Книга: Игра в ложь
Назад: Правило третье: не попадайся
Дальше: Правило пятое: умей остановиться

Правило четвертое: не лги своим

– Айса, ты дома?
Оуэн, открывая дверь своим ключом, говорит тихо, с опаской. В первую секунду я не отвечаю. Я склонилась над кроваткой Фрейи, боясь издать лишний звук. Убаюкивание как раз на том этапе, когда Фрейя может заснуть – а может и разгуляться, и тогда еще минимум час будет хныкать, возиться, требовать грудь. Сегодня Фрейю особенно трудно уложить – очередная смена обстановки вывела ее из равновесия.
– Айса? – снова зовет Оуэн.
Теперь он в дверях спальни. Увидев, что я дома, Оуэн расплывается в улыбке, снимает туфли и на цыпочках крадется ко мне, то есть я могла бы и не строить гримасу, и не прикладывать палец к губам, требуя полнейшей тишины.
Оуэн обнимает меня сзади за талию. Смотрим на существо, которое совместно произвели на свет.
– Здравствуй, моя радость, – шепчет Оуэн – не мне, а Фрейе. – Здравствуй, милая. Папа по тебе скучал.
– Мы тоже скучали по папочке, – шепчу я.
Оуэн целует меня в щеку и увлекает в холл, прикрывая на ходу дверь спальни.
– Не ждал тебя так скоро, – признается Оуэн по пути на кухню, где в духовке печется картошка. – По твоему тону я решил, что тебя долго не будет. Только среда. Что случилось? С Кейт не поладила?
– Что ты! С Кейт все было отлично.
Отворачиваюсь к духовке – якобы вынуть картошку, на самом деле – чтобы не видеть Оуэна. Не могу врать, глядя ему в лицо.
– Все прошло на ура. Фатима с Теей тоже приезжали.
– Почему тогда ты не задержалась у Кейт? Причин для спешки у тебя ведь не было. В смысле, не подумай ничего такого. Я по тебе скучал, но я еще и половины дел не переделал. Вон, в детской все по-прежнему.
– Пустяки, – отвечаю я, выпрямляясь.
Щеки пылают – конечно, я ведь склонялась к духовке. Черт меня дернул в такую жару картошку печь; я бы и не пекла, но в холодильнике ничего, кроме картошки, не нашлось. Ставлю блюдо на столешницу, надрезаю готовые картофелины. Наблюдаю, как из крахмалистой мякоти поднимается белый пар.
– Сам знаешь – бардак для меня ничего не значит.
– А для меня значит.
Оуэн обнимает меня, колет щеку суточной щетиной, целует ухо, скользит губами по шее.
– Я хочу тебя всю. Всю. Чтобы ты снова была вся моя…
Позволяю ему поцелуи, свои мысли не озвучиваю. А мысли такие: если он действительно этого хочет, то счастливым ему не бывать. Меня целиком он не получит. Девятью десятыми навечно завладела Фрейя, а оставшаяся часть нужна мне для себя, Фатимы, Теи и Кейт. Сама же я говорю:
– Я соскучилась. И Фрейя тоже. Мы обе по тебе скучали.
– А я-то как скучал, – мурлычет Оуэн. – Хотел позвонить, а потом думаю: Айсе весело, незачем вмешиваться…
Ощущаю укол совести. Самой-то мне и в голову не пришло позвонить Оуэну. Я ограничилась сообщением, что мы благополучно добрались. Слава богу, Оуэн не позвонил. Вот что бы я стала делать, застань меня его звонок… Где? За каким занятием? Во время бесконечного кошмарного ужина? В момент стычки с Люком? В первый вечер, когда мы, объятые страхом, гадали, что именно нам придется выслушать назавтра?
Только звонка мне и не хватало.
– Извини, что я сама не позвонила, – выдавливаю я, но не прежде, чем высвобождаюсь из объятий и отворачиваюсь к духовке. – Я собиралась, но… ты же знаешь, каково бывает с Фрейей по вечерам. Никак ее не уложить. А еще и обстановка новая…
– Кстати, по какому поводу вы собирались?
Оуэн открывает холодильник и достает кочан салата. Верхние листья завяли, он отщипывает их.
– В смысле, середина недели – странное время для гостей. Тебе, конечно, все равно, и Кейт тоже, но у Фатимы работа…
– В Солтен-Хаусе был вечер встречи. Назначили на вторник, а почему – не знаю. Наверное, потому, что сейчас каникулы, в школе все равно нет учениц.
– А ты не говорила, что на вечер встречи едешь.
Он принимается резать помидоры. Бледный помидорный сок брызжет на столешницу.
Пожимаю плечами:
– Я и сама не знала. Кейт купила билеты. Устроила сюрприз.
– Вон оно что… Должен сказать, это и для меня сюрприз, – произносит Оуэн, выдержав паузу.
– Почему?
– А кто говорил: ноги моей в Солтенской школе не будет? Не ты разве? Так что сейчас изменилось?
Что сейчас изменилось. Что сейчас изменилось. Черт возьми! Что изменилось?
Вопрос резонный. Ответ требует обдумывания.
– Не знаю, – наконец произношу я.
Прокатит или нет?
Подвигаю Оуэну тарелку.
– Не знаю, и все. Это Кейт придумала. Что же мне – спорить с ней? Может, обойдемся без допроса с пристрастием? Я устала, плохо спала ночью…
– Ладно, понял!
Оуэн смотрит широко раскрытыми глазами, поднимает руки – хватит. Старается не показать, что ему неприятно от моих слов. Я готова съесть собственный язык.
– Извини, Айса. Я просто пытался вести беседу. Виноват.
Вместе с тарелкой он уходит в гостиную, не сказав больше ни слова.
Внутри все перевернулось. Больно, как при коликах. Хочу побежать за Оуэном, выложить ему все. Рассказать, что мы натворили, и какой груз я тащу все эти годы, и как боюсь увязнуть вместе с этим грузом…
Но я не имею права. Тайна не только моя. Нельзя предать моих девочек.
Проглатываю фразы признания, что уже подступили к горлу. Исповедь отменяется.
Беру свою тарелку, иду к Оуэну. Мы ужинаем рядом – но в полном молчании.

 

В последующие дни я усваиваю: время все перемалывает. Мне бы следовало зазубрить этот урок еще раньше – когда я отчаянно пыталась справиться с совершенным нами.
Тогда мне было некогда бояться, и вскоре произошедшее стало вроде мутного ночного кошмара. Я воспринимала его как случившееся с кем-то другим, в другое время.
Мне хватало забот; я приноравливалась к новой школе, свыкалась с мыслью о мамином безнадежном состоянии. Читать газеты не успевала, а погуглить информацию мне и в голову не приходило.
Зато сейчас времени достаточно. Едва за Оуэном закрывается дверь, я свободна. Я не рискую задать в поисковике «Солтен Труп Рич Идентификация». Даже личное окно в браузере не маскирует запросов, это я прекрасно знаю.
Нет, я хожу вокруг да около, я фильтрую слова, тщательно избегаю тех, что, так или иначе, связаны с преступлением. «Новости Солтен Рич», «Кейт Эйтагон Солтен» – вот мои запросы. Рано или поздно выскочит искомый газетный заголовок, зато я не оставлю кровавых следов.
И все равно на всякий случай я еще и историю браузера очищаю. Я даже думала пойти в интернет-кафе, но отмела эту мысль. Мы с Фрейей слишком выделялись бы среди молодняка. Нет. Ни при каких обстоятельствах нельзя привлекать к себе внимание.
Новость появляется через неделю после моего возвращения, причем мне даже искать особо не приходится. Я просто открываю сайт «Солтенского обозревателя» – и вот она, статья, сразу выскакивает. Она же есть в «Гардиан» и в новостях Би-би-си, правда, проходит под шапкой «местные новости».

 

Останки выдающегося солтенского художника, Амброуза Эйтагона, которого прославили морские пейзажи, обнаружены на берегу реки Рич, в живописном месте неподалеку от его жилища. Амброуз Эйтагон пропал без вести более пятнадцати лет назад. Его дочь, Кейт Эйтагон, не отвечает на звонки, однако местная жительница Мэри Рен, называющая себя другом покойного, заявила, что после стольких лет неизвестности пора расставить все точки над i.

 

Потрясенная, снова и снова перечитываю заметку. Приходится держаться за край стола – меня шатает. Это произошло. То, чего я боялась столько лет, все-таки произошло.
Впрочем, ситуация не фатальная. Могло быть и хуже. Ничего не сказано о подозрениях на насильственную смерть, о судмедэкспертизе, о начале расследования. Дни идут, а мой телефон молчит, в дверь не стучат, и я внушаю себе: «Расслабься, Айса. Теперь можно расслабиться… хотя бы чуть-чуть». Не получается. Я напряжена, подскакиваю от любого шороха, не могу сконцентрироваться ни на чтении, ни на телепередачах, которые смотрю вместе с Оуэном. Каждый его вопрос заставляет меня вздрогнуть. Я постоянно повторяю: «Что? Прости, не расслышала» и тому подобное. Процент извинений в моей речи зашкаливает.
Боже, как хочется курить. Даже зуд в пальцах появился.
В какой-то момент я срываюсь – после чего ненавижу саму себя. На углу нашей улицы есть супермаркет, где продают и алкоголь, и сигареты; сгорая от стыда, убеждая себя, что собираюсь купить молока, заскакиваю туда и на кассе, как бы внезапно вспомнив, писклявым, не своим голосом прошу пачку «Мальборо-лайтс». Одну сигарету выкуриваю сразу же, во дворике; давлю окурок, а потом долго моюсь в душе, выскребаю из кожи табачный дух, растираюсь до красноты, почти до ссадин. Фрейя тут же, в ванной, в своем виброкреслице, сердится, покряхтывает, собирается удариться в рев – но я игнорирую ее угрозы.
Ни за что не приложу своего ребенка к груди, пока эта грудь воняет дымом.
Возвращается с работы Оуэн. Я раздавлена чувством вины, нервы на пределе. Наконец, уронив бокал, я разражаюсь плачем. Оуэн не выдерживает:
– Айса, да что с тобой? Ты сама не своя с тех пор, как вернулась из Солтена. Что-нибудь произошло?
Первые несколько минут я только головой трясу да икаю от слез, потом выдавливаю:
– Прости. Мне так стыдно… Я… я сигарету выкурила.
– Что?
Ясно, Оуэн не такого признания ожидал.
– Господи… как ты могла?
– Прости.
Я чуть успокоилась, только говорить все еще трудно.
– Видишь ли, там, у Кейт, я сделала пару затяжек. И вот сегодня… Сама не знаю, как это вышло… Не смогла удержаться.
– Понятно.
Оуэн обнимает меня, упирается подбородком в мое темечко. Прямо-таки слышу, как он обдумывает ответ.
– Что ж… Не могу сказать, что я в восторге. Сама знаешь, как я отношусь к курению.
– Ох, я ругаю себя сильнее, чем ты можешь представить. Сама себе противна. Я даже Фрейю не решалась на руки взять, пока не приняла душ.
– А куда ты дела остальные сигареты из пачки?
– Я их выбросила, – отвечаю, сделав паузу.
Пауза – признак того, что я лгу. Я не выбросила остальные сигареты. Не знаю, почему. Хотела, собиралась – и поймала себя на том, что запихиваю их в сумочку. Спрятала и пошла мыться. Я ведь все равно не буду больше курить – так какая разница, где сигареты? Выброшу их завтра – и получится, что Оуэну я сказала правду. Но сейчас… сейчас, пока ложь не стала правдой, я каменею от стыда в его объятиях.
– Я тебя люблю, – говорит Оуэн. Его дыхание обдает теплом мою макушку, путается в волосах. – Ты же понимаешь – я не хочу, чтобы ты курила, именно потому, что люблю тебя?
– Да, да, – лепечу я в ответ. Голос хриплый от слез.
Внезапно слышится крик Фрейи, и я почти отталкиваю Оуэна, чтобы взять ее на руки. Оуэн отнюдь не успокоен. Он чувствует: что-то не так. Только не знает, что именно.

 

Мало-помалу жизнь возвращается в привычное русло. По крайней мере, такова видимость; я-то знаю – пресловутое русло изрядно искривлено. Во-первых, у меня ни с того ни с сего заболела челюсть. В ответ на мою жалобу Оуэн сообщил, что ночью, во сне, я скрипела зубами. Во-вторых, ночные кошмары сменили тематику. Раньше мне снилось, как лопата с шорохом втыкается в мокрый песок и как скрипит клеенка, которую волокут по проселку. Теперь снятся люди в форме, вырывающие Фрейю из моих рук, а я даже крикнуть не могу – рот открыт, это да, но губы и язык не слушаются, словно замороженные.
Как и прежде, я в условленные дни пью кофе в компании женщин, с которыми вместе рожала. Как и прежде, хожу в библиотеку. Но Фрейя чувствует мою напряженность, мой страх. Просыпается по ночам, хнычет. Сонная, на ощупь пробираюсь к кроватке, беру Фрейю, пока она не разбудила Оуэна. Днем Фрейя капризничает, все не по ней, она без конца просится на руки, так что к вечеру я не чувствую спины.
– Наверное, у нее зубки режутся, – предполагает Оуэн.
Я знаю: дело не в зубках, по крайней мере, не только в них. Дело во мне. От постоянного страха адреналин повышен, Фрейя всасывает его с молоком, улавливает при каждом моем прикосновении. Я на грани, я не могу расслабить мышцы шеи. Я каждый миг готова к удару, к грому среди ясного неба, к буре, которая разрушит и без того хрупкое равновесие моей жизни. И тем не менее я оказываюсь совершенно не готова к удару – а все потому, что получаю его с неожиданной стороны.

 

Дверь открывает Оуэн. Суббота, я еще в постели, Фрейя рядом – лежит на пуховом одеяле, по-лягушачьи раскинув ножки, открыв влажный алый ротик. Лиловатые веки сомкнуты, но глазные яблоки под ними движутся – Фрейя видит сны.
Проснувшись, обнаруживаю на прикроватном столике чашку чая – и кое-что еще. На столике стоит ваза. В вазе – розы. Сон как рукой снимает, но я не встаю. Лежа пытаюсь сообразить, какую дату пропустила. Годовщину встречи с Оуэном? Нет – это будет в январе. День рождения у меня в июле. Черт. Откуда, по какому случаю букет? Наконец я сдаюсь. Придется признаться в забывчивости. Придется задать вопрос.
– Оуэн? – тихо зову я, и вот он, тут как тут, берет просыпающуюся Фрейю, устраивает у себя на плече, гладит по спинке. Фрейя зевает – деликатно, словно кошечка.
– Доброе утро, соня. Я чай тебе принес. Видела?
– Да. Спасибо. А цветы по какому поводу? Мы что-то отмечаем?
– Об этом я тебя хотел спросить.
– В смысле, это не ты их купил?
Делаю глоток чая, морщусь. Чай чуть теплый. Зато это жидкость, так мне сейчас необходимая.
– Нет, конечно. В карточку загляни.
Белый неподписанный конверт с карточкой пристроен среди стеблей. Какой-то неизвестный мне цветочный бутик. Вместе с карточкой из конверта выпадает записка. Почерк я не могу узнать. «Айса, прими, пожалуйста, эти розы в знак моего раскаяния. Всегда твой Люк».
Боже.
– Ну и кто такой Люк?
Оуэн, глядя на меня поверх чашки, делает глоток чая и добавляет:
– Мне пора напрячься, да?
Он пытается говорить шутливо, но не выходит. Вообще-то Оуэн не ревнив, но взгляд у него характерный. В глазах подозрение, вполне объяснимое, вполне оправданное. Если бы Оуэн получил букет алых роз от посторонней женщины, я бы тоже, наверное, напряглась.
– Ты что, записку читал?
Слова еще не отзвучали, а я понимаю: не это, не это надо было сказать.
– В смысле, Оуэн, я не… я не то имела в виду…
– Сам конверт, как видишь, не подписан, – сухо, обиженно поясняет Оуэн. – Надо же было мне узнать, кому цветы. Я за тобой не шпионил, если ты об этом.
– Нет, что ты! Конечно, я совсем не об этом. Я только…
Что – только? Прикусываю язык. Все идет не так. Нельзя было этой темы касаться. Совсем. Может, еще не поздно пойти на попятный?
– Люк – это брат Кейт.
– Брат Кейт? – Брови Оуэна взлетают. – Я думал, она единственный ребенок.
– Сводный брат.
Кручу карточку в пальцах. Как Люк узнал мой адрес? Оуэн, должно быть, недоумевает, за что Люк извиняется – а мне и сказать нечего. Нельзя же открыть Оуэну правду.
– Просто… просто Люк… в общем, у нас возникло недопонимание… Дурацкая ситуация.
– Так-так-так, – пытается острить Люк. – Если всякий раз, как мы поругаемся, я стану покупать такие розы, я вылечу в трубу.
– Недопонимание возникло из-за Фрейи, – выдавливаю я.
Еще бы умудриться – рассказать все Оуэну так, чтобы он не счел Люка психопатом. Если, допустим, я признаюсь, что Люк забрал моего ребенка – то есть нашего ребенка – у неопытной несовершеннолетней няньки, Оуэн, чего доброго, заставит меня в полицию заявить. А разве я могу? Значит, надо говорить правду – только не всю правду.
– Видишь ли, мне пришлось… воспользоваться услугами няни. Кейт сказала, няня опытная, а явилась совсем девчонка, и, конечно, она не сумела справиться с Фрейей. Я сама виновата: нельзя было оставлять Фрейю с чужим человеком. Просто Кейт… она уверяла… А Люк… Люк как раз оказался поблизости, и он решил помочь незадачливой няньке. Короче, он вынес Фрейю на воздух, думал, она утихомирится. Только он ведь моего разрешения не спросил. Поэтому я вспылила.
Брови Оуэна ползут вверх.
– Парень хотел помочь, но ты ему скандал устроила – и он же розы шлет? Айса, тебе не кажется, что здесь какая-то нестыковка?
Боже. Я только усугубила ситуацию.
– Тогда все предстало в несколько ином свете, – выдавливаю я – и сама чувствую, что заняла оборонительную позицию. – Так сразу и не объяснишь. Давай я сначала душ приму, а потом поговорим?
– Ладно. – Оуэн поднимает руки – сдаюсь. – Я подожду.
Снимая с батареи полотенце и набрасывая пеньюар, я краем глаза вижу: Оуэн уставился на розы, Оуэн решает задачу – и ответ ему не нравится.

 

В тот же день, когда Оуэн, взяв Фрейю, отправляется за хлебом и молоком, я, игнорируя шипы, игнорируя глубокую царапину, которую они оставляют на руке, хватаю букет. Я не ленюсь выйти из дома, чтобы запихнуть розы в мусорный ящик. Прямо на них швыряю мешок с недельным мусором – пусть розы затеряются среди общих отбросов, пусть станет непонятно, кому они были адресованы. Надвигаю крышку, возвращаюсь домой.
Тщательно смываю кровь. Руки под струей воды трясутся. Позвонить бы Кейт, или Фатиме, или Тее; рассказать о поступке Люка, обсудить его мотивы. Он что – и правда пытался извиниться? Или красные розы с шипами – это намек?..
Я даже беру телефон, нахожу номер Кейт – но что-то меня останавливает. У девочек и так хватает проблем, нельзя их зря тревожить. Розы – не более чем извинение; тут и заморачиваться нечего.
Другое дело – где Люк нашел мой адрес? У Кейт спросил? Или в школьной канцелярии? Внезапно до меня доходит: мое имя есть в телефонном справочнике. Айса Уайлд. Едва ли северная часть Лондона переполнена Айсами Уайлд. Осознание потрясает. Меня, оказывается, вычислить – раз плюнуть.
Словно тигрица в клетке, бегаю по квартире. Соображаю: если немедленно не отвлекусь – рехнусь. Иду в спальню, достаю из комода одежду Фрейи. Из многой она уже выросла – надо отсортировать. Занятие помогает отвлечься; через некоторое время ловлю себя на том, что напеваю дурацкий попсовый мотивчик (у Кейт радио не умолкало, эта композиция сейчас на пике, вот ее и крутили). Но зато сердцебиение унялось, руки перестали дрожать.
Сейчас отутюжу крохотные ползунки и сложу в пакет. Пригодятся, когда – точнее, если – у Фрейи появится братик или сестричка.
Я ничего не замечаю до тех пор, пока не собирается целая стопка одежды, пока я не подхватываю ее, чтобы отнести на первый этаж, к гладильной доске. И тут выясняется: чудесные вещички заляпаны кровью из царапины.
Разумеется, их можно постирать. Но ткань так нежна, так бела, что кровь едва ли отстирается. Сижу, уставившись на алые пятна, медленно приобретающие оттенок ржавчины. Нет, стирка не поможет. Младенческие одежки испорчены, отравлены, им не вернуть безупречность. Они всегда будут ассоциироваться у меня с проклятыми розами.

 

Ночью лежу без сна. Фрейя посапывает в кроватке, Оуэн похрапывает под боком – а мне не спится.
Я устала. Вымоталась за эти дни. С самого рождения Фрейи я ни единой ночи толком не спала, но теперь ситуация усугубилась. Похоже, я просто не в состоянии отключиться. Когда Фрейя родилась, все, кто приходил меня навестить, в один голос повторяли, точно мантру: «Спи, когда спит ребенок!» Хотелось расхохотаться в лицо каждому такому умнику. Хотелось крикнуть: «Вы что, не понимаете? Я больше никогда, НИ-КО-ГДА не смогу спокойно спать!» Оуэн спит, проваливается в сон; я тоже так умела, а теперь разучилась.
Потому что теперь у меня есть Фрейя. Мой ребенок, за которого я несу ответственность. Опасности повсюду! Фрейя может задохнуться во сне, в доме может начаться пожар, лисица может проникнуть в открытое окно ванной и загрызть мою девочку. Вот почему я не сплю, вот почему сердце колотится, вот откуда моя готовность вскочить с постели при малейшем намеке: что-то не так.
А сейчас все не так. И я не сплю вовсе.
Из головы не идет Люк. Одновременно я вижу и озлобленного мужчину на почте, и юношу, которого знала много лет назад. Но связи между ними нет.
До чего он был хорош собой! Память неизменно подсовывает одну и ту же картинку: звездная летняя ночь, до невозможности красивый юноша растянулся на мостках. Глаза закрыты, рука опущена в соленую воду. Юноша едва шевелит длинными пальцами. А рядом с ним, изнывая от тоски по прикосновениям этих пальцев, от желания поцеловать эти миндалевидные веки, еле дышит девчонка по имени Айса.
Люк, моя первая любовь… Впрочем, нет, слово слабовато и моих чувств не выражает. С мальчиками я и до Люка дружила – это были приятели Уилла, братья одноклассниц. Но никогда я не лежала ночью на мостках рядом с юношей, прекрасным, словно сказочный принц. В ту ночь я протянула к нему руку, я коснулась плеча – разгоряченного, загорелого, серебряного в звездном свете.
Сейчас возле меня мой ребенок и отец моего ребенка – но все мысли о Люке. Вот я касаюсь его плеча, вот он поворачивается, открывает свои невероятные глаза, гладит меня по щеке. Я целую его – точь-в-точь так, как тогда, много лет назад. А он на сей раз не убегает, нет – он отвечает на мой поцелуй. Желание охватывает меня всю, в страсти можно захлебнуться. И семнадцати лет как не бывало.
Закрываю глаза, пытаюсь отделаться от видения. Щеки пылают. Хороша, нечего сказать! В одной постели с мужем предаюсь фантазиям о мальчишке, по которому когда-то сходила с ума! Почти два десятилетия прошло, я уже не девчонка. Я взрослая женщина, я мать. А Люк… Люк тоже давно не золотоглазый юноша. Люк – мужчина, притом озлобленный. И я – в числе тех, на кого он злится.

 

До вечера встречи я месяцами и даже годами как-то обходилась без моих девочек. Но сейчас потребность в общении сравнима с потребностью в никотине – единожды развязавшись, я не могу ей противиться.
Первая утренняя мысль у меня – о пачке сигарет, что так и лежит в сумке; а вторая мысль – о мобильнике, в памяти которого сохранены номера Кейт, Фатимы и Теи. Что плохого, если мы пообщаемся?
Конечно, я испытываю судьбу; но с течением времени потребность никуда не девается, наоборот – возрастает, и вот я начинаю убеждать себя, что встреча необходима. Во-первых, надо обсудить неуместный подарок Люка – мне сразу полегчает, но это не все. Во-вторых, я должна убедиться, что девочки в порядке, что смогут, если понадобится, сопротивляться давлению. Ведь, пока мы стоим на своем («Ничего не знаем, ничего не видели») – против нас практически нет улик. Пусть попробуют доказать нашу вину! Не выйдет, если мы будем держаться. Ключевое слово «если» – я совсем не уверена в стойкости подруг, особенно – Теи. Тея ведь пьет. Достаточно ей одной расколоться – и мы все пропали. Останки Амброуза обнаружены – значит, рано или поздно за нами придут.
Я больше не могу ни о чем думать. Вздрагиваю от каждого телефонного звонка, смотрю, что за номер высвечивается, прежде чем ответить. Однажды звонок приходит со скрытого номера. Включаю автоответчик, но сообщение не поступает. Возможно, звонили из какого-нибудь банка, хотели предложить ненужные услуги. В этом я себя убеждаю – а сама жду повторного звонка. От страха меня постоянно мутит. Никто не перезванивает. Но звонок не идет у меня из головы. Мысленно я уже в полицейском участке; меня просят назвать точное время – когда я была там-то и там-то, делала то-то и то-то, а я путаюсь, и в итоге наша легенда летит в тартарары. Потому что я точно знаю, какой именно вопрос станет для нас роковым; потому что он безо всяких полицейских гложет и точит меня, будто крыса.
Амброуз покончил жизнь самоубийством потому, что появились свидетельства его неподобающего поведения.
Потому что либо в его этюдной папке, либо в студии, либо где-то еще были обнаружены компрометирующие рисунки. В эту версию мы все верили – до сих пор.
Но если все так и было, почему мисс Уэзерби вызвала нас на допрос только в субботу?
Вот где временна́я нестыковка. Бессонными ночами, под храп Оуэна, я пытаюсь разгадать эту загадку. Амброуз умер в пятницу вечером; весь день в школе все было нормально – обычные уроки, обычное общение. Мало того, на вечернем занятии мисс Уэзерби сохраняла полное спокойствие.
Когда же они обнаружили рисунки? Когда и где? Ответ на вопрос уже начал вырисовываться. И ответ такой, что в минуту, когда он полностью оформится, я не хочу быть одна.

 

Наконец дней через пять-шесть после заметки в «Гардиан» я не выдерживаю – пишу сообщение Фатиме и Тее.
Надо встретиться. Вы как, не против?
Фатима отвечает первой:
За кофе в эту субботу, часа в 3 в центре пойдет? Раньше не могу.
Отвечаю сразу:
Пойдет. Тея будет?
Тея пишет лишь через сутки, и она верна себе – сообщение больше похоже на шифровку:
П Кво Ю Кен?
Минут десять до меня не доходит, что имела в виду Тея; когда же я наконец соображаю, получаю сообщение от Фатимы. Фатиму вполне устраивают условия Теи:
ОК, в 3 субб Пан Квотидиен Южный Кенсингтон. Жду встречи.
– Посидишь в субботу с Фрейей, Оуэн? – самым обыденным тоном спрашиваю в тот же вечер.
– Конечно.
Мы ужинаем. Оуэн набил рот спагетти болоньезе и сначала вынужден прожевать.
– Ты же в курсе. Я хочу принимать больше участия в ее воспитании. А ты куда собираешься?
– С девочками решили встретиться, – уклончиво отвечаю я.
Это правда, я просто скрываю от Оуэна, что эти девочки – Тея и Фатима. Я ведь с ними совсем недавно виделась.
– А я этих девочек знаю? – игриво спрашивает Оуэн.
Чувствую укол раздражения. Мало того, что я не хочу отвечать. Вторая, более серьезная причина еще неделю назад мне и не снилась. Эта причина – розы. Оуэн, вернувшись из супермаркета и не обнаружив роз, ничего не сказал, но я уверена: они у него не идут из головы.
– Ну да, – отвечаю я. И вдруг выдаю: – Эту встречу организует Фонд материнства.
– Здорово. А кто конкретно придет?
Вот я дура. Сама себя в угол загнала. На занятия для будущих родителей Оуэн ходил со мной, ни одного не пропустил. Он знаком со всеми. А я вдаюсь в подробности, хотя Кейт всегда говорила: ловят именно на подробностях.
– Ну… Рэйчел, – вру я. – Еще, наверное, Джо. Насчет остальных не знаю.
– Молоко сцеживать будешь? – спрашивает Оуэн и тянется к перечнице.
Качаю головой:
– Нет. Я ведь всего на пару часиков. Мы просто выпьем кофе.
– Иди, иди. Мы с Фрейей отлично справимся. Возьму ее в паб и накормлю шкварками.
Разумеется, Оуэн шутит – по крайней мере, насчет шкварок. Но я знаю и другое: Оуэн хочет меня подразнить. Поэтому я ему подыгрываю: притворно хмурюсь, потом якобы «отхожу». Мимика давно мною заучена. Интересно, все семейные пары так развлекаются, размышляю я, убирая со стола; все разыгрывают в определенных ситуациях определенные диалоги?
Ложимся спать. Рассчитываю, что Оуэн, как обычно, отключится, едва коснувшись подушки; чем дальше, тем больше завидую ему в этом плане. Однако он тянется ко мне, трогает мой все еще дряблый после родов живот, шарит между ног, и я к нему поворачиваюсь, глажу его лицо, плечи, темные волосы в районе солнечного сплетения.
– Я тебя люблю, – говорит Оуэн после, когда мы откидываемся на подушки с еще не унявшимся сердцебиением. – Надо бы почаще этим заниматься.
– Ты прав, – отзываюсь я. И, спохватившись, добавляю: – Я тоже тебя люблю.
Я не лгу: в этот конкретный момент я люблю Оуэна всем сердцем. Я даже начинаю погружаться в сон – и тут Оуэн вдруг шепчет:
– Айса, все в порядке?
Таращусь в темноту. Сердце так и скачет.
– Конечно, – стараюсь говорить сонно и спокойно. – А почему ты спрашиваешь?
Оуэн вздыхает.
– Сам не знаю. Просто… просто мне кажется, ты после возвращения от Кейт стала немного… немного другой.
«Пожалуйста». Закрываю глаза, сжимаю кулаки. «Пожалуйста, не делай этого, не заставляй меня снова тебе врать».
– Другой? Да просто я вымоталась, а так все в порядке. – Я специально не маскирую усталость в голосе. – Может, завтра поговорим?
– Конечно, – отзывается Оуэн.
Улавливаю недовольство. Он знает: я от него что-то скрываю.
– Я мог бы вставать по ночам к Фрейе вместо тебя. Отец я или не отец?
– Давай не будем. – Я нарочито зеваю. – Пока Фрейя на грудном вскармливании, твоя задача – меня будить.
– Слушай, а может, все-таки попробуем бутылочку? Я давно предлагал…
Такие разговоры выводят меня из себя. И я даже позволяю себе прервать Оуэна:
– Как человека тебя прошу: давай завтра поговорим! Я устала, хочу выспаться!
– Ладно.
В голосе явная обида.
– Извини. Спокойной ночи.
Хочется расплакаться. Хочется ударить Оуэна. Нет, это чересчур. Оуэн сейчас вроде якоря; наши отношения – единственное в моей жизни, что пока не отравлено паранойей и ложью.
– Прошу тебя, Оуэн, – голос срывается на жалкий писк, – прошу тебя, не будь таким.
Он не отвечает. Лежит молча, отвернувшись от меня. Вздыхаю и тоже отворачиваюсь.

 

– Пока! – кричу я уже из прихожей. – Позвони, если что-нибудь… в общем, сам знаешь.
– Мы с Фрейей не пропадем, – отзывается Оуэн.
По голосу ясно – он еще и глаза закатил. Через миг Оуэн возникает в дверном проеме. Фрейю он держит на руках.
– Иди проветрись. Перестань волноваться. Я в состоянии присмотреть за собственной дочерью.
Да, я знаю.
Знаю. Знаю – и все же, когда захлопывается дверь нашей квартиры, когда я остаюсь одна, пресловутая виртуальная пуповина натягивается и отдается болью в груди, в животе, во всем теле…
Лезу в сумочку, проверяю. Мобильник – на месте. Ключи – на месте. Кошелек… Где кошелек?
Я роюсь в сумке, в то время как замечаю на полочке конверт на мое имя.
Беру его. Отнесу домой – все равно придется возвращаться, я ведь забыла кошелек. В следующую секунду происходят сразу два события.
Во-первых, я нащупываю кошелек в кармане джинсов. Во-вторых… во-вторых, мне в глаза бросается штемпель на конверте. Солтенский штемпель.
Сердцебиение усиливается, но я говорю себе: нет причин паниковать. Письмо из полиции было бы франкировано, и общий вид был бы официальный – например, адрес набрали бы на компьютере и распечатали на принтере. Вдобавок в конвертах с такими письмами всегда есть пластиковое «окошко». А на этом конверте – обычная марка, да и адрес от руки написан.
Но вот в чем дело: конверт формата А5 склеен из коричневой бумаги – и внутри прощупывается несколько плотных листков.
Адрес писала явно не Кейт. Все буквы заглавные; наверное, для анонимности. А у Кейт почерк небрежный, с наклоном и петлями.
Может, это из школы? Может, мне прислали фотографии с вечера встречи?
Несколько мгновений я раздумываю, как поступить – сунуть конверт обратно на полку и заняться им по возвращении? Нет, слишком он странный. Вскрою прямо сейчас.
Внутри – листы бумаги. Но это не письма – это рисунки. Точнее, ксерокопии рисунков, четыре штуки. Вытряхиваю их, они веером ложатся на пол. Смотрю на самый верхний рисунок. И словно некая рука хватает меня за сердце и принимается давить и сжимать, так сильно, что боль распространяется по всей грудной клетке. От лица отливает кровь, пальцы немеют и холодеют. Может, это инфаркт? Я ведь не знаю, что чувствуешь при инфаркте. Затем сердце, словно высвободившись, начинает бешено колотиться, а дыхание становится отрывистым и мучительным.
На верхнем этаже хлопает дверь, и инстинкт самосохранения заставляет меня упасть на колени. Отчаянно, трясущимися руками я сгребаю рисунки в кучу.
Наконец они кое-как засунуты обратно в конверт. Только теперь я начинаю осознавать смысл произошедшего. То, что я видела, заставляет меня закрыть ладонями пылающие щеки. Сердце бухает где-то внизу живота. Кто это прислал? Откуда информация?
Сейчас же, срочно бежать к Фатиме и Тее; как хорошо, что встречу мы назначили именно на сегодня! Дрожь пальцев мешает сразу убрать конверт в сумку, не дает совладать с замком парадной двери.
Едва ступив на тротуар, слышу голос сверху. Поднимаю голову. У открытого окна, с Фрейей на руках, стоит Оуэн. Держа пухлую ручку Фрейи, он машет ею, словно дочка сама говорит мне: «Пока-пока!»
– Ну слава богу! – восклицает Оуэн. Смеется, пытается удержать Фрейю, которая так и норовит выскользнуть из его объятий. – А я уж думал, ваша встреча в подъезде назначена!
– Извини, – выдавливаю я. Щеки горят, я это знаю и без зеркала. Руки трясутся. – Я с расписанием электричек сверялась.
– Пока-пока, мамочка! – пищит за Фрейю Оуэн.
Но Фрейя сучит своими толстенькими ножками, требует, чтобы ее опустили на пол. Оуэну приходится наклониться, на миг исчезнуть из поля зрения.
– Пока, милая, – произносит он, выпрямившись.
– Пока. – Я превозмогаю боль в пересохшем горле. Что-то словно застряло в нем, мешает говорить, мешает глотать. – Скоро вернусь.
С этими словами я убегаю – потому что больше нет сил смотреть Оуэну в глаза.

 

Фатима меня опередила. Врываюсь в кафе – а она уже там, вся напряженная, барабанит пальцами по столу. По ее позе все понятно.
– Ты тоже получила коричневый конверт, Фати?
Она кивает. Лицо бледно-серое, как камень.
– Ты знала?
– Что знала?
– Что конверты придут, – шипит Фатима.
– Я? Откуда? Нет, конечно!
– А что же ты тогда встречу назначила на этот день?
– Фатима, да как ты можешь?
Господи, это тяжелее, чем я думала. Если уж Фатима меня подозревает, то…
– Не знала я ничего!
Хочется плакать. Да если бы я знала, если бы подозревала – неужели не попыталась бы предупредить Фатиму?
– Это совпадение, Фати. Откуда мне было знать? Мне тоже их прислали.
Вытаскиваю конверт из сумки, чтобы Фатима увидела краешек. Она долго смотрит на него, наконец закрывает лицо руками, осознав свою ошибку.
– Прости, Айса! Не понимаю, что на меня нашло. Просто…
Появляется официант. Фатима вынуждена замолчать.
– Что желаете, леди? Кофе? Пирожные?
Фатима трет лицо ладонью. Видно, что она пытается совладать с собой. Ее потрясение равносильно моему.
– Мятный чай у вас есть? – спрашивает Фатима после долгой паузы.
Официант кивает, переводит взгляд на меня, выжидательно улыбаясь.
Чувствую: лицо застыло и представляет собой жизнерадостную маску, под которой скрыта бездна ужаса. Непостижимым образом мне удается сглотнуть ком в горле и выдать:
– Капучино, пожалуйста.
– А сладкое?
– Воздержимся, – отвечает Фатима, а я только киваю в знак согласия.
Мне сейчас кусок в горло не полезет. Чем угодно подавлюсь. Официант исчезает, и в тот же миг звякает колокольчик над входной дверью. В проеме стоит Тея. На ней темные очки, губы тронуты алой помадой. Тея озирается с диким видом. Наконец замечает нас и стремительно идет к нашему столику.
– Откуда ты узнала?
Тея сует мне под нос проклятый конверт, нависает надо мной.
– Откуда ты узнала, черт возьми?
Она почти срывается на крик. Коричневая бумага в ее пальцах дрожит и похрустывает.
– Тея… я ничего не…
Слова застревают в горле. Не могу говорить, и все.
– Успокойся, Тея!
Фатима резко поднимается, инстинктивно протягивает к Тее раскрытые ладони.
– Я тоже с этого начала, Тея. Поверь, это простое совпадение.
– Простое? Черта с два! – цедит Тея, но в следующую секунду до нее доходит. – Погоди – я что, не одна такая?
– В том-то и дело. Мы с Айсой тоже это получили.
Фатима кивает на мою сумку, из которой по-прежнему торчит коричневый уголок.
– Айсе известно не больше нашего.
Тея переводит взгляд с Фатимы на меня. Затем медленно прячет свой конверт и садится.
– То есть… мы не знаем, кто это прислал?
Фатима качает головой.
– Зато мы знаем, откуда письма счастья.
– В смысле? – не понимает Тея.
– Сама подумай: Кейт сказала, что уничтожила все рисунки… этого рода. Что же получается? Либо она солгала, либо рисунки прислали из школы.
– Вот суки, – цедит Тея и спугивает своим ругательством официанта. Тот решает, что лучше выждать, прежде чем приставать с заказом. – Гребаные жабы. Уроды. Суки. Суки. Суки, мать их!
Тея роняет голову в ладони. Видно, что она снова грызла ногти – на кутикуле запекшаяся кровь.
– Может, спросим ее напрямую? Кейт, в смысле? – наконец предлагает Тея.
– Не стоит, по-моему, – мрачно отвечает Фатима. – Если это она так нас шантажирует, значит, она уже немало усилий предприняла. Почерк изменила, например. Ну и зачем спрашивать? Снова соврет.
– Быть не может, что это сделала Кейт, – не выдерживаю я.
Официант, появившись с нашими напитками, наверное, недоумевает. Молча ждет, пока Тея сделает выбор; записывает: «Двойной эспрессо», и удаляется.
Уже спокойнее я развиваю мысль:
– Это точно не Кейт. Потому что Кейт не стала бы – да и зачем ей? Мотива нет, девочки.
– Мне тоже не хочется думать на Кейт, – соглашается Фатима. – Но кто тогда? Черт, ситуация – хуже не бывает. Если это не Кейт, то, выходит, школа? А у них какой мотив? Времена изменились. Школьниц больше никто ангелами не считает – а значит, и не осуждает за отсутствие крылышек. И что получается? Скандал с домогательствами, вот что! Это же яснее ясного. Школе оно надо? По-моему, нет. С нами тогда ужасно поступили, но ведь администрация школы тоже пострадала. Едва ли меньше нашего.
– Домогательствам мы не подвергались, – возражает Тея, снимая очки. Теперь видно, какие у нее темные круги под глазами. – Амброуз был далеко не святой, но чтобы несовершеннолетних домогаться – это не про него.
– Да не в этом же дело! – горячится Фатима. – Кого волнуют мотивы Амброуза? Он злоупотреблял своим положением учителя и отца нашей подруги – иначе это не расценишь, сами понимаете. О чем он только думал, растлитель!
– Не растлитель, а художник, – возражает Тея. – Ни одну из нас он пальцем не тронул. Или мы чего-то о тебе не знаем, Фати?
– В прессе все именно под этим соусом подадут, можешь не сомневаться! – шипит Фатима. – Очнись, Тея, разуй глаза. Это – мотив, самый настоящий!
– Для чего мотив? Для суицида?
Тея в недоумении, но тут вступаю я. Озвучиваю то, о чем думает Фатима:
– Это наш мотив, верно, Фати? Мотив, чтобы убить Амброуза. Я тебя правильно поняла?
Фатима кивает. Хиджаб винно-красного оттенка только подчеркивает ее бледность. У меня в горле снова появляется ком и душит меня. Память подбрасывает картинки: Амброуз за мольбертом, еле слышно шуршит по бумаге его карандаш. Как он умел одним невесомым штрихом передать черты модели – те черты, над которыми не властно время! Тело, запечатленное Амброузом, давно изменилось – но лицо-то прежнее, мое. Обознаться невозможно. С листа шершавой бумаги смотрит сквозь годы Айса Уайлд, доверчивая, аппетитная, беззащитная, – бери и пользуйся…
– Что? – Тея издает нервный смешок. – Жуть какая-то. Да кто в это поверит? Где логика, девочки?
– Сейчас объясню, – с досадой начинает Фатима. – Семнадцать лет назад мы не о себе думали. Обнаружение рисунков мы рассматривали с одной точки зрения – с точки зрения Амброуза. Для него это было бы катастрофой, и тут все понятно. Но, Тея! Взгляни на рисунки с высоты прожитых лет; подумай, в каком свете предстанет ситуация сейчас, как ее подаст пресса. Что мы имеем? Четверку девчонок-пансионерок, которых буквально пасет их учитель; причем одна девчонка – его родная дочь. Вспомни, что говорила Кейт: деревенские давно сплетничают, будто Амброуз ее растлил. Кейт пыталась уничтожить рисунки – и правильно. А если они всплывут? Да ведь тогда наши отношения с Амброузом будут рассматриваться совсем в другом ключе! Из учениц Амброуза мы превратимся в жертв его похоти. А жертвам, как известно, свойственно время от времени наносить ответный удар.
Эту тираду Фатима выдает шепотом, теряющимся в обычном для кафе гуле чужих голосов. Но мне хочется закрыть ей рот ладонью, велеть, ради всего святого, умолкнуть. Потому что Фатима права. Мы зарыли труп. Алиби на пятничный вечер и на ночь с пятницы на субботу у нас нет. Если даже дело не дойдет до суда – сплетен не избежать.
Приносят кофе для Теи. Молча мы принимаемся за напитки. Каждая из нас прикидывает, какими конкретно последствиями грозит ей шумиха в прессе, как отразится на карьере, семейных отношениях, детях… Сейчас мы разделены этими мыслями.
– Кто же все-таки это сделал? – не выдерживает Тея. – Может, Люк? Или кто-то из деревенских?
– Гадать нет смысла, – обрывает Фатима. – Я говорила, что это Кейт, не отрицаю. Но сейчас я уверена: Кейт ни при чем. Уверена, и все тут. Впрочем, факт остается фактом: Кейт нам солгала. Она не уничтожила рисунки. Вспомните, девочки, – тогда, в школе, этих конкретных рисунков нам не предъявили.
– Знаете, что странно, – я почти не помню тех рисунков, – выдает Тея. – А ты, Айса? Ты помнишь – хотя бы то, что к тебе относилось?
– Да как-то смутно.
Это правда. Я не могу, сколько ни пытаюсь, припомнить, какие конкретно рисунки лежали тогда на столе. Их было с полдюжины, и лишь один изображал меня в одиночестве. Память, наверное, заблокировала. Но в сегодняшнем конверте – строго мои портреты, и их – четыре, то есть вчетверо больше, чем предъявила мисс Уэзерби.
– Ты права, – наконец произношу я. – Уэзерби другими рисунками перед нами трясла. Конечно, может, она просто не все предъявила, что имела. То, что мне сегодня прислали, компрометирует куда сильнее. Но и Фатима права – у школы нет мотивов. Не хотят ведь они скандала?
– Тогда остается Люк? – почти утверждает Тея.
Беспомощно пожимаю плечами. Тея продолжает:
– Может, все-таки Мэри Рен? И вообще, к чему это? Вдруг нас пытаются предупредить? Или Кейт одумалась и прислала рисунки, чтобы в будущем никто не предъявил нам их в качестве улик?
– Едва ли, – говорю я.
Хотелось бы верить в эту версию. Вот и разгадка готова, и конец всему. Можно спокойно жить, не ждать каждый миг подвоха.
– Едва ли – потому, что это ксерокопии, а не оригиналы. Зачем бы Кейт стала высылать нам ксерокопии?
Впрочем, я отлично представляю себе Кейт, которая не в силах расстаться с оригиналами. Отцовское наследие и так распродано ею по частичкам – каждую частичку она, наверное, от сердца отрывала…
– А вдруг Кейт нас таким способом предостерегает? – неуверенно говорит Тея.
Качаю головой.
– Предостеречь нас, отдав рисунки, она и на мельнице могла. Какой смысл отправлять их по почте?
– Верно… – кивает Фатима. – Нелогично.
Ее слова неприятно отдаются в груди пугающим эхом. И внезапно я вспоминаю свои ночные размышления – тоже о несостыковке; размышления и сомнения, задвинутые сегодня на задний план коричневыми конвертами.
Допиваю капучино, ставлю чашку на блюдце – она звякает громче, чем положено, выдает мою нервозность. Вот бы мне ошибиться. Вот бы Фатима с Теей развеяли, в пух и прах разнесли мои соображения! Увы, едва ли это возможно.
– Кстати, о несостыковках, – с усилием произношу я, и Фатима с Теей одновременно поднимают взгляды.
Сглатываю. Черт меня дернул заказать кофе – от него в горле горечь.
– Я тут думала… о тех рисунках, что нам в школе предъявили. Тоже ведь несостыковка по времени.
Девочки смотрят удивленно, и я продолжаю:
– Да вы сами прикиньте.
– Что мы должны прикинуть? – хмурится Фатима.
– А вот что. Амброуз умер в пятницу, так? Вспомните – тот день ведь прошел совершенно нормально.
Обе кивают.
– Вот и подумайте: если рисунки уже были у администрации, если директриса или Уэзерби успела вызвать Амброуза на ковер, зачем было ждать целые сутки, прежде чем допрашивать нас? И почему с нами говорили так, будто не знали наверняка, кто автор рисунков?
– П-потому, что… – начинает и замолкает Тея, пытаясь привести мысли в порядок. – То есть мне тоже всегда казалось, что нас допрашивали раньше, чем Амброуза. Так ведь и было, да? Иначе они бы наверняка знали, что это он нарисовал. Амброуз не стал бы отпираться, верно?
В отличие от Теи, Фатима уже догадалась. Она теперь еще бледнее, чем была; она сверлит меня огромными темными глазищами. В них – страх, который словно переливается в мои глаза, примешивается к моему страху.
– Айса, я поняла! Если Амброуза не вызывали, как он мог вообще узнать об опасности?
Киваю: да, я это и имела в виду. Ах, как я надеялась, что Фатима – с ее здравомыслием, железной логикой и развитой дедукцией – обнаружит слабину в моих рассуждениях! Теперь понятно: рассуждения мои верны, прискорбно верны.
– Подозреваю, – осторожно начинаю я, – то есть не подозреваю, а думаю, что так оно и было – в общем, ни Уэзерби, ни остальные преподы не видели рисунков до смерти Амброуза.
Повисает пауза. Долгая, исполненная ужаса пауза.
– Ты хочешь сказать… – наконец выдыхает Тея.
Видно, как старательно она думает над формулировкой, как пытается убедить себя, что я имела в виду совсем другое – только бы еще немного продержаться в мнимом неведении.
– Ты хочешь сказать, что…
Тея замолкает. Тишина осязаема, привычные звуки популярного кафе отдаляются, заглушенные фразой, которая со скрипом ворочается в моей голове. Неужели сейчас, вот прямо сейчас я это озвучу? Но ведь кто-то должен озвучить. Глубоко вдыхаю, делаю над собой усилие.
– Я хочу сказать, что Амброуза кто-то шантажировал. Что Амброуз знал: рисунки будут отправлены школьной администрации. Своим самоубийством он пытался избежать позора… Или…
Тут я останавливаюсь, подобно Тее. Потому что не в состоянии озвучить последнее соображение. Слишком оно ужасно. Если это правда, если моя догадка верна – вся ситуация предстанет в принципиально ином свете. Случившееся, содеянное нами, последствия содеянного – все обретет иной смысл.
Договорить берется Фатима. Она – врач; ей уже случалось, и не раз, выносить вердикт – жизнь или смерть. Она озвучивает диагнозы, что меняют существование целых семей; она выдает роковые результаты анализов.
Итак, Фатима залпом допивает мятный чай и ровным голосом заканчивает мою фразу:
– Или кто-то его убил.

 

На обратном пути факты роятся в черепной коробке, толкаются, меняются местами, создают иллюзию, будто в моих силах докопаться до истины, главное – грамотно перетасовать колоду.
Соучастие в убийстве. Или, если Фатима права – я могу стать одной из подозреваемых.
Это в корне меняет дело; меня лихорадит от одного только осознания, во что мы вляпались. Я злюсь. Нет, «злюсь» – неподходящее слово. Слишком слабое. Я в ярости. В бешенстве. На Фатиму и на Тею – за то, что не сумели переубедить меня. На себя – за то, что раньше не сообразила. Семнадцать лет я гнала мысли о совершенном в ту ночь. Семнадцать лет не думала, что же в действительности случилось; пыталась похоронить воспоминания под плитой ежедневных забот, тревог и планов; под плитой, которая весит целый центнер.
Нельзя было отвлекаться.
Надо было думать каждый день, рассматривать ситуацию под всеми углами. А что теперь? Я потеряла одну-единственную ниточку – и весь гобелен начал распускаться, вся картинка прошлого распалась.
Чем больше я углубляюсь в воспоминания, тем сильнее моя уверенность: рисунки всплыли только утром в субботу, когда Амброуз был уже мертв и даже зарыт. Я ведь говорила с мисс Уэзерби в пятницу перед ужином; она спрашивала про маму, про мои планы на выходные. Она была абсолютно спокойна. Ужас, шок и ярость ее лицо выражало в субботу утром – а накануне никто не разглядел бы и намека на эти эмоции. Конечно, может, мисс Уэзерби на диво умело притворялась, но для чего? С какой целью? У нее не было ни малейшего повода выжидать полсуток, чтобы предъявить нам доказательства. Если бы мисс Уэзерби получила рисунки в пятницу, уж она не замедлила бы вызвать нас в тот же день.
В общем, как ни крути, а вывод очевиден: рисунки всплыли после смерти Амброуза.
Но кто их подбросил? И зачем?
Вопросы почти равноценны, тут не поспоришь.
Кто-то шантажировал Амброуза – и в конце концов привел угрозу в исполнение.
Или, может, кто-то сначала убил Амброуза, а потом подбросил рисунки – как мотив для мнимого суицида?
Или… или Амброуз сам их отправил мисс Уэзерби перед тем, как принять смертельную дозу – скажем, это был жест раскаяния?
Нет, только не это. Версию отметаю практически сразу. Амброузу не следовало нас рисовать, это было неправильно и в плане этики, и с точки зрения Уголовного кодекса. По выражению Фатимы, Амброуз злоупотреблял своим положением учителя. Пожалуй, с течением лет он и сам раскаялся бы.
Но, что бы он ни чувствовал, в школу он бы рисунки не отправил. Не потому даже, что боялся за себя. Амроуз не стал бы подвергать нас подобному унижению; и уж тем более не стал бы подвергать унижению свою обожаемую дочь. Он любил нас всех, любил слишком сильно. В этом я не сомневаюсь, это «любил» повторяю в такт ударом колес электрички о рельсы, что мчит меня под землей. Глотаю пыльный теплый туннельный ветер и твержу: «Он нас любил, потому что любил Кейт, а мы были ее подругами».
Тогда чья это работа?
Может, кто из деревенских случайно заглянул на мельницу, заметил что-то и прикинул: тут есть чем поживиться? Хорошо бы так.
Потому что, если не так, если шантажист – не из деревни, то… Об этом и подумать нельзя.
Это значит, что имело место убийство.
И круг подозреваемых чудовищно узок.
Люк отпадает сразу. Со смертью Амброуза никто столько не потерял, сколько он. И дома, и сестры, и приемного отца лишился. Амброуз ведь был Люку еще и защитником.
Дальше деревенские. Ума не приложу, кто мог желать смерти Амброуза. Одно дело – шантаж и материальная выгода, тут все понятно. Но чтобы убивать своего же?
Ну и кто остается? У кого был доступ и к рисункам, и к героиновой заначке? Кто находился в доме перед самой смертью Амброуза?
Тру пальцами виски. Только бы не думать об этом; только бы забыть разговор с Фатимой и Теей – уже после кафе, по пути к станции подземки «Южный Кенсингтон», навстречу предвечернему солнцу, что било в глаза сквозь темные очки.
– Знаете, а ведь тут еще один момент, – вдруг заговорила Тея.
Она резко остановилась – прямо под аркой входа – и поднесла пальцы ко рту.
– Хорош уже ногти грызть, – сказала Фатима, но без осуждения в голосе, с одной только заботой. – Ну, что еще?
– Насчет Кейт. Насчет Амброуза. Ох, черт!
Тея взъерошила волосы, застыла с окаменевшим от страха лицом.
– Ладно, проехали. Забудьте.
– Нет уж, Тея. Сказавши «А», давай говори и «Б».
Я взяла ее за руку и добавила:
– Поделись с нами – тебе сразу станет легче. Ты ведь вся извелась. Озвучь свои подозрения. Сама знаешь: одна голова – хорошо, а две – лучше. А тут – целых три головы. Ну?
– Лучше? Как бы не так! – почти выплюнула Тея. – Мы тогда на четыре головы соображали – и вот результат.
Изменившаяся в лице, перекошенном от страха, Тея продолжила:
– Только не подумайте, что я сама в это верю… в то, что сейчас расскажу…
Она терла переносицу, не снимая очков. Мы с Фатимой ждали. Мы не торопили Тею, потому что обе чувствовали: только наше терпение способно разговорить ее.
И Тея наконец раскололась.
Оказывается, Амброуз хотел отослать Кейт. Из дома. В другую школу-пансион.
Так он сказал Тее буквально за неделю до своей смерти, тоже в выходные. Будучи сильно, очень сильно пьяным. Мы с Кейт и Фатимой в это время бултыхались в Риче, а Тея осталась на мельнице с Амброузом. Он выпил своего кислющего красного вина, уставился в потолок, словно пытаясь смириться с решением, которое ему явно очень нелегко давалось.
– Сначала он меня о школах расспрашивал. О других школах, где я до Солтена училась, – каковы они по сравнению с Солтеном. Допытывался, тяжело это или не очень – так часто менять школы. Он уже здорово набрался, местами нес околесицу – и вдруг упомянул связь между отцом и ребенком. Тут-то мне и поплохело. Потому что Амброуз имел в виду Кейт.
Тея перевела дух, словно лишь сейчас осознала смысл того разговора.
– Я ему говорю: Амброуз, не делайте этого. Вы разобьете ей сердце. Он не сразу ответил, долго молчал, а потом выдал: «Знаю. А куда деваться? То, что происходит, – неправильно. Я несу ответственность».
Дальше было примерно так: Тея стала расспрашивать, что именно неправильно, но тут послышался наш гомон, и Амброуз только тряхнул головой, взял бутылку, пошел наверх, в студию, и закрыл за собой дверь. Спрятался прежде, чем ввалились мы, мокрые, резвящиеся. Весь тот вечер и всю неделю Тея наблюдала за Кейт, пыталась понять – знает она о планах отца или не знает?
А в следующую пятницу Амброуз умер. И все рухнуло.

 

«То, что происходит, – неправильно. Я несу ответственность». Голос Теи, эхом повторяющий слова Амброуза, звенит в висках по дороге от метро к дому. Солнце печет затылок, но я едва замечаю жар – настолько я поглощена своими мыслями.
«То, что происходит, – неправильно». Что он имел в виду? Неужели Кейт вытворила нечто такое, что Амброуз решился отослать ее? Нет, невозможно. Весь учебный год Амброуз наблюдал, как Кейт и мы вместе с ней ошибались, принимали сомнительные решения, пробовали алкоголь и травку, оттачивали свои женские штучки. Наблюдал – не мешая нам, не упрекая, не воспитывая. С одной стороны, что удивительного? Амброуз и сам в юности отрывался – ему ли было в нас камни бросать? Поэтому он просто наблюдал – с любовью и терпением; пытался, без нотаций и угроз, донести до нас: мы подвергаем себя опасности. Один-единственный раз он действительно рассердился – когда Кейт на дискотеку взяла «колесо».
«Ты рехнулась? – кричал он, запустив пальцы в свою жидкую шевелюру, взъерошив ее так, будто это не волосы, а крысиные гнезда. – Не понимаешь, какой урон наносишь организму?! Травы тебе мало – надо себя с юности убивать?!»
Но даже тогда Амброуз не наказал Кейт, не посадил под домашний арест. Он только выразил огорчение и озабоченность. Потому что беспокоился за дочь. И за нас. Потому что хотел нам добра. Когда мы курили, он качал головой; когда замечал у Теи повязки на свежих порезах и ожогах – изменялся в лице от сострадания. Когда мы просили совета – советовал. И все. Никакого осуждения, никаких оскорблений. С Амброузом мы не чувствовали себя ни виноватыми, ни униженными.
Он нас любил. Всех. А в Кейт и вовсе души не чаял. Обожал ее до такой степени, что у меня, помню, дыхание перехватывало. Может, потому, что после смерти матери Кейт их осталось двое – она и Амброуз. Но дело не только в этом. Амброуз так смотрел на дочь, с такой бережной нежностью убирал, бывало, ей за ушко выбившуюся прядь волос, будто… будто пытался не то чтобы владеть ею пожизненно, а скорее запечатлеть самую суть Кейт, которая осталась бы с ним навсегда. Поэтому на каждом рисунке Кейт – абсолютно живая; каждый рисунок – гимн отцовской любви. Нечто похожее мне удавалось улавливать в отношениях моих родителей – но то была бледная тень чувств Амброуза, словно я смотрела сквозь затуманенное стекло или с очень большого расстояния. А в Амброузе любовь пылала ярко, если не страстно.
Нас он любил – с Кейт отождествлял себя. Представить невозможно, чтобы ему взбрело отослать ее из дома.
Что же случилось? Почему Амброуз решился расстаться с собственным сердцем?
– Ты уверена? – спросила я Тею. Вся жизнь показалась мне снежным комом, который балансирует на уступе, готовый сорваться. – Ты точно его слова запомнила?
Тея кивнула – молча, и поэтому я повторила вопрос. Тогда Тея взорвалась.
– Я дура, по-твоему? Могла в такой ситуации перепутать? Конечно, я уверена!
«Я несу ответственность».
За что, Амброуз? Какую именно ответственность? Что натворила Кейт? Или… от этой мысли все внутри переворачивается… или была другая причина? Может, Амброуз пытался защитить Кейт? От чего? Или от кого? Может, он сам что-то натворил?
Вопросы остаются без ответов, мозги кипят, ноги сами несут меня к дому. Осталось недалеко; скоро придется отмести все мысли, вновь стать женой Оуэна, матерью Фрейи.
Но вопросы продолжают меня мучить, превращаются в моем воображении в крылатых, когтистых существ – и я невольно шарахаюсь от них. Но бежать некуда, скрыться негде – и они бьют и терзают меня.
Что сделала Кейт? Что она сделала такого, что Амброуз решил отослать ее? И что она могла предпринять для своего спасения?

 

Соучастие в убийстве.
Соучастие в убийстве.
Столько раз мысленно повторила эти слова – а все никак не доходит. Сознание блокирует их, и точка. Соучастие в убийстве. За это сажают. Я устроила блэкаут в спальне, задернула темные шторы, чтобы не проник ни единый луч вечернего солнца. Фрейя у меня на руках, название уголовной статьи кажется ледяным душем, что каждую минуту обрушивается на мою голову. «Соучастие в убийстве».
Внезапно мрак раскалывается мыслью о предсмертной записке. И я иду на свет, который сочится сквозь эту трещину. Я кормлю Фрейю, рассчитывая, что она уснет. Она действительно почти отключилась, но когда я пытаюсь положить ее в кроватку, она задействует свои крохотные, но по-обезьяньи цепкие пальчики, принимается сосать молоко с новой силой, зарывается головкой в мою грудь, словно хочет вернуться в утробу, где было так безопасно.
Через минуту понимаю: Фрейя без борьбы не сдастся. Вздыхаю, сажусь обратно в кресло для кормления. Мысли возвращаются к Амброузу.
Записка. Он оставил записку, как классический самоубийца. Если бы он подвергся насилию, как бы он смог писать?
Я эту записку видела собственными глазами. Но вспомнить могу только короткие, какие-то усеченные фразы, да еще, пожалуй, характер почерка – словно писавший в конце уже еле владел рукой и сознанием.
«Я ухожу добровольно и с миром. Помни, моя дорогая Кейт, что я принял это решение из любви к тебе… Я совершаю то единственное, что способно защитить тебя… других способов все исправить я не знаю. Я тебя люблю, и вот моя последняя просьба: живи, люби, будь счастлива. А главное – поступай так, чтобы случившееся не было напрасным».
Любовь. Попытка защитить. Жертва. Эти слова я запомнила, с ними жила. Они казались исполненными смысла – в контексте версии, которую я считала верной. Если бы Амброуз не умер, какой скандал разразился бы из-за рисунков! Имя Амброуза было бы очернено, а с ним вместе – и имя Кейт. Все ее будущее втоптали бы в грязь.
В то субботнее утро, когда нас вызвали в кабинет мисс Уэзерби, у меня было ощущение, что детали головоломки стоят на своих местах. Амброуз предвидел катастрофу и сделал то единственное, что мог сделать ради спасения Кейт, – пожертвовал собственной жизнью.
Но сейчас… сейчас эта версия больше не кажется убедительной.
Потому что на моих коленях – моя дочь; потому что немыслимо по доброй воле оставить ее на произвол судьбы. Нет, конечно, я в курсе – родители иногда совершают суицид. Статус отца или матери не дает иммунитета к депрессии и стрессу – скорее наоборот.
Но Амброуз не страдал депрессией. В этом я совершенно уверена. Вдобавок не много найдется людей, столь же равнодушных к собственной репутации. Средства у Амброуза были. Друзья за границей имелись в достаточном количестве. А еще он любил обоих детей. Неужели он мог оставить их расхлебывать кашу, к которой боялся притронуться сам? Нет. Амброуз, которого я знала, сгреб бы сына и дочь в охапку и дернул с ними в Прагу, в Таиланд, в Кению – и он бы плевать хотел на скандал, потому что и талант, и дети остались бы при нем, а для него только это и имело значение.
Кажется, я всегда это понимала – подспудно. Понадобилось самой стать матерью, чтобы пришло ясное осознание.
Наконец Фрейя засыпает. Ротик разжимает хватку, головка клонится набок. Осторожно кладу ее на белую простынку, на цыпочках крадусь из спальни. Я иду вниз, в гостиную, где Оуэн смотрит что-то спасительно-отупляющее производства компании «Нетфликс».
При моем появлении он отрывается от экрана.
– Уложила?
– Да. Сегодня она долго не засыпала. Кажется, недовольна, что я ее на полдня оставила.
– Иногда полезно от мамочкиной юбки отцепиться, – поддразнивает Оуэн.
Знаю, он пытается меня развеселить. Но я устала, я совершенно вымотана и выбита из колеи. Конверт с ксерокопиями рисунков из головы не идет, да еще откровение Теи… Сама того не желая, огрызаюсь:
– Господи, Оуэн! Ей же всего шесть месяцев!
– Да в курсе я, в курсе! – Оуэн делает глоток пива, бутылка которого стоит на подлокотнике дивана. – Возраст Фрейи мне известен не хуже, чем тебе. Она ведь и моя дочь – по крайней мере, мне это внушают.
– Тебе это внушают? – Чувствую, как вспыхивают щеки, как звенит от возмущения голос: – Тебе это внушают? Ты что имеешь в виду?
– Айса! – Оуэн с грохотом ставит на подлокотник бутылку. – Держи себя в руках! Какая тебя муха укусила?
– Муха? – От ярости даже говорить не могу. – Ты намекаешь, что Фрейя – не твоя дочь, а меня про муху спрашиваешь?
– Фрейя – не моя дочь? Черт возьми!
Оуэн обескуражен – видно, что он прокручивает последние фразы нашего разговора. Наконец до него доходит.
– Да нет же! Ты с ума сошла! Ты и правда подумала, что я сомневаюсь?.. Я только имел в виду, что тебе надо меньше суетиться. Я – отец Фрейи, но как я могу себя проявлять? Ты меня совсем отстранила от забот о собственном ребенке. С чего ты взяла, будто я намекаю, что Фрейя…
Тут он замолкает – наверное, нечего ответить. Чувствую, как вспыхивают щеки – я только что поняла, что Оуэн имел в виду. Однако досада и не думает спадать. Наоборот, теперь она переросла в полноценный гнев. Как известно, лучший способ защиты – нападение. Особенно когда защищающийся – не прав.
– Вот, значит, как. Отлично, – цежу я. – Ты, оказывается, просто-напросто имел в виду, что я – психованная наседка, которая не доверяет мужу подгузник сменить. Что ж, это совсем другое дело. Разумеется, за такую ерунду я не сержусь.
– Господи, Айса! Перестанешь ты уже за меня говорить?! – кричит Оуэн.
– Как мне перестать? Ты ведь ходишь вокруг да около, намеками бросаешься! – Мой голос дрожит. – Знаешь, я сыта по горло. Меня твои придирки, которые ты маскируешь под шутки, уже достали. Что ты ко всему цепляешься? То тебя к купанию допусти, то это вечное «Давай на искусственное вскармливание перейдем», то ты недоволен, что я Фрейю к себе в постель беру. Ты меня каждый раз унижаешь…
– Это не придирки и не шутки. Это предложения, – жалобно перебивает Оуэн. – Да, ты права – это все меня с некоторых пор раздражает. Фрейе уже полгода. Пора начать прикорм. Честное слово, странно давать ей грудь, когда у нее зубки режутся.
– Да при чем здесь это? Фрейя еще младенец. Прикорм! Давай, прикармливай, кто тебе мешает?
– Да ты мешаешь! Ты! Каждую ночь одно и то же. Фрейя меня вообще не воспринимает, а почему? Потому, что ты, чуть она захнычет, прикладываешь ее к груди!
Теперь меня трясет. Ни минуты не хочу говорить с Оуэном.
– Спокойной ночи, – выдавливаю я и делаю шаг к дверям.
– Погоди! – Оуэн вскакивает с дивана. – Не надо демонстрировать свою власть. Я вообще не хотел ссориться. Не собирался даже! Это ты спровоцировала!
Не отвечаю. Иду к лестнице.
– Айса, – зовет Оуэн – полушепотом, чтобы не разбудить Фрейю, но очень настойчиво. – Айса! Почему ты так себя ведешь?
Я молчу. Я даже не оборачиваюсь. Если открою рот – непременно выдам нечто, способное оставить от наших отношений одни руины.
То есть правду.

 

Просыпаюсь. Фрейя под боком. Оуэна нет. Не могу понять, откуда эти тоска и стыд. Потом – вспоминаю.
Черт. Оуэн что, в гостиной спал? Или лег очень поздно, а поднялся ни свет ни заря?
Осторожно встаю, стягиваю пуховое одеяло, расстилаю на полу – вдруг Фрейя неловко повернется и свалится с кровати? Набрасываю пеньюар, на цыпочках спускаюсь по лестнице.
Оуэн сидит в кухне, пьет кофе и смотрит в окно. При моем появлении поднимает взгляд.
– Прости за вчерашнее, Оуэн.
Лучше прямо с этого начать. Оуэн меняется в лице. Непонятно, что он чувствует – что гора с плеч свалилась или что все скверно, сквернее некуда.
– И ты меня прости. Я вел себя как последний придурок. Наговорил всякого…
– Да нет, ты прав. То есть не во всем. Не насчет грудного кормления, конечно. В целом прав. Постараюсь активнее тебя задействовать. Все равно никуда не денешься. Фрейя растет, скоро у нее не будет такой необходимости во мне. И потом, я ведь хочу выйти на работу.
Оуэн поднимается, обнимает меня, устраивает подбородок на моей макушке. Под моей щекой бугрятся теплые мускулы его груди. Делаю долгий вдох, сама чувствую, как дрожит гортань. Выдыхаю.
– Как с тобой хорошо, – удается выдать мне.
Оуэн кивает. Мы стоим обнявшись долго, очень долго. Теряем счет времени. Наконец сверху слышатся звуки – вроде чириканья. Вздрагиваю.
– Ой, я же Фрейю на кровати оставила. Она скатиться может.
Хочу бежать в спальню, но Оуэн меня удерживает.
– Мы же договорились – или забыла? К Фрейе подойду я.
С улыбкой киваю. Оуэн бежит вверх по лестнице. Закипает чайник. Слышу, как Оуэн воркует над Фрейей. Наверное, взял ее на руки. Она смеется чуть сдавленно – как всегда, когда Оуэн прикрывает ее лицо одеяльцем, а потом выглядывает. Игра называется «А где у нас папочка?».
Пью чай. Над головой слышны шаги Оуэна, шорох пластикового пакета – Оуэн вскрыл упаковку с подгузниками, переодевает Фрейю. Затем раздается легкий скрип – это он выдвинул ящик комода, чтобы достать распашонку. Как долго он возится! Я бы уже десять раз справилась. Подавляю желание подняться, сделать все вместо него.
Наконец в дверном проеме появляется Оуэн с Фрейей на руках. До чего они похожи, просто сердце тает. И мало внешнего сходства – оба со сна взъерошенные, оба расплываются в улыбках. Каждый доволен и собой, и другим, а еще они радуются солнечному утру.
Фрейя тянет ко мне ручки. Хочется броситься к ней, но я помню слова мужа – и только улыбаюсь, продолжая сидеть за столом.
– Привет, мамочка, – серьезно говорит Оуэн, переводя взгляд с меня на Фрейю и обратно. – Мы тут посовещались и решили, что тебе нужен выходной.
– Выходной?
Почему-то слово вызывает тревогу.
– Что еще за выходной?
– Ты должна побаловать себя и полностью расслабиться. Ключевое слово «полностью». Вид у тебя измотанный, и мы с Фрейей считаем, ты заслужила отдых. От нас.
Я вовсе не хочу отдыхать от Фрейи. На самом деле только благодаря ей я пока не свихнулась. Но нельзя же об этом заявить.
– Возражения не принимаются, – поспешно говорит Оуэн. – Придется отдыхать. Через «не могу». Потому что я уже оплатил тебе целый день в спа-центре. Если не хочешь, чтобы деньги ушли впустую, поторопись. Тридцать три удовольствия начинаются ровно в одиннадцать утра. Мы с Фрейей отлично справимся и без мамочки. Учти, – Оуэн смотрит на часы, – тебе запрещено появляться дома до четырех пополудни.
– А что она будет есть?
– Молочную смесь. – Оуэн щекочет Фрейю под подбородочком. – А может, мы расхрабримся и отведаем пюре из брокколи! Ты как на это смотришь, мордашка?
Не нужен мне никакой спа-центр. Целый день безделья – это даже неприлично. Нет, я должна двигаться, чем-то заниматься, гнать всякие «а если», противостоять страхам. Открываю рот… но сказать ничего не могу. Ничего, кроме «ладно».

 

Выйдя из дома, машу рукой – а у самой живот скрутило от перспективы остаться один на один с мыслями о солтенских событиях. Впрочем, оборачивается все совсем неплохо. В подземке я, вся напряженная, будто палку проглотила, скриплю зубами от мигрени, что из зоны мозжечка ползет вверх, к вискам. Но зато в салоне опытная массажистка буквально выбивает из моего тела дурные мысли. Целых два часа я думаю только о боли в мышцах, о зажатости воротниковой зоны и плечевого пояса, от которых меня стараются избавить.
– Вы очень напряжены, – говорит массажистка. – В позвоночнике, особенно в верхней части, сплошные узлы. У вас, наверное, стресс на работе?
Неопределенно качаю головой. Молчу. Рот открыт. Чувствую, как из сосков сочится молоко, пачкая полотенце с логотипом спа-центра. Ну и пусть пачкает.
Хорошо бы здесь поселиться, твердит тело, которое наконец-то расслабилось. Нельзя, отвечает разум. Надо возвращаться. К Кейт, Фатиме и Тее. К Оуэну. К Фрейе.
С опустевшей головой, сонная, умиротворенная, выхожу из салона часа через четыре. Волосы непривычно легки – их подстригли до середины шеи; мышцы расслаблены и разогреты, я даже словно чуточку пьяна. А это потому, что мое тело вновь принадлежит мне. И никому другому. Ничто не угнетает меня. Даже сумка плечо не оттягивает. С рождения Фрейи я таскаю объемную сумку-шопер от «Марни» – там есть место и для подгузника, и для салфеток, и для сменной одежки. Но сегодня я оставила ее дома. Кошелек и ключи лежат сейчас в плоской сумочке-клатче размером с конверт, с декором из нефункциональных «молний», которые, уж конечно, как магниты притянут любого любознательного младенца. С этой сумочкой, что целых шесть месяцев провела в забвении, в которую еле вмещаются кошелек, мобильник, ключи и бальзам для губ, я вновь чувствую себя юной, беззаботной – прежней.
На выходе из метро меня захлестывает волна любви к Оуэну и Фрейе. Словно я их обоих сто лет не видела, словно на другом конце света была.
Все уладится. Почему-то сейчас я в этом уверена. Все обязательно уладится. Мы, конечно, совершили ужасную глупость – но мы ведь не убивали Амброуза, и не провоцировали на самоубийство, и вообще ничего такого не делали. В полиции это поймут – если вообще нас вычислят.
Поднимаясь по лестнице в квартиру, навостряю уши: не плачет ли Фрейя? Нет, все тихо. Может, они погулять пошли?
Поворачиваю ключ в скважине – осторожно, почти бесшумно. Вдруг Фрейя спит? Вхожу. Шепотом зову Оуэна. Молчание. В кухне пусто, ею владеет послеполуденный солнечный свет. Ставлю турку на плиту, варю себе кофе. Выпью его в спальне.
Нет, не судьба.
Потому что путь к лестнице лежит мимо гостиной. И от того, что там происходит, у меня перехватывает дыхание.
Оуэн сидит на диване, уронив лицо в ладони. Перед ним, на журнальном столике, два предмета – как два вещдока. Первый – пачка сигарет из моей сумки – той самой, от «Марни», которая сегодня осталась дома.
Второй – конверт с солтенским штемпелем.
Застываю в дверях. Сердце скачет, не могу говорить. Оуэн берет один из рисунков – со мной, обнаженной.
– Может, объяснишь, что это все значит?
Сглатываю. Во рту пересохло, в горле ком – колючий, огромный.
– То же самое я хочу у тебя спросить, – цежу я. – Почему ты рылся в моих вещах?
– Как ты могла?
Оуэн говорит тихо – ясно, что Фрейя недавно заснула.
– Как ты могла? Ты оставила дома чертову сумку, и Фрейя в нее залезла. Она… она потянула в рот и стала жевать… вот это. Вот эту дрянь!
Мне в лицо летит пачка сигарет. Падает у моих ног. Сигареты рассыпаются по полу.
– Я застал свою дочь мусолящей сигарету! Как ты смела мне лгать?
– Я… я…
Что скажешь, если крыть нечем? Гортань ноет от усилия не выдать правду.
– А что касается вот этого… – Оуэн трясет рисунком, – у меня даже нет версий. Айса, ты что… у тебя кто-то есть?
– Я? Ты с ума сошел!
Слова оправдания вылетают прежде, чем я успеваю подумать.
– Конечно, нет! Это не я нарисована. Не я!
Глупо, очень глупо. Потому что сходства только слепой не заметит. Амброуз был настоящим художником, все черты переданы с неумолимой точностью. Я имела в виду, что изображена не я сейчас. Разве я сейчас такая? Тело никак не придет в норму после беременности; живот обвис, и далее по списку. Стройной, как на рисунке, я была давным-давно.
По лицу Оуэна ясно: он поймал меня на лжи. Может, еще выкручусь?
– В смысле, Оуэн, это я, да, но это совсем не то, что ты ду…
– Не лги мне! – бросает Оуэн. И вдруг отворачивается, словно не в силах больше смотреть на змею вроде меня. Отходит к окну и продолжает: – Я звонил Джо. Она сказала, что вчера не было никакой гребаной встречи. Это ты с ним спишь, да? С этим, чтоб его побрал, братом Кейт, или кем он там ей приходится? Потому он и розы прислал?
– Ты про Люка? Нет! Как тебе только в голову пришло!
– Ну а с кем? С кем? Конвертик из Солтена! Я не дурак и не слепой – я на штемпель посмотрел. Ты для того к Кейт ездила? Дом свиданий у нее, да?
– Люк этого не рисовал! – кричу я.
– Тогда кто это рисовал? Кто?
Оуэн кричит, снова поворачиваясь ко мне. Лицо перекошено от ярости и боли, щеки пошли красными пятнами, рот – квадратный, как у ребенка, собирающегося разразиться ревом.
– Кто?!
Я колеблюсь, и пауза предоставляет Оуэну что-то вроде права с презрением фыркнуть. В следующий миг он резко рвет рисунок пополам, вдоль. Линия проходит по моему лицу, разделяет мои груди, мои ноги. Два клочка падают на пол, Оуэн разворачивается, словно собираясь уйти.
– Оуэн, подожди, – выдавливаю я. – Это не Люк рисовал. Это…
Тут я умолкаю. Нельзя открывать ему правду. Нельзя называть имя Амброуза, потому что оно потянет за собой все дальнейшие события. Как же объясниться? Только одним способом.
– Это… это рисовала Кейт, – наконец произношу я. – Давно. Когда мы еще в школе учились.
Он подходит очень близко, почти вплотную. Берет меня за подбородок, всматривается в глаза, не дает отвести взгляд – словно хочет проникнуть внутрь, прямо в душу. Стараюсь держаться дерзко и независимо, смотреть честно не получается. Глаза бегают, потому что меня пугают неприкрытая боль и ярость Оуэна.
Он морщится, опускает руку, цедит:
– Лгунья. – И идет к дверям.
– Оуэн, постой…
Бросаюсь вперед, перекрывая ему выход.
– Пусти, Айса.
Оттолкнув меня, он идет в холл.
– Ты куда?
– Не твое дело. В паб. Или к Майклу. Не знаю. Только…
Говорить он не может, иначе сорвется. Все его силы – и это видно – направлены на то, чтобы не выпустить отчаяние наружу.
– Оуэн!
Я кричу ему вслед, но он уже у входной двери. Оуэн останавливается. Руку держит на дверной ручке, ждет: что я еще навру? И в это время сверху доносится крик – пронзительный, с каждой долей секунды прибавляющий децибел. Мы разбудили Фрейю.
– Оуэн, я… я…
Сконцентрироваться мешают крики дочери – словно булькающая струя, они вымывают из головы все мысли.
– Оуэн, прошу тебя…
– Иди к ней, – говорит он почти нежно.
В следующую секунду дверь за ним захлопывается, а я, почти на ощупь, поднимаюсь в спальню – подавляя собственные всхлипы, ведо́мая требовательным криком Фрейи.

 

Оуэн не возвращается. Впервые за все время нашей совместной жизни он себе такое позволил – уйти на целую ночь, пропасть, не сообщив, куда направился и когда явится.
Ужинаю одна – то есть с Фрейей. Укладываю ее, меряю квартиру шагами, не зажигая света, пытаюсь разобраться в ситуации, выработать план действий.
Самое скверное – Оуэна винить нельзя. Он понял, что я ему лгу, и дело не только в моей глупой версии насчет кофе с подругами по курсам для молодых родителей. Оуэн что-то подозревает с того самого дня, как я уехала к Кейт. И он прав. Я ему все время лгала. И не знаю, как остановиться.
Отправляю ему сообщение – всего одно, потому что не хочу унижаться. «Пожалуйста, возвращайся. Или, по крайней мере, дай знать, что с тобой все в порядке».
Оуэн не отвечает. Ну и что мне думать?
Около полуночи приходит сообщение от Эллы, подруги Майкла. «Не знаю, что вы там не поделили. Оуэн у нас. Останется на ночь. Пожалуйста, не говори ему про это сообщение, а то подумает, что я лезу не в свое дело. Просто, как представила, что ты там сейчас одна и места себе не находишь от тревоги…»
Волна облегчения осязаема – я словно шагнула под горячий душ. «ОГРОМНОЕ СПАСИБО!!!» – пишу в ответ Элле. Спохватившись, пишу снова: «Не волнуйся, я ему не скажу. Еще раз спасибо».
Половина третьего ночи. Лишь теперь я ложусь в постель. Проходит немало времени, прежде чем мне удается уснуть на мокрой от слез подушке.

 

Просыпаюсь в совершенно другом настроении. Отчаяния больше нет. Оно уступило место злости. Я зла на себя, на свое прошлое, на свою недальновидность.
А еще я зла на Оуэна.
Мысленно меняюсь с ним ролями. Допустим, Оуэн получил алые розы от старой подруги, затем – анонимный конверт с рисунками. Очень может быть, что я бы тоже вышла из себя. Очень может быть, что стала бы бросаться обвинениями. Но я никогда не ушла бы от мужа и ребенка, не сказав, куда направляюсь. И я бы постаралась поверить в ту версию, которую изложил бы мне Оуэн.
Сегодня понедельник, значит, до вечера его можно не ждать. Запасной костюм Оуэн держит в офисе, так что домой ему заскакивать незачем. Разве только побриться. Но времена, когда департамент по гражданским делам требовал от своих сотрудников-мужчин младенчески гладких щек, канули в прошлое. И вообще, Оуэн может позаимствовать бритву и прочее у Майкла.
Несу Фрейю в слинге в парк. Прикидываюсь, что ничего не случилось. Гоню мысли, всякие «что, если».
Семь вечера. Оуэна нет. Давлюсь ужином в одиночестве. Укладываю Фрейю. Ложусь сама – не в нашу постель, нет. На диван в гостиной. Укрываюсь пледом, несмотря на летнюю жару. Тут-то я и слышу этот звук – поворот ключа. Сердце колотится где-то в горле. Резко сажусь, кутаюсь в плед – он мне вроде щита. Только закутавшись, поворачиваю голову.
В дверях стоит Оуэн. Костюм жеваный, лицо помятое. Пьян?
Молчим. Не знаю, чего ждет каждый из нас. Может, извинений другого.
– Ризотто на плите, – наконец с усилием произношу я. – Если ты голоден.
– Не голоден, – бросает Оуэн, однако идет в кухню и гремит посудой. По тому, как он ставит на стол тарелку, как роняет нож с вилкой и как неловко лезет за ними, поднимает и снова умудряется уронить, мне понятно: пьян. Черт, придется идти к нему. Еще обожжется или галстук свой подожжет.
Оуэн сидит за столом, лицо в ладонях, тарелка с холодным ризотто под носом. Не ест. Смотрит в тарелку с пьяным отчаянием.
– Давай я, Оуэн.
Забираю тарелку, ставлю в микроволновку. Через несколько секунд возвращаю ему, дымящуюся, и он начинает механически есть, кажется, не чувствуя, что ризотто сильно перегрето.
– Оуэн… Насчет вчерашнего…
Он поворачивается. В глазах его столько мольбы и боли, что я понимаю: он тоже устал. Он хочет мне верить, примет сейчас любое объяснение, потому что его главное желание – чтобы ссора кончилась, чтобы его вчерашние выпады оказались глупыми, напрасными. Делаю глубокий вдох. Только бы слова подобрать…
Как только я собираюсь заговорить, звонит мобильник. Мы оба вздрагиваем.
На экране высветилось «Кейт». Может, не отвечать? Но я отвечаю – то ли по привычке, то ли из страха.
– Алло.
– Айса?
В голосе паника. Ясно: все плохо.
– Айса, это я.
– Слушаю. Что случилось?
– Насчет папы. – Кейт сдерживает рыдания. – Насчет его… тела. Они спрашивали… они мне сказали…
Кейт умолкает. Слышно ее учащенное дыхание. Она явно сдерживается, чтобы не разрыдаться.
– Кейт, Кейт, тише! Сделай вдох. Теперь выдох. Вот так. Что они тебе сказали?
– Что смерть подозрительная. Меня вызывают на допрос.
Все мое тело холодеет, ноги словно ватные. Сползаю на стул рядом с Оуэном, как будто мышечный каркас вовсе отказал.
– Господи, Кейт.
– Можешь приехать? Нам… мне нужно с тобой поговорить.
Ну конечно. Кейт учла, что Оуэн может находиться рядом, и старается умалить страшный смысл своей просьбы. Мы должны встретиться, причем немедленно, до того, как полиция станет допрашивать Кейт – или всех нас. Мы должны сочинить общую легенду.
– Я приеду, Кейт. Сегодня же. Последним поездом. Он в половине десятого. Успею. Такси возьму до вокзала.
– Ты уверена? – Кейт уже рыдает в открытую. – Я знаю, что слишком многого прошу. Но Фатима не может приехать, у нее дежурство, а Тея вообще не отвечает.
– Уверена, конечно. Жди.
– Спасибо, Айса. Спасибо тебе. Это очень важно. Сейчас же позвоню Рику, чтобы он встретил тебя на вокзале.
– До скорого. Держись там. Люблю.
Лишь отложив мобильник, замечаю помятое лицо мужа, красные от усталости и алкоголя глаза. Понятно, какие выводы он сделал из разговора. Сердце падает.
– Ты в Солтен едешь? – цедит Оуэн. – Опять?
– У Кейт проблемы.
– К черту твою Кейт!
Он кричит, заставляя меня вздрогнуть. Схватив почти полную тарелку ризотто, он вываливает содержимое в раковину, забрызгав кафель. Лишь затем начинает говорить – мягче и тише, с дрожью в голосе:
– Подумай о нас, Айса. Подумай обо мне.
– Сейчас я должна думать о Кейт.
Трясущимися руками беру тарелку и включаю воду.
– Не о тебе, а о Кейт. Она во мне нуждается.
– Это я в тебе нуждаюсь!
– Обнаружено тело ее отца. Она совсем разбита. Как, по-твоему, я должна поступить?
– Тело отца? Это в смысле – труп? Да что ты несешь?
Тру виски пальцами. Нет, это невыносимо. Я не сумею внятно объяснить, запутаюсь между правдой и ложью. Оуэн мне не поверит. В таком состоянии он никому и ничему не поверит. Он провоцирует скандал, ищет доказательства, что им, бесценным, пренебрегает мать его ребенка.
– Слушай, все сложно. Я нужна Кейт, это главное. И я к ней поеду.
– Вранье! Вы с Кейт все нарочно подстроили. Она без тебя семнадцать лет прекрасно жила – как и ты без нее. Какого она тебе сейчас сдалась, а? Молчишь? Она пальцами щелкнула – и ты к ней готова мчаться на ночь глядя. Это вне моего понимания, Айса.
Почти то же самое говорил Люк. Я настолько ошарашена, что целую минуту не могу ответить. Стою, тяжело дыша, словно после пощечины. А потом мои ладони сами собой сжимаются в кулаки. Стараясь не сорваться, разворачиваюсь к двери.
– Прощай, Оуэн.
– Прощай? – Он шагает ко мне, поскальзываясь на ризотто. – Что значит «прощай»?
– Что тебе угодно.
– Мне угодно, – дрожащим голосом начинает Оуэн, – чтобы для тебя главную роль играли наши отношения. С рождения Фрейи я себя ощущаю последним в пресловутом гребаном списке. Мы больше не разговариваем. А теперь еще и это!
Не пойму, о чем он – о Солтене? О Люке? А может, о Фатиме, Тее и Кейт? Или… или даже о Фрейе?
– Меня это достало! Слышишь? Меня достало быть последним в списке!
При этих словах что-то щелкает в моем сознании. Мне больше не грустно. И не страшно. Я – взбешена.
– Так вот оно что! Люк, значит, ни при чем! И Кейт тоже, и даже дурацкая пачка сигарет! Дело в тебе, Оуэн. Ты не можешь пережить, что отныне не ты центр вселенной!
– Да как ты смеешь? – Язык у него заплетается. – Сама же мне врала – и на меня сваливаешь вину? Я с тобой поговорить пытался, Айса. Неужели тебе наплевать на наши отношения?
Нет, конечно. Не наплевать. Но сейчас, вот прямо сейчас, я на грани. Еще одно обвинение со стороны Оуэна – и я расколюсь. Все ему выложу. А этого допустить нельзя.
Стремительно иду к двери, почти бегом поднимаюсь в спальню. Начинаю собирать сумку. Запихиваю все подряд – подгузники, свое белье, распашонки. Несколько блузок. Какие-то штаны. Плевать, что не по погоде. Сейчас главное – уехать. Отсюда, из этого дома.
Вынимаю проснувшуюся, недовольную Фрейю из кроватки, заворачиваю в шерстяной кардиган – ночью прохладно и сыро. Вскидываю сумку на плечо.
– Айса!
Оуэн, багровый от ярости, караулит в прихожей.
– Айса, не делай этого!
– Оуэн, я…
Фрейя начинает вырываться, и одновременно жужжит телефон. От кого сообщение? От Теи? От Фатимы? Не знаю. Даже думать не могу.
– То есть ты к нему уезжаешь, да? – истерит Оуэн. – К брату Кейт? Так? И сообщение от него, верно?
Все, хватит. Это была последняя капля.
– Да пошел ты!
Отталкиваю его плечом, хлопаю дверью. Фрейя вздрагивает, ударяется в рев. Коляска стоит на первом этаже. Укладываю Фрейю, брыкающуюся изо всех сил, а у самой руки трясутся. Игнорирую вопли, подобные вою сирены; открываю дверь, выкатываю коляску на крыльцо и тащу вниз по ступеням.
Не успеваю дойти до калитки, когда дверь распахивается, и выскакивает разъяренный Оуэн.
– Айса! – вопит он.
Продолжаю путь.
– Айса! Ты не можешь вот так взять и уйти!
Очень даже могу. Слезы катятся по щекам, сердце того гляди разорвется.
Но я продолжаю идти.

 

Погода меняется, кажется, одновременно с отправлением поезда. По сельской местности мы едем уже под ливнем. Температура резко упала – в пригородах была еще предгрозовая духота, сейчас холодно и промозгло, почти как осенью.
Сижу, озябшая, прижав к груди Фрейю – этакую живую грелку. Пытаюсь и не могу осмыслить произошедшее. Я что – ушла от Оуэна? Мы и раньше ссорились, и даже по-крупному. Парам вообще свойственно пререкаться, цепляться к мелочам, грызться, и мы – не исключение. Сегодняшняя ссора серьезнее всех предыдущих. Мало того, она – первая с появления Фрейи. Когда Фрейя родилась, в наших отношениях произошла перемена. Ставки, что ли, поднялись. Словом, мы пустили корни, стали терпимее друг к другу; осознали – нельзя раскачивать лодку так сильно и так часто, ведь теперь мы в этой лодке не одни, с нами – наш ребенок.
А сейчас… сейчас лодка дала такой крен, что спастись нам обоим вряд ли удастся.
Несправедливость обвинений Оуэна жжет мне горло как кислота. «У тебя кто-то есть». Ха! Да я, с тех пор как родила Фрейю, почти безвылазно сижу дома! Мой организм мне не принадлежит – Фрейя, прицепившись, словно репей, вытягивает, заодно с молоком, и мою энергию, и мое либидо. Я вымотана, я задергана Фрейей. Настроиться на близость с Оуэном, ответить на его желание – целая история. И Оуэн это знает. Он отлично знает, как я устала, как стесняюсь своего дряблого тела. Неужели он и правда решил, что я, сунув Фрейю под мышку, пускаюсь во все тяжкие с прежним пылом? Ерунда! Я бы расхохоталась, если бы не чудовищная нелогичность такого подозрения.
И все-таки… Все-таки, взбешенная донельзя, я вынуждена признать: в некотором смысле Оуэн угадал. Не насчет романа, нет. Просто, пока поезд катится к югу, остывает мой гнев и в душе зарождается зернышко вины. Оэун прав в главном – я ему лгу. Ложь ведь не всегда идентична измене с другим мужчиной. Изменять можно по-разному, и эффект будет не менее, если не более пагубным, чем от измены. Я не была искренна с самого знакомства с ним, но сейчас я перешла черту. Я лгу напропалую. Оуэн догадался: случилось что-то плохое, и я пытаюсь это скрыть. Он просто не знает, в чем конкретно проблема. Жаль, что нельзя ему рассказать.
От желания поделиться сосет под ложечкой. И в то же время… я отчасти рада, что не имею на это права. Тайна не моя, не мне и решение принимать. Ну а если бы задействована была только я одна? Как тогда? Не знаю.
С одной стороны, я не хочу лгать Оуэну, с другой – не хочу, чтобы он узнал правду. Чтобы видел во мне ту, кем я была, кем являюсь, – лгунью. Не такую, которая солгала один раз, но такую, которая лжет постоянно. Ведь я участвовала в сокрытии трупа, разрабатывала и продолжаю разрабатывать легенды со своими подельницами. А возможно, на мне и другое преступление, похуже – содействие в сокрытии убийства.
Если все это всплывет – будет ли Оуэн любить меня?
Не уверена. Потому мне и плохо.
Если бы речь шла только о любви Оуэна, я, пожалуй, и рискнула бы. По крайней мере, в этом я себя убеждаю. Но на кону – еще и его карьера. Потому что анкеты, которые требуется заполнять при поступлении на работу в министерство… эти анкеты дьявольски подробны.
Соискателя спрашивают, не играет ли он в азартные игры, не употреблял ли наркотики… и да, не привлекался ли он к уголовной ответственности. Зачем? Чтобы найти рычаги давления, которые могут использовать злоумышленники в попытке получить информацию, принудить его к мошенничеству. А еще в этих анкетах есть вопросы о партнере, о семье, о друзьях, и, чем выше метит соискатель, тем дотошнее будут его расспрашивать и тем тщательнее взвешивать ответы.
А знаете, какой вопрос – последний? Вот какой: «Есть ли в вашей биографии событие, которым вас можно шантажировать? Если да, заявите о нем сейчас».
И я, и Оуэн заполняли эти анкеты, причем неоднократно. Мне приходилось это делать каждый раз при переводе на новое место службы, Оуэну – каждый раз, когда ему повышали категорию допуска к секретной информации в Министерстве внутренних дел. И я все время лгала. Все время.
Одного факта лжи достаточно, чтобы я вылетела с треском. Но, открыв правду Оуэну, я сделаю его сообщником. Суну в петлю и его голову тоже. Даже сокрытие трупа – ужасное дело. А соучастие в убийстве…
Закрываю глаза, отгораживаясь от тьмы, от дождя, что стучит в окно вагона. Ощущение, будто, сойдя с тропы, я пустилась напрямик по соляному маршу. Почва дрожит, в следах мигом собирается жижа, ноги вязнут. Каждый шаг приближает меня к сердцу топей, скоро станет невозможно пойти на попятную…

 

– Дорогая, ты вроде говорила – до Солтена едешь?
Надтреснутый ласковый голос заставляет меня вздрогнуть. Фрейя просыпается от толчка, сердито вскрикивает.
– Что?
В уголке рта скопилась слюна. Поспешно утираюсь салфеткой, таращусь на старушку, что сидит напротив.
– Что, простите?
– К Солтену подъезжаем, милая. Ты вроде кондуктору говорила, что в Солтене выходишь?
– Боже! Да, спасибо!
Темнота такая, что я вынуждена прикрыть глаза ладонями. Приникаю к мокрому окну, щурюсь. За окном – перрон и слабо подсвеченное название станции.
Действительно, Солтен. Вскакиваю, сгребаю сумки, набрасываю пальто. Фрейя в полусне сучит ножками. Игнорирую ее недовольство, почти бегу к дверям.
– Дай-ка, дорогая, я тебе дверь придержу, – предлагает старушка, наблюдая, как я укладываю сопротивляющуюся Фрейю в коляску, как застегиваю над ней капор.
В свистке дежурного – какая-то категоричность. Толкаю перед собой коляску. Мокрый перрон поблескивает, пальто уже исполосовано дождем. Фрейя проснулась, глазищи огромные. От страха она, кажется, даже зареветь не может – только слабо попискивает. Хлопая полами пальто, бегу по перрону. Хоть бы Кейт приехала с Риком. Хоть бы Кейт приехала с Риком.
Слава богу, Кейт сидит в такси. Ее силуэт угадывается за запотевшими стеклами, мотор работает. На сей раз я не забыла упаковать адаптер для детского кресла. Пристегиваю Фрейю, и такси трогается, подскакивая на проселочных ухабах.
Разговаривать нельзя – Фрейя хнычет, безутешная, не понимающая, зачем ее выдернули из уютного вагонного тепла и куда тащат сквозь промозглую ночь. Каждый всхлип царапает мою плоть, но, по крайней мере, есть причина не вести с Риком светский разговор. Потому что мои мысли заняты рисунками, предсмертной запиской Амброуза, розами, кровавыми царапинами от шипов.
На мельнице потоп. Целые лужи в гостиной, почти болота – в дверных проемах. Трухлявые оконные рамы не спасают от косого дождя, расшатанные половицы образуют углубления для скопления воды.
– Кейт, – начинаю я, перекрывая всхлипы дочери и грохот волн о мостки.
Кейт качает головой, указывая на часы. Почти полночь.
– Иди спать. Утром поговорим.
Делать нечего. Киваю, несу своего плачущего ребенка по ступеням в спальню – ту самую, где мы жили несколько недель назад, где после нас не сменено постельное белье на кровати Люка. Ложусь на бок. Всхлипы Фрейи становятся реже, переходят в икоту… а я погружаюсь в сон.

 

Просыпаюсь рано. Не встаю – привыкаю к освещению. Хотя еще и солнце не встало толком, комната ослепительно светла. Но свет холодный, рассеянный и какой-то зябкий. Перевожу взгляд на окно. Морской туман поднялся над устьем Рича, завесил мельницу вместе с окрестностями бледно-серым небесным тряпьем. Угол окна затянут паутиной, инкрустированной капельками влаги. Сразу возникают ассоциации с солтенскими рыболовными сетями.
Предплечья покрылись гусиной кожей. Закутываюсь в одеяло, поворачиваюсь на другой бок. Что-то Фрейя подозрительно тихо себя ведет.
От увиденного сердце останавливается – и запускается вновь, скачет со скоростью сто миль в час.
Колыбель Фрейи пуста.
Колыбель пуста.
Подрываюсь с постели, дрожу, как от электрического разряда. Шарю под одеялом. Сама знаю – это глупо, я ведь уложила Фрейю в колыбель, а Фрейя еще даже ползать не умеет, не могла она перелезть через резной деревянный бортик и забраться ко мне в кровать.
Фрейя. Господи, где Фрейя?
Почти рыдая, не веря собственным глазам и рукам, выскакиваю из спальни в коридор, зову:
– Кейт!
Мне казалось, получится вопль. Но от ужаса в горле пересохло. Ощущение, что я произношу ее имя с петлей на шее.
– Кейт!
– Здесь я, внизу!
Почти скатываюсь с лестницы, занозя босые пятки, забыв про отсутствующую ступеньку. Врываюсь в кухню. Кейт стоит возле раковины. Удивление на ее лице трансформируется в немой вопрос. Застываю на пороге. Сама чувствую: взгляд у меня безумный – потому что руки никем не отягощены.
– Кейт, – выдавливаю я. – Фрейя… пропала!
Кейт отставляет турку – она ее споласкивала. Прямо на глазах выражение ее лица меняется на… виноватое?
– Ой, прости!
Кейт указывает за мою спину. Оборачиваюсь. Фрейя здесь, в кухне. Сидит на коврике, в кулачке зажат ломоть хлеба, мордашка довольная. Увидев меня, Фрейя от счастья повизгивает, бросает обмусоленный хлеб, тянется ко мне – на ручки просится.
Подхватываю ее, прижимаю к колотящемуся сердцу. Говорить я не в силах. Да и что тут скажешь?
– Прости, – виновато повторяет Кейт. – Я не подумала, что ты станешь переживать. Рано утром я мылась и, наверное, разбудила Фрейю. Иду по коридору, слышу – она хнычет. Ты еще спала, и я решила… – Кейт хрустит пальцами, – ты такая уставшая все время, Айса. Я решила, тебе надо выспаться.
Не отвечаю. Пусть сначала утихнет сердцебиение. Розовенькие пальчики Фрейи путают мои волосы, я вдыхаю сладкий младенческий запах ее темечка. Тяжеленькая, она уже оттянула мне руки. Боже. Все в порядке. Все обошлось.
В ногах внезапная слабость. Почти сползаю на диван.
– Прости, – в третий раз извиняется Кейт и трет заспанные глаза. – Я должна была сообразить, что ты ее потеряешь.
– Ничего страшного, – выдавливаю я.
Фрейя шлепает меня по щеке – да посмотри же, мама! Определенно, она чувствует неладное, только сказать пока не может. Натягиваю улыбку, поворачиваюсь к Фрейе. Господи, во что я превратилась? Почему, не обнаружив ребенка в колыбели, я сразу думаю о похищении?
– Это ты меня прости, Кейт. – Голос чуть дрожит, но я делаю глубокий вдох и продолжаю: – Сама не пойму, с чего так разволновалась. Просто я… я сейчас… на грани.
В глазах Кейт – скорбь и понимание.
– Я тоже.
Она отворачивается к раковине и спрашивает:
– Кофе будешь?
– Буду.
Кейт ставит турку на плиту. Ждем, пока закипит кофе. Молчим. Наконец под бульканье черной жижи Кейт произносит:
– Спасибо тебе.
– За что? Вроде это я должна благодарить.
– За то, что примчалась по первому зову. Сама знаю: я слишком многого просила.
– Пустяки, – вру я.
Может, не позвони Кейт вчера – мы с Оуэном все уладили бы. Может, приезд к ней стал той самой соломинкой, что доломала хребет наших отношений.
– Что в полиции сказали, Кейт? – спрашиваю я, отгоняя мысли о развале моей семьи, совершенном моими руками.
Кейт отвечает не сразу. Сначала она отворачивается к плите, где перекипел наш кофе, снимает турку с огня, разливает кофе по двум крошечным чашечками, одну передает мне. Сажаю Фрейю обратно на коврик – не хватало, чтобы она обожглась.
– Марк Рен, урод этот, – начинает Кейт, устроившись с ногами в кресле, – весь такой соболезнующий, сюда притащился на разведку. Не знаю, что ему Мэри наболтала, да только он что-то подозревает.
– Ну а тело… выходит, его идентифицировали? – Этот вопрос я могла бы и не задавать – я же в курсе, в газетах читала.
Но мне почему-то важно услышать подтверждение от Кейт. Мне важно видеть ее лицо, ее реакцию на мои слова.
Впрочем, по лицу-то как раз немного поймешь. Почти окаменевшая, Кейт неохотно кивает:
– В общем, да. У меня взяли образец ДНК – но чисто для проформы. И так все понятно. Говорят, по зубным пломбам опознали, ну и еще кольцо его мне предъявили.
– Тебя просили подтвердить, что кольцо принадлежало отцу?
– Да. Я подтвердила. Зачем отпираться?
Киваю. Кейт права. Отчасти смысл игры в ложь в том, чтобы вовремя соскочить. Правило пятое – умей остановиться. «Отдерни руку прежде, чем на нее птичка нагадит», – говорила Тея. Фишка в том, чтобы четко представить: все, черта, дальше нельзя. Не уверена, что на сей раз мы эту черту разглядели. Мало того, похоже, проблемы на нас повалятся независимо от нашей смекалки и наших действий.
– А потом, Кейт?
– Я должна буду явиться в полицию и дать отчет о ночи, когда папа… пропал. А я не знаю, говорить или не говорить, что вы все были тогда со мной.
Кейт трет лицо. Круги под глазами на фоне оливковой кожи кажутся коричневыми.
– Не знаю, как будет лучше. Можно им сказать, что я позвонила и позвала вас, обнаружив, что папа пропал. Тогда у нас не будет расхождений в показаниях. Мы все здесь были, ждали папу, он не появился, и тогда вы втроем ушли. Но в таком случае вас тоже станут допрашивать. Чтобы вы подтвердили сказанное мной. Мы не знаем, что известно в школе – а от этого многое зависит.
– Что известно в школе? – эхом повторяю я.
– Ну да. О той ночи. Кто-нибудь видел, как вы уходили? Если я скажу, что вас тут не было, а кто-то вас видел сбегающими из школы… Сама понимаешь.
Еще бы не понимать. Прокручиваю ситуацию. Мисс Уэзерби застала нас в спальнях – но видела нашу одежду со свежей грязью. И в кабинете у себя она говорила ведь о нарушении правил школьного распорядка, о свидетеле…
– Думаю, нас все-таки засекли, – с неохотой произношу я. – По крайней мере, Уэзерби утверждала, что есть свидетель. Кто – она не говорила. Мы ни в чем не сознались. В смысле, я не созналась. Насчет Фатимы и Теи не в курсе.
– Черт. Получается, придется сказать в полиции, что я была не одна, а с вами. А это значит, вас тоже, скорее всего, будут допрашивать.
Кейт бледнеет. Понятно, о чем она подумала. Дело не только в проблемах, которые получим мы втроем. Нет, здесь имеет место быть вполне эгоистическое соображение. Четыре варианта показаний – это много. Совпадут ли они в деталях? А если кто-то расколется…
Сразу приходит на ум Тея – пьющая, со шрамами на руках. Уж конечно, Тея нестабильна. А Фатима что – стабильнее? Как бы не так. Фатима нашла себя в исламе. Что она там говорила про искреннее раскаяние? Про исповедь, без которой путь к новой жизни закрыт? Едва ли Аллах простит грешника, который продолжает лгать и отпираться.
Ну а рисунки? Чертовы рисунки в чертовом конверте? Выходит, о нас кому-то известно.
– Кейт… – начинаю я. Сглатываю. Умолкаю.
Кейт поднимает взгляд, и я заставляю себя продолжить:
– Тут еще новость. Фатима, Тея и я… мы получили по почте рисунки. То есть ксерокопии рисунков.
Кейт меняется в лице, и по характеру этой перемены мне ясно: Кейт знает, что́ я сейчас скажу. Не пойму, легче мне от ее знания или нет; как бы то ни было, выпаливаю остальное, боясь, что, если буду тянуть резину, уже не решусь.
– Кейт, ты действительно уничтожила наши портреты?
– Да, – отвечает Кейт. Лицо перекошено от боли. – Клянусь. Только…
Она замолкает. Не слышать бы, никогда не слышать ее следующих слов. Однако они звучат. Кейт поджимает белые, бескровные губы и сознается:
– Уничтожила, только не сразу.
– А поподробнее?
– Тогда – прямо тогда – у меня рука не поднялась их сжечь. Я хотела, честно. Но не смогла. Все думала: вот соберусь с духом и сожгу, соберусь и сожгу. А потом как-то пошла в папину мастерскую – а там кто-то успел побывать.
– Что? – Не могу скрыть ужаса. – Когда это случилось?
– Давно. Вскоре после папиной смерти. Я недосчиталась нескольких картин и рисунков и поняла, что их украли. Что кто-то за нами следит. Все, что осталось, я сожгла, клянусь. Но тут мне стали приходить письма.
Чувствую, как цепенеет все тело, словно в кровь впрыснули яд.
– Письма?
– Ну да. Первое пришло, когда я продала папину картину. Об аукционе написали в местных газетах, причем указали и сумму, которую я выручила. А через несколько недель я получила письмо. Аноним хотел денег. Не угрожал, просто требовал: положи сто фунтов в конверт, а конверт сунь за панель в «Солтенском гербе». Я этого не сделала, и еще через несколько недель пришло второе письмо. Только теперь у меня вымогали не сто, а двести фунтов. И рисунок прилагался.
– Один из тех, где мы… – выдавливаю, превозмогая тошноту.
– А сама как думаешь? В общем, я заплатила. И письма стали приходить регулярно, где-то раз в полгода. Я платила, платила – а потом взяла да и написала сама. Что деньги кончились, мельница медленно тонет, все картины проданы. В смысле, шантажируй не шантажируй – а фунтовые купюры от этого не материализуются. И писем больше не было.
– Когда это случилось?
– Года два назад. Может, три. Шантажист притих, я думала, все кончилось. А этим летом все началось опять. Сначала – овца, потом… – Кейт сглатывает. – Потом, после вашего отъезда, я получила письмо: «Раз сама на мели, почему бы подружек на денежку не раскрутить?» Но мне и в страшном сне не снилось…
– Господи! Кейт!
Вскакиваю, потому что слишком взвинченна, чтобы сохранять неподвижность. Но бежать некуда, и я снова сажусь на диван, впиваюсь ногтями в ветхую обивку. «Почему ты нам не сказала?» – вот какой вопрос вертится на языке. Впрочем, ответ мне известен. Кейт пыталась нас оградить. Все эти годы она проявляла о нас удивительную заботу. Второй вопрос: «Почему ты не заявила в полицию?» – кажется совсем идиотским. Просто рисунки, да? Черта с два! Рисунки – пустяк; дело в записке, которая сопровождала мертвую овцу. Записка все открывает.
– Вот я и думаю… – еле слышно шепчет Кейт – и вдруг умолкает.
– Продолжай, – прошу я.
Она принимается хрустеть пальцами, затем встает, идет к комоду. В ящике у нее хранятся, перевязанные красной бечевкой, бумаги, среди которых вроде как затерялся конверт с запиской. Старый, потертый, пожелтевший конверт, и записка такая же. У меня сердце обрывается.
– Это… это… – запинаюсь я.
Кейт кивает.
– Я ее сохранила. А что еще оставалось?
Не сразу решаюсь прикоснуться к листку бумаги, что подрагивает в пальцах Кейт. Мысли об отпечатках неотвязны – но соображать надо было раньше. Мы эту записку все перетрогали, мы ее из рук в руки передавали тогда, семнадцать лет назад. И вот я беру ее – осторожно, за краешки, словно от этого труднее будет меня вычислить. Беру – но не разворачиваю. Зачем? Теперь, когда записка у меня, содержание само всплывает из глубин памяти: «… прости… не вини никого, моя радость… других способов все исправить я не знаю…».
– Может, предъявить это Марку Рену? – хрипло спрашивает Кейт. – Тогда бы все кончилось. Записка отвечает на многие вопросы…
С этим не поспоришь. Но поднимает-то она еще больше вопросов. Например: почему Кейт семнадцать лет назад не отнесла ее в полицию?
– Что конкретно ты скажешь? – наконец спрашиваю я. – Где ты ее нашла? Как будешь объясняться?
– Не знаю. Могу сказать, что нашла записку еще в ту ночь, но утаила ее. Могу и правду открыть: папа пропал, я боялась лишиться дома. Тогда вас не придется впутывать. Не придется сообщать, как мы его хоронили и прочее. Или нет. Могла ведь я найти записку через несколько месяцев после папиной смерти? Ведь могла?
– Кейт, Кейт! Не знаю! – Тру глаза. Они словно затуманены, и это мешает соображать. Под веками скачут яркие разноцветные точки, распускаются хищные цветы. – Какую версию ни возьми – вопросов больше, чем ответов, вдобавок…
Тут я умолкаю.
– Что вдобавок? – торопит Кейт. В голосе какая-то новая нота. Попытка оправдаться? Страх?
Черт. В мои планы совсем не входило сворачивать на эту дорожку. Просто больше ни о чем думать не могу. Никто не отменял правило четвертое: не лги своим.
– Вдобавок, если ты им эту записку предъявишь, они ведь захотят установить авторство.
– Ты к чему клонишь?
– Кейт, извини, но я вынуждена об этом спросить. – С трудом сглатываю, подбирая наименее обидные слова. – Пожалуйста, пойми меня правильно. Что бы ты сейчас ни сказала, что бы тогда ни случилось – я не стану тебя осуждать. Я просто должна знать – у меня ведь есть такое право?
– Айса, не томи, – сухо произносит Кейт.
По глазам видно – она напугана. Или размышляет, как бы выкрутиться?
– Записка выпадает из общей картины. Сама ведь понимаешь. Амброуз покончил самоубийством из-за рисунков – по крайней мере, мы привыкли так думать.
Кейт кивает – очень медленно, с опаской.
– Только по времени получаются нестыковки, Кейт! Рисунки попали в школу уже после смерти Амброуза.
Снова сглатываю. Кейт отлично умеет подделывать руку отца. Столько лет рисовала в его стиле и подписывала картины его именем, чтобы выгоднее продать, чтобы свести концы с концами. И потом – анонимные письма. Кейт платила вымогателю целых пятнадцать лет, а в полицию не обращалась и даже нам ничего не говорила – хотя мы имели право знать.
– Кейт, ответь, пожалуйста: Амброуз действительно написал эту записку?
– Да, он ее написал. Сам, – твердо отвечает Кейт. Лицо у нее непроницаемое.
– Но это ведь нелогично. Опять же, подумай: он принял смертельную дозу героина – во всяком случае, мы так всегда считали. Тогда почему его рисунки были аккуратно упакованы, а? Может, естественнее выглядело бы, если бы он отключился, разбросав их по полу?
– Мой отец сам написал эту записку, – упрямо повторяет Кейт. – Уж я-то знаю.
– Просто…
Продолжать язык не поворачивается. Кейт ссутулилась, кутается в старый халат.
– На что ты намекаешь, Айса? Не на то ли, что я убила родного отца?
Повисает молчание. Озвученное подозрение, прежде аморфное, обретает плоть, и в этой плоти – рана, которую так просто не залижешь.
– Не знаю.
Голос у меня хриплый, слова приходится выдавливать силой:
– Просто… вдруг есть что-то еще, что нам нужно знать перед допросом?
– Больше ничего, – ледяным тоном отвечает Кейт.
– Больше ничего нет, и точка – или нам больше ничего не нужно знать?
– Вам больше ничего не нужно знать.
– Получается, что-то все-таки есть. Просто ты не хочешь говорить, да?
– Айса, черт возьми, хватит уже! Хоть ты меня не допрашивай! – На лице Кейт страдание, она бежит к окну, и Верный, почуяв, что ей плохо, мигом возникает рядом. – Больше я тебе ничего сказать не могу. Поверь мне, пожалуйста.
– Тея говорила… – начинаю я – и прикусываю язык. Мужество меня оставило. Но узнать нужно, и я беру себя в руки. – Кейт, Тея говорила, Амброуз собирался перевести тебя в другую школу. Это правда? Почему? Почему он так решил?
С минуту Кейт, белая, как полотно, молча смотрит на меня.
Затем, придушив рыдание, отворачивается, срывает с вешалки пальто, натягивает прямо на халат, влезает в грязные резиновые сапоги и хватает собачий поводок. Верный послушен. С недоумением он смотрит на хозяйку, силится понять, в чем причина ее боли. Еще мгновение – и за Кейт и Верным захлопывается дверь.
Звук подобен выстрелу, эхо отскакивает от потолочных балок, заставляя дребезжать чашки и блюдца. Фрейя, до этого спокойно игравшая у моих ног, вздрагивает. Маленькое личико застыло в гримасе ужаса. Еще через мгновение дом оглашается ревом.
Догнать бы Кейт, прижать к стенке, вытянуть из нее ответы на все вопросы. Но я не могу – я должна успокоить свою дочь.
Целую минуту нахожусь в замешательстве. Фрейя надрывается у ног, Кейт, громко топая сапогами, почти бежит по мосткам. Наконец со стоном раздражения подхватываю Фрейю и спешу с ней к окну.
Фрейя уже пунцовая, она брыкается, ее реакция непропорциональна хлопку двери, пусть и неожиданному; укачиваю ее, а между тем силуэт Кейт удаляется, тает в тумане.
Прокручиваю ее ответ.
Вам больше ничего не нужно знать.
Кейт не болтлива. Каждое слово взвешивает. Всегда такой была.
Следовательно, в выборе этих конкретных слов есть резон. Кейт могла бы сказать: «Больше ничего нет».
Туман поглощает ее, переваривает, а я размышляю о том, что сделала, и укрепляюсь во мнении: приехав сюда, я совершила огромную ошибку.

 

Без Кейт и Верного у меня ощущение, что я забралась в чужой дом. Тишина давит, от морского тумана окна кажутся заплаканными, на мостках никак не высыхают лужицы, оставленные приливом.
Туман словно приблизил мельницу к морю. Теперь она больше похожа на прохудившуюся, начерпавшую воды лодку, которая болтается в полосе прибоя, чем на береговую постройку, предназначенную для жилья. Ночью туман проник в каждую из бесчисленных щелей, обосновался на потолочных балках; в доме холодно, половицы сырые, скользкие.
Кормлю Фрейю, усаживаю ее на коврик, даю для развлечения пресс-папье. Открываю дверцу дровяной плиты, подношу спичку. Пла́вник, сырой от соленой воды, горит синевато-зеленым огнем. Устраиваюсь на диване, пытаюсь обдумать свои дальнейшие действия.
Мысли вертятся вокруг Люка. Он бросался намеками – но что ему на самом деле известно? Что конкретно? Они с Кейт были очень близки – но его любовь к ней превратилась в ненависть. Почему?
Тру ладонью лоб. Память – тут как тут: жар кожи Люка, тяжесть длинных, оплетающих рук… И я тону, тону…

 

Кейт возвращается ближе к полудню. Отрицательно качает головой, когда я протягиваю ей сэндвич, и тащит Верного к себе в спальню. Вздыхаю с облегчением. Сказанное мною, мои озвученные подозрения, уж конечно, нельзя простить; не знаю, как бы я смотрела Кейт в глаза, останься она перекусывать моими сэндвичами.
Укладываю Фрейю. Кейт прямо надо мной, слышно, как она шагает из угла в угол. Время от времени свет, что сочится из широких потолочных щелей, чуть меркнет – значит, Кейт приблизилась к окну, заслонила его, преградила путь серым лучам.
Фрейя долго капризничает; когда же наконец засыпает, я спускаюсь в гостиную и сажусь у окна. Передо мной – неспокойный Рич. Еще нет четырех часов пополудни, а прилив уже набрал обороты. Пожалуй, сегодня он – самый мощный за все время моих наблюдений. Мостки полностью скрыты под водой, промозглый ветер подгоняет волны прямо к дверям мельницы, что выходят на море. Туман чуть рассеялся, но небо все еще в тучах. Глядя, как свинцово-серая вода бьется почти под самыми окнами, не верится, что всего несколько недель назад здесь все плавилось от жары. Неужели месяца не прошло с ночного купания в этой реке? Нет, невозможно. Это было в другом месте, и, пожалуй, вовсе не наши тела обволакивала теплая, маслянистая вода, и не мы смеялись, резвясь, как девчонки. Все, все изменилось.
Меня знобит. Надеваю джемпер. Эх, не тех вещей набрала. Уезжала в спешке, совала в сумку что придется. Джинсов – несколько пар, полно легкомысленных маек и блузок. Я не учла, что похолодает, но не решаюсь попросить у Кейт что-нибудь теплое. Нет, только не сегодня. Может, завтра, когда развеется взаимная обида.
На полу, возле окна, стопка книг, покоробившихся от сырости. Беру одну, наугад. Билл Брайсон «Записки с маленького острова». Обложка в кислотных тонах – нелепая, непростительно позитивная в общем приглушенном колорите мельницы, где доминируют оттенки сырой древесины и небеленого хлопка. Щелкаю выключателем – очень уж здесь мрачно, надо бы добавить света. Пальцы прошибает электрическим разрядом. Позади слышится что-то вроде взрыва, лампочка вспыхивает неестественно ярко – и через мгновение гаснет.
Холодильник сотрясается в конвульсиях, прежде чем прекратить свое жужжание. Черт.
– Кейт, – зову я вполголоса – не хватало разбудить Фрейю. Кейт не откликается. Правда, шаги на секунду стихают – значит, она меня услышала. – Кейт, с проводкой проблемы.
Молчание.
Под лестницей стоит шкаф. Открываю дверцу – внутри темно. Еле виднеется что-то, похожее на распределительную коробку – но это точно не новая модель, о которой говорила Кейт. Это что-то бакелитовое на деревянной основе, снабженное мотком просмоленных проводов. С другой стороны от коробки вьется совсем уже допотопного вида проволока. Нет, такую конструкцию лучше не трогать.
Черт.
Беру смартфон, собираюсь уже задать в поисковике «распределительная коробка как наладить» – и вздрагиваю. Письмо от Оуэна.
С колотящимся сердцем жму «Открыть».
Господи, пусть это будут извинения. В любой форме. Пусть Оуэн сделает даже самый несмелый шаг – главное, чтобы этот шаг он предпринял раньше меня. Я откликнусь, я брошусь ему навстречу. Должен же он, проспавшись, обдумав все на свежую голову, понять: он превратил муху в слона, из букета роз и поездки к школьной подруге додумал целую любовную интригу. Только параноик на такое способен, и наверняка Оуэн уже осознал степень своего заблуждения.
Нет, письмо не извинительное. Это даже и не письмо; в первый момент я вообще не понимаю, что мне открылось в почте.
Никаких «Привет, милая», даже никаких «Здравствуй, Айса». Ни намека на осознание своих ошибок и тем более – на униженные мольбы о прощении. Вообще никакого текста лично от Оуэна. Целую минуту я уверена: Оуэн ошибочно отправил мне письмо, предназначенное другому адресату.
Передо мной – список правонарушений, с датами и местами, но без единой фамилии, без единого пояснения. Магазинная кража в Париже. Угон машины в каком-то французском провинциальном пригороде – я даже названия этого не слышала; нападение с применением насилия на морском курорте в Нормандии. Первые правонарушения совершены двадцать лет назад; но некто на них не остановился, он продолжает буянить. Бывает, сдерживается – и год, и два, и три, – а потом все сначала. Последние несколько проступков совершены на юге Англии. Вождение в нетрезвом состоянии в пригороде Гастингса, строгое предупреждение за хранение наркотических препаратов в Брайтоне. Далее, взят под стражу после пьяного скандала где-то в графстве Кент, но отпущен без предъявления обвинений; еще несколько строгих предупреждений. Последний инцидент имел место пару недель назад – пьяная драка в Сассексе, в городке под названием Рай. Задержан до утра, отпущен без предъявления обвинений. Ну и к чему мне все это?
Внезапно до меня доходит.
Оуэн прислал полицейское досье на Люка.
Подкатывает тошнота. Даже знать не хочу, как Оуэну в такой короткий срок удалось собрать столько материалов. В конце концов, у него – связи. В полиции, в Службе безопасности; да и серьезный пост в Министерстве внутренних дел, предполагающий высокий уровень доступа, тоже кое-что значит. Ясно одно: с какой стороны ни взгляни – Оуэн грубо нарушил профессиональную этику.
Но дело не только в этике. Досье вопиющее: Оуэн по-прежнему считает, что я поехала в Солтен ради Люка. Оуэн по-прежнему уверен, что я ему изменяю.
От ярости даже мурашки по спине побежали. И в пальцах дрожь.
Назад: Правило третье: не попадайся
Дальше: Правило пятое: умей остановиться