Книга: Тихий солдат
Назад: 1. Налет
Дальше: 3. Первая встреча

2. Куприянов

После побега из Москвы, от того, что случилось в штабе командарма весной 43-го года, Павел с настороженностью оглядывался на всякого, кто приближался к нему и пытался понять, где он был первые годы войны и почему не участвовал в регулярных сражениях. Герман Федорович больше никогда ему не встретился, но Маша Кастальская на следующий день после разговора генерала Тарасова с маршалом Буденным, перебросила документы Павла в распоряжение армии, даже лично отвезла их в управление кадров, и Павел был немедленно отправлен на Воронежский фронт, в 13-ю армию, а в 70-ю, как сказал Стирмайсу Герман Федорович.
И вовсе, как оказалось, неслучайно именно туда. Еще в финскую войну, во время той продолжительной командировки Павел Тарасов был в расположении именно этой армии, сформированной как раз в декабре 39-го года под управлением комкора Грендаля. Павел даже вспомнил, что видел его тогда в штабе на заброшенном заводе недалеко от Ленинграда. Теперь тринадцатой армией командовал генерал-лейтенант Николай Пухов.
О Николае Павловиче ходили разные слухи – и то, что мягок он, слишком интеллигентен для командующего, и что из «бывших» якобы. Вроде бы даже офицером был в императорской кавалерии в Первую мировую, как будто, прапорщиком, начальником конной разведки полка. А другие считали, что Пухов только мягко стелет, а спать-то жестко.
Но Павла это не касалось ни в коей мере – он уже оторвался от больших приемных командующих и их адъютантов, от случайных и неслучайных встреч с теми, от кого зависела судьба не только его самого, но и огромной массы людей, а, может быть, и целых народов.
На вопросы новых сослуживцев, как ему казалось, подосланных СМЕРШем, он отвечал уклончиво, мычал что-то невнятное себе под нос. К нему опять приросло прозвище «Тихий». Однако же где-то в секретном отделе армии о его прошлом определенно знали, потому-то почти сразу отправили служить в разведвзвод заместителем командира. И совсем уж было странным то, что и командиром у него оказался младший лейтенант Куприян Аркадьевич Куприянов, тот самый Куприян, который когда-то исчез из их Лыкино. Там ведь еще много разных Куприяновых оставалось, дальних родственников. Этот был невысокий, худенький, с большим ртом, темными глазами и длинным, с маленькой овальной горбинкой, носом. Эдакий вечный подросток, у которого стареть будет только смугловатая кожа, порезаясь глубокими морщинами, а весь его облик, если посмотреть издалека, так и останется хрупким. Впрочем, доживет ли он до старости? В войну это, кроме Господа Бога, никто не скажет. А Он молчит… Однако ведь свел же Он его вновь с Павлом!
В Лыкино они не дружили, потому что Павел был крупным, сильным парнем, вокруг которого собирались такие же, как он (хоть молодежи вообще было не много), а всякая мелочь не могла с ними участвовать в тех же забавах и играх. Детство видит глубже, оно с необъяснимой, природной мудростью заглядывает прямо в душу человека, а юность слепа и тороплива – она видит лишь форму. Если человек доживает до истинной зрелости, к нему возвращается то его первичное восприятие мира, при котором форма вновь теряет свое случайное значение, а самым главным становится то, что с первого взгляда увидеть невозможно.
Павел никак не ожидал встретить Куприянова – ведь война, словно жернова, сквозь которые проворачиваются сотни тысяч зерен и молотятся в муку.
Это странное совпадение, совсем какое-то нежизненное, очень насторожило Павла. Не обрадовало (ведь со своим, вроде бы, встретился, с земляком), а напротив, неприятно удивило. Получалось, что только что, в том же апреле 43-го, в образовавшейся из особых отделов НКВД новой секретной и властной организации, названной очень страшно – СМЕРШем, о нем подробно знали и зачем-то сунули туда же, куда и беглого щуплого крестьянина Куприянова, из тех подозрительных тамбовцев.
Значит, не просто так бежал тогда Куприянов, коли теперь воевал в разведке, да еще был офицером – младшим лейтенантом? И награды имел – какие-то даже ордена, медали. Что за судьба такая?
Но Павел не мог дойти до сути этого и потому решил держать постоянно рот на крепком замке. Куприянов тоже долго присматривался к нему как будто с прищуром. Сначала расспросил о родне, а, узнав, что Павел не видел ее с самого призыва в пограничные войска, неприятно удивился.
– А я-то переписываюсь…, слал даже время от времени посылочки…до войны, – сказал он как будто с укором.
– Я тоже…, – ответил нехотя Павел, – Деньги слал, посылки с продуктами, писал…, однако не вышло ничего. Служба была такая, что посторонние связи не очень приветствовались.
– Кто ж запрещал?
– Да вроде и не запрещали. Я сам так решил. Сестры там…, мать… Им власть помогала. Не голодали. Три сестры остались. Остальных бог прибрал. Болели очень…
Куприянов осуждающе покачал головой и тяжело вздохнул.
– Слыхал, Павел, ты у самого Буденного служил?
– Было, – ответил Павел сумрачно, нехотя.
– Что ж ушел?
– Не уходил. Война…
– Так она уж давно, война-то. Аж с лета сорок первого.
– Люди везде нужны, Куприян. Мы – маленькие. Прикажут в окопы – без лишних разговоров туда. Прикажут – в тыл. Опять пойдем. А ты разве не так?
– Так-то оно так…
Больше они к этому разговору никогда не возвращались. Похоже, Куприянов заподозрил, что бывший сотрудник НКВД был приставлен к нему не случайно. И Павел также думал о Куприянове – хоть тот, вроде бы, чекистом не был, но все же в армейской разведке с сорок второго года служил. А тут ведь очень многое тоже остается без ответов.
Павел в действительности посылки домой слал, хоть и не ездил туда ни разу. И письма писал довольно исправно. Но однажды, еще в штабе командарма, Стирмайс задал ему с каверзной усмешкой вопрос:
– Сержант Тарасов, что-то ты чересчур скромно себя ведешь… Перед родней не хвастаешь, письма вот шлешь, а они толком и не знают, где ты да что ты. Не доверяешь? С чего бы это?
– Так не спрашивают меня… Вот и молчу. К тому же, и не положено.
Стирмайс тогда тоже недоверчиво покачал головой. Но он, не скрываясь, не любил Тарасова и в любой момент готов был от него избавиться. Сейчас же младший лейтенант Куприянов любопытствовал как будто по другим причинам, но глядел также недоверчиво. Здесь был фронт, а служили они в разведке и, заменяя друг друга, ходили в опасные рейды: то за «языком», то для встречи с каким-нибудь тайным прифронтовым информатором или с партизанами, то для долгого скрытого наблюдения за немцами и составления, в конечном счете, секретных карт. Готовили материалы для обороны, для наступления и бог знает еще для чего. Тут не доверять друг другу было опасно. Лучше сразу ликвидировать слабое звено и спастись тем самым.
Но Куприянов все же в конце концов доверился Тарасову, и между ними возникла, если и не откровенная дружба, то, во всяком случае, определенное расположение, даже большее, чем бывает иной раз между земляками. Однако же происходило это очень постепенно, от операции к операции, от одной удачи до другой, от одной потери до другой. Забылся в конце концов тот первый, прощупывающий, разговор. Тем более что Павел получал все время письма от кого-то из сестер, а еще и от неведомой для Куприяна Маши Кастальской из Москвы. И сам писал им регулярно. Это успокоило командира, убеждало в очередной раз в том, что жизнь не всегда бывает такой уж прямой линей. На ней обычно полно узелков и разрывов.
Куприянов судил только по себе. Совсем непросто складывалось все и у него. Была одна история еще в самом начале, когда скрылся из Лыкино в страхе, что тут не дадут ему дороги, потому что происходит из семьи расстрелянных мятежников в начале двадцатых.
Он не сразу попал в армию, как говорил Павлу. Все-таки его арестовали в Москве. В первое же раннее утро он познакомился с женщиной – бесшабашной, веселой Любочкой Праниной, старше его, тем не менее, лет на двенадцать. Люба жила одна вблизи трех вокзалов и промышляла тем, что останавливала у себя ненадолго случайных приезжих за скромную плату. Она приходила на площадь часам к шести утра и всегда возвращалась с постояльцем. Так к ней попал и Куприянов. Но он, в отличие от других, задержался надолго. Платить ему было нечем, а Любочка, дамочка горячая, положила на него свой порочный зеленый глаз.
Очень скоро обнаружилось, что не всегда одних лишь бесприютных бродяг заметала к себе в квартиру зеленоглазая лисонька Люба Пранина. Были среди них и такие, которые привозили с собой тюки с мануфактурой и оставляли их у нее. Люба разбирала тряпки, сортировала и вскоре вывозила в Малаховку, где в каком-то маленьком швейном цеху, укрывшимся на заброшенной дачке, многое перешивалось, отстирывалось и шло в продажу на московские рынки. Куприянов тоже нередко возил с ней отсортированные вещи, особенно не интересуясь ни их происхождением, ни тем, что с ними станет в дальнейшем. Он чувствовал себя нужным, имел приют, наслаждался сладким пороком с темпераментной дамочкой. Впереди была целая жизнь и времени исправить мелкие ошибки вполне, как он думал, хватало. А то, что это была если и не ошибка, то нечто не очень славное, Куприян в глубине своей крестьянской души чувствовал, но копаться в этом не желал.
Однажды их обоих с тюками, полными отсортированной мануфактуры, схватили в загородном поезде милиционеры. Люба сразу заявила, что это ей не принадлежит, а просто, дескать, пошла навстречу своему нищему приятелю, чтобы помочь ему заработать. Мол, он страстно мечтает поступить в университет, а денег на жизнь совсем нет. Все выглядело на первый взгляд очень убедительно. Тем более что даже пораженный таким предательством Куприянов мужественно молчал. Он никак не мог понять, в чем тут дело. Но, по всей видимости, Праниной то ли не поверили, то ли заранее знали обо всех ее хитростях, с ним и без него, и теперь решили их прервать. Один из агентов угрозыска, пожилой человек, по виду из бывших рабочих, строго потребовал от Куприяна рассказать все, как есть. Но тот решительно отказывался, и его арестовали.
Куприяна отправили в Таганскую тюрьму, насквозь провонявшую кровью, потом и фекалиями. Задолго до революции она называлась «рабочим домом с лишением свободы», потому что там отбывали трудовые повинности уголовники, а позже сидели и политические. Администрация очень гордилась тем, что тут для заключенных один раз якобы пел даже сам Шаляпин. А еще почти мечтательно любили сообщать новичкам (делали это в основном сами конвойные) о том, что тут, в свое время, коротали неволю такие известные личности, как революционеры Бауман, Красин и Луначарский, а еще какой-то мудрый священник Флоренский и некий Савва Мамонтов, миллионер и филантроп (именно так выразился один пожилой конвойный, многозначительно подняв к потолку грязный указательный палец и смачно причмокнув мокрыми губами). Куприянов был страшно испуган, особенно, этим загадочным словом – филантроп. Оно напомнило ему другое слово – труп, потому что конвойный с грязным пальцем его почти так и произнес: «филантруп».
А вообще-то теперь здесь народу было набито, как сельдей в бочке, и всё это почти также и воняло. Сейчас все сидели не только в старых камерах, но и в бывших токарных, переплетных, пошивочных и слесарных мастерских, а также в помещении, которое когда-то было типографией. Вот тут находиться вообще считалось делом окончательно гиблым, потому что в воздухе по сию пору невидимо парила не то свинцовая, не то цинковая взвесь, а это для легких просто невыносимо.
Куприян именно там и был целый месяц, чуть не умер от страха и отчаяния. Его жестоко били воры, он и сам их бил, когда получалось; и в карцер его сажали, и голодом морили, и всякие сумасшедшие личности грозили расправой во время сна. Чего только за этот месяц не случалось! Прямо уже и жить не хотелось Куприяну! А ведь тут даже расстреливали! Он сам это несколько раз слышал очень ранним утром.
А рядом, в бывшем Новоспасском монастыре на Малых Каменщиках, НКВД держало свой лагерь, куда еще с революции набивали разный несчастный люд. Жутко было! И что лагерь, и что тюрьма… Неизвестно, кого куда чаще переводили – из монастыря в тюрьму или из тюрьмы в монастырь. По мнению заключенных, это было совершенно то же самое. Только вот в монастыре расстреливали поздним вечером, а в тюрьме ранним утром. Один старый, похудевший поп (на нем кожа обвисла, как баранья шкура после свежевания) мрачно шутил, почесывая хилую бороденку:
– Часы, дети мои, в таких святых местах, как наши, не требуются: слышишь выстрелы в монастыре, стало быть, к вечерни, слышишь у нас – к заутрени.
По нему самому в тюрьме сверили часы как раз к заутрени. Очень веселились по этому печальному поводу двое до крайности распущенных мазурика. Один из них виртуозно отбивал чечетку посреди камеры и, стуча себя ладонями по груди, по животу и по щиколоткам необутых ног, противно гнусавил:
– «Поп не устал, что рано к заутрени встал!»
Куприян возненавидел уголовников так, что готов был не только проситься наружу отсюда, но даже идти служить в милицию.
Еще ему запомнился один очень странный, скуластый паренек, которому можно было дать и шестнадцать, и двадцать и даже тридцать лет, настолько он был истрепан, истощен, бит и запуган. Он был не в состоянии даже разъяснить, за что сидел или какого суда ожидал. Тихо скулил целыми днями и ночами, а замолкал лишь тогда, когда какой-нибудь уголовник врежет ему по шее или даже в пах.
Однажды глухой ночью он неожиданно приблизил свое скуластое лицо к Куприяну, пахнул на него вонючим ртом с покрошенными окровавленными зубами и, дико хихикая, прошептал:
– Сон – это смерть, имеющая утро, а смерть – это сон, утра не имеющий. Это уже не так страшно! Это даже хорошо!
Теперь он стал нетерпеливо ждать, когда его расстреляют, и всякий раз, когда дверь обширной камеры (бывший наборный цех) со скрипом распахивалась, вскакивал и с готовностью орал:
– Тут я, тут! Готов уже!
Но его отталкивали в сторону и еще наподдавали, чтобы не лез под ноги.
Куприян догадался, что та его ущербная философия о сне и смерти была лишь судорожными попытками обнаружить соломинку, за которую бы ухватиться и не пойти на дно от беспредельного ужаса раньше, чем туда отправит пуля.
Однажды поздним утром скуластого паренька, давно переставшего мыться, расчесываться, провонявшего нечистотами и человеческими отходами, оборванного и жалкого, двое конвойных схватили за шиворот, оторвав и без того худой воротник, и выволокли в коридор. Он вдруг стал упираться, визжать, как поросенок – должно быть, решил, что его и впрямь волокут на расстрел. Но больше он не вернулся. Уже позже в камере говорили (там всегда находятся во всём информированные люди), что его тогда же вытолкнули взашей за ворота, как окончательно сбрендившего: не кормить же, мол, таких, не держать же на арестантской пайке! А он якобы целых пять дней просидел, трясясь от холода и голода, в своем рубище, под воротами тюрьмы и жалко скулил, как брошенный щенок. Не то обратно просился к своим тюремным страхам, не то он и в самом деле (что скорее всего!) потерял рассудок. А после он исчез навсегда.
Наконец, теми же милиционерами выяснилось, что вся мануфактура, за которую попал в тюрьму Куприян, была краденой, по большей части, в Ленинграде, и возилась в Москву ворами специально для перелицовки и продажи. А его попросту использовали, как это всегда делается в уголовной среде с всякими «фраерами». Даже денег за это ни разу не заплатили. Вот за какого простака держали Куприянова!
До суда его не довели. Дело в отношении такого случайного в уголовном мире и, к тому же, глупого человека «спустили на тормозах» (так выразился один опытный сокамерник), и молодой агент угро, когда выпускал его, выразительно повертел у виска пальцем. Потом все-таки догнал во дворе и настоятельно посоветовал обратиться к военкому, а то опять, мол, попадется по дурости на чем-нибудь. Тогда уж не открутиться! А как закатают раз по воровской статье, так другой дороги уж не жди.
Эту позорную историю, закончившуюся призывом в войска, он никому никогда не рассказывал. Даже не потому, что стыдился ее (хоть и стыдился!), а более всего потому, что не мог объяснить, как все это вообще могло с ним случиться.
Любу Пранину он вновь встретил, когда приезжал в Москву в короткую командировку из своей части в июле 39-го. Тогда он еще служил в Воронеже, в учебном стрелковом полку.
С Праниной же столкнулись в самом центре Москвы в большом ярком гастрономе. Только открылись кафетерии в Москве, в которых аккуратно прибранные девушки в белых гофрированных кокошничках и передничках непривычно вежливо и по-деловому споро подавали прямо от буфетной стойки чай, сельтерскую воду, бутерброды со свежайшей осетриной, с колбасой и еще с чем-то, чего Куприянов и не видывал никогда. Цены были коммерческие, ему не по карману. Но так захотелось постоять у круглого столика и понаблюдать за тем, как хорошенькая, свеженькая девушка в кокошнике, строго поглядывая, буквально баловала своим чистым ликом и тем, что именно подает, немногих посетителей. Стоять просто так, не сделав покупки, было неловко, и Куприянов взял стакан сельтерской, которую очень любил, и огромный бутерброд с розовой, со слезой, ветчиной. Он только надкусил ветчину, наслаждаясь ее забытым вкусом, отпил немного из стакана сельтерской воды, как тут же поднял глаза и сразу увидел за ближайшим столиком Любочку. Она смотрела в упор на Куприянова и улыбалась так, точно встретила близкого ей человека – и кокетливо, и светло, и обещающе горячо, и как-то очень уж обрадовано. Куприянов вздрогнул, поставил стакан на стол, чуть расплескав его, и зачем-то отдернул гимнастерку. Краска густо бросилась ему в лицо. Он оттолкнул в сторону тарелочку с недоеденным бутербродом, на который ушли почти все его карманные деньги, развернулся по-военному на каблуках и стремглав бросился к выходу.
Пранина мигом выскочила следом за ним.
– Да что ты, Куприян! Постой же! – весело крикнула она ему вслед, – Не так ведь все было! Ошиблась я тогда. Видишь же, на свободе я! Да постой же ты, чудак! Ну что ж за тобой баба-то хлобыщет!
Но он отмахнулся и почти уже побежал вверх по улице Горького. Стало жутко страшно и еще больше – противно – за нее, за себя. В первую очередь, почему-то за себя. Особенно того бутерброда с ветчиной было очень жаль. Он его еще долго не мог простить Любе Праниной. Вот ведь какая! И жизнь чуть не попортила, и даже такой чудный бутерброд из-за нее потерял…
Война застала его под Могилевом в штабе 13-й армии, на территории Западного Особого военного округа.
В ту пору он уже был старшим сержантом и служил при штабе в специальном взводе связи. 22 июня 41-го года он очнулся от самого сладкого раннего утреннего сна из-за того, что далеко в небе грозно жужжали миллионы ядовитых пчел. Дневальный почти тут же влетел в казарму и заорал как ужаленный:
– Подъем! Воздух!
Сначала он подумал со сна, это – учения. Но все оказалось не так. Началась война, которую давно уже ожидали, но все так боялись о ней говорить, что когда она, наконец, грянула, озлились первоначально не на врага, а на своих, из-за которых все и молчали, да еще ничего не предпринимали, чтобы подготовиться к ней. Но истинную ее сущность никто еще долго не мог понять и объяснить себе. Думали, быстро все рассосется, немцев попрут к чертовой матери и сделают выводы, в отношении тех, кого следует.
– Сначала было даже…ну, не то, что весело…, – пытался он объяснить как-то Павлу свое первое ощущение, – а вроде как игра! Помнишь, мы в детстве еще играли? Ну, ударишь лопаткой по палочке…струганной такой, а потом ее же на лету отбиваешь. Она летит, а мы смотрим куда упала и что у нее сверху – три засечки или две. И здесь поначалу также было. Чего там сверху свалилось? Куда улетело? Вроде и страшно, а вроде и интересно. Только это быстро прошло. Потому что у нас неразбериха началась. Кто куда побежал! Один орет, окапывайся, они сейчас здесь будут. Мол, их передовые части уже в десяти километрах видели. А другой за наган хватается – что, дескать, за пораженческие настроения! Подмоги дождемся и выкинем их к этой самой матери…, ну, сам понимаешь, к какой и куда!
– Да у нас также было… в Москве. Один за голову хватается, а другой за тот же наган. Только у вас всё ближе было! До нас только после дошло! Никто и не верил, что война, пока Молотова не услышали. Мы-то в штабах знали, а люди лишь слухами поначалу пользовались, шепталась, стращали друг друга… Потом жрачка кончилась…
– У нас никаких слухов, Паша, не было! – рассказывал Куприянов, отхлебывая в двухнакатной землянке кипяток с заваркой из какой-то душистой сушеной травы, – Одни их танки, бронемашины…, да мы таких и не видели никогда, мотоциклетки с пулеметами и даже велосипеды… Куча велосипедов, на которых, как какие-то серые муравьи, солдаты с ружьями и в касках. Едут себе, ухмыляются… Это я сам видел, из засады. Они потом велосипеды свои побросали, потому что по нашим дорогам…сам знаешь…легче на пузе, да и то в обратную сторону.
Он рассмеялся, но потом вдруг неожиданно стал серьезным и, понизив почти до шепота голос, стал рассказывать то, о чем его Павел и не спрашивал.

 

Удивительная история младшего лейтенанта Куприяна Куприянова
– Вызывает меня к себе начальник особого отдела, глядит строго и сует прямо в руки пакет. Вот, говорит, тебе предписание, давай мухой на окраину Могилева…, а война-то уже пятый день идет…, немцы бомбят, из орудий лупят…
Да, брат! Это тебе не фунт изюма! Раненых – что туш на бойне! Лазарет у нас был, так в нем люди друг на друге лежат, кровью умываются, орут, костят всех подряд! Два врача с красными глазищами носятся туда-сюда, а их все больше и больше. Кто легко раненный, так его взашей, а кто тяжело – это уж как получится…, может, прооперируют, а может и вовсе забудут… Куда их потом девать? А? Немцы-то прут! Вот-вот туточки будут. Два последних дня, ну перед тем, как меня особист вызвал, померших вывозили на кладбище и там всех скопом в одну здоровенную яму сваливали. Чего потом было, я не знаю…
Беру, значит, я из рук особиста пакет, хватаю попутку…, «эмка» туда как раз ехала…из железнодорожных…, охрана, что ли? Да хрен их разберет! Приезжаю, значит, по секретному предписанию. …Ты свой…, тебе можно… Завод номер такой-то, начальнику особого отдела капитану государственной безопасности Рыклину Ивану Матвеевичу, лично. Сам невысокий, а плечищи – во! Почти лысый, лоб здоровенный, весь в шишках, а глаза желтые-прежелтые. Никогда такого не видал! Ну, бычина прямо! Докладываю, так, дескать, и так по приказу начальника особого отдела штаба армии…старший сержант Куприян Аркадьевич Куприянов прибыл, ну и так далее. А он руку мою хватает от пилотки, вниз ее опускает, берет за грудки… у меня аж пуговица спереди отскочила, как будто ее выстрелило куда-то, и шепчет мне, зловредно так, будто это я границу нарушил, а не фрицы: «Умереть готов, товарищ красноармеец? За Родину, за товарища Сталина, за партию большевиков?»
Я, конечно, сразу струхнул маленько, потому что подумал, он на всю голову больной, или от страха помешался. Помнишь, у нас в Лыкино дед Кузьма был…, чокнутый? Себя не помнил. Говорят, в первую мировую под австрийский артобстрел попал и с тех пор стал прямо как идиот какой! Он тебя еще по заднице колом перетянул за то, что ты ему у виска повертел? Ну, вот! И этот, думаю, такой же. Я, наверное, покраснел слегка…от страха…, а он пилотку с меня сорвал и ею меня хрясь, хрясь! Щеку даже оцарапал звездой-то! У меня кровушка потекла, я ее губами почуял. А он держит меня…, ну, прямо как в станок закрутил, не шелохнешься…, и сипит мне прямо в рожу: я, мол, тебя не пугать сюда звал, а большое дело делать! Государственное! Важное! Но он-то меня не звал…, меня сюда наш особист лично прислал. Я ему так и отвечаю. А он опять шипит, плюется: «Готов ты, боец, умереть за великого Сталина или нет?»
Ну, отвечаю, допустим, готов. Он тут как будто даже обрадовался. Успокоился слегка, отпустил и лысину себе своими ручищами гладит, как ласкает. Иди, говорит, в заводской клуб и жди там моей команды. Там кое-какой народ, мол, уже собрался, тоже ждут. Не болтать, панику не сеять. Вот и все, дескать, пока!
Ну, думаю, курилка, пропал! Этот без головы, чурка у него с шишками заместо нее, немцы рядом, где наши, где ихние, сам черт не разберет! Орудия гудят совсем близко, и авиация еще ихняя, с крестами, то сюда нырнут, то дальше летят, бомбочками своими плюется… Вот, значит, война какая! А тут сиди с такими же, как я, дураками несчастными, жди какой-то команды. Да от кого! От этого…
Оказалось, это военный завод и делать на нем начали еще до войны реактивную артиллерию на собственном боевом ходу. Я слова-то такого раньше не слыхивал – реактивная! Что значит, реактивная? А та какая? Которая немецкая…, гудит и лупит по чем зря?
Ну, в общем, стоят во дворе грузовики, кузовов у них нет, а вместо кузовов какие-то специальные установки, большие такие, плоские…и брезентом закрыты наглухо. Я когда в клуб шел, заглянул туда, в двор-то! Интересно все же…, где это я оказался! Вижу, вокруг красноармейцы возятся, что-то там с проводами делают… А еще охрана. Ну, НКВД, точно! Фуражки синие, с ППШ все…, у нас винтовок нет, даже старых трехлинеек…, ребята с берданками даже были…, персонально отнимали у населения…, у сторожей, значит…, а у наших командиров, в лучшем случае, наганы в кобурах, у кого-то даже и без патронов, а тут ППШ! В полном боевом, как говорится, виде. Они на меня глянули и трое сразу ППШ свои вскинули. Я, конечно, задницу в горсть и бегом в клуб. А там еще человек двенадцать или даже больше сидят, ждут чего-то. Все бойцы…, больше частью сержантский состав, хотя двое или трое рядовых. Но ни одного первогодки. Все, как говорится, солидные мужики. Сидим, значит, молчим. Потеем. Тут входит этот долбанутый и орет: «Строиться, золотая рота!» Ну, мы, конечно, сразу разобрались по ранжиру, как говорится, стоим, зенками хлопаем. Потом сюда же, в клуб, заходят пятеро сержантов в синих фуражках, и с ППШ со своими, и с наганами на ремнях, в брезентовых кобурах, здоровенных. А с ними молодой лейтенантик, но наш, армейский.
– Слушай боевую задачу, – орет лысый этот, Иван Матвеевич который, – Разобрались по одному и сели каждый в свою кабину…машины во дворе. Кто не видел, тот сейчас и посмотрит, лично. Долго не смотреть, потому как времени у нас больше нет ни минуты. Не музей! Выходим колонной, с боевым охранением, две «эмки», сзади-спереди, и грузовой автомобиль с бойцами НКВД, в середине колонны. В кабинах – шофер и один боец…, то есть кто-то из вас. Оружие оставить здесь. Чтобы кто-нибудь со страху не вздумал палить и тем самым всех нас выдать врагу. Потому как этот рейд у нас секретный. Узнаю, что кто-то взял с собой оружие, придушу, сволочи! Вооружена только охрана НКВД и я. Первым, если понадобится, огонь открываю лично. Меня поддерживает охрана.
Потом глядит на нас как-то уже по-другому, как будто устал от своего же лая. Вздыхает эдак тяжко и заканчивает уже в полголоса: «Как только услышите выстрел, хлопцы, сразу нажимайте на кнопку. И ждите!»
Мы переглядываемся, что, мол, за кнопка такая, откуда. А он говорит дальше, уже спокойно: «В каждой кабине провод и выключатель с кнопкой. Взяли в руки выключатель, палец рядом с кнопкой! Не на ней! А рядом! А то тряханет на кочке, нажмете и сразу все к господу богу!»
Я сразу сообразил, что это взрыватель. И думаю, точно тронутый этот капитан Рыклин. Говорит, услышите мой выстрел, нажимайте на кнопку и ждите. Чего ж тут ждать-то! Ясно, что уж нечего! А потом он же – «палец рядом», а то, дескать, тряханет на кочке и к богу все! Где ж тут, понимаешь, это…логика? Ясное дело, тронутый. Но делать нечего! Есть, отвечаем. А он на лейтенантика кивает. Это, говорит, представитель. Он тут за техническую сторону отвечает. За саперов, мол. Вот тебе и «техническая сторона»!
Ну, в общем, сели мы каждый в свою кабину, шофер, провод, включатель, кнопка, вместо кузова чего-то зачехленное…это мы потом узнали, что реактивная артиллерия, секретная… Их позже уже просто «катюшами» стали называть. Катится, мол, сама и катится… Одно слово – «катюша». А тогда ведь ни слухом, ни духом. За Родину, в общем, за Сталина…и все такое.
Я попадаю в первый же в колонне грузовик. Передо мною только «эмка» с тем молодым лейтенантом…он сам и за рулем, и еще с одним автоматчиком из НКВД. Так у этого автоматчика капитан и ППШ отнял и даже наган. В ноги к нам кинул. Нахрена нам такой автоматчик, я тя спрашиваю! Для мебели, что ли? В общем, прыгает этот лысый в ту же кабину, что и я. Сует мне в руки провод с кнопкой и показывает, как палец держать и куда в случае чего давить. Ну, думаю, кранты! Конец, значит. У нас один бывший черноморский матрос так говорил, в «Таганке» – кранты. Ему самому потом мазурики «кранты» сделали…, зарезали во сне. Ну, это ладно… Это другая история.
Шофером, значит, у нас оказался один почти что старик, казах по национальности. Но тоже…военнослужащий…, понял! Никогда не знал, что казахи могут машиной управлять. Лошадьми, понятное дело, а тут техника! Да какая! Но я молчу, конечно. Сели, в общем, все, ворота распахиваются и выезжаем на окраину Могилева. Как короли – никого, ничего, мы одни. Вроде, прогулка какая! Впереди лейтенант с этим…со стрелком без оружия, потом мы, значит, а дальше все, как положено. Ну, ты понял!
Вечереет уже, но, сам знаешь, июнь, светло по ночам-то. А тут еще и вечер! До ночи, стало быть, далеко. Едем, трясемся, я в руках выключатель держу, и палец, как велено, чуть в стороне. Думаю, а если в других машинах какие-нибудь вислоухие едут? Неправильно палец положат и как рванет всё! А капитан как будто слышит меня, говорит: – Потому мы вас всех старослужащих собрали. Большинство сержанты…Чтобы, значит, никаких случайных людей. Я немного даже успокоился. Сержанты, сам понимаешь…
Объезжаем мы стороной Могилев, а по небу одни только немцы летят. Прямо как перелетные птицы, как журавли…или эти…казары… Это наш старый казах так сказал – казары, мол. Пальни в небо из винтаря, точно чего-нибудь срубишь. Но те казары, с крестами которые, и сами, понимаешь, пальнуть могут… А капитан достает свой ТТ и трясет им перед носом у казаха. Я, говорит, тебе мозги сейчас напрочь вышибу! Сказано, скрытно двигаться, а ты палить предлагаешь! Мы наш груз должны в целости и сохранности доставить в Россию, подальше от бессовестного врага. Так и говорит. А он чего, этот старик-то, казах!? Он ведь так, к слову только! У них в степи ночью…стоишь…осенью, слушаешь, а над головой га-га-га…га-га-га… Летят, значит. Винтарь кверху – бах, бах! А как светёт, иди себе в степь, ищи этих…казаров. Гусей, значит по-ихнему…или там…уток. Если только волк раньше не найдет. Мне это старый казах, шофер, потом рассказывал со всеми, понимаешь, подробностями. Закончится война, точно поеду! Поохотиться…и все такое…! Нет, ты только представь! Бах в небо, а оттуда гусь падает! Теплый еще…, хоть и не жареный! А этот…, тронутый… лысый… пистолетом своим пляшет перед носом… Я, говорит, тебе… Ну…ладно…
Едем, в общем, трясемся. Бомбить нас почему-то не бомбили, но огневую подготовку мы два раза очень ясно слышали. А капитан даже без карты…и так хорош! На глаз все стежки-дорожки знает. В лес нас завез…, а ведь это военная колонна из семнадцати боевых установок! Секретных! Ну еще грузовой автомобиль охраны и две «эмки». Мало, что ли? Попробуй, спрячь! Сверху-то все видать. Так вот он нас потому в лес и повез. Часов пять ехали, медленно! С одной тропы на другую, с одной на другую. Вокруг густые леса, над головой деревья…, прямо как под крышей едем. Птички поют к ночи-то! Спать, значит, ложатся, прощаются до утра… А капитан только в окно смотрит, безотрывно, даже не щурится, и лейтенанту показывает рукой – направо, налево, прямо, а стрелок, …который, значит, без оружия, …оказывается, для того и был нужен, чтобы на капитана смотреть и лейтенанту говорить, куда ехать. Вот как хитро придумал капитан, лысый этот! Как он сам ориентировался, хоть убей, не пойму. Говорю же, без карт! Только рукой махнет – направо, потом налево и так далее… Два раза останавливались, глушили двигатели, слушали. Тихо так…, птички только тю-тю, тю-тю… И всё! Одна машина не завелась. Так он этого водилу чуть к дереву не поставил. Если бы можно было шумнуть, точно бы стрельнул его! А тот парень рязанский. Я его в штабе много раз встречал. Он возил одного командира из штаба, а потом, видать, его на эту реактивную боевую установку пересадили. На «катюшу» стало быть.
Стоим, ждем, скучаем. Трое водителей, …шоферов, значит, чего-то там делают, колдуют. Говорят, насос пробило камнем с дороги. Ну, взяли канистру с горючим, от нее трубку прямиком под капот…, и тот красноармеец, который кнопку должен давить, еще и канистру на коленях держит. Ну, чтобы горючее, значит, напрямую…без топливного насоса. Вот такие умельцы у нас!
Поехали дальше. «Эмка» с лейтенантом отстала, третьей идет почему-то, а мы с моим тронутым лысым капитаном НКВД Рыклиным и с казахом, который по казарам хотел стрелять, в самой голове колонны. Заканчивается, вроде бы, лес, а впереди как будто большая поляна, опушка, в общем, а дальше поле и опять лес. Вижу издалека, дорогу пересекает другая дорога, тоже грунтовая, но шире нашей. И вдруг, не доезжая метров двадцати, выскакивает немецкая легковая машина, с открытым верхом. Вся лаковая, блестит…, а вообще – черная она была, как сапог. А за рулем сидит немец, в высокой фуражке, офицер. Останавливается у опушки, прямо поперек дороги. Хоть уже и ночь, а небо все равно светлое, ясное… Все видно, почти как днем… Только солнца нет.
Выходит, значит, этот офицер, высокий, худой…, прямо красавец, …в перчатках, понимаешь…, ну, сам знаешь, как у всех важных фрицев…, погоны плетеные, опять же в сапогах. Ладный такой!
И тут мы останавливаемся. Всей колонной, конечно. Мой капитан, Рыклин этот, медленно достает свой ТТ, весь прямо багровеет. На меня косится. Я палец кладу на кнопку. Все, думаю, хана! Кранты, значит! Сейчас надавлю и все – к господу богу на праздничный ужин. Потому как машины близко друг к другу стоят и все сразу сдетанируют. Думаю, лейтенант тот со своими саперами заминировал установки, должно быть, надежно! Как следует, сделал! Казах руками в руль вцепился, смотрит через стекло на немца, а я даже глаза боюсь поднять. Только соображаю, сейчас капитан стрельнет из пистолета и всё! Это ведь сигнал для всех. Немец-то, небось, не один. Засада это! Сейчас нас будут окружать. Это я так решил… А немец, вижу краем глаза…хотя больше на свой палец гляжу…боюсь нажму со страха…, ну вот…, говорю, немец поднимает длинную веточку с земли, ставит ногу на порог машины и веточкой давай грязь счищать, а сам на нас с улыбочкой поглядывает. Потом…вот те крест! …подмигивает! Я на капитана зырк… А он головой кивнул и тоже, вроде бы, смеется, тихонько так. Может даже и подмигнул в ответ. Вдруг немец, не спеша, садится в машину и трогает ее с места. Раз и исчез! Как не было его! Только веточка валяется посредине дороги.
Капитан выдохнул и палец мой своими пальцами от кнопки отжимает. Медленно так, но сильно. Чуть не сломал мне палец! Поехали, говорит он нашему казаху, чего щуришься! Дорога свободна. К утру будем на месте. Прямо, говорит, давай, через поле жми и вдоль леса! Там на проселок и до железки! Нет там немцев. Как будто теперь все точно знает. Это, вроде как, немец ему намекнул.
Ну, доехали мы до одной станции… уже к рассвету. Пустой эшелон стоит с платформами, паровоз дымит себе тихонько. Вроде, никого больше…, и вдруг со всех сторон выскакивают наши и к капитану. Ждали, выходит, маскировались тут. А дальше машины стали грузить на платформы и сверху еще одним слоем брезента покрывать. Пока окончательно не рассвело, все чин чинарем сделали. Охрана, которая с нами ехала, погрузилась в тот эшелон, на каждую платформу по двое – по трое, и всё! А капитан с нами остался, он вроде как, свое задание выполнил. Обнял он меня и говорит, пойдешь в войсковую разведку теперь. Почему, спрашиваю, удивляюсь! А он отвечает, потому что вижу, сообразительный. И палец у тебя крепкий! Ведь рванул бы? Ну, рванул бы? Я смеюсь, …отвечаю: а как же! С нашим удовольствием, мол! За милую душу! Он хлопнул меня по плечу и вдруг опять строго спрашивает, супится, шишки свои вперед выставил: а немца того запомнил? Вдруг, мол, встретишь? Узнаешь? Я сразу понял, что к чему, и прямо ему говорю – у меня зрение слабое, товарищ капитан. И память, можно сказать, девичья. Так что, я того немца даже и не видел. А он опять смеется. Вот, мол, с таким зрением нам люди и нужны. А у меня, земляк, сам понимаешь, глаза-то как у волка…и нюх, понимаешь… Вот так я в разведку, значит, и попал. В той же, можно сказать, родной 13-й армии, где и получил потом заслуженные офицерские погоны. Он меня туда лично рекомендовал, письмо дал. Можно сказать, приказ… Ему верили!
Сам он, однако, погиб. Уже через две недели. Мы с трудом пробились обратно в Могилев, но немец-то пёр уже по всему фронту. Как раз к эвакуации штаба поспели, а во время одной бомбежки лысого того капитана наповал убило, здоровенным осколком: половину его шишковатой головы как клинком срубило. Я сам видел. Эх! Жаль мужика! Хоть и тронутый, но кремень был. Рыклин, значит, Иван Матвеевич. Без карты ехал…, и с немцем тем, выходит,…заранее договорился… Кто он, что он? Не знаю. И ведь мы точно ко времени подъехали к перекрестку…за лесом, у поля. Вот как бывает…! Разведка, она ведь и есть разведка. Такая мудреная хитрость, я те доложу! Тут, земляк, все идет в работу. Как в драке – кулак, так кулак, нож, так нож, а уж коли придется горячим свинцом даже собственного брата угостить от души, так и это, ради великой победы, сойдет. Не взыщи!
* * *
Павел не удивился этому рассказу, потому что сам в своей солдатской жизни всякого уже повидал. Однако тогда он как будто прикоснулся к чему-то очень тайному, даже пугающему, как черная тень в темной ночи. Очень уж это все подробно рассказал ему Куприянов, словно Павел сам там побывал. …Этот немецкий офицер на дороге, с веточкой, в высокой фуражке, …черные сапоги чистил и на них смотрел. Его улыбка, да еще, вроде бы, подмигнул… А капитан Рыклин всё понял и ответил ему дружеским кивком. Значит, действительно назначена была эта встреча именно в том месте и в то время. Он как будто дал зеленую улицу секретной колонне. Ведь в тех местах уже немцы были. Это точно! Иначе, какого черта туда тот офицер на машине приехал? Даже если наш, если разведчик, то не стал бы он рядиться в немецкую форму у нас в тылу. Получается, капитан, лысый этот, тоже все знал и вез своих почти по чужим тылам. Все это было странно, таинственно и глухо. В мире, подумал Павел, есть какие-то связи, какие-то нити, которые никто не видит обычным глазом. А эти нити как раз и передвигают людей, войска, и даже, наверное, историю с места на место.
Он еще не знал, как это правило очень скоро скажется на его судьбе и на судьбе младшего лейтенанта Куприянова.
Не знал он и как трагически сбудутся слова о том, что ради великой победы можно и родного брата угостить горячим свинцом.
Назад: 1. Налет
Дальше: 3. Первая встреча