Наш советский Барбизон
Женя, окончив с отличием химфак МГУ, работал в одном из институтов Академии наук и был на пороге большой научной карьеры. Он уже был женат на своей однокурснице Зинаиде, и я с нашим общим другом Леней Бобе был у него на свадьбе. Свадьбу праздновали в большой квартире вельможного дома на Рочдельской улице, где Зина жила со своей матерью, важной персоной в текстильной промышленности, кажется, директором знаменитой «Трехгорки». Гостей было немного, кроме нас с Леней были однокашники новобрачных по факультету. Неприятное лицо Зининой матери и ее холодный, оценивающий взгляд, который скользил по скромно одетым гостям, да и по жениху, мне запомнились надолго.
– С тещей, похоже, Жене не повезло, – сказал я Лене.
– Хорошо, если только с тещей. Ведь говорят, что если хочешь узнать, какой станет твоя жена через двадцать лет, посмотри на ее мать, – откликнулся Леня.
– Жизнь покажет, – решили мы.
К сожалению, народная мудрость и в этом случае подтвердилась. Долго ждать не пришлось. Когда через несколько лет брака стало ясно, что Женя тяжело и неизлечимо заболел, Зина немедленно его бросила, развелась и полностью прервала отношения и с Женей, и с его родителями, лишив их, таким образом, внука, что было особенно жестоко. Болезнь сына, по-видимому, послужила причиной инсульта у отца Жени, еще не старого человека. Он потерял дар речи и уже не смог работать. Уход за сыном и мужем лег на плечи матери, маленькой хрупкой женщины, которая безропотно несла свой крест долгие годы. Помогали лишь родственники, товарищи Жени и коллеги отца.
Недавно подруга моих детских лет Леля Бурлакова, дочь директора Театра Образцова, учившаяся на химфаке вместе с Женей и Зиной, рассказала мне, что Зина объясняла свой уход из семьи плохим к ней отношением родителей Жени. Это была абсолютная ложь, но кому же хочется признаться в подлости?
Но пока все еще было хорошо. Женя чуть прихварывал, и симптомы грозной болезни – рассеянного склероза – еще никто не разглядел. Предполагалось, что солнце и море вернут ему спортивную форму; он занимался академической греблей и был хорошо физически развит.
Гурзуф, отмеченный еще Пушкиным живописный уголок Южного берега Крыма, давно облюбовали художники и артистическая богема. Начало было положено Коровиным, построившим там дачу еще до революции. Теперь эта дача превратилась в дом творчества Художественного фонда, своего рода Барбизон. Правда, здесь мастеров кисти и резца объединяли не взгляды на искусство, а более простые, житейские способности – умение достать путевку в курортный сезон. Менее расторопные жили дикарями, то есть снимали жилье у аборигенов. Концентрация на пляже творческой интеллигенции могла создать у несведущих людей неправильное впечатление об уровне развития советского общества. Время от времени из пены прибоя появлялись на берегу известные персонажи. Мелькнул новейший гений национальной живописи Илья Глазунов, чья неожиданно возникшая популярность уже начала приобретать скандальный оттенок. Он появлялся с двумя одинаковыми, наголо стриженными молодыми людьми и ни с кем не общался.
Я подружился с молодыми художниками и был самым юным в этой компании, а самым старшим, успевшим даже повоевать, был пока еще малоизвестный Борис Биргер, обаятельный, веселый человек и умница, комплекцией напоминающий скульптуры Джакометти. Сережа Александров-Седельников, постепенно сгубивший свой талант популярным в России способом, развлекал нас гитарой и романсами. Лева Цукерберг, молодой врач-ларинголог, рассказывал поучительные и комические истории из своей медицинской практики. Мы все были холостыми, с женой отдыхал только мой тезка, над которым по этому поводу подшучивали, называя его при этом Митряшкин.
Мне казалось это производным от матрешки, соединенной с именем Михаил. Я спросил Биргера:
– А как фамилия Митряшкина?
Борис расхохотался:
– Это и есть его фамилия.
Митряшкин оказался популярным художником-плакатистом.
Приходил в нашу компанию один из Кукрыниксов – Николай Соколов, то есть «никс», очень симпатичный человек, который, несмотря на возраст и звание академика, не чурался пить с нами из горлышка коньяк. На пляже, в плавках отношения упрощаются. Николай Александрович недавно вернулся из Парижа, где прикоснулся к жизни русской эмиграции. Вычеркнутые из современности советской официальной пропагандой и потому, казалось, уже растворившиеся в Plusquamperfékt вместе с исчезнувшей эпохой, многие еще работали, и почти девяностолетний Александр Бенуа, смеясь, рассказывал Соколову, как он писал этюд в Люксембургском саду, а за его спиной остановились двое, говорившие по-русски.
– Смотри, – сказал один другому, – французский Бенуа.
Рассказы Соколова были любопытны. Он был участником недавно состоявшейся первой выставки советской живописи и скульптуры в Манеже, которую посетил только что разгромивший всех своих оппонентов Хрущев. Генсек ходил по залам, не произнося ни слова. В конце осмотра несколько сопровождавших его видных художников, среди которых был и Соколов, попросили Хрущева поделиться впечатлениями.
– Я не очень хорошо разбираюсь в живописи, – ответил Никита Сергеевич, – кое-что мне понравилось, кое-что нет. Но вы мои слова примете как указание, поэтому я лучше промолчу.
Казалось, наступает новая эпоха, но за пять лет свита, играющая короля, помогла генсеку уверовать в собственную гениальность и компетенцию во всех областях человеческой деятельности. На печально знаменитых встречах руководства партии с творческой интеллигенцией Хрущев учил уму-разуму музыкантов, художников и скульпторов, писателей и поэтов под одобрительные возгласы верноподданных творцов советской культуры.
Его предшественник, товарищ Сталин, тоже с годами приобрел отменный художественный вкус и, как рассказал Соколов, однажды, проезжая на кунцевскую дачу по своей обычной арбатской трассе и бросив взгляд на гениальный андреевский памятник Гоголю, отметил, что он немного низковат. Этого было достаточно, чтобы впавший в немилость монумент убрали во двор старинной усадьбы на Никитском бульваре. В этом доме, принадлежавшем обер-прокурору святейшего синода Толстому, Гоголь провел свои последние дни. На освободившееся в конце Гоголевского бульвара место за несколько лет до наших пляжных встреч водрузили всем известный сегодня новый памятник работы Томского. Ростом памятник соответствовал вкусам вождя, но, к сожалению, других достоинств не имел, что признавал впоследствии и его автор.
Однажды поздно вечером мы сидели большой компанией, кажется, дома у Митряшкина и пили вино. Возможно даже, что отмечали его день рождения, праздновали весело и шумно, и вдруг, как это иногда бывает, наступила минута, когда почему-то замолкли все. Было далеко за полночь, воздух был неподвижен, едва слышался ночной прибой.
– Такая ночь, а Гурзуф спит, – сказала тишайшая Лена, жена Митряшкина. – Давайте споем. Что-нибудь хулиганистое, громко, но кратко.
И мы в ночной тиши хором в десяток глоток грянули:
Шумел камыш, деревья гнулись,
А ночка темная была…
И оборвали песню. Повисла тишина, которая через мгновение взорвалась негодующими криками разбуженных курортников. Кто-то визгливо взывал:
– Милиция! Милиция!
Постепенно все успокоилось, и мы разошлись.
Я шел домой по главной улице Гурзуфа в абсолютной темноте. Облака закрывали небо, темные контуры домов были едва различимы. Хмель еще полностью не выветрился, я был переполнен неизрасходованными эмоциями и жаждал общения. Вдруг впереди показались освещенные окна. В доме не спали, дверь была гостеприимно открыта.
«Почему бы не зайти?» – подумал я, преисполненный дружеских чувств ко всем на свете, и заглянул внутрь.
Комната была невелика, за письменным столом сидел человек в милицейской форме и что-то писал. Два милиционера за другим столом играли в шахматы, обстановка была почти домашняя.
«Господи, – подумал я, сразу протрезвев, – никак, в милицию сам пришел. Не хватает еще в вытрезвитель попасть».
– Вы что хотели? – строго спросил милицейский капитан, подняв голову от стола.
– Я, кажется, заблудился, – пролепетал я первое, что пришло на ум.
– Меньше пить надо, – наставительно сказал добродушный капитан. – Адреса не забыли? Где вы живете?
Капитан рассказал, как найти хорошо мне известную дорогу домой, и отпустил с миром. В давние года мягче были не только булочки, но и милицейские начальники.
Женя уже спал. Он все же чувствовал себя неважно и в вечерних развлечениях участия не принимал, ограничиваясь пляжем и купаньем.
Однажды, возвращаясь с пляжа, мы встали в хвост небольшой очереди к лотку, где продавали фрукты. Очередь в нашей стране выстраивалась за всем на свете и была подобна римскому форуму. Она была постоянной и неотъемлемой частью общественной жизни; там обсуждали вопросы международной политики и цены на рынке, делились способами лечения болезней, заводили знакомства. В этой очереди за фруктами перед нами стоял мужчина лет пятидесяти с девушкой. Мужчина являл собой последнюю заграничную моду и надменно глядел в сторону моря, как бы отстраняясь от мелких бытовых забот. Девушка, видимо дочка, была очень юной. Глаза у нее были карие, с немного удлиненным, азиатским разрезом, и она смотрела на нас с Женей с любопытством. Как выяснилось много позже, любопытство имело прозаическую причину: я был в заграничных шортах, что в те времена было редким, почти экзотическим явлением.
– Во что виноград-то возьмем? – спросил Женя.
– В купальную шапочку. Будет в самый раз.
Девушка засмеялась, на левой щеке обозначилась ямочка. Что-то у меня внутри дрогнуло.
– Почему вас на пляже не видно? – спросил я.
– А я купаюсь на Чеховском пляже. Приходите туда.
– Идем, Марина, – сказал папа, загрузив в кошелку огромный арбуз и не удостоив нас с Женей взглядом.
– Похоже, какой-то важный деятель искусств, – заметил Женя.
– Возможно, – ответил я, – но девушка симпатичная. Так что давай завтра пойдем на Чеховский пляж.
Пляж, который все называли Чеховским, был невелик, стиснут скалами и покрыт крупной галькой. Загорать на таком пляже было неудобно, поэтому ходили туда главным образом любители поплавать с маской и понырять. У входа в бухточку со стороны моря высилась, подобно сторожевой башне, огромная скала, а под скалой стоял домик, принадлежавший художнику Мешкову, который купил его когда-то у Антона Павловича Чехова. Со скалы под испуганными взглядами купающихся ныряла отчаянная местная девочка-подросток, рискуя разбиться о камни.
Там я и познакомился с Мариной, которая жила в Доме творчества со всем семейством: папой, мамой и младшим братом, нахальным вертлявым пацанчиком.
Срок их путевки истекал, оставалась надежда продолжить знакомство в Москве.
– Что вы делаете в Москве? – спросил я. – Где учитесь?
– В ТХТУ, – отбарабанила она четким стаккато и засмеялась. Смеялась она легко и охотно. И жить ей, казалось, было так же легко и радостно.
– А что это такое?
– Это Театральное художественно-техническое училище, техникум. Я туда поступила после седьмого класса.
– Ну, что ж, – сказал я, – если дадите свой номер телефона, я позвоню.
– Записать нечем, – огорчилась она.
– Я запомню, – обещал я.
Так мы и расстались; до возвращения в Москву мне оставалось еще недели три, и я внезапно подумал, что отпуск, пожалуй, длинноват.
Тем не менее безмятежная курортная жизнь продолжалась. В Гурзуфе в это время отдыхала с тринадцатилетним сыном Сашей хорошая знакомая нашей семьи, Галина Александровна Щербакова, замечательная своей нездешней, египетской красотой. Я навестил ее.
– Что, понравилась Марина? Я вас видела на пляже, – сказала она.
– Да, – коротко ответил я. Откровенничать не хотелось.
– Симпатичная девочка, но у нее уже, кажется, есть жених, какой-то тенор из Большого. А вы ее папу видели? Вот с та-а-ким пэрстнем?
– Папу видел. А кто он такой?
– Это известный закройщик Пашковецкий, обшивающий состоятельных московских дам. Здесь он называет себя художником по костюму. Впрочем, в своем деле он действительно художник.
В этот момент в дверь постучали, и вошел мужчина, при виде которого интеллигентная дама бальзаковского возраста превратилась в растерянную девочку, которую посетил долгожданный принц. Гость принадлежал к типу мужчин, заметных в любом обществе: высокий, атлетического сложения, с волевым, плотно сжатым ртом и падающей на лоб непокорной прядью волос, начинающих седеть.
– Где вы пропадаете, Кадя? – воскликнула Галина Александровна. – Вас совершенно не видно.
И она заметалась по комнате, захлопотала, накрывая на стол и в ажиотаже забыв нас познакомить.
– У нас же подводные съемки, – сказал Кадя, – сейчас мы перебазируем лагерь к Аю-Дагу.
Он начал рассказывать о съемках, подчеркнуто обращаясь и ко мне, несмотря на мой юный возраст, стараясь сгладить возникшую неловкость.
Я посидел еще минут десять для приличия и стал прощаться.
– Вы тоже приходите в наш лагерь, – сказал Кадя, прощаясь со мной.
Я поблагодарил и вышел.
На следующий день я встретил Галину Александровну на пляже.
– Кто это был вчера у вас в гостях? – спросил я.
Оглянувшись по сторонам, она сказала шепотом, словно доверяя тайну:
– Мигдал.
Мне, конечно, было знакомо имя выдающегося физика, но в отместку за вчерашнюю бестактность я спросил небрежно:
– А кто это?
И в ответ получил уничтожающий взгляд.