Книга: Изобретение науки. Новая история научной революции
Назад: 10. Гипотезы / теории
Дальше: Часть IV Рождение современного мира

11. Свидетельство и суждение

Я покачал головой.
– Многих вздернули на виселицу и без столь веских улик, – заметил я.
– Верно. И многие были невиновны.
Артур Конан Дойль. Тайна Боскомской долины (1891).
Приключения Шерлока Холмса
§ 1
Повторим вопрос: что такое наука? Ответ: знание естественных процессов, основанное на свидетельствах. Следовательно, наука невозможна, если нет концепции свидетельства. Однако если мы посмотрим, как использовали слово evidence («свидетельство», «доказательство») ученые XVII в., то обнаружим нечто странное: само слово у них было, но им почти не пользовались. Например, Бэкон, который явно был знаком с термином evidence в юридическом контексте, никогда не применял его в рассуждениях о натурфилософии. То есть либо в те времена представление о свидетельстве отличалось от нашего, либо существовали препятствия к использованию этого слова.
Начинать нам следует с осознания, что у слова evidence имеется четыре разных значения. Evidence может означать нечто очевидное. Например, очевидно, что 2 + 2 = 4. Это – изначальное значение слова evidence, происходящее непосредственно от латинского evidentia. Поскольку этимологически это основное значение, то в Оксфордском словаре оно указывается первым, с двумя примерами, датируемыми 1665 г., – несмотря на то, что другие его значения встречаются еще в 1300 г. (в самом раннем значении существительное evidence означает образец для подражания). Один из первых примеров употребления этого слова можно найти у Роберта Бойля: «Существуют определенные истины, которые содержат в себе столько естественного света, или свидетельства, что… это не может быть скрыто». В использовании слова evidence в этом значении присутствует сравнение того, что очевидно уму и что очевидно глазу. Превосходной иллюстрацией такого сравнения может служить фрагмент из работы Джона Локка «Опыт о человеческом разумении» (1690):
Так как восприятие ума всего удобнее объяснять словами, относящимися к зрению, то смысл того, что мы подразумеваем под ясностью и смутностью в своих идеях, мы поймем всего лучше при размышлении о том, что мы называем ясным и смутным в объектах зрения. Так как свет обнаруживает нам видимые объекты, то мы называем смутным то, на что не падает света, достаточного для обнаружения точной формы и цвета, которые наблюдаются в предмете и были бы различимы при лучшем освещении. Соответственно наши простые идеи ясны, когда они таковы, как сами объекты, от которых они получены, и представляются или могут представляться через хорошо упорядоченное ощущение, или восприятие…
В других местах Локк использует слово evidence («достоверные доказательства», «очевидность в доказательствах»), однако предпочитает слово «ясный» и говорит о том, что «Бог поместил некоторые вещи на яркий дневной свет, даровав нам некоторое достоверное знание». Таким образом, его рассуждения о ясных и точных идеях следуют примеру Декарта, который утверждает, что в дискуссии могут быть использованы только ясные идеи.
Одна из причин, почему Локк по возможности избегает слова evidence, состоит в том, что в английском языке это слово имеет несколько значений. Так, в 1654 г. Уолтер Чарлтон предложил английский перевод двух латинских фраз, с помощью которых Гассенди кратко описал эпистемологию Эпикура, используя слово evidence (свидетельство): «Истинно то мнение, которое согласно или не отвергается свидетельством чувства, а ложно то, которое свидетельство чувства либо не подтверждает, либо опровергает». Поскольку Чарлтон переводил латинское evidentia, он должен был использовать evidence в значении «очевидность» или «свидетельство», что подтверждается его же сноской: «Подтверждение свидетельства чувства означает убежденность, что наше понимание объекта или суждение о нем, исходящее из нашего чувства, полностью соответствуют действительности, что этот объект действительно такой, каково наше мнение или суждение о нем, полученное посредством чувства». Таким образом, свидетельство чувства не является, как можно подумать, свидетельскими показаниями чувств, а уверенностью, что наши чувства правильно отражают объект. Пример Чарлтона – это фигура, приближающаяся к нам издалека: в определенный момент становится очевидно, что это Платон. Оксфордский словарь английского языка явно ошибается, предполагая, что evidence не встречалось в этом значении до 1665 г. Например, в 1615 г. Томас Джексон аккуратно использует это слово в том значении, которое оно имело в латинском языке:
Evidence, помимо ясности или понятности (прямо и формально включенных в главное и исконное значение), дополнительно несет в себе представление о таком полном понимании рассматриваемого объекта, которое полностью удовлетворяет наше желание (поскольку очевидно, что мы вряд ли считаем знание, лишенное подобного понимания, способным предоставить подробности, в которых заключены дополнительные или лучшие сведения, чем оно уже содержит)…
Во-вторых, слово evidence использовалось в качестве термина в английской (и только английской) юриспруденции. Первоначально (с 1439) английские суды рассматривали testimony (показания очевидцев) и evidence (свидетельства) – так назывались документы, имеющие отношение к делу; затем (с 1503) evidence стало обобщающим термином, включающим и показания очевидцев, и документы. «Evidence (Evidentia), – пишет Джон Коуэлл в «Толкователе» (1607), словаре юридических терминов, – обычно используется в нашем судопроизводстве для обозначения любого доказательства, будь то свидетельские показания человека или документ». Для этого юридического значения слова evidence в латинском языке нет единого термина; документы – это instrumenta, а свидетельские показания – testimonium. Назовем этот обобщенный термин «юридическим свидетельством». Чарлтон в книге «Триада парадоксов» также использует evidence именно в этом, юридическом значении: «Теперь, к вашему сведению, мы сделаем своей задачей защищать магнетизм и благодаря свидетельству меридианных истин победить невежество и упрямство его противников».
Еще раньше слово evidence означало все, что дает основание для веры или согласия («свидетельство-согласие»). Поэтому Коуэлл расширяет свое определение evidence: в процессе суда, отмечает он, обвиняемого допрашивают. Он «говорит то, что может сказать: после него все те, у кого есть подозрения относительно обвиняемого, или те, кто может дать любые признаки или указатели, которые мы называем на нашем языке (Evidence), против злоумышленника». Он цитирует сэра Томаса Смита (ум. 1577). Смит и Коуэлл понимают, что данное значение слова evidence характерно только для английского языка. В латинском языке признаки и указатели – это signa или indicia; во французском – preuves. Таким образом, мы получаем четвертое значение слова evidence – «свидетельство-признак». В английских судах «свидетельства-признаки» рассматривались только в том случае, если они были представлены в виде свидетельских показаний или документов, как часть «юридического свидетельства».
Именно «свидетельства-признаки» мы имеем в виду, когда говорим, что наука опирается на свидетельства. Так, оставленный на месте преступления отпечаток пальца является «свидетельством-признаком», указателем, или знаком, присутствия конкретного человека. Коуэлл приводит пример, объясняя слово «банкрот»:
Bankrupt (или brankrowte) происходит от французского (banque route) и (faire banqueroute), а также от латинского (foro cedere, solum vetere). Я полагаю, что состав французского слова (banque, то есть mensa) и (route, то есть vestigium) метафорически отсылает нас к оставшемуся на земле следу от стола, ранее стоявшего на этом месте, а затем убранного. Таким образом, оно, по всей видимости, происходит от тех римских менял (mensarii), которые, как свидетельствуют многие авторы, ставили столы (tabernas et mensas) в общественных местах, а затем могли обмануть людей, которые доверили им свои деньги, и убежать, но в этих местах оставались следы от их столов.
Вы доверяете деньги тому, кто поставил стол на рынке. Однажды вы идете на рынок и видите на месте стола только след на земле, vestigium. Это указатель, или знак, что стол убрали; факт исчезновения стола служит признаком, что меняла вышел из бизнеса, а тот факт, что он вышел из бизнеса, подразумевает, что вы лишились своих денег.
Чарлтон также использует слово evidence в этом значении. Он пишет, что если обвести вокруг опухоли сапфиром, то опухоль исчезнет, и утверждает, что сапфир действует на опухоль на расстоянии (магнетически): «Само место даст более уверенные и удовлетворительные свидетельства действия магнетизма; оно не становится черным и горячим за одну минуту после соприкосновения с сапфиром, а много минут спустя… болезнь успешно изгоняется благодаря магнетическому притяжению отсутствующего камня».
Такого рода аргументы были хорошо знакомы древним римлянам. Эти аргументы начинаются с вещей (того, что мы называем фактами) и подробно обсуждаются в книге 5 «Риторических наставлений» Квинтилиана, труда, датируемого I в. Например: А найден мертвым, и в его теле остался нож, принадлежащий Б. Это признак, что А убит Б, – если только нож не был украден у Б или А напал на Б и Б просто оборонялся. Таким образом, подобные признаки не могут быть исчерпывающими доказательствами; это всего лишь указатели, и их следует интерпретировать в соответствии с контекстом. У Квинтилиана признаки называют приметами или следами, «…через кои другая вещь означается, как, например через кровь открывается смертоубийство. А как кровь может попасть на одежду и при заклании жертвы, и от течения ея из носу, то окровавленная одежда не всегда показывает смертоубийство. Но сие, будучи само по себе недостаточно, если присоединится к прочим признакам, служит вместо доказательства [ceteris adiunctum testimonii loco ducitur], когда доказано, например, что обвиняемый был враг убитому, что грозил ему прежде, что находился на том же месте. Тогда благодаря сему признаку то, о чем сомневались, покажется уже несомнительным, верным».
Такие доказательства-признаки мы называем косвенными доказательствами, что в юридическом смысле означает «контекстуальные». Самим этим термином, circumstantial, (буквально: связанные с обстоятельствами) мы обязаны Квинтилиану, единственному из латинских авторов, использовавших circumstantia не для указания положения в пространстве (овцы, сгрудившиеся вокруг пастуха), а в значении «спорный вывод, зависящий от контекста». Квинтилиан приводит вымышленный пример обращения к обстоятельствам. Предположим, существует закон, согласно которому верховный жрец может помиловать осужденного на смерть преступника, а также другой закон, гласящий, что если одного виновного в супружеской измене приговорили к смерти, то и его партнер также должен быть казнен. Верховного жреца уличают в супружеской измене и приговаривают к смерти. «Никаких проблем, – говорит он. – Я помилую самого себя». «Вовсе нет, – отвечают ему. – Если ты помилуешь себя, то твой партнер не будет казнен, и таким образом ты помилуешь двух человек, на что не имеешь права. Поэтому ты должен умереть». В конкретных обстоятельствах супружеской измены право верховного жреца на помилование не может быть применено.
Из латыни Квинтилиана circumstance и circumstantial вошли в английский язык как указатель на неполные (однако важные) аргументы, которые следует рассматривать в контексте. Вот что писал иезуит Роберт Парсонс в 1590 г.:
Несмотря на утверждение апостола Павла, вещи, в которые мы верим, существуют не сами по себе, как может показаться очевидным из человеческих рассуждений. Но таковы доброта и благие деяния нашего милосердного Господа, что он не оставляет себя без достаточного свидетельства, внутреннего и внешнего, как свидетельствует в другом месте тот же апостол. Что касается внутреннего, оно свидетельствует истину тех вещей, в которые мы верим, давая нам свет и понимание вместе с внутренней радостью и утешением веры в них. А внешне он дает свидетельства того же с таким множеством удобств, вероятностей и аргументов убедительности (как называют их святые), хотя сама суть того, во что мы верим, все еще остается не совсем ясной. Тем не менее существует столько обстоятельств правдоподобности, порождающих в человеке веру, что было бы неразумно отрицать их или не доверять им.
Вероятность, аргументы достоверности, обстоятельства правдоподобия – все это производные от «свидетельств-признаков». Сами они не являются «свидетельскими показаниями», письменными или устными, но когда мы находим их в Библии, как будто организованные Богом, то они становятся эквивалентом свидетельских показаний. Именно Библия и традиции церкви являются источником текстовых свидетельств; обстоятельства помещают свидетельства в определенный контекст и сопровождают их. Внутренний свет, понимание и радость действуют аналогично свидетельствам: для Парсонса именно они свидетельствуют об истинности наших убеждений.
Эти четыре типа свидетельств (ясность, юридическое, согласие и признак) оставляют много простора для путаницы и зачастую противоречат друг другу. Джон Уилкинс в изданной после его смерти работе «О принципах и устоях естественной религии» (Principles and Duties of Natural Religion, 1675) максимально расширил дискуссию о свидетельствах основания для веры (свидетельство-согласие); в понятие «свидетельства» он включает чувство, демонстрацию [то есть дедукцию], свидетельские показания и опыт. Первые два являются свидетельствами чего-либо, вторые два – свидетельствами для чего-либо. Свидетельство для веры (юридическое свидетельство, свидетельство-признак) может быть лучше или хуже, сильнее или слабее, а также вызывает разную «степень согласия» или «степени правдивости, уверенности или достоверности). Аналогичным образом, свидетельство веры (свидетельство ясности) может быть больше или меньше, яснее или туманнее, производить разные степени знания. Локк различает «следующие три ступени познания: интуитивное, демонстративное и чувственное, причем для каждого из них существуют особые степени и виды очевидности и достоверности». По мнению Локка, свидетельства-признаки – и он использует слово «свидетельства» именно в этом значении, когда рассуждает о вероятности, – являются не формой познания (которое ограничено интуицией, демонстрацией и чувствами, всеми типами свидетельства чего-либо), а мнением, которое измеряется «степенями согласия». Тем не менее некоторые свидетельства-признаки могут рассматриваться как «надежное знание».
Совершенно очевидно, что разные типы профессиональной деятельности имеют дело с разными типами знания, или «свидетельствами ясности». Приверженцы философии Аристотеля считали, что все истинное знание может быть выражено в силлогистической форме, от бесспорных предпосылок к неопровержимым выводам, и все оно основано на «свидетельствах ясности». С другой стороны, юристов и богословов интересовали юридические свидетельства и свидетельства-признаки. С 1400 г. богословы обсуждали концепцию «внутренней убежденности» – свидетельства, на которое можно опираться, даже если речь идет о важных вещах. Например, я могу быть внутренне убежден, что этот город называется Римом, даже если я там никогда не был. Можно привести рассказы других людей, документы, карты, фотографии и много других свидетельств, подтверждающих существование места под названием «Рим». Подделать такое количество свидетельств абсолютно невозможно, и поэтому я твердо уверен, что Рим существует. Но это уверенность другого рода, отличающаяся от знания того, что квадрат гипотенузы равен сумме квадратов катетов, что может быть строго доказано; свидетельства в пользу существования Рима основаны на опыте, а значит, на вероятности. Стандартный аргумент богословия состоял в том, что христианину необходима внутренняя убежденность в истинности своей веры, поскольку на кону стоит судьба его души.
Некоторые богословы не довольствовались внутренней убежденностью: в 1689 г. пресвитерианский проповедник Ричарт Бакстер подробно рассмотрел понятие свидетельства и пришел к выводу, что следует принимать во внимание лишь свидетельство ясности. Не следует опираться, утверждал он, на опыт в любой из его форм. «Даже наши философы-экспериментаторы и врачи находят, что эксперимент, который многократно удается, впоследствии не получается на других предметах, и они не знают почему. Ход внешних событий может быть определен неизвестными причинами». Истинная вера требует уверенности, а уверенность требует самоочевидности, или свидетельства-ясности. (Нас не должны смущать попытки Бакстера доказать самоочевидность Библии.)
На данном этапе становится ясно, что одна из характеристик научной революции – замена свидетельства-ясности свидетельством-признаком по мере того, как люди учились доверять косвенным и вероятностным доказательствам, а не интуитивным и демонстративным. Например, в опыте Торричелли невозможно увидеть давление воздуха, но высота ртутного столба указывает на это невидимое давление. Если вы смотрите на Луну в телескоп, то не видите горы, но неровная граница света и тени указывает на присутствие гор. Когда Галилей заметил спутники Юпитера, он не мог увидеть, что это луны, но их движение указывало, что они вращаются вокруг Юпитера. В каждом случае увиденное дает основания для надежного вывода. Математики начали обращаться с доказательствами так же, как юристы и богословы обращались с ними на протяжении многих столетий.
§ 2
До сих пор мы рассматривали понятие «свидетельства», опираясь лишь на английские источники. В английском праве суждение в вопросах факта принимала коллегия присяжных: ее задача состояла в том, чтобы оценить свидетельства и решить, виновен подсудимый или нет. Однако не существовало формальных правил, как следует принимать это решение. Правило «отсутствия обоснованного сомнения» было сформулировано только в XVIII в., и суть его состоит в том, что коллегия должна сама решать, что оно означает. Таким образом, присяжные могли – при желании – принимать решения на основе косвенных улик. Один из персонажей пьесы, написанной в 1616 г. и не без сарказма названной «Честный законник» (The Honest Lawyer), говорит:
Когда бы при убийстве
мы судили не по косвенным уликам и основаниям,
то загубили б много жизней.

В странах, где руководствовались римским правом, ситуация, как мы уже видели, была совсем иной. Там существовали четкие правила обращения со свидетельствами. Судья собирал свидетельства, применял законы и выносил приговор. В случае смертного приговора вердикт требовал полного доказательства вины, например, показаний двух свидетелей, видевших, как было совершено преступление, или признания обвиняемого. Квинтилиан говорит, что косвенное доказательство может заменить свидетеля, и впоследствии юристы ссылались на него, утверждая, что оно может считаться половиной полного доказательства. Когда обвиняемому грозил смертный приговор, но полное доказательство отсутствовало, стандартной процедурой была пытка, позволявшая получить признание, но пытку разрешалось применять только при наличии веских оснований для подозрений, составлявших половину полного доказательства. В английском языке мы используем слово proof (доказательство) для обозначения демонстрации (или математического доказательства), и поэтому понятие половины доказательства не имеет смысла, однако судьи в континентальной Европе и в Шотландии суммировали доказательства до тех пор, пока не получали полное доказательство или достаточное основание для применения пытки. Например, слухи составляли одну семьдесят вторую часть полного доказательства.
Таким образом, французы следовали латинским источникам и использовали слово preuve, или «доказательство», а не слово «свидетельство», однако они рассматривали доказательства как нечто, что могло суммироваться, подобно тому, как могут накапливаться свидетельства – пока доказательство не станет бесспорным. Но если в английском языке можно говорить о «свидетельстве» как едином целом – «свидетельство его вины неопровержимо», – то во французском необходимо использовать множественное число, les preuves. Стандартный перевод на французский термина «доказательная медицина» – médecine fondée sur les faits. Французы были не единственными, у кого слово, обозначавшее свидетельство-признак, совпадало со словом, обозначавшим доказательство; это было характерно для всех современных европейских языков, за исключением английского и португальского (в котором evidencia часто использовалось во множественном числе, как в английском XVIII в.).
§ 3
Таким образом, существует (или кажется, что существует) фундаментальная связь между рассуждениями Квинтилиана о признаках и указателях и тем, как в XVIII в. смотрели на доказательства в юриспруденции англичане и жители континентальной Европы. Тем не менее некоторые специалисты утверждали, что концепция свидетельства появилась лишь около 1660 г. (именно поэтому я уделил столько внимания примерам свидетельства-признака, предшествовавшим этой дате). Это утверждение было основано на различии трех типов свидетельств: свидетельств очевидцев, свидетельств чувств и свидетельств (за неимением лучшего термина) улик. Ян Хакинг разделяет два последних типа, цитируя Дж. Л. Остина:
Например, я могу с полным основанием утверждать, что некое животное является свиньей, в ситуации, когда самого животного не видно, но на земле имеется множество следов, похожих на следы свиньи. Если я найду несколько ведер свиного корма, это будет дополнительным свидетельством, а издаваемые животным звуки и его запах станут еще более убедительным свидетельством. Но если затем появится само животное, то вопрос о дальнейшем сборе свидетельств отпадает; появление животного не добавляет свидетельств, что это свинья. Теперь я просто это вижу.
Утверждается, что эта концепция свидетельства (свидетельство-признак) отсутствовала в эпоху Возрождения. Ее место занимала концепция знаков.
Это утверждение включает ряд ошибок. Во-первых, в нем «знаки» (то есть указатели, следы или признаки) путаются с «сигнатурами». Согласно теории сигнатур, распространенной в эпоху Возрождения, в природе суть некоторых объектов выражается в их форме. Так, например, фасоль, имеющая форму человеческой почки, может быть полезна для лечения болезней почек. Эта доктрина, которой придерживались сторонники Платона и Парацельса, не имеет ничего общего с теорией знаков (также известных как указатели, следы или признаки). Во-вторых, утверждается, что эта теория знаков/сигнатур принадлежит к «низшим» дисциплинам, таким как медицина и алхимия, а юриспруденция и богословие не упоминаются вообще. В-третьих, утверждается, что знаки «читаются» наподобие текста и, следовательно, невозможно указать различие между свидетельствами очевидцев и свидетельствами улик. Здесь дискуссия становится интересной, поскольку, как было отмечено выше, Квинтилиан, а вслед за ним и Парсонс не считают признак эквивалентом свидетельства очевидца. Для них свидетельство очевидца является главной формой свидетельства (юридическое свидетельство), а свидетельство-признак должно ему соответствовать.
Тем не менее Квинтилиан проводил четкую границу между тем, что он называл «формальными» и «неформальными» доказательствами. К неформальным доказательствам относятся документы, показания свидетелей и признания, данные под пыткой: они говорят сами за себя. Формальные доказательства должны быть выстроены защитником. Как мы уже видели, Квинтилиан отмечает, что некоторые признаки могут в буквальном смысле говорить за себя – залитая кровью одежда, крик, – однако другие в значительной степени зависят от интерпретации. Indicia, vestigia и signa (признаки, следы и знаки), таким образом, отличаются от документов или показаний свидетелей, даже если могут использоваться для тех же целей, что и документ или показания свидетеля. Считается, что утверждение, что знаки можно читать как текст, происходит из убеждения эпохи Возрождения, что Вселенная – это книга, книга природы, однако это помещает теорию знаков в неверный контекст. Корни теории знаков следует искать в юриспруденции, и знаки считаются говорящими, потому что судебные заседания представляют собой дискурсивные действия. Задача обвинителя – превратить кровь на одежде подозреваемого в эквивалент свидетельских показаний против него; то есть он должен заставить кровь говорить.
Пьер Гассенди в своем труде «Система философии» (Syntagma philosophicum, 1656) развил классическую доктрину признаков в сложную теорию познания. Он выделяет два типа признаков. Одни позволяют нам узнать то, что мы могли бы узнать путем непосредственного чувственного восприятия, если бы находились в данном месте в нужное время. Это следы: стол менялы, ноги свиньи или палец преступника оставляют след, или отпечаток. Например, мы можем утверждать, что кратеры на Луне являются следами прошлых столкновений с астероидами. Знак «ведет нас к знанию чего-либо скрытого, подобно тому, как следы [vestigium] являются знаками, указывающими собаке, в какую сторону бежать, чтобы поймать дичь». Под «следами» Гассенди понимает свидетельства-признаки. С другой стороны, говорит он, существуют знаки, указывающие на то, что увидеть невозможно. Например, невозможно увидеть поры на коже, но капельки пота свидетельствует, что они там есть. Мы не можем видеть ног чесоточного клеща, но из того факта, что он двигается, мы можем сделать вывод, что у него есть ноги – или нечто подобное. Фактически, указывает Гассенди, после изобретения микроскопа и поры на коже, и ноги клеща стали видимыми, таким образом подтвердив достоверность предыдущих аргументов, свидетельствующих об их существовании. Такие аргументы зависят от аналогий: например, кожа сравнивалась с пористой глиняной посудой. Эта концепция аргументов, построенных на аналогии, была позаимствована последователями Эпикура из медицины, однако с ней были знакомы и юристы. Например, Квинтилиан полагает, что юрист должен апеллировать к тому, что мы назвали бы стереотипами: «Легче поверить, что мужчина – разбойник, а женщина – отравительница». Это аргументация по аналогии, основанная на обстоятельствах дела.
Гассенди, конечно, прав, подчеркивая важность аргументации по аналогии. Когда в 1660 г. Роберт Бойль хотел объяснить новую теорию упругости воздуха, он сравнил воздух с овечьей шерстью, которую можно спрессовать, но которая снова расправляется, как только давление исчезает: эта аналогия, полагал он, делает правдоподобной теорию упругости. Торричелли сравнивал вес и давление воздуха с весом и давлением воды. Разница между двумя радикально отличающимися друг от друга типами умозаключения, следами и аналогиями по-прежнему важна для Локка. Никто не сомневался в надежности следов (например, не может быть шрама без раны), однако аналогии выглядели гораздо более туманными. Совершенно очевидно, что если в основе большей части нашего знания лежат аналогии, то такое знание не может быть надежным и от нас могут ускользать реальные причины явлений.
Гассенди не видел необходимости проводить четкую границу между свидетельством следов и свидетельством очевидцев, однако он явно не считал, что шрам является «очевидцем» раны. Он различал показания очевидцев и свидетельства. Но если вы ошибочно полагаете, что ключевая проблема заключалась в различении признаков и свидетельских показаний, то должны прийти к выводу, что разделил их только Арно в «Логике Пор-Рояля», поскольку определил разницу между «внутренним свидетельством» и «внешним свидетельством». Внутреннее свидетельство – это свидетельство улик (его нож был в жертве); внешнее свидетельство – это показания очевидцев (жена говорит, что он все время был рядом с ней). Разумеется, Арно не использовал слово evidence (свидетельство), поскольку писал на французском, а не на английском. Он пользовался термином circonstances (обстоятельства). Например: «Чтобы вынести суждение о подлинности некоторого события и решить, стоит ли в него верить, надо рассматривать его не отвлеченно, само по себе, как рассматривают положения геометрии, а принимая в соображение все сопутствующие ему обстоятельства, и внутренние [улики], и внешние [показания свидетелей]».
Как мы уже видели, термин «обстоятельства» был введен Квинтилианом. Квинтилиан также отличает свидетельства признаков, или улик, от свидетельств очевидцев; и действительно, как в «Логике Пор-Рояля», свидетельства признаков у него «внутренние», а свидетельства очевидцев «внешние». В «Логике Пор-Рояля» довольно сложно понять, по отношению к чему свидетельства признаков являются внутренними. Нож может находиться в теле, но внутри чего находятся отпечатки пальцев? Как мы уже видели, у Парсонса разница проста: внутреннее свидетельство состоит из моих чувств, которые находятся внутри меня. У Квинтилиана все несколько сложнее: очевидцы и документы приходят к юристу снаружи, а формальные доказательства составляются им самим, в рамках риторики. Формальные доказательства – это вклад юриста в свидетельства. Арно не копирует Квинтилиана, а поправляет его, чтобы пойти еще дальше.
Можно ли считать «Логику Пор-Рояля» (1662) первым текстом, где проводится четкая граница между показаниями очевидцев и свидетельством-признаком? Как мы уже видели, в более ранних работах предполагалось, что одно может заменяться другим, а иногда (у Парсонса) эти понятия объединились. Тем не менее вот что писал Ричард Хукер (ум. 1600): «Достоверность вещей определяется либо известным состоянием и добросовестностью свидетельствующего, либо проявлением подобия истины, которую они содержат в себе». Точно такая же разница между внутренним («в себе») и внешним (показания очевидца) свидетельством отмечена в «Логике Пор-Рояля». Хукер неявным образом признает, что оба типа свидетельства должны рассматриваться в зависимости от обстоятельств. У обвиняемого кровь на одежде, но по профессии он мясник; свидетельские показания однозначны, но свидетель ненадежен. Тот факт, что одно свидетельство можно заменить другим, не означает, что Хукер не различает их; совершенно очевидно, что они разные по своей сути – одно основывается на закономерностях природы, другое на правдивости людей. Еще один пример: в 1648 г., задолго до публикации «Логики Пор-Рояля», Уилкинс уже утверждал, что открытия Архимеда (такие, как знаменитое зеркало, с помощью которого он поджег вражеский флот) могут показаться настолько удивительными, что возникает сомнение в их истинности («такие странные деяния, как… вряд ли покажутся достоверными даже в наши, более просвещенные времена»; то есть если мы на это не способны, каким образом это удавалось ему?), «не будь они описаны столь многочисленными и столь благоразумными авторами», и прежде всего Полибием, который либо был очевидцем, либо имел возможность побеседовать с очевидцами. Здесь внутреннее свидетельство противопоставляется внешнему, как это часто происходит в суде. (У подозреваемого кровь на одежде, но жена говорит, что он все время был с ней.)
Таким образом, утверждение, что новая концепция свидетельства появлялась в 1660-х гг., ошибочно; куда ни посмотри, везде обнаруживаются переосмысленные рассуждения Квинтилиана. Новым был перенос понятий из одной дисциплины в другую. Раньше свидетельства-признаки занимали только юристов и богословов, а в 1660 г. они стали предметом обсуждения Королевского общества. Термин «внутреннее убеждение» раньше встречался только в богословских трактатах, но в 1662 г. его использовали первые статистики, Граунт и Петти. Подобно фактам, которые переместились из зала судебных заседаний в лабораторию, свидетельства примерно в то же время проделали тот же путь; в процессе формирования нового типа знания внутреннее убеждение переместилось из богословия в науку. В том, что касается свидетельства, новая наука не изобретала новые понятия, а использовала старые.
§ 4
Поиск новой концепции свидетельства в середине XVII в. обречен на неудачу из-за классического контекста, в котором на протяжении столетий обсуждался вопрос надежности выводов, сделанных на основе фактов. Контекстом была дискуссия об эпициклах Птолемея. По мнению последователей Аристотеля, эпициклы не обязаны существовать в действительности: всякое движение небесных дел должно представлять собой круговое движение вокруг центра Вселенной. Они рассматривали эпициклы как полезные инструменты, с помощью которых можно вычислять положение планет. Но математики интерпретировали видимое неравномерное движение планет по небу как свидетельство некой невидимой реальности, которая вызывает такое движение. Свои наблюдения за движением планет они считали свидетельством реальности эпициклов. Вот как описывал позицию математиков Клавий:
Как в натурфилософии мы приходим к пониманию причин через их следствия, так и в астрономии, которая имеет дело с небесными телами, находящимися очень далеко от нас, мы должны достигать знаний о них, о том, как они расположены и из чего составлены, при помощи наших чувств… Поэтому приемлемо и в высшей степени рационально, что из конкретных движений разных планет и их появления астрономы должны определять количество окружностей, по которым движутся планеты, совершая такие сложные движения, а также размер этих окружностей и их взаимное расположение… Однако наши противники пытаются ослабить этот довод, утверждая, что согласны, что все явления могут быть объяснены постулированием эксцентрических окружностей и эпициклов, однако из этого не следует, что упомянутые эпициклы существуют в природе; наоборот, они являются воображаемыми, а все явления, возможно, могут быть объяснены более простым способом, хотя еще нам неизвестным… Однако предположение о эксцентрических окружностях и эпициклах не только объясняет все известные явления, но и предсказывает будущие явления, время для которых в целом неизвестно. Так, если я сомневаюсь, будет ли в январе 1582 г. затмение полной Луны, то могу проверить это с помощью вычислений, основанных на эксцентрических окружностях и эпициклах, и таким образом развеять сомнения… Но неразумно предполагать, что мы должны заставлять небесные тела (но именно так мы и поступаем, если эксцентрические окружности фиктивны, как утверждают наши противники) подчиняться нашим фантазиям и двигаться так, как мы пожелаем, или согласно нашим правилам.
Здесь аргументы Клавия совпадают с аргументами современных реалистов, которые утверждают, что наука должна приближаться к истине, поскольку в противном случае она не сможет делать успешные предсказания. Однако Роберт Бойль присоединился к философам и представил аргументацию, которая берет начало от Аверроэса и которой придерживаются современные прагматики и инструменталисты:
С какой бы уверенностью многие атомисты и другие натуралисты ни заявляли о своем знании истинных и реальных причин вещей, которые они пытаются объяснить, очень часто в своих объяснениях они могут лишь показать, что объясняемое явление может происходить так, как они говорят, но не продемонстрировать, как это происходит в действительности: точно так же часовщик может привести в движение все шестеренки часов и пружиной, и грузами, а пуля может быть вытолкнута из ружья не только посредством пороха, но также сжатого воздуха и даже пружины. Таким образом, одни и те же следствия производятся самыми различными причинами, и зачастую бывает очень трудно и даже невозможно нашему слабому уму с уверенностью определить один из нескольких возможных путей, тогда как природа может производить те же явления, которые она использовала, чтобы показать их.
Часы на батарейке и часы с пружинным заводом выглядят одинаково: факт кругового движения стрелок ничего не говорит о механизме, приводящем их в движение. В терминах схоластики это была дискуссия о надежности апостериорного рассуждения; для нас это дискуссия о свидетельствах вещей, или свидетельствах-признаках. Ни сами споры, ни выдвигавшиеся в ходе их аргументы не были новыми во второй половине XVII в. Вот что писал в 1558 г. философ-гуманист Алессандро Пикколомини:
Предположим, что мы видим камень, с огромной силой ударяющийся о стену, и, не зная причины такой стремительности, воображаем, что камень выпущен из лука или арбалета. И предположим, что наша теория неверна, и камень мог быть выпущен из пращи. Тем не менее он ударил в стену с такой же силой, словно был выпущен из воображаемого лука. Но вышеупомянутая стремительность камня могла быть вызвана несколькими причинами. Точно так же, когда мы наблюдаем многочисленные движения планет в небе, и несмотря на то что истинные причины этих движений от нас скрыты, тем не менее этого нам достаточно для предположения, что если наши теории верны, то эти движения происходят из них так, как мы их видим. Этого более чем достаточно для вычислений, предсказаний и сведений, которые нам нужны, чтобы знать местоположение, величину и движение планет.
Если этот спор между реалистами и инструменталистами похож на нашу дискуссию о природе научного знания невидимых сущностей, таких как электрон, причина этого заключена в использовании одной и той же концепции свидетельства. В этом споре отсутствует только слово, которому мы уделили столько внимания и в котором они не испытывали нужды: «свидетельство». Их словарь – проявления, предсказания и причины – прекрасно справлялся с задачей.
§ 5
Начиная с 1640-х гг., после триумфа эксперимента, свидетельства, которые считали достаточными юристы, врачи и астрономы, – свидетельства улик или фактов – начали удовлетворять таких математиков, как Паскаль, при изучении физических явлений. Апостериорные рассуждения от явлений к причинам начали вытеснять априорные рассуждения геометров и философов-схоластов, которые настаивали, что единственная надежная форма рассуждений – это рассуждения от определений к следствиям. Точно так же, как астрономы признавали, что в принципе разные гипотезы одинаково хорошо могут справляться с задачей (Клавий не сомневался, что система Коперника дает верные предсказания, но был уверен, что Земля неподвижна, а не вращается вокруг Солнца), многие продолжали утверждать, что существует несколько превосходных, но не совпадающих объяснений опыта Торричелли. Паскаль не соглашался с ними.
Именно эту новую разновидность знаний имел в виду Спрэт, когда защищал Королевское общество от критиков, настаивая на исключительной надежности исходного пункта нового знания, экспериментального свидетельства. И действительно, Спрэт использует (что необычно для автора XVII в.) то же самое слово «свидетельство», что и мы:
Не существует какой-то одной вещи, одобряемой и практикуемой в нашем мире, которая подтверждена более убедительным свидетельством, чем то, которое требует Общество, за исключением лишь священных таинств религии. Почти во всех остальных вопросах веры, мнения или науки уверенность, посредством которой направляется человек, по твердости не сравнится с этой. И я беру на себя смелость обратиться ко всем благоразумным людям; во всех странах, управляемых законами, им достаточно согласия двух или трех свидетелей в вопросах жизненных и государственных; однако они не думают, что с ними обращаются справедливо в том, что касается знания, если они имеют совпадающие свидетельства числом шестьдесят или сто?
Однако большинство новых ученых избегали слова «свидетельство», поскольку оно неизбежно несло в себе намек на суды – намек, который Спрэт хотел сделать явным. Так, в 1660 г. Бойль описывает один из экспериментов «как правдоподобное, но не демонстративное доказательство, что вода может быть трансмутирована в воздух». В данном случае он использует слово «доказательство», как будто пишет preuve на французском, вместо «свидетельства» в значении свидетельства-признака. В современном английском языке «правдоподобное доказательство» так же невозможно, как «фальшивый факт», но у Бойля «доказательство» используется в другом значении.
Кроме того, Бойль, как и все ученые XVII в., понимает, что большинство его читателей будут составлять математики. И он считает, что должен «…извиниться перед читателями из числа математиков. Некоторым, боюсь, не понравится, что я предложу в качестве доказательств такие физические эксперименты, которые не всегда демонстрируют вещи с математической точностью и аккуратностью; и еще в меньшей степени они одобрят, что я присовокуплю такие эксперименты для подтверждения толкований, как будто гипотез и предположений, должным образом осмысленных, недостаточно для убеждения любого рационального человека в вопросах гидростатики». Другими словами, он полагает, что должен извиниться за обращение к свидетельствам-признакам в области, где кажется возможной математическая демонстрация (свидетельство-ясность). Это стремление к демонстрации не ограничивалось тем, что мы называем эмпирическими науками, но было распространено и в богословии. Так, в 1593 г. математик Джон Непер представил свою интерпретацию Апокалипсиса как «некой формы предположения, настолько близкой к аналитическому или демонстративному методу, насколько позволяют слог и природа Священного Писания».
Работа математиков эпохи Возрождения шла в двух направлениях. Аристотель проводил границу между геометрией, арифметикой (которая занималась чисто теоретическими вопросами) и оптикой, с одной стороны, и гармонией и астрономией (она имела дело с физической реальностью) – с другой. Бэкон дал название этому различию: «чистая математика» и «смешанная математика». (Бэкон расширяет список разделов смешанной математики, включая в него перспективу, инженерное дело, архитектуру, космографию и «разные прочие».) Чистая математика имеет дело с доказательствами и демонстрациями, а смешанная – с явлениями. Но статус у чистой математики выше, результатом чего было стремление подражать языку и аргументации чистой математики.
Например, Галилей старался держаться как можно ближе к геометрии. Он измерял длину теней на Луне и использовал геометрию для демонстрации высоты гор, которые отбрасывали эти тени; он использовал геометрию для доказательства (довольно изящного), что пятна на Солнце должны располагаться вблизи поверхности. Но эти доказательства включали рассуждения, которые шли от вещей (теней и фигур) к применимости геометрических теорем. И действительно, они начинались как аналогии. Галилей считал, что чередование ярких и темных пятен вдоль границы света и тени похоже на горный хребет на восходе Солнца, если смотреть на него сверху, – поэтому, делал вывод он, это могло быть именно горным хребтом. Пятна на Солнце напоминали ему облака; он знал, что это не облака, однако пятна были так же связаны с поверхностью Солнца, как облака с поверхностью Земли. Новая наука часто представала в виде системы аксиом и демонстраций – например, в «Двух новых науках» Галилея или в «Началах» Ньютона, – но всегда опиралась на факты и (с меньшей уверенностью) на аналогии.
Это помогает объяснить, почему в текстах XVII в. редко употреблялось слово «свидетельство» (которое содержало ассоциацию с согласием или несогласием, наблюдаемым в судебном конфликте). Оно всего три раза (один раз в форме глагола) встречается в «Истории Королевского общества» Спрэта. В «Оптике» (1704), величайшем триумфе новой экспериментальной науки, Ньютон использует его один раз. В первых томах «Философских трудов» оно появляется всего один или два раза в год. Даже в такой поздней работе, как «Курс экспериментальной философии» (Course of Experimental Philosophy, 1734–1744) Дезагюлье, слово «свидетельство» в двух объемных томах появляется всего два раза. Как мы уже видели, после 1660 г. сторонники новой науки бесконечно рассуждали о «фактах» (хотя Ньютон избегал этого термина, считая его неподходящим для математика), «опыте», «экспериментах», «гипотезах», «теориях» и «законах природы». Но слово «свидетельство» они использовали, как правило, небрежно и непреднамеренно, зачастую (как показывает приведенная выше цитата из Спрэта) из желания провести параллели с юриспруденцией и/или богословием.
Если и существовало одно слово, символизировавшее новую науку для тех, кто создавал и практиковал ее, то этим словом был «опыт», а не «свидетельство». Паскаль не ограничился простым заявлением о значимости опыта, но утверждал, что наше познание природы способно на бесконечный прогресс, потому что оно основано на опыте, а опыт со временем накапливается. Таким образом, повышенное внимание к опыту ассоциировалось с понятиями прогресса и открытия. Конечно, было нечто глубоко сомнительное в том, что теоретическое понимание природы заменялось измерением высоты ртути в трубке: измерение есть частное событие, производимое при помощи определенного оборудования в определенный день, при определенных условиях, тогда как теория должна быть универсальной. Первые экспериментаторы, например Галилей, пытались преуменьшить эту проблему, сообщая об эксперименте в общих терминах, как многократно повторяющемся, но начиная с Паскаля эксперимент становится локальным событием и описывается именно как локальное событие. Такие описания не смягчают эпистемологическую проблему, смещая фокус от конкретного к общему, а, наоборот, подчеркивают ее. Один из способов обойти проблему – разработать серию экспериментов, которые исследуют явление с разных сторон: Паскаль стремился выйти за рамки эксперимента Торричелли и придумать новые именно для того, чтобы заполнить этот пробел.
Соответствие между теориями и фактами считалось таким важным, что Галилей и Ньютон были готовы исказить факты, чтобы они согласовывались с теориями, – даже несмотря на то, что настаивали на верховенстве факта по отношению к теории. Во всяком случае, Мерсенн был уверен, что эксперименты Галилея с падением тел невозможно повторить в точности, а Ньютон подправлял цифры, чтобы его теоретические расчеты совпадали с измеренной скоростью звука. Мы можем утверждать, что наука Галилея и Ньютона была чисто эмпирической, но тогда это слово используется в значении, которое оно приобрело в XIX в., – в XVII в. эмпириками считали людей, не умевших логически рассуждать, а не тех, чьи теории опирались на свидетельства. Гассенди и Локк не считали себя основателями эмпирической философии, хотя с нашей точки зрения именно такова была их роль.
Новые ученые по возможности стремились к математической демонстрации и заявляли о точном соответствии теории и факта, когда это было им нужно, и поэтому в английском языке они всеми способами избегали слова «свидетельство», которое неизбежно ассоциировалось с юриспруденцией. В результате мы можем выявить «источник» для языка фактов (глава 7), законов природы (глава 9), а также гипотез и теорий (глава 10), но не для языка свидетельств – если он и существует, то находится вне науки.
Язык свидетельств-признаков (в отличие от концепции) стал развиваться к концу XVII в. не в научных трудах, а в работах по естественной теологии, таких как «О принципах и устоях естественной религии» Джона Уилкинса (1672; встречается 75 раз) и «Древнее происхождение человечества» (The Primitive Origination of Mankind) Мэттью Хейла (1677; встречается 280 раз, но Хейл был председателем суда). Термин укоренился в философии: Юм в своем «Трактате о человеческой природе» (1739–1740) использует его 48 раз. На судьбу слова «свидетельство» повлияла работа Уильяма Пейли «Естественная теология» (Theology; or, Evidences of the Existence and Attributes of the Deity, 1802). Мы можем видеть, как медленно, но уверенно свидетельства-признаки перемещались из юриспруденции, богословия и философии в науку, но язык еще значительно отставал от концепции, поскольку эксперимент – это не что иное, как обращение к свидетельствам-признакам.
§ 6
Тем не менее было бы неверным сосредоточиться только на самом слове «свидетельство», а не на концепции, которую оно отражает, поскольку в таком случае мы упускаем очень важный аспект. Для Локка и всех его предшественников знание эквивалентно истине. Знание, которое может быть отменено или исправлено в свете новых наблюдений, считалось всего лишь мнением или вероятностью. Внутреннее убеждение представлялось как «твердое», надежное мнение, но суть внутреннего убеждения состояла в том, что его можно придерживаться, не меняя; оно не опровергается практикой, даже если его невозможно доказать, как доказываются математические теоремы. Концепция свидетельства (означавшего соответствующий опыт) перешла в науку из юриспруденции. В английском законодательстве после того, как коллегия присяжных вынесла решение, вердикт мог быть оспорен в части закона, но не в части факта. Например, до 1907 г. не существовало процедуры для представления новых свидетельств. Таким образом, коллегия должна была быть уверенной в принятом решении. Внутреннее убеждение, основанное на вероятности, в работах Уилкинса и Локка присоединялось к дедуктивному или самоочевидному знанию как еще одна форма истины. Это соответствовало судебной практике.
Локк описывал случай, когда знание, выглядевшее достоверным, было отвергнуто: сиамский король не поверил рассказу голландского посла, который убеждал его, что в холодное время в Голландии вода становится твердой, так что по ней может ходить даже слон. Однако Локк не считал подобные случаи характерным примером надежности эмпирического знания (как мы его теперь называем). Он сформулировал общий принцип следующим образом: «Положение само по себе будет более или менее вероятным в зависимости от того, более или менее ему соответствует (или не соответствует) надежность нашего знания, достоверность наблюдений, частота и постоянство опыта, число и правдивость свидетельств». Это означает, что со временем изменения возможны; однако Локк так и не осмелился сделать следующий шаг и заявить, что со временем изменяется и само знание. С одной стороны, он говорит о «нашем знании», которое может меняться. С другой стороны, знание есть истина.
В Оксфордском словаре проводится разграничение между «знанием» в значении «факта знания или знакомства с явлением, человеком и т. д.» и «знанием» в значении «обоснованное истинное убеждение». В словах Локка «наше знание», которое должно соответствовать наблюдению, опыту или показаниям очевидцев, это знание понимается как знакомство, но Локк по-прежнему жаждет знания как обоснованного истинного убеждения. В этом отношении он согласен с Гоббсом, который писал:
Это познание знаков, приобретенное путем опыта, есть то, в чем, согласно ходячему представлению, кроется разница между более и менее мудрыми людьми, причем под мудростью обыкновенно подразумевают всю сумму человеческих способностей, или познавательную силу. Но это ходячее представление ошибочно, ибо такие знаки только предположительны и в зависимости от того, часто или редко они нас обманывали, бывают достоверны в большей или меньшей степени, но никогда не обладают несомненностью и очевидностью. Ибо, хотя человек до настоящего времени постоянно наблюдал, что день и ночь чередуются, он, однако, не может заключить отсюда, что они чередовались таким же образом всегда или будут чередоваться таким же образом во веки веков.
Из опыта нельзя вывести никакого заключения, которое имело бы характер всеобщности. Если знаки в двадцати случаях оказываются верными и только в одном обманывают, то человек может биться об заклад, ставя двадцать против одного, что предполагаемое явление наступит или что оно имело место, но он не может считать свое заключение безусловной истиной.
Радикальный отход от позиции Гоббса (который ясно формулирует вопрос Юма об индукции и отвергает свидетельство-признак как основание для уверенности) и даже Локка (который четко определяет выбор между свидетельством-ясностью и свидетельством-признаком, но затем увиливает от ответа) наблюдается в работе Уильяма Уоттона «Размышления о древнем и современном знании» (1694):
Новые философы, как их обычно называют, воздерживаются от общих выводов, пока не соберут большое количество экспериментов и наблюдений относительно рассматриваемой вещи; и при появлении нового света старая гипотеза рушится без шума и суматохи. Поэтому выводы, сделанные из любых исследований природы вещей, даже если они выражены в общем виде, все равно (как бы с общего согласия) содержат скрытую оговорку: насколько это подтверждено уже выполненными экспериментами и наблюдениями.
«Скрытая оговорка» Уоттона, отражающая идею, что все научные доводы могут быть опровергнуты, имеет фундаментальное значение. Она преобразует науку из знания истины, почитаемой и неоспоримой, в форму прогрессивного знания, в котором общепринятые истины всегда могут быть оспорены и в котором абсолютная истина недостижима. Откуда Уоттон знал о понятии «скрытой оговорки»? Сама фраза относится к этике, где традиционно любое обещание сопровождалось невысказанной оговоркой: «Если я могу», «Если я должен», «Если ничего не изменится», «При изменении обстоятельств я откажусь от своих обязательств». Но сам принцип, что интеллектуальные системы являются лишь временными конструкциями, которым может потребоваться пересмотр и улучшение, заимствован непосредственно из языка гипотез и теорий, который и использует Уоттон, когда пишет о «старой гипотезе», которая «рушится без шума и суматохи».
Теперь, с формулировкой Уоттона о скрытой оговорке, внутренняя уверенность должна была уступить новой разновидности временного знания, временному пониманию. Об этой скрытой оговорке раньше не заявляли столь явно. У Локка в рассказе о сиамском короле скрытая оговорка была бы к месту, но Локк не сформулировал ее. Уоттон понимает, что ученые могут соглашаться («как бы с общего согласия») в данный момент считать знание (в смысле знакомства) или опыт истинным убеждением и что это не ошибка, а скорее способ, посредством которого идеальное, неизменное знание-истина, окончательный и не подлежащий пересмотру вердикт превращается в прогрессивную форму знания, в знание как неполное знакомство. Индукция всегда несовершенна, свидетельства всегда неполны, но их может быть достаточно, чтобы двигаться дальше. Формулировка Уоттона, что в науке любое знание сопровождается скрытой оговоркой, позволяет утверждать, что он был первым, адекватно понимавшим концептуальные основы современной науки; или, если вам так больше нравится, он был первым, кто понимал современную науку и признавал ее ограничения. Только на этом этапе современная теория свидетельств становится полной (хотя, конечно, Уоттон пишет об опыте и наблюдениях и не использует слово «свидетельство»). Таким образом, когда мы наконец приходим к формулировке Уоттона о скрытой оговорке, то впервые сталкиваемся с глубоким пониманием природы научного знания.
§ 7
Тем не менее поиск концепции свидетельства оправдывает себя неожиданным образом. И действительно, оно подводит нас к открытию, странному и непредсказуемому. Когда ученые начали оценивать надежность свидетельств, им пришлось иметь дело с тем, что все они называли «суждением» (например, у Локка: «Так как познавать можно только явную, достоверную истину, то заблуждение есть не погрешность нашего познания, а ошибка нашего суждения, соглашающегося с тем, что не есть истина»). Для того чтобы вынести суждение, необходимо обладать набором достоинств, которые мы надеемся найти в коллегии равных: беспристрастностью, усердием, искренностью. Эти качества мы находим при любом обсуждении свидетельства-признака, но они не имеют значения в дискуссии о свидетельстве-ясности. Вот, например, как в 1677 г. один из богословов объясняет разницу между уверенностью и верой, между свидетельством-ясностью и свидетельством-признаком:
Математическая демонстрация проливает столь сильный свет, что разум не может воспрепятствовать ее одобрению, но в настоящее время ее побеждает чистое предположение о предмете. Поэтому в вопросах математики нет ни неверных, ни еретиков. Но вопросы веры таковы, что, несмотря на большую определенность предмета, свидетельства в них не столь ясны и неоспоримы, как те, что исходят от наших чувств или демонстрации. И согласно превосходному замечанию Гроция, Бог мудро назначил этот способ убеждения человека в истинности Писания, так что вера может быть принята как акт смирения разумного существа. Что касается аргументов, вызывающих веру, то, несмотря на их достаточную надежность, они не так ограничивают возвышение разума и в них есть благоразумие и выбор.
Математикам не требуется благоразумие – в отличие от христиан, юристов и ученых. Спрэт так описывает идеального философа: «Истинная философия должна прежде всего начинаться с досконального и строгого исследования частностей; из них могут быть с большой осторожностью выведены некоторые общие правила», «Представим нашего философа, обладающего недоверчивостью и безжалостностью судьи, которые иногда неверно называют слепотой ума и бессердечием». Ученый должен быть нетороплив, скрупулезен, строг и безжалостен. А вот что говорит Уилкинс: «Слово «сдержанность» – это качество, привычка и пристрастие интеллектуальной добродетели, посредством чего мы озабочены истиной в должной мере, не более и не менее, чем требуют ее свидетельство и значимость, чему противостоят неуместная крайность, неукротимость и фанатизм». Ученый должен быть сдержан: это новый тип интеллектуальной добродетели. Уилкинс со всей ясностью заявляет о его новизне: у нас нет выбора, говорит он, кроме как принять точку зрения, которая наилучшим образом поддерживается свидетельствами, «…но она к тому же должна быть особым достоинством и даром, дабы поддерживать разум в равновесии беспристрастного суждения. Некоторые люди способны увидеть истинную разницу между вещами, но вследствие порочных страстей и необоснованных предубеждений не желают признавать истинности некоторых вещей; из-за невнимательности или пренебрежения совместным рассмотрением и сравнением вещей они отвергают простые аргументы – не потому, что свидетельств недостаточно, а по причине некоего дефекта или недостатка способности судить о них. Нежелание поддерживать разум в состоянии равновесия, неспособность применить свои мысли для рассмотрения насущных проблем, которые волнуют того, кто знает о них, должны считаться грехом. И хотя никто из (известных мне) философов не числит такого рода веру (если можно так выразиться), эту способность к обучению и равновесию ума в размышлениях и суждениях о важных вещах, среди других интеллектуальных добродетелей, мне кажется, что она достойна бороться за место среди них». Теперь беспристрастность тоже считается интеллектуальной добродетелью. А вот что пишет Локк:
Тем не менее я говорю лишь о том, что человеческое познание при данных условиях нашего существования и строения могло бы расшириться гораздо больше, чем до сих пор, если бы люди искренне, с полной свободой ума направили на усовершенствование средств к открытию истины все то усердие и труд мысли, которые они применяют для подкрашивания и поддержки лжи.
Искренность и усердие также входят в число интеллектуальных добродетелей.
Таким образом, когда знание перестает быть вопросом свидетельства-ясности и становится вопросом свидетельства-признака, то от исследователя требуется новый набор интеллектуальных качеств. В конечном итоге принцип скрытой оговорки из этики переносится прямо в эпистемологию, устанавливая границы претензий на знания. Возможно, у нас возникнет мысль, что эти качества и эта граница могут быть объединены в слове «объективность», но объективность – это концепция XIX в., предполагающая новые способы наблюдений за природой и записи информации. Было бы неверно относить ее к научной революции; до появления точного инструментария промышленной революции беспристрастность и рассудительность были достоинствами, а не способами переопределения профессиональной компетентности.
Открытие предполагает индивидуализм и конкуренцию. Ученые должны быть авантюристичными и предприимчивыми людьми. Но, как постоянно напоминает Роберт К. Мертон, наука – это не только личный успех. Культура профессии требует от ученого верности совсем другим добродетелям, которые он кратко определил как коммунизм (затем его переименовали в «коммунализм» – знание должно быть общим; мы уже видели, что первое сообщество ученых-экспериментаторов появилось во Франции в 1640-х гг.), универсализм (знание должно быть обезличенным и беспристрастным), справедливость (ученые должны помогать друг другу) и организованный скептицизм (идеи должны многократно проверяться и перепроверяться). Этот набор ценностей иногда обозначают акронимом CUDOS. Таким образом, любой ученый находится под воздействием двух конкурирующих и конфликтующих императивов: он должен одновременно конкурировать и сотрудничать. Ученые должны уподобиться двуликому Янусу, быть скромными и самоуверенными одновременно. Мертон видит свою задачу (как социолога науки) в том, чтобы выяснить, как ученые разрешали данный конфликт, который он считает основным для науки как общественного явления.
Как же возник этот конфликт? Ответ чрезвычайно прост. Это результат соединения открытия с нравственными достоинствами, которые ассоциировались со свидетельством-признаком. Так возник структурный конфликт в природе науки, конфликт с историческими корнями. Ни Коперник, ни Кеплер, ни Галилей не превозносили скромность, беспристрастность и усердие, но Коперник, Кеплер и Галилей были в первую очередь математиками. Поколение, сменившее Галилея, должно было признать зависимость от свидетельства-признака и поэтому волей-неволей признать достоинства беспристрастности.
Широко обсуждалась идея, что Королевское общество уделяло такое внимание выявлению фактов, беспристрастности и сдержанности потому, что оно было основано непосредственно после Реставрации. Двадцать лет люди убивали друг друга во имя истины; теперь им предстояло учиться разрешать противоречия другими способами. И новую науку следует рассматривать в этом локальном контексте. Я не отрицаю, что в данном утверждении содержится определенная доля истины, но это не объясняет, почему Мертон обнаружил, что одни и те же достоинства были предметом восхищения ученых и в 1940-х, и в 1660-х гг. Новые ценности коренятся глубже, чем в непосредственной обстановке Реставрации.
Где еще можно найти подобный конфликт между конкуренцией и сотрудничеством? В профессии юриста. Соревновательная система означает, что юристы стремятся победить, и чем лучше им это удается, тем больше им платят. С другой стороны, каждый адвокат является представителем судебной власти. Он связан кодексом профессиональных норм. Он не имеет права лгать ради клиента. Он не имеет права скрывать свидетельства от другой стороны. Он должен одновременно соперничать и сотрудничать. Когда свидетельства-признаки переместились из зала суда в лабораторию, противоречивые характеристики любой основанной на свидетельствах юридической системы (существуют и другие юридические системы – например, предполагающие испытание подсудимого физическим воздействием, – у которых эти характеристики отсутствуют) были перенесены в науку, и ученые разделились, как всегда были разделены юристы в соревновательных судебных системах, начиная с Квинтилиана, который все время стремился найти как хорошие аргументы, так и аргументы, обеспечивающие победу, прекрасно понимая, что они не всегда совпадают.
После того как в эпоху Возрождения вспомнили о стоицизме, слово «философский» приобрело новое значение: утверждалось, что философы способны усмирять свои страсти и оставаться безразличными к ударам судьбы. Они могут отвлечься от своего непосредственного опыта и размышлять над общей картиной. Уилкинс, Спрэт и Локк ищут совсем другого человека, того, кто олицетворяет CUDOS. Эта глава началась с поиска нового типа свидетельства, а заканчивается описанием нового типа интеллектуала, похожего на двуликого Януса, – он появился потому, что новым философам пришлось иметь дело со старым типом свидетельства, косвенными уликами.
§ 8
В этой аргументации был сделан еще один шаг. В 1976 г. Томас Кун опубликовал статью «Математические и экспериментальные традиции в развитии физической науки» (Mathematical versus Experimental Traditions in the Development of Physical Science). В Англии, утверждал Кун, экспериментальная наука расцвела в конце XVII в., и в ней возобладали традиции Бэкона. На континенте предпочитали дедуктивный стиль, приверженцем которого был Декарт. Англичан больше занимали факты, французов (он имел в виду в основном французов) – теории. По утверждению Куна, эта аргументация, противопоставляющая экспериментаторов математикам, неверна. У англичан были Галлей, Ньютон, экспериментаторы и математики. У французов – Паскаль, Кассини и Гюйгенс (Кассини и Гюйгенс были французами не по происхождению, а по желанию). И именно француз, а не англичанин Клод Бернар написал «Введение в изучение экспериментальной медицины» (Leçons de physiologie expérimentale appliquée à la médecine, 1865).
Но мы должны сформулировать аргумент Куна немного иначе. У англичан было общее право, основанное на суде присяжных. В суде присяжных важную роль играли косвенные улики, если они присутствовали в свидетельских показаниях. Это давало обвинителям широкие возможности аргументировать, опираясь на аналогию. Когда ученые реорганизовали науку, сосредоточившись на свидетельствах-признаках, они привнесли в нее достоинства суда присяжных, по крайней мере, в его идеализированной форме: стремление выслушать обе стороны, желание сочетать доказательство с убеждением, обращение к здравому смыслу. (Конечно, Ньютон был в этом смысле исключением.) Во Франции существовала система римского права. Их новая наука была организована вокруг достоинств судебного следствия: строгость рассуждений, набор формализованных процедур, поиск полного доказательства и уверенность, что отвечать нужно только перед другими профессионалами. Если, как утверждал Кун, существовали две разные научные традиции, то они, по всей видимости, должны были отражать перенос в науку двух разных традиций права, двух разных традиций обращения со свидетельствами-признаками, а не конфликт между математиками и экспериментаторами. И поэтому, наверное, нельзя утверждать, что допустимо переводить английское evidence французским preuve, поскольку два этих термина отражают две разные и несопоставимые судебные культуры, суд присяжных и судебное следствие. Французское юридическое свидетельство отличалось от английского, и точно так же французское свидетельство-признак было другим, непохожим на английское.
Один мой друг однажды попал в больницу в Париже. Врачи сказали ему, что у них есть гипотеза относительно причин его болезни, которую они собираются доказать; в Англии врачи сообщили бы, что у него присутствуют определенные симптомы, предполагающие определенный диагноз, для подтверждения которого необходимо провести обследование. Две культуры: одна подчеркивает разницу между свидетельством-признаком и свидетельством-ясностью, а другая минимизирует ее. Тем не менее цель у них одна – преобразовать признаки и симптомы в знания.
В данном случае я предложил то, что Бойль назвал бы правдоподобным доказательством – убедительный (я надеюсь) аргумент, но не решающий. Надеюсь, мне удалось показать, что внимание к свидетельству-признаку новая наука позаимствовала у судебного процесса, причем она изо всех сил старалась сгладить различия между свидетельством-признаком и свидетельством-ясностью. Даже Дэвид Юм в своем очерке «О чудесах» (1748) все еще путает два значения этого слова.
Я также хотел подчеркнуть два аспекта, которые легко пропустить, поскольку мы привыкли к свидетельствам-признакам и считаем их убедительными. Во-первых, существовало много систем знания, отвергавших свидетельства-признаки и опиравшихся на что-то другое – геометрические доказательства, сигнатуры или выявление скрытого смысла (например, астрология). Свидетельства-признаки могут неосознанно использоваться людьми в повседневной жизни, но для того, чтобы они превратились в надежную основу теоретического знания, как это произошло в Англии в середине XVII в., требовалось заявление, необычное с точки зрения культуры и далеко не очевидное.
Во-вторых, даже теперь далеко не очевидно, что опора на свидетельство-признак неизбежно вела к успеху. Суть сформулированной Юмом проблемы индукции состоит в том, что мы не в состоянии объяснить, почему индукция обычно оказывается эффективной, почему природа кажется чрезвычайно упорядоченной в своих проявлениях (или, по крайней мере, кажется упорядоченной нам, обученным искать закономерности). Даже если мы хотим опираться на доказательство-признак, то как определить, что именно является убедительным аргументом? Врачи считают лекарство эффективным, если результаты испытаний лучше, чем случайные, в девятнадцати случаев из двадцати; специалисты по ядерной физике говорят о наличии свидетельства в случае вероятности ложного положительного результата, не превышающей 1 к 741, а доказанным считают что-либо при вероятности 3,5 миллиона к 1. Первые ученые даже не знали, как выполнить проверку на статистическую значимость.
Дело не в том, что свидетельство было естественным типом аргументации, и не в том, что эта аргументация не могла не оказаться успешной; опора на свидетельство просто оказалась эффективной. Когда свидетельство-признак сменило свидетельство-ясность, успехи представителей новой науки начали множиться (эксперимент на Пюи-де-Дом, закон Бойля, новая теория света Ньютона), и эти успехи, в свою очередь, подчеркивали преимущества свидетельства-признака. Инструменты мышления новой науки – факты, эксперименты, теории, законы природы, свидетельства – не доказывали свою ценность с помощью философских аргументов; их успех основывался на том, что они давали хорошие результаты на практике. Вполне возможно, существуют обитаемые миры, в которых культура не опирается на свидетельства-признаки; насколько нам известно, могут существовать Вселенные, где поиск свидетельств просто не оправдывается – в которых скептики не только выигрывают споры, но также имеют в своем распоряжении факты. Но так получилось, что в некоторых областях физики реальность и новая наука совпали. В сущности, это была удача. Локк сомневался, достаточно ли возможностей наших чувств, чтобы сформировать адекватное знание о материальном мире. Выяснилось, что Локк ошибался, однако он вполне мог оказаться прав.
Назад: 10. Гипотезы / теории
Дальше: Часть IV Рождение современного мира