю. Какое раздолье кругом. — Голос у Кузьмы чистый, глубокий, как эта река. — Куда только нас унесет? — Кузьма широко разводит руками, словно пытаясь обнять и вобрать в себя и этот простор, и реку, и плот с Ульяной.
— Что искать, кругом вода да берега, — вздохнула Ульяна.
Только сейчас ей было хорошо, покойно и казалось, пусть несет вода, но от слов Кузьмы в сердце неприметно вошла тревога: время идет, скудные продукты на глазах тают, Арина — кожа да кости. Ульяна все пытается сном обмануть аппетит. Когда же они место выберут? И что ищет Кузьма, он не говорит, а самой лезть с расспросами — не женское это дело.
— Поела бы, Уля?! — окликнул ее Кузьма. — Не кручинься. Все образуется. Я вот высматриваю, где погуще трава да поядреней дрова!
Афоня вскакивает и прыгает по бревнам к очагу. Вода от его прыжков вздрагивает и рябит.
— Во, Уля, — поднимает он ложку гороховой каши, — тебе оставили. Иди ешь.
Ульяна подходит и гладит Афоню по нестриженой голове.
— А мы тихо сидели? — Афоня смущается и говорит шепотом. — Не разбудили?
— Нет. Надо бы постирать тебе рубашку.
Ульяна помогает Афоне снять через голову бумазейную чиненую-перечиненую рубашку.
— Мне и так ладно, — ужимает Афоня худенькое бледное тело. — Аверьян морской канат добыл, — сообщает он и преданно смотрит Ульяне в рот.
— Ешь со мной, — Ульяна подает ему ложку.
— Не-е, — мотает головой Афоня. — Я уже ел утром.
Афоне нравится смотреть на Ульяну, на ее руки. И как готовит она, и как стирает. Такие они у нее ловкие, смуглые, погладить бы, мечтает Афоня. Видать, гладенькие, как камешки-окатыши. Только теплые, ласковые. Не то что у няньки были. У той тоже ласковые, но шершавые. Афоня вспомнил няню Клашу, и защипало в глазах.
— На, Афоня, выскребай, а то совсем зажурился. На чугунок у меня силы не хватает.
— Давай, — берет Афоня чугунок и ставит между ногами.
— Не замарайся, сажа.
Афоня старательно выскребает со дна и подает Ульяне.
— Я уже наелась, это тебе.
— Мы потом с браткой, — сглатывает слюну Афоня и отставляет чугунок.
По нагретому за день бревну Ульяна идет к Кузьме и берется за весло. Глаза их встречаются, и во взгляде Ульяны Кузьма затонул, словно вошел в нее, укрылся от всех напастей — забылся.
— Надо бы на ночлег гнездиться. — Голос у Кузьмы внезапно сел и как бы доносился издалека.
Вечерело. Синим маревом задымила тайга. Схлынул жар, и теперь солнце лило ровное тепло, пахнувшее полынью. Верба низко кланялась воде, и, как шмели, желтые мохнатые цветы кружили над омутом.
Кузьма не шелохнувшись стоял у кормового весла. Лицо его, как и все вокруг, было облито вечерним солнцем. Светилось оно молодостью, мужеством и чистотой. Широкий, книзу опущенный нос, поджарые щеки, лучистые карие глаза делали лицо открытым. Бывают же такие лица. Читаешь в них, как в книге, и веет на тебя от их чистоты, великодушия такой нравственной силой и сознанием своей нужности, что кажется, пойдешь за этим человеком, куда бы он тебя ни позвал, и, что бы с тобой ни случилось, он тебя не оставит и никому не даст в обиду.
Светлая студеная вода неслышно проносила плот мимо крохотной и, казалось, уснувшей навсегда безлюдной деревеньки. Кузьма пристальным взглядом проводил ее, как бы желая заглянуть в каждую избу и понять, чем жив здесь человек. И снова пустынные, поросшие лесом берега. Но вот последний луч солнца высветил маковку церквушки на холме, а от нее шли добротные дома под тесовыми крышами, и все это в предзакатном солнце казалось праздничным, счастливым. Но Кузьма, сам не зная почему, пропустил это село. И уже в густых сумерках приткнул плот в небольшую заводь. «Ощупал» берег и тогда свел Арину пастись. Братья насобирали дров, распалили костер. Отужинав кашей, ребята забрались в шалаш, а Кузьма с Ульяной ночь просидели у костра. С рассветом Кузьма напоил Арину, завел в стояло, и плот отчалил от берега.
У следующей деревни Кузьма подгреб к берегу, захватился чалкой за камень и ушел в деревушку. Вернулся на берег сумрачный и сразу оттолкнул плот.
— Что же тебе, Кузьма, не понравилось?
— Места мало. Какая-то грязная улица — еще, видать, третьегодняшние дрова валяются заплесневелые, скотина неопрятная, вот что, Уля… Ель опять тут — гиблое место. Я люблю светлый лес.
И опять плот несло, а навстречу вставали леса, горы, стелились луга, громоздился камень, грозясь преградить путь, но за поворотом опять открывались новые дали и как бы спрашивали Кузьму: «Ну, а это чем тебе не царство земное?»
Теперь уже и Ульяна жадно вглядывалась в проплывающие мимо берега. Еще издали она заметила на высоком берегу поляну, с одной стороны ее окружала светлая ниточка ручья, с другой — лес. И екнуло сердце Ульяны, как бывает, когда человек заблудился, а вышел за поворот — и увидал свой дом. Кузьма тоже, по-видимому, заметил эту поляну и ударил веслом по воде. Громкий чистый всплеск разорвал тишину. А поляна щедро дарила разноцветьем. В траве свечками горели кудрявые саранки и оранжевые жарки. Медовым отсветом тек сосновый лес, розовым нежным цветом отливали березы и туманил у корня сиреневый подсад то ли рябины, то ли боярышника. Здесь Ангара текла спокойно и широко, и только ближе к берегу сваливало течение и накатывало на рыжую песчаную отмель.
Всматриваясь в берег, Кузьма подал команду:
— Приготовились.
Братья подняли головы, отбросили таловые прутья, из которых резали свистульки, воткнули в бревно ножи и поспешно закатали штаны.
Ульяна взялась за шест.
Плот обогнул косу и, покачиваясь на пенной воде, потянулся в заводь. Кузьма налег на весло, и плот пошел к берегу. Галька загрызла бревна. Аверьян с веревкой в руке прыгнул в воду, за ним Афоня. Словно обжигаясь, сиганули на берег и, ухватившись за чалку, потянули плот. Плот развернуло на плаву, и он стал боком подле берега.
Учуя острый запах трав, Арина радостно подала голос.
— Как же, Аринушка, пожуем, побегаем, — укладывая на плот весло, ободрил Кузьма Арину. Он посмотрел на кобылу и как будто увидел ее впервые: господи, шею-то хоть узлом вяжи. Он перевел взгляд на Ульяну: а эта вроде глаже стала. Впервые Кузьма кобылу сравнил с женой и удивился немало. Что-то в них общее есть. С холки, что ли?..
— Кузя, смотри, плот-то понесло…
Кузьма только сейчас почувствовал, что шест в руках вибрирует.
— Их ты, — Кузьма повис на шесте, упираясь ногами в перекладину. Подскочила Ульяна и тоже ухватилась за шест, и упругая ее грудь пришлась под ребро Кузьме. Его прошило горячими иголками. Плот похрустел и затих.
По берегу бежали братья: Аверьян на плече нес кол, Афоня — топор.
— Так бы унесло нас, Кузьма, — Ульяна зябко передернула плечами и прижалась к спине Кузьмы.
— Пусть бы. — Кузьму от прикосновения опять жаром прожгло, до пяток садануло. Он как на углях переступил с ноги на ногу. Одной рукой удерживая шест, он помог Ульяне сойти на берег. И, удерживая на шесте плот, смотрел, как Аверьян обухом топора мочалит кол. Кузьма спрыгнул на берег.
— Дай-ка, — протянул он руку.
Аверьян подал топор. Кузьма взмахнул и ударил щекой топора в кол. За лесом отозвалось звонко и многоголосо. Кузьма вбивал кол, и звон капал с деревьев в воду и не тонул, а плавал звонкими яркими пузырями. Так Кузьма Агапов закончил свое путешествие и застолбился на земле сибирской.
Плот стоял, высунув из воды потемневшие мокрые лбы бревен. Аверьян обкладывал кол камнями. Афоня снова забрался на плот. И теперь мостился с загородки сесть на кобылу верхом. Арина всхрапывала.
— Да не бойся же, дурочка, — ласково уговаривал Кузьма кобылу, раздвигая прясло.
Афоня, вцепившись в гриву, ждал, пока Кузьма выведет кобылу из стояла. Кузьма отдернул из прясла прожилину, повернул Арину головой к берегу и хлопнул по холке. Арина, словно на каблуках, простучала по бревнам и взвилась, но силы не хватило, и она чуть было не опрокинулась.
— С ума сошел, Кузя, — упрекнула Ульяна. — Убьет ребенка.
— Пусть привыкает.
Арина одолела крутой берег и, взмахивая хвостом, исчезла с глаз.
Ульяна побежала за ней, поднялся и Кузьма, но, увидев, что Афоня уже гоняется за лошадью, спустился к воде. Повалился в мягкую шелковистую траву. И только поднял глаза, увидел Ульяну. Она стояла на яру.
— Ты гляди какая! — восхитился Кузьма.
Платье на Ульяне было коротковато. Сколько раз за дорогу ей пришлось подрезать его, выкраивая из подола заплатки. Вот и получился обдергай, а ничего. До самого корешка ноги видны. Посмотрел и словно перышком по сердцу. «Какая же тайна в ней?» — недоумевал Кузьма. И в юбках, как в копне, была только голова снаружи, а все равно тянуло. Может быть, в юбках не так резко берет глаз, зато надольше притягивает: «Таинство какое-то есть», — делает вывод Кузьма. Не потому ль льнули парни к Ульяне. Такую и украсть не грех… Кузьме охота дотянуться до Ульяны, так охота, что в висках молоточки постукивают. Он приподнялся, пошарил по берегу глазами: где же эти босяки? Всю дорогу как ворованная.
— Она и есть ворованная, — вслух проговорил Кузьма, засмеялся. И теперь вот стоит, дразнит.
— Иди, Уля, сюда, — сдерживая дыхание, позвал Кузьма. Посыпалась земля, захрустели камешки. Перед глазами ноги Ульяны — в щиколотке тонкие, узкие, а так ладные, стройные. Кузьма обхватил ее за щиколотки, прижал.
— Уронишь, Кузя!
— И уроню — не стеклянная.
— С ума спятил. Ребятишки смотрят… — Ульяна не удержалась на ногах и села. Кузьма обхватил Ульяну сильными тревожными руками, прижал к себе.
— Кузьма, пусти! — задыхалась Ульяна.
— Пусть смотрят, — жаром дышал Кузьма.
И руки Ульяны ослабли. Губами он нашел ее рот, но тут посыпалась земля, побежали, один другого обгоняя, комочки. Ульяна выскользнула из рук Кузьмы. Оправила платье.
— Никого нет! — пооборачивался Кузьма. — Ты как кобыла из-под Афоньки…
Густые брови Ульяны недоуменно дрогнули, сползлись к переносице. Не услышала она шутки. Слишком труден был полуголодный путь. Сорвалась Ульяна.
— Окобелел. Гнуть гни, а в узел не вяжи. Сравнил с кобылой, — укладывая вокруг головы тугую косу, жестко сказала Ульяна, — взял моду!
— Ну, с чего в пузырь!
— Завез, так по-всякому можешь? Если надумал, Кузьма, измываться, то тебе мой сказ: головой в реку и — поминай как звали.
Ульяна говорила, голос ее дрожал и был как натянутый лук — вот-вот зазвенит. Кузьма теперь боялся неловким словом порвать этот голос.
— Вот уж и поиграть нельзя? — Кузьма отвернулся и стал смотреть на воду. И чем больше смотрел, тем сильнее лезли слова: «Гнуть гни, а в узел не вяжи». Такую завяжешь — как же… А может, и завяжу, да так завяжу — морским, — злился на себя Кузьма… — Опять же, покорные ни к чему, — возражал себе Кузьма, — тут с какого бока ни зайди — все не так.
Ульяна мыла в реке ноги, поддерживая подол рукой.
— Уля, вода-то холодная, долго не стой, остудиться можно.
Ульяна насмешливо глянула из-под локтя.
— А мне теперь уж все равно: мужик пошел, с бабой совладать не может.
— Что, что? — вроде не расслышал Кузьма и настроился к прыжку, но по берегу послышался топот ребячьих ног.
Кузьма поднялся, охлопал штаны. Подошел к Ульяне.
— Приставляй ужин. Если что не так, утром снимемся.
Кузьма вылез на берег. Тут обдувало ветерком, и комар упал на землю. Кобыла жорко ела сочную молодую траву. Братья рылись в земле. Кузьма приложил к земле ладонь, пощупал, как ощупывают с мороза печь.
— Если бросить семена, гляди, будет хлеб, — сказал себе и подошел к братьям.
Афоня тут же рассказал, что они караулят нору, куда заскочил какой-то зверь.
— По-олосатый, во-от такой…
— Поймаем — шубу сошьем, — буркнул Аверьян.
— Пусть поживет, — рассматривая нору, сказал Кузьма. — Место вроде подходящее. Вы бы вещички снесли с плота, а я пока обегу нашу землю.
Кузьма пошел к лесу, Афоня, чтобы не удрал зверь, привалил нору комком земли, да еще для верности утрамбовал ее пяткой.
Около кобылы Кузьма приостановился. Подумал, не поехать ли верхом. Но Арина будто прочитала его мысли и опять с жадностью стала хватать траву.
Назад: В ожидании счастливой встречи
Дальше: В ОЖИДАНИИ СЧАСТЛИВОЙ ВСТРЕЧИ