Книга: Коктейль «Две семерки»
Назад: Отари и Белла
Дальше: Повесть о настоящем Очерк

Камин Исаака Бабеля

Еще в детстве, зачитываясь Бабелем, Багрицким и Грином, я мечтал об Одессе. Но я родился в Баку, войну – младенцем – провел в Сибири, детство – в Полтаве, армейскую юность – в Эстонии, а газетную – снова в Баку. В двадцать один год меня наконец приняли во ВГИК, я гордо сообщил об этом своему патрону Н.Н. Гладилину, бывшему главному редактору газеты «Бакинский рабочий», которого выставили из Азербайджана (частично из-за моих фельетонов), но которого Л.И. Брежнев перевел в Кишинев главным редактором «Советской Молдавии».
– Приезжай в гости! – сказал мне по телефону Николай Николаевич.
Я взял в «Комсомолке» командировку в Молдавию и приехал в Кишинев.
Гладилин решил показать своей редакции «пацана», которого он «сделал человеком», и устроил мне царский прием – меня ждал люкс в лучшей гостинице, редакторская машина, юная журналистка в сопровождение и знаменитые Крюковские подвалы Молдавского института виноделия. После трех дней в Кишиневе Гладилин спросил:
– Куда ты теперь?
– В Одессу, – сказал я. – Всю жизнь мечтал…
Он усмехнулся:
– Ладно, так и быть – возьми мою «Волгу» с шофером и дуй в Одессу! На три дня машина твоя!
В Одессе я с помощью местных журналистов разыскал старика по фамилии Борисов, который лично знал Бабеля, Багрицкого и Катаева. Я усадил его в машину, и в современной – на ту пору – Одессе этот Борисов показывал мне Одессу двадцатых годов. Он отвез меня на квартиру Багрицкого, но ее я уже не помню, зато хорошо помню квартиру Бабеля.
На одной из центральных улиц (кажется, Большой Арнаутской) Борисов сказал:
– В этом доме жил Бабель, на третьем этаже.
– Пошли, посмотрим…
– Но там нет музея, там просто коммунальная квартира.
– Неважно, идемте!
Я был молод и напорист до нахальности, мы поднялись на третий этаж, я уверенно нажал на кнопку звонка в какой-то двери.
Дверь открыла женщина лет тридцати пяти в несвежем домашнем халате и с лицом, зачумленным домашними хлопотами. Из-за ее спины пахло кипяченым бельем и детскими горшками. Но меня и это не остановило, я соврал, что пишу для «КП» очерк о Бабеле и мне позарез нужно описать в этом очерке его квартиру. Женщина нехотя отступила, и я оказался в большой, залитой солнцем, трехкомнатной, кажется, квартире Бабеля, где теперь жили две семьи, и комнаты на каждой половине были забиты дешевой совковой мебелью и увешаны бельевыми веревками с сохнущими пеленками, чулками и простынями.
– А какая-нибудь старая, от Бабеля мебель осталась? Какие-нибудь вещи, книги?
– Нет ничего, – сухо сказала женщина.
Я разочарованно направился к выходу и вдруг увидел камин.
Это был замечательный камин! С высокими и изящными чугунными створками перед очагом, он был оправлен голубым старинным кафелем с какими-то завитками и ангелочками и резко диссонировал с кондово-совковой мебелью нынешних обитателей этого жилища – как британский денди в тюменской пивной.
Конечно, это был камин Исаака Бабеля. Он сидел перед ним сырыми зимними вечерами, помешивал в нем дрова и, грея руки над огнем, писал здесь мои любимые «Одесские рассказы». Мне показалось, что я разом увидел эту картину – горящий камин, Бабеля, закутанного в плед, и его машинку «Ундервуд»…
Я стоял, смотрел на этот камин и второй раз в жизни жалел о том, что живу как перекати-поле, без своей квартиры. Первый раз это было на ирано-азербайджанской границе, когда секретарь местного райкома партии предлагал мне взятку – замечательного, ростом с теленка, двухлетнего Майкла, немецкую овчарку чистейших кровей – только за то, чтобы я не писал фельетон о беспардонном воровстве в этом районе. Майкл был настолько хорош и мы с ним так подружились, что ради него я мог бы и дрогнуть – в конце концов, даже когда после моих фельетонов снимали с работы каких-то жуликов, то на их место сажали новых, ничем не лучше… Но я жил тогда у дедушки в Баку, в его многосемейной квартире, и привезти в эту квартиру пограничного пса было совершенно невозможно…
А теперь я запросто, за гроши мог выкупить у этих людей камин моего любимого, моего обожаемого Исаака Бабеля, которого я знал тогда наизусть. Но куда перевезти его?
Я глубоко вздохнул и пошел к выходу. По паркету, который тоже, скорее всего, принадлежал когда-то Бабелю и который я тоже мог бы выкупить у этих людей.
Представляете – у меня мог быть пол и камин самого Бабеля!!!

 

Второй раз я побывал в Одессе спустя много лет, уже после окончания ВГИКа. Мой вгиковский приятель Жора О. получил постановку на Одесской студии, прилетел в Москву, разыскал меня в очередной съемной квартире и сказал, что я должен написать для него сценарий на морскую тему.
Я изумился:
– Я – на морскую тему? Но ведь я даже плавать не умею!
– Неважно, – сказал Жора. – Зачем тебе плавать? Тебе нужно писать, а не плавать. Собирайся, мы летим в Одессу. Познакомишься там с моряками Одесского пароходства, и мы напишем сценарий вместе, за пару месяцев!
Это было замечательным свойством большинства советских режиссеров – с ходу становиться соавторами вашего сценария даже в том случае, если они, как мой друг Жора, писали слово «корова» через три «а».
Через неделю мы прилетели в Одессу, и в первый же день Геннадий Збандут, директор Одесской студии, которому эта студия обязана своим расцветом (здесь в ту пору начали свою карьеру и Марлен Хуциев, и Петр Тодоровский, и Слава Говорухин, и Юрий Хилькевич, и многие другие), – так вот, в первый же день этот Збандут под мою коротенькую заявку на морской сценарий не только выдал нам аванс размером аж в тысячу рублей, но и доверительно запер меня в своем директорском кинозале и показал мне очередной запрещенный фильм Киры Муратовой «Долгие проводы» с Зинаидой Шарко и Каюровым в главных ролях.
Я смотрел этот фильм один, поздно вечером, в закрытом просмотровом зале. Когда фильм закончился, было уже десять вечера. Я вышел из зала на студийный двор, черная южная ночь накрывала студию и каштаны у ее проходной. Но в каком-то кабинете еще горел свет, я заглянул туда, там сидела синеглазая красотка Нина Василевская, секретарша сценарной коллегии и одна из шести бывших жен известного в те годы режиссера детских фильмов. Я спросил у нее, где живет Кира Муратова.
– А в моем доме! – сказала Нина. – Ну, то есть в студийном, через дорогу от студии. Где я живу, Петя Тодоровский и Збандут. А Кира – на втором этаже, первая дверь слева.
Я вышел со студии. Морской ветер гнал по улице серые катышки тополиного пуха, и полная майская луна блестела на трамвайных рельсах, проходящих вдоль студийного забора. Я сел в подошедший трамвай и, нянча в душе каждый кадр «Долгих проводов» так, как нянчит – по словам Иосифа Уткина – «девочка больную куклу, как руку раненый солдат», отправился в центр города. Я хорошо понимал, что только что увидел настоящий шедевр киноискусства. Шедевр, который никто не увидит никогда, потому что советская власть никогда не выпустит на экраны такой фильм. Это было непреложно, я был уже взрослый мальчик и знал правила игры в советское кино.
В центре Одессы, где-то на Приморском бульваре, я нашел цветочный киоск, купил букет и снова трамваем вернулся к студии. Четырехэтажный кирпичный дом, в котором жили Тодоровские, Збандут и все остальные студийцы, стоял напротив студийной проходной, в тени пышных каштанов. Я вошел в полутемное пыльное парадное и по стоптанным ступеням, вдоль ядовито-зеленой стены с выцарапанными на ней словами из трех букв поднялся на второй этаж. Слева на лестничной площадке была стандартная бурая дверь с номером пятнадцать и черной кнопкой звонка. Приглушая колотившееся сердце, я нажал эту кнопку. С таким душевным трепетом звонят, наверное, поклонницы к Феллини, Мастроянни и Вячеславу Тихонову.
Дверь открылась удивительно быстро, почти тотчас. За ней, подоткнув за пояс подол холщовой юбки, стояла невысокая, круглолицая молодая женщина с мокрой половой тряпкой в руках. У ее босых ног на мокром полу зияло ведро с темной водой, и капли такой же темной воды капали в это ведро с грубой мешковины ее половой тряпки.
– Простите, – сказал я. – Кира Муратова тут живет?
– Да, – ответила босая женщина. – Это я. – И тыльной стороной ладони убрала волосы с потного лба.
– Здравствуйте, это вам. – Я протянул ей цветы. – Я только что посмотрел ваш фильм и набрался наглости побеспокоить вас только для того, чтобы сказать: вы гениальный режиссер! Феллини, Антониони и вы! Пожалуйста, возьмите эти цветы. Это от всей души. И – счастья вам!
По-моему, она была ошарашена моим букетом не меньше, чем я ее половой тряпкой. Молча и каким-то заторможенным жестом она взяла у меня цветы, и, прежде чем успела сказать «спасибо», я поцеловал ее мокрую руку и тут же, как мальчишка, сбежал по гулкой лестнице вниз.
С тех пор прошло больше тридцати лет. Из них двадцать с гаком я прожил в Америке, но и до этого, да и в последние годы, во время моих наездов в Россию, я не раз видел Киру Муратову то в Доме кино, то в Союзе кинематографистов. Но я так никогда и не подошел к ней, не представился и не напомнил о том букете. Зато всегда, когда я вспоминаю Одесскую студию, я вспоминаю ее гениальный фильм и свой скромный романтический поступок в тот первый одесский вечер.

 

Но, начавшись так высоко, мой роман с Одесской киностудией вошел потом в смертельное пике.
Впрочем – не сразу. Сначала был медовый месяц, подкрепленный, как я уже сказал, мощным студийным авансом. Тысяча рублей были в то время гигантские деньги, даже больше, чем сейчас тысяча долларов. И мы с Жорой сорили ими, как майские тополя сорят тополиным пухом. Юный бармен Гена из ресторана одесского морвокзала стал нашим лучшим другом и завсегдатаем «Куряжа» – студийного общежития для приезжих режиссеров, операторов и актеров.
Я буду последним литературным ничтожеством, если немедленно не остановлюсь и не скажу о «Куряже» хотя бы несколько возвышенных слов. Потому что двухэтажный барак «Куряжа» тех лет был этаким южным гнездовищем, в которое слетались после ВГИКа кинематографические птенцы, чтобы, оперившись на Одесской студии одним-двумя удачными фильмами, уже матерыми кинематографическими орлами отправиться на «Мосфильм», «Ленфильм» и Студию имени Горького. Именно тут, в крохотных как пенал, комнатках жили до нас Хуциев, Миронер и Тодоровский, когда делали свою «Весну на Заречной улице», а при мне, в 1970–1971 годах, тут обитали и гениальный оператор Киры Муратовой Гена Карюк, и оригинальный композитор с диковинной в те годы косичкой японского самурая, и герой Великой Отечественной войны и всех диссидентских баталий в Союзе советских писателей поэт и кинорежиссер Григорий Поженян, и легендарный вгиковский бомж и кинорежиссер Валентин Казачков, и постановщик «инородных» для советского кино мюзиклов Юрий (Георгий) Юнгвальд-Хилькевич, и внештатный денди Черноморского флота Станислав Говорухин, и залетавшие к нему на съемку «Робинзона Крузо» Леонид Куравлев и Владимир Высоцкий. Кто-нибудь из нас постоянно получал авансы, гонорары, постановочные или просто зарплату, и потому в «Куряже» всегда было много пришлого народа, каких-то прилетевших на кинопробы актрисуль, а также – вина, водки, жаренных на электроплитке бычков и мидий. Но почти никогда тут не было никакой иной еды, и за хлебом нужно было бегать в студийную столовую. Зато по утрам и по ночам здесь истово стучали пишмашинки, здесь бесконечно репетировались сцены для завтрашних съемок, здесь вдохновенно сочиняли музыку и столь же вдохновенно занимались любовью, и Володя Высоцкий, лежа как-то ночью на раскладушке в моей комнате, даже в хмельной отключке бормотал и выкрикивал во сне: «Идет охота!.. Идет охота на волков!.. Идет охота…»
Да, «Куряж» тех лет был как бы продолжением вгиковского общежития, о котором мне еще предстоит где-нибудь рассказать…
Но сейчас речь не о нем.

 

Котлеты, которые я попробовал в студийной столовой в день своего приезда, оказались такие сладко-отвратительные, что меня чуть не стошнило. «Это китовое мясо, – объяснили мне, – настоящего мяса в Одессе нет ни за какие деньги».
Но когда у вас в кармане тысяча рублей (не нынешних деревянных, а советских по курсу девяносто копеек за доллар), вам кажется, что вы можете купить весь мир. Во всяком случае, вкусно пообедать сам бог велел, не так ли?
Назавтра я шел по центру города, и карманы моих самопальных джинсов оттопыривались пачками денег. Я чувствовал себя богачом и ужасно хотел есть. И тут мне на глаза попалась вывеска ресторана «Кавказский». Я зашел туда. Большой зал ресторана оказался абсолютно пуст, маленькие столики были застелены белоснежными скатертями, под потолком кружил вентилятор. Я сел за столик в самой глубине зала, открыл меню и удивился – все было. Был шашлык, были бастурма, люля-кебаб и даже мои любимые сациви. Ну, вот же люди – так клевещут на советскую власть! – подумал я и поднял глаза на бедрастую молодку-официантку, которая гарцующей походкой юной кобылицы подошла к моему столику.
– Сациви, шашлык, зелень и бутылочку саперави, – по-барски распорядился я.
– Сациви и шашлык из китового мяса, – сообщила она, записывая мой заказ.
– Как это из китового? – изумился я.
– А так. А шо, ты китово мьясо нэ можеш кушать?
– Не могу, – признался я. – Мутит даже от одного этого слова!
И вдруг она нагнулась ко мне, враз утопив мою голову в пряном разломе своей пышной украинской груди, обняла за пояс, бедром подняла меня со стула и, подталкивая своей мягкой рукой, заботливо повела к выходу из ресторана, говоря на ухо:
– Тогда иди отсюда, милок! Мой тэж не може китово мясо кушать. Вчера чуть не вбив меня за борщ с китовым мьясом! Иди, дорогой, лучше хлеба простого покушай…

 

В результате нашей с Жорой недельной гульбы в ресторане одесского морвокзала его бармен Гена стал на «ты» со всеми кинозвездами «Куряжа», а я – с половиной спившихся моряков Одесского пароходства. И когда я терзал очередного из них своими вопросами о морском быте и работе, он вдруг сказал:
– Я знаю, кто вам нужен! Капитан Кичин! Пусть он расскажет вам свою историю! Как его наш КГБ употребил! Только черта с два вы про это кино сделаете!
– Да уж, конечно! Черта с два! – в унисон поддержали его остальные морские волки, сидевшие за нашим столом. – Но Кичин – это да! Это человек! Лучшим капитаном пароходства был!
И рассказали уникальный сюжет о том, как моряки советского сухогруза «Мытищи», совершая рейс с грузом оружия из СССР в Северный Вьетнам, спасли горящее югославское грузовое судно «Требинье», и как потом одесское КГБ больше года терзало Евгения Кичина, капитана «Мытищ» якобы за контрабанду, а на самом деле за то, что он отказался платить им «налог» – оброк импортными шмотками, которые каждый моряк должен был им в те годы за право выхода в загранку.
Написав на основе рассказов Кичина и других моряков первый вариант своего морского сценария, я отправил его из Москвы на Одесскую студию и уже через неделю получил телеграфный вызов на заседание редколлегии. Еще через неделю я был в Одессе, в кабинете главного редактора. Здесь сидели члены редколлегии – редакторы студии и одесские писатели. Никто из них не смотрел в мою сторону, но когда началось обсуждение сценария, я внутренне даже ахнул…
Честное слово, я и Жора пропили тогда в Одессе аж тысячу рублей. Мы кутили с моряками, с рыбаками, с работниками киностудии и еще бог знает с кем! Я полюбил за это время Одессу, я был на ее Привозе, на ее пляжах и на ее кораблях. Я был в ее ресторанах, на знаменитом Приморском бульваре и на знаменитой Потемкинской лестнице. И за все время моего пребывания в Одессе я ни разу и нигде не слышал украинской речи. Одесский жаргон – эдакую гремучую смесь русско-украинско-еврейского воляпюка – пожалуйста, сколько угодно! Но чистую «украинску мову» – никогда.
И вдруг… все обсуждение моего сценария пошло на украинском языке! Оторопев, я затаил дыхание – мои украинские рецензенты на чистой украинской мове несли мой сценарий буквально по кочкам, разносили в пух и прах каждый эпизод и каждую сцену! Слушая их, даже человек, не знающий по-украински ни слова, легко бы понял, что судьба моего сценария решена – это бездарное, безграмотное и совершенно непрофессиональное произведение абсолютно не нужно Одесской студии. Хотя его автор, возможно, и окончил ВГИК, но в морской тематике он понимает столько же, сколько в украинской мове. И, вообще, позиция дирекции студии кажется членам редколлегии по меньшей мере странной! Как можно заказывать сценарий на морскую тему какому-то москалю, когда такой сценарий должен писать только местный, одесский письменник, хорошо знающий быт моряков и живущий их жизнью…
Когда они выговорились и обратили ко мне усталые лица, озаренные тайным торжеством великого украинского гостеприимства, наступила очередь моего ответного слова. В этом последнем праве автора, приговоренного к четвертованию, они не могли мне отказать. Я встал, почесал в затылке свою еще рыжую в то время голову и заговорил… на чистом, прозрачном и высоком языке великого Шевченко, Коцюбинского и Олеся Гончара. Потому что с третьего по восьмой класс я учился в полтавской средней школе номер четыре и имел круглые «отлично» по украинскому языку и литературе. Конечно, с тех пор прошло много времени, и я уже порядком подзабыл украинский. Но пока они громили, кромсали и топтали мой сценарий на своей замечательной украинской мовi, все вирши великого Кобзаря и проза Гончара всплывали во мне грозно и торжественно, как подводная лодка всплывает для торпедной атаки.
Мой залп был негромким, вежливым и оглушительным.
«Щиро дякую за вэльможну крiтику», – обращался я к каждому из них и на классическом украинском объяснял им суть и смысл каждого раскритикованного ими эпизода, обещая при работе над вторым вариантом сценария учесть все их творческие замечания.
Мертвая пауза была мне ответом.
Красотка Нина Василевская, которая вела протокол этой экзекуции, застыла с авторучкой, поднятой над листом бумаги.
– Кхе-кхе… – прокашлялся, наконец, главный редактор. Затем поскреб лысеющий затылок и сказал по-русски: – Я думаю, раз автор это… ну, готов, так сказать, учесть наши замечания, то мы можем-таки принять этот сценарий.
С тех пор я никогда – ни от главного редактора, ни от остальных членов редколлегии Одесской киностудии – не слышал ни одного украинского слова.

 

В 2003 году меня пригласили в Одессу на фестиваль «Эхо “Золотого Дюка”». И вот пятого сентября с Володей Двинским, замечательным режиссером-документалистом, который привез на фестиваль свой фильм «Жила-была Одесса», и с его милой женой Татьяной мы сидели в чудном ресторане «Кавказская пленница» на Восьмой станции фонтана. Мы ели жареную черноморскую барабульку, кефаль и другие волшебные изыски грузинско-одесской кухни, пили хорошую водку, и я рассказал им о своей работе на Одесской киностудии и о камине Бабеля, который я так и не купил. А Володя, режиссер фильма «Жила-была Одесса», в ответ рассказал мне историю про бабелевский «Ундервуд».
Никакого «Ундервуда» у Бабеля не было, и печатать на машинке он, скорей всего, не умел.
В начале тридцатых годов одна из столичных московских газет – возможно, все та же «Комсомольская правда» – решила опубликовать очерк о Бабеле, уже знаменитом на ту пору писателе, слава которого приближалась к славе Михаила Шолохова. Телефонов тогда почти ни у кого не было, факсов тем более, редакция как-то списалась с Бабелем, получила его согласие на визит к нему журналиста и направила в Одессу своего корреспондента. Возможно, это был тоже какой-то двадцатилетний настырный молодой человек. Он приехал в Одессу, пришел на квартиру к мэтру, но мэтра дома не оказалось, журналисту сказали: «Зайдите через час». Парень погулял по Одессе, выпил кофе в той кофейне, где спустя тридцать лет мой водитель-молдаванин хмелел от бедер и сисек буфетчицы, и вернулся в квартиру Бабеля. Но Бабеля все не было и не было, и журналисту наконец сказали: «Знаете что? Наверное, он работает у своей машинистки». – «А где она?» – «Не знаем, где-то на Молдаванке…»
Парень пошел на Молдаванку. Она и сегодня многолюдна и уставлена уличными торговыми рядами, а тогда, описанная Бабелем, практически, с натуры, она была в зените своей сиятельной славы, шума и одесского колорита.
– Машинистка Бабеля? – сказали парню на первом же перекрестке. – Так это ж Клавка, вон тот третий двор от угла.
Парень вошел во двор. Описывать одесские дворы я не стану, отсылаю вас к классику. Он, этот классик, сидел на дощатой веранде, прямо на полу, у ног юной и бедрастой машинистки, держал ее за голую коленку, а она – разбитная одесская молодка – стучала по клавишам пишмашинки и говорила довольно грубо:
– Та не так быстро!.. Та обождите!.. Та шо вы мине дихтуете? Нихто у нас так на Молдаванке не говорит!..
Парень представился мэтру, мэтр со вздохом оторвался от теплой коленки, встал, вышел с журналистом из двора на улицу и, прогуливаясь, дал ему интервью. Журналист все старательно записал, а потом не выдержал и спросил:
– Я дико извиняюсь, но можно задать вам еще один, личный вопрос?
– Валяй, – разрешил великодушный классик.
– Знаете, я, когда вошел во двор, просто не поверил своим глазам. Как можете вы, великий писатель, сидеть на полу у ног какой-то машинистки и позволять ей разговаривать с вами таким тоном?
– Ах, молодой человек! – сказал классик. – Одно движение бедра этой девушки стоит всей мировой литературы!
Назад: Отари и Белла
Дальше: Повесть о настоящем Очерк