Книга: Бесконечные дни
Назад: Глава двадцать вторая
Дальше: Примечания

Глава двадцать третья

Поулсон неплохой парень. Но что-то меняется, если взять несколько человек и одного из них заковать в цепи. Наверно, так. В Парисе они раздобыли переделанную карету «скорой помощи», в ней меня довезли до Сент-Луиса, а оттуда в армейском вагоне – в Канзас-Сити. В такую даль за день не доедешь. Поначалу я вроде как шучу с ребятами, но потом – наверно, из-за цепей – становлюсь молчалив. Поулсон говорит, что меня будут судить в форте Ливенворт. Я спрашиваю, знает ли обо всем этом майор Нил, и Поулсон говорит, что сам без понятия, но поскольку я на хорошем счету как солдат, то, конечно, суд будет искать смягчающие обстоятельства. Я очень надеюсь, что так. С этой минуты я начал верить, что, может, мне повезет, и подумал, что вдруг да и вернусь обратно в Теннесси. Если с вами такого не бывало, я не смогу вам описать, каково это, если голова как арбуз, полный сахара и воды. Я спрашиваю Поулсона, может ли он отправить мое письмо, и он говорит, почему бы и нет. Говорит, что майора наверняка так и так вызовут, ведь он был моим командиром, когда произошло преступление. Предполагаемое преступление, добавляет он. Дезертирство. А что за это бывает, если человека признают виновным, спрашиваю я. Наверно, по большей части расстреливают, отвечает он. В вагоне ребята все время играют в карты, травят анекдоты, стараясь рассмешить друг друга, и ржут, как любые солдаты, а поезд все мчится в Канзас-Сити.
По прибытии в форт Ливенворт я настроен уже не так оптимистично, как это называл один человек. Наручники вгрызаются мне в плоть, и цепи на ногах стараются брать с них пример. Я уже начинаю думать, что лучше было бы уйти в бега вместе с Джоном Коулом и Виноной. Я храбрился поначалу, но теперь уже не хорохорюсь. Мое тело устало, а Поулсону с ребятами, похоже, не терпится вскочить в седло и дать себе волю. Они этого заслуживают. Путь был долгий, и они не сделали ничего плохого. Поулсон говорит, что ему дадут тридцать долларов за мою поимку. Это справедливо. Он сдает меня под расписку, словно армейское имущество, и вот я сижу в своих новых апартаментах, как только что купленный пес, и мне хочется выть. Но я не вою. От воя никакой пользы не предвидится. Я думаю – может, написать Джону Коулу, чтобы приехал с Лайджем и украл меня отсюда. Форт огромный, кишит солдатами и прочими всякими прихлебателями при армии – целое библейское столпотворение. Мне сказали, что суд будет недели через две, а до тех пор жри свою баланду из утки и помалкивай. Черт побери. Они обращаются ко мне «капрал», и, принимая во внимание обстоятельства, это звучит зловеще. Коротышка, что заведует ключами от моей камеры, говорит, что все обойдется. Но я думаю, он это говорит всем тутошним обитателям, повесившим нос.
Я ничего не знаю о том, что творится на воле, – меня засунули подальше, как тюк табака в сушильне. Так что, когда приходит главный день, у меня громадный камень с души падает при виде майора Нила, сидящего в зале, куда меня притащили судить. Там большой длинный блестящий стол и за ним несколько офицеров сидят веселые, и майор Нил треплется с каким-то капитаном. Оказалось, что это председатель военного трибунала. А я, надо полагать, некий капрал Макналти, рота B, Второй кавалерийский полк. Ну то есть они говорят, что это я. Я решил, что сейчас не стоит им рассказывать про Томасину. Мне зачитывают обвинение, и должен заметить, что тут офицеры поджимают ноги под себя, а до того они у них были выставлены вперед. Бумаги шуршат, как сухие листья, и надо сказать, кое-что в комнате съеживается. Наверно, это я. Дезертирство. Они рассказывают, что́, по их мнению, я сделал, а потом спрашивают, как я себя признаю – виновным или невиновным. Я говорю, что невиновен. Майор Нил выступает в мою защиту и рассказывает про то, как устроил мне временную службу, когда я благородно пришел на помощь в деле спасения его дочери. Что-то в этом роде. Тут он упоминает собственный арест и произносит имя капитана Соуэлла этаким жестким голосом, и в зале начинается странное шевеление. Словно каплю чернил уронили в стакан воды. Майор говорит, что ничего не знает про капитана Соуэлла, за исключением того, что он умер. И с большой натугой пытается вернуть на рельсы огромный тяжелый поезд, говоря, что именно из-за всего, что с ним, майором, случилось, он не успел подписать бумаги по демобилизации капрала Макналти. Он говорит, что капрал Макналти ценой большой опасности для себя помог ему в час тяжкой нужды, дорогой ценой заплатив задаток надежды против его, майора, тогдашнего отчаяния. Тут я вижу, какая плохая у майора стала кожа. Она красная, как клешни краба. Похоже, не потому, что он чего-то стыдится, а потому, что нездоров. Тут председатель суда спрашивает, нет ли другого свидетеля, который мог бы еще что-нибудь показать по делу, и майор говорит, что не знает. И тут майор опять ведет нить не туда и сердито говорит, что этот самый капитан Соуэлл обвинил его вместе с другим свидетелем в чрезмерной жестокости в ходе кампании против сиу, которые забрали и убили дорогую жену майора и одну из его дочерей, а вторую дочь, по имени Ангел, взяли в заложницы. Когда он это говорит, лицо у него багровеет, так что это не только из-за болезни.
Капитан Секстон – я наконец расслышал его имя – теперь так же завелся, как и майор, и ему совсем не нравится повышенный тон майора, вот ничуточки. Я приехал отсюда из самого Бостона, чтобы помочь своему капралу и высказаться в его защиту. Подсудимый здесь не я. Я такого и не утверждал, говорит председатель. А однако, черт побери, прозвучало это именно так, говорит майор. И как треснет кулаком по столу. Бумаги и стаканы аж подскочили. Кто был вторым свидетелем против вас, спрашивает председатель суда. Какой-то немчишка по фамилии Сарджон, отвечает майор. О, я его знаю, говорит капитан, это ведь Генри Сарджон? Да, говорит майор. Генри Сарджон – лейтенант разведчиков в форте Ливенворт, как же, говорит капитан. Вызову-ка я его. И Секстон приостанавливает рассмотрение моего дела до тех пор, когда можно будет вызвать Сарджона. Господи милостивый.
Думаю, будь на месте председателя сам Вельзевул, я бы и то так не тревожился. На всем божьем свете есть один человек, которому я не хотел попадаться на глаза, и это Сарджон. Почему, во имя всего такого-сякого, он должен был оказаться в этом самом форте? Но наверно, даже будь он за сто миль отсюда, его бы все равно вызвали. Разрази меня гром. Так что я еще несколько дней хлебаю баланду и высираю съеденное. У человека может быть сколько угодно высоких мыслей, и они теснятся в голове, как птицы на ветке, но жизнь не хочет просто так смотреть, как они там сидят. Она их обязательно перестреляет. Все снова собираются на суд, и Сарджон тоже. Клянусь Богом, Сарджон теперь лейтенант, а говорят, что здешние разведчики в основном полукровки – от ирландских отцов и индеанок-матерей. Это должно быть смешно, но мне как-то не хочется смеяться. Майор Нил на новое заседание не приходит – мне сообщают, что он имеет право так поступить, поскольку находится в отставке. Председатель суда спрашивает Сарджона, что он знает об этой истории и что случилось с Соуэллом, черт его дери. И коротышка-немец рассказывает, что знает – а именно то, что он ничего не знает. Против майора Нила завели дело, арестовали его, а потом Соуэлла нашли убитым и суд объявил о прекращении дела. Больше ему, Сарджону, ничего не известно. Тут он смотрит на меня – пристально, как карточный шулер. И придвигается ко мне совсем близко, чтобы разглядеть. Я чуть не закричал «Черт побери», хотя мне запрещено подавать голос. Ибо дыхание немца смердит, как дохлый труп. И тут он говорит: это человек, который убил капитана Карлтона. Кого, переспрашивает очень удивленный председатель суда. Капитана Старлинга Карлтона, у меня на глазах, говорит немец, и я давно высматривал его убийцу. Я не сомневался, что узнаю его, когда увижу, и пожалуйста, вот он. Температура в суде опасно понизилась, и я понял, что мое дело плохо. Меня отвели обратно в камеру, а суд, надо думать, продолжал совещаться, и через несколько дней мне предъявили новое обвинение, на этот раз – в убийстве. Суд решил, что я виновен. Так мне сказали.
Ну надо полагать, я и впрямь виновен. Не знаю, сколько людей любили Старлинга Карлтона, но даже если совсем немного, я был одним из них. Но он поднял руку на Винону. Я не видел другого выхода и сейчас не вижу, как ни кручу в голове тот день. Капитан Руфус Секстон объявляет, что суд признал меня виновным, так что меня будут держать в цепях, а когда придет время, выведут и расстреляют. Никто не заступается за меня – что можно сказать в мою защиту?
То были страшные дни. Мне позволили написать Джону Коулу и сообщить ему эту новость, и он приезжает из Теннесси, но ко мне его не пускают, так как я осужденный преступник. Я горько сожалею об этом, но, наверно, в конечном счете это ничего не меняет – ведь, если вдуматься, я ношу Джона Коула в себе. Я воображал его рядом с собой, представлял себе, как целую его лицо. Воображал, как он говорит мне ласковые слова, а я отвечаю, что лучше его нет никого на свете. Я не собирался покинуть этот мир, не сказав напоследок еще раз, что люблю Джона Коула, пускай даже его нет рядом и он не слышит.
Злоба пожирает того, кто злится. Но будь я убийцей, я хотел бы убить того немца. Я так говорю, потому что это истинная правда. Иные скажут, что он выполнял свой долг – каким его видел. А я скажу, что он просто любитель совать нос не в свое дело, черт бы его побрал, и все тут. А кто убил до смерти капитана Соуэлла? Никто не знает, и я так думаю, что никто никогда не узнает. Как сказал Джон Коул, капитан имел право на свою точку зрения, и это следует уважать. Нельзя просто так прийти и всех перерезать, как толпа королей Генрихов. Господь не таким задумывал этот мир.
И вот мне обсказали приговор, а за окном лето вовсю. Огромный драгоценный камень солнечного света висит высоко на стене. И я вспоминаю, как часто ехал через подобный жар с жаждой в сердце, желанием встретить то, что принесет мне грядущий день, и больше ни с чем. Я слышу, как по пятницам заключенных выводят и расстреливают. И меня расстреляют на рассвете, «из огнестрельного оружия», так они приговорили. И будет день без меня, а потом ночь без меня, и с тех пор меня уже никогда не будет. Я так понимаю, жизнь хочет, чтобы мы страдали и умирали. И от этого уже приходится плясать. Еще ребенком выходишь в круг и пляшешь, огибая препятствия, пока не дойдешь до скрипучей кадрили старости. Но я пытался понять, как это все случилось, и почему все кончилось именно так, и в какой момент меня столкнуло с истинной тропы, но ничего такого не видел. Что я сделал, на самом-то деле? Я спас Винону. В этом было утешение. Если б у меня был какой-то способ спасти ее, не разрубая лицо Старлингу, я бы так и поступил.
Я написал Джону и еще – поэту Максуини, просто попрощаться, но получил ответ от нашего старого товарища мистера Нуна, что поэт Максуини покоится с миром и весьма прискорбно слышать, что скоро то же случится и со мной. Он не стал называть, что именно. Джон Коул написал мне письмо, от которого разорвалось бы сердце и у палача, а вместе с ним засунул в конверт послание Виноны, на какие она мастерица. Она вложила туда какой-то полевой цветок. Образцовый почерк. Ферма Магана, Парис. Третье июня тысяча восемьсот семьдесят второго года. Дорогой Томас, мы в Теннесси по тебе очень скучаем. Лайдж Маган говорит, что, если только армия тебя отпустит, мы зарежем упитанного тельца. Он вспахал ближние поля, и ему тебя ужасно не хватает, потому что никто не умеет управляться с этими негодяйскими лошадьми так, как ты. У меня времени осталось только сказать, что я тебя люблю, потому что Джон Коул уже грызет удила, так ему не терпится ехать в город. Я ужасно по тебе скучаю. Душа у меня болит. Твоя любящая дочь Винона.
До этого я еще как-то держался.
Не знаю точно, но, скорей всего, мне сорок. Помирать вроде рановато, но многие, кто пал на войне, были и моложе. Я много видел, как молодые умирают. Об этом особо не думаешь, пока не приходит твой собственный час. Я знаю, что числюсь в расстрельном списке и что рано или поздно дойдет черед и до меня. Ну вот, мой день приближается. К двери прибивают печатное извещение. Вы не поверите, какой пот меня от этого прошиб. На сердце лежит камень боли и тоски, и вообще христианину такое совсем негоже. Теперь меня пожалела бы даже крыса, что крадется вдоль стенки. Я сам ничего не стою даже в собственных глазах. Ни даже линденмюллеровского цента. Голову заливает потопом страх, а ноги ледяные. Тут я начинаю выть. Приходит тюремщик. Его зовут Плезант Хейзелвуд, и он, как я полагаю, сержант. Нечего тут выть, это все равно не поможет, говорит он. Я раскачиваюсь взад-вперед, как пьяный. Страх прожигает мне брюхо, словно там поселилась семья мексиканских перцев. Я ору на тюремщика. Почему никакой Бог мне не поможет? И никакой человек тоже, говорит он. Я бегу вдоль стены, как слепая крыса. Будто жду, что наткнусь на нору. У меня все отняли. Стою, тяжело дыша. Нет битвы тяжелее этой. Сержант Хейзелвуд становится вплотную ко мне, стискивая ладони, похожие на двух новорожденных щенков, а потом хватает меня за руку. Я тысячи таких, как ты, перевидал, и это вовсе не так тяжело, как кажется. Добряк, а уж безобразен, что твой лось. Вроде ангела, посланного ко мне в обличье жирного ключаря, воняющего говном и луком. Но это не помогает. Если честно. Дьявол уже прокомпостировал мой билет, а Бога тут и близко не было. Как мне с Ним примириться, если Его здесь нет? Я снова погружаюсь в яростное уныние, словно камень, брошенный в пучину.
Как-то вечером, вскоре после этого, меня приходят навестить. Я знаю, что это не Джон Коул, но сержант Хейзелвуд меня предупреждает. Говорит, что ко мне джентльмен. Ну, я мало знаю джентльменов, кроме разве что офицеров. И точно, это майор Нил.
Только он уже не майор, верно ведь? Он явился в прекрасном костюме, сшитом, должно быть, на заказ в Бостоне. И выглядит он теперь гораздо лучше. За эти несколько месяцев, значит, поправился. Говорит мне, что Ангел очень хорошо учится в школе и он хочет, чтобы она теперь пошла в университет, пусть порадует матушку. Это хорошо, говорю я. У майора при себе здоровая пачка бумаг. Он повидал всех, кто был в той битве, и попросил каждого рассказать, что тот знает или слышал. И наконец, говорит он, я дошел до капрала Поулсона. Он рассказал вроде бы то же самое, что немец Сарджон, но с одной разницей. Он говорит, что капрал Макналти пытался предотвратить убийство индейской девочки. Старлингу Карлтону кровь ударила в голову, и он не слушал никаких резонов, только хотел ее пристрелить. Конечно, думаю я, он верный старый пес, он твой же приказ выполнял, – но, конечно, вслух я этого не произношу. Поулсон говорит, что видел все, но держал язык за зубами, пока майор его не спросил. Так уж заведено в армии. Что бы ты ни говорил, не говори ничего, а то мало ли что. И вот майор Нил едет в Вашингтон и там занимается моим делом. А потом доходит до главнокомандующего армией штата Миссури. Ну и вот, говорит он, замедляя свой рассказ, отменить твой приговор они не могут. Закон не позволяет. Когда он это говорит, у меня сердце падает в пятки. Но, продолжает он, они могут заменить его на сто дней тяжелых работ, а потом отпустить тебя. Так что если ты не возражаешь дробить камни в течение некоторого времени, то можешь выбрать этот исход. Майор, сэр, благодарю вас, говорю я. От всей души. Не благодари меня, отвечает он, это я должен тебя благодарить. Ты спас мою дочь – единственную, что у меня осталась, – и храбро сражался на войне, и под моим командованием всегда был образцовым солдатом. Я говорю, мне очень жаль, что его жены нет на свете, и он говорит, что ему тоже очень жаль. Он кладет правую руку мне на плечо. Я не мылся месяц, но майор не воротит лица. И говорит, что никогда меня не забудет и что, если он сможет в будущем быть чем-то мне полезен, я знаю, где его найти. На самом деле я не знаю, где его найти, но молчу, поскольку это просто выражение такое. Еще одно, что я не произношу вслух, – это вопрос: а кто убил капитана Соуэлла, не вы ли? Я говорю, что буду рад вернуться в Теннесси, к своим, и майор отвечает, что они уж точно будут рады меня видеть.
И вот я сто дней дроблю камень – делаю из крупных кусков мелкие. Во времена голода в Слайго этим многие зарабатывали хоть гроши для семьи. Называлось «работы для облегчения». Ну а я сейчас чувствую просто колоссальное облегчение. Я рад колотить по этим камням, и заключенные, что работают рядом, сильно удивляются моей радости. Но как же мне не радоваться? Мне предстоит вернуться в Теннесси. Приходит день, когда моя работа кончена, и мне выдают одежду и выпускают за ворота тюрьмы. Одежда рваная, но срам прикрывает, едва-едва. Выпустили, как горлицу. С радости я забываю, что у меня нет ни гроша, но это ничего – я знаю, что по пути могу рассчитывать на людскую доброту. Те, кто не попытается меня ограбить, меня накормят. Так уж обстоят дела в Америке. Я никогда не был так счастлив, как в те дни, когда шел на юг. Никогда не горел такой чистой энергией, таким огнем. Как будто меня не просто помиловали, но выпустили на свободу из моего собственного вывихнутого «я». Я ничего не желаю, кроме как дойти до нашей фермы и увидеть воочию, как Джон Коул и Винона выходят меня встречать. Весь мой путь сверкает красотой лесов и полей. Я написал им, что иду и скоро буду. Так и вышло. После небольшой прогулки по чудесным штатам Миссури и Теннесси.

notes

Назад: Глава двадцать вторая
Дальше: Примечания