Книга: Бесконечные дни
Назад: Глава двадцатая
Дальше: Глава двадцать вторая

Глава двадцать первая

На открытых равнинах идет снег, укрывая толстым белым одеялом место бойни – в двух днях езды к северу. Укрывая мертвых сиу до весны. Нескольких убитых солдат мы взяли с собой еще до снега, и похоронная команда упокоила их на кладбище. Волынщики выдули свои морозные мелодии. Холод зажимает тисками и нагорья, и долины – тиски у него прочней железа. Останавливает напор деревьев и заставляет умолкнуть ручьи. Загоняет медведей в берлоги, надо думать. Об это время из земель подальше – из Монтаны – придут, может быть, белые волки, песцы, а может, даже белые медведи. След, ведущий на юго-восток, исчез, и с ним – все оставленные человеком царапины и ссадины. Это еще не мир, поскольку бури бешено топчут землю, а в небе словно кузню открыли, судя по вспышкам и грохоту. Но это и не наша яростная война.
Форт полон слухов. Я не могу уехать, пока майор не аннулирует мой контракт. Так что Винона пока живет у майора в холодных покоях, где не осталось ничего дорогого его сердцу. Мне кажется, он считает, что все-таки должен защитить ее. Она снимает одежду барабанщика и снова облачается в свое дорожное платье. Майор говорит ей взять любые вещи его покойной жены, какие подойдут по размеру, – ему ничего из этого теперь не нужно. Он говорит это, не выказывая печали, и от этого моя душа становится печальней морды бульдога. Все это дело очень несчастное и странное. Потом из Калифорнии возвращается полковник, и все становится еще странней. Оказывается, капитан Сайлас Соуэлл – его зять, так что полковник к нему прислушивается. Капитан Соуэлл до сих пор зол – красная маска ярости. Гарри Сарджон тоже зол, что его репутация в глазах индейцев погублена. Похоже, они будут злиться все вместе. Все это я узнаю от своего друга Поулсона. Слухи, слухи ураганом ходят по форту. Мне не терпится сесть в дилижанс и уехать в новый город. Дилижанс останавливается прямо у ворот – шесть бодрых лошадок и разбитая карета. Армия держит дорогу свободной – это хорошо. Армии нужно беспрепятственно возить запасы с железнодорожных складов. Похоже, к зиме нас тут занесет и зима будет долгой. Тут вопреки всяким ожиданиям арестовывают майора. Капитан Соуэлл говорит, что майор спятил там, в индейской деревне, и недопустимо превысил полномочия. Выместил на сиу свою скорбь. Сиу как раз готовились к заключению нового мирного договора, о чем говорил поднятый ими флаг. Поймал-Коня-Первым должен был прибыть в Вашингтон вместе с другими вождями с равнин. Теперь заключение договора возмутительным образом поставлено под угрозу. Да, это так. Деяние майора было убийством, это святая правда. Ему никто не приказывал так поступать, кроме собственного горя, и это вполне вероятно.
Странный поворот, который приняли слухи, также вплел в общую историю Старлинга Карлтона. Храброго вояку нашли мертвым, и Гарри Сарджон говорит, что видел своими глазами, как его убил солдат. Саблей. Он не kennt этого солдата, но опознает его в лицо, может быть. Я, вообще-то, не видел Сарджона нигде поблизости. Но он проныра, это точно. Насчет сабли-то он верно говорит, разрази его Господь. Мог бы и обрадоваться, что я защищал индейскую девушку, – ведь другие его жалобы касались обиды, нанесенной индейцам. В общем, нас должны выстроить на плацу. Конечно, Сарджон там увидит много разных лиц. Но я решаю не рисковать. Я должен вывезти отсюда Винону, должен. Так что я отправляюсь к лагерному брадобрею – хороший человек, знакомый мне еще с прежних времен, звать его Джордж Вашингтон Бейли. Он черный, и лучшего брадобрея еще свет не видал. Я попросил его выбрить меня очень чисто, как ему и раньше приходилось делать, сбрить все до единого волоска. Волосы я ношу на манер, называемый «южная длина», то есть ровно настолько длинные, чтобы не возмущать окружающих. Затем я иду по мрачному, исхлестанному ветрами форту поднимать Винону. Дилижанс отправляется в четыре. У нас осталось два часа. Я даже не иду за своими походными вещами, бросаю коня и седло. Винона тоже. Видно, теперь армия заберет наших лошадок. Прощайте. У нас есть деньги, чтобы добраться домой, – это уже половина дела. Я пробираюсь в апартаменты майора через заднюю дверь. Он сам теперь квартирует в другом месте, под замком. Наверно, во всем, даже в несчастье, свои светлые стороны. В голове крутятся дурацкие мысли – про то, как будут хоронить Старлинга Карлтона: то-то большую могилу придется копать. Я никогда в жизни не желал этому подлецу смерти, а теперь вышло, что я сам его убил. Мелочь посреди того дня, полного смерти.
У майора в комнатах тихо и холодно – Винона ни печку не затопила, ничего. Я говорю ей, что мы наконец уезжаем, но сначала мне нужно найти платье, а потом она должна будет мне помочь накраситься. Винона знает, где спальня майора, и мы идем туда – это все равно что влезть в чужой склеп на кладбище. Я нисколько не желаю этого делать, но нужда заставляет. Все вещи миссис Нил на месте, не убраны. В модном гардеробе висит ряд платьев. У меня такое чувство, что мы сдираем эти платья с ее мертвого тела. Я снимаю платье с вешалки и, господи прости, собираюсь найти себе чулки. В панталонах и прочей чертовой дряни я не нуждаюсь, потому как платье длинное, но все равно беру их. Я не обкрадываю бедную миссис Нил – ее ведь, по правде, уже нет. Потом я стягиваю волосы в пучок на затылке, и мы выбираем шляпку попроще среди целого птичника модных причуд. Натягиваю шляпку. Ежеминутно чувствую себя вором. До чего, черт возьми, докатилась моя жизнь, что приходится обирать мертвых? Надо сказать, я вижу, что Винона думает об этом по-другому. Она к миссис Нил относилась хорошо – может, даже любила ее. Наверно, для Виноны платье миссис Нил – это как памятка от ее души. Винона сажает меня у туалетного столика и принимается за работу. Как в театре в Гранд-Рапидс перед спектаклем, но мы точно не в Гранд-Рапидс. Она замазывает мне лицо, подводит глаза сурьмой, красит губы, в сомнении смотрит на меня и все щедро посыпает пудрой. Теперь я похож на шлюху, что дает по-быстрому за десять центов. Огни рампы нас не выручат, так что краситься надо хорошо. Винона стирает сурьму, и становится похоже, что мой альфонс подбил мне оба глаза. Но это не важно. Винона приглушает яркость помады. Похоже, мы готовы – то есть готовей уже все равно не будем. Я запихиваю барахло в саквояж и вынужденно краду у майора бритву. Не знаю, сколько времени займет путешествие таким новомодным способом, но мне никак нельзя превращаться в бородатую даму.
Снаружи большое тяжелое небо нависло и грозит снегом. Огромная черная туча лежит прямо на крышах. В гарнизон как раз входит отряд, лязгая по мерзлой земле. Эти ребята явно провели в седле несколько дней – вид у них усталый, измотанный. Но они подтянуты и вроде как ухоженны. Мне вдруг приходит в голову, что в этой работе есть какое-то безумное благородство, – я никогда не думал о ней именно такими словами. Не явно. Во мне вскипает любовь к ним, бурлит, словно форель бьет в реке хвостом, идя на нерест. Они отдали этой работе свою красоту и юность. Солдатам платят жестяными обрезками. Так раньше было, так и теперь. Они выезжают на бой с хаосом, и никакие отсветы славы на них не ложатся. Первый лейтенант, едущий во главе отряда, отдает мне честь, и я чуть не вскидываю руку в ответ, разрази меня гром. Рука остается в муфте. Да, я еще и муфту и шубу украл вдобавок ко всему прочему. Винона взяла что-то вроде плаща – в нем, видно, дочь ходила. Он на ней плохо сидит, руки торчат из рукавов, но холод – злобная тварь. Мы выходим в ворота – часовой тоже встает во фрунт и отдает честь. Он не то чтобы узнал меня, но, наверно, думает, что любую женщину следует поприветствовать. Я потею хуже Старлинга. Дилижанс уже стоит у ворот – не такой уж роскошный, просто крытая повозка. Внутри уже кучка пассажиров. Кучер не пускает Винону внутрь, и она лезет на крышу, а я с ней. Платье просто опасно, если карабкаешься на верхотуру. Вы можете ехать внутри, мадам, говорит кучер. Только этой скво нельзя. Ничего-ничего, говорю я, я посижу наверху. Теперь я вижу рыщущих повсюду капралов. Как будто я перепил плохого виски и теперь у меня кошмары. Форт просто кишит капралами. Это ищейки, я клянусь. Надо полагать, все ищут убийцу Старлинга Карлтона. Я устремляю глаза вперед. Ну давай уже, трогай свой чертов дилижанс. Огромную тучу прорывает, и снег устремляется потоком вниз. Он закручивается винтом. Дилижанс рывком трогается, и моя прежняя жизнь – побудки, вши, сабли – исчезает за спиной.
Зверски неприятно, когда тебя сто миль подряд швыряет из стороны в сторону. Можно слезть на привале – перекусить, – но вскоре приходится лезть обратно и снова трястись по ухабам. Тебя трясет и швыряет, и наконец желудок начинает бунтовать и съеденные селедки вырываются обратно на сладкий воздух Вайоминга. Трое других бедолаг, что сидят с нами наверху, уже беззвучно воют – так им худо. Один работает на каких-то старателей – он проверял, нет ли золота на дальних холмах. Удачи тебе, скоро попадешь к индейцам в котел. Другой – индейский разведчик, я его узнал – он попал в программу так называемого перемещения. Винона, стуча зубами, беседует с ним на своем языке. Я спрашиваю, о чем они говорят, и она отвечает, что о снеге. Вы с ним говорите о погоде? – переспрашиваю я. Да, сэр, отвечает она.
На станции большой поезд дымит и разводит пары. Он как живое существо. У него внутри – постоянный взрыв. Огромное, длинное, мускулистое тело, и четверо крепких мужчин кидают уголь в топку. Есть на что посмотреть. Этот паровоз потащит на восток четыре вагона, и говорят, что он пойдет во всю мочь. Легкий снежок вскипает на обшивке котла. Хотел бы я что-нибудь хорошее сказать о вагоне третьего класса, но там зверски холодно и сыро, и мы с Виноной жмемся друг к другу, как кошки. Мы не можем сдвинуться ни на дюйм, поскольку другие пассажиры, кажется, все свое имение с собой везут. Кто-то даже козла прихватил, а козла, как известно, узнают по запаху. Рядом со мной сидит кто-то в кошмарной куче пальто. Я бы не мог сказать, какого размера это бездыханное тело, – так оно закутано. В Ларами мы купили каких-то пирожков и пакет ихнего знаменитого кукурузного хлеба. Знаменитого тем, что от него кишки узлом завязываются. Нам сказано, что остановок будет сотня или около того, но поезд летит что твой танцор, даром что так тяжел. Спереди на нем приделан снегоочиститель, и он взрезает снег, как нос корабля в кипящей пене. Снег взлетает, струится назад, по крышам, и влетает к нам в незастекленные окна – брат сажи и сестра удушливого дыма. Такова, видно, эта новомодная роскошь. Мы летим – на коне этот путь занял бы долгие утомительные часы, но поезд несется, как перепуганный бизон. Через два-три дня мы увидим Сент-Луис. Мы движемся так быстро, что кажется, оставили рассудок где-то позади и вперед летят лишь наши избитые тела. Нас тошнит и морозит. Будь у нас деньги на проезд в первом классе – клянусь Богом, мы бы купили туда билет, даже если бы это были наши последние в жизни доллары. На пронизанных дрожью остановках мы покупаем еду, а огромный паровоз пьет, лязгает и трясется. Эта лошадка – самый мужественный зверь, точно вам говорю. Мы с Виноной коротаем мили за болтовней. Она больше всего на свете хочет быть с Джоном Коулом. Да, в нем есть что-то успокаивающее, это точно. Для меня, после всех этих долгих лет, он как святыня. Я никогда не думаю о нем плохо – просто не могу. Я даже не знаю доподлинно его характер. Он для меня вечный незнакомец, и я этим счастлив.
Каждый день мы находим укромный уголок, и я орудую бритвой. Я забыл взять ремень, и бритва помаленьку тупится. Теперь у меня все лицо покрыто штрихами порезов, словно я болею желтой лихорадкой. Винона меня умело гримирует. Безумное дело: мне холодно, мокро, все болит, но я счастлив, потому что мы удаляемся от Смерти. Так мне кажется. Винона тоже чуть приоткрылась, снова начала смеяться. Она еще девочка, ей положено смеяться все время. Ей положено играть – если она еще не слишком взрослая для этого. Но она определенно ведет себя как взрослая дама и знает, как это делается. Мы с ней как мать и дочь – такую роль мы и разыгрываем. Я возношу хвалу за это. Может, где-то в самых глубинах души я верю собственному обману. Как-то так. Я чувствую себя женщиной в большей степени, чем когда-либо ощущал себя мужчиной, даром что бо́льшую часть жизни я был солдатом и сражался. Может, те индейцы в женских платьях показали мне путь. Они могли облачиться в мужские штаны и пойти воевать. Это в тебе просто есть, и ты не можешь уже сказать, что этого нету. Может, я принял на себя судьбу своей сестры, когда – в незапамятные времена – увидел ее мертвой. Неподвижна, как обрывок водоросли. Торчащие тонкие ноги. Изодранный фартучек. Я никогда не видел такого и не подозревал, что на свете бывает такое страдание. Это была истина и всегда будет истиной. Но может, сестра заползла в меня и угнездилась. Это как огромное утешение, как мешки золота в подарок. Кажется, сердце у меня бьется медленно. Наверно, «почему» темно, как преисподняя, но я лишь свидетельствую все как есть. Я спокоен как женщина и напряжен как мужчина. Мне-мужчине переломали руки и ноги, и на мне-женщине все зажило как новое. Я ложусь спать с душой женщины и встаю с ней же. Я не предвижу времени, когда будет по-другому. Может, я родился мужчиной и постепенно перерос в женщину. Может, мальчик, которого встретил Джон Коул, уже был девочкой. Сам-то Джон Коул точно девочкой не был. Может, то огромный грех, величиной с гору. Я не читал, что про это сказано в Библии. Может, рука человеческая еще не написала правду об этом. Я сам никогда не слыхал о таких делах, кроме как в театре, от других актеров. У мистера Нуна каждый был тем, кем казался. Актерство – это не фокус, не тайный обман. Это странная магия, которая меняет то, что есть. Думаешь по-новому и сам становишься чем-то новым. Я знаю только, что, пока мы неслись в поезде и Винона прикорнула у меня на груди, я был самой натуральной обыкновенной женщиной. У себя в голове, продуваемой ветром. Пускай грудь эта и состояла из двух заткнутых за пазуху армейских носков.
Вот мы уже в Сент-Луисе и видим, как он переменился с прежних времен. Огромные портовые склады вышиной с гору. Все вольноотпущенные рабы собрались сюда, как выводок душ, и все лица, что видишь у реки, – черные, коричневые, желтые. Нет ни одного места, которого не коснулась бы их работа. Они таскают, кантуют и стропалят. Но выглядят уже не как рабы. Их десятник – черный, и командный рев вырывается из черных легких. И прежних кнутов больше нет. Уж не знаю, но мне кажется, так лучше. Но все-таки ни одного индейского лица мы с Виноной не видим. Мы не задерживаемся, чтобы отыскать червоточину в этом новом процветании. Нет, мы проносимся по городу, и что-то в нем есть неплохое, хотя, по всей правде, Сент-Луис обнищал из-за прошедшей войны, там и сям еще стоят разбитые снарядами дома, хоть и строительство в городе идет. У меня такое чувство, что здесь соприкасаются два мира. Американец ли я? Не знаю. Мы с Виноной занимаем свои места в отсеке пятого класса вместе с другой нечистой публикой. Путешествовать по реке – сплошное удовольствие. Старушка Миссисипи по большей части покладиста, и шкурка у нее ровная и мягкая. Что-то очень старое и все же такое юное. Река никогда не покрывается морщинами, разве в шторма. Нам выпадает хорошая погода, хоть леса вдоль реки и скованы льдом, по берегам тянутся бесконечные мили белых листьев-фестонов. Лианы оплетают замершие деревья, изморозь обертывает их, и уже начинаешь думать, что в этом лесу водятся ледяные змеи. Потом начинаются огромные просторы ферм и хлопковых полей в ожидании заблудшего солнца и земля под табак, расчищенная огнем. Эти небеса, которые Господь охотно показывает и не может не приукрасить роскошным бледным светом. Хоть я и озираюсь по-прежнему, боясь, что за нами следят, но не могу не найти утешение в этих мощных водах.
Моя милая Винона исцеляется от ужасного зрелища бойни, снова начинает разговаривать – теперь она как цветок, что своей красой посрамит и весну. Знаменитый цветок, который, видно, распускается в морозы. Прелестное дитя с ароматным дыханием, ее руки и ноги благоухают любовью и красотой. Я думаю, ей, моей дочери, пятнадцать лет, но кто скажет. Я зову ее так, хоть и знаю, что она мне никакая не дочь. Ну хорошо, скажем, приемная дочь, подопечная, плод странного, запрятанного глубоко в душе инстинкта, который даже от несправедливости урывает себе крупицу любви. Ее ладони как две карты родной земли – линии старыми тропами тянутся к дому. Ее прекрасные мягкие руки с изящными пальцами. Ее прикосновения, подобные правдивым словам. Дочь, которая мне не дочь, но которой я как могу стараюсь быть матерью. Разве не это – моя задача в сей юдоли, где подстерегает ненасытная смерть? Наверно, так. Не иначе. Грудь у меня раздувается от безумной гордости, что я возвращаю Винону домой. Мы отбили телеграмму из Сент-Луиса, что едем, – после того, как мы достигли реки, я уже не решался подавать знаки. Так и вижу Джона Коула – как он получил весть и стоит с трепещущим сердцем, надеясь на приезд Виноны. На крыльце, вглядываясь в даль – не летят ли домой две пташки. Часть пути из Мемфиса нам предстоит проделать пешком – есть перегоны, где дилижанс не ходит. Но мы будем идти вперед, разглядывая фермы и зная, что с каждым шагом становимся все ближе и ближе к дому. Какие бы опасности и ловушки нас ни подстерегали, мы достигнем момента будущей встречи. Так думал я про себя. Широкая река скользила назад под плоским днищем парохода. Хоровое пение пассажиров и молчание карточных игроков. Всю работу на пароходе исполняли чернокожие, словно везли избранные белые души в рай. Момент, когда что-то остановилось, зависло в воздухе. Сладостный путь по реке.
Добрались до Мемфиса. Я знаю, что моя одежда страшно воняет. Панталоны пропитаны мочой и калом. Ничего не поделаешь. Но мы ночуем на постоялом дворе, моемся, а на следующее утро, собираясь снова в путь, чувствуем, как вши выползают обратно на чистое тело. Ночью они прятались в швах нашего платья, а теперь, словно эмигранты по старой Орегонской тропе, ползут по странной Америке наших тел.
Долгий холодный путь до Париса. Вот уже ферма виднеется вдалеке. И мы в объятиях Джона Коула.
Назад: Глава двадцатая
Дальше: Глава двадцать вторая