Голос демона
Сновидцы в Нортауне
1
Бывают такие люди, что требуют свидетелей своей гибели. Провести последние часы в одиночестве — не в их правилах, и они ищут зрителей, достойных зрелища. Тех, кто запомнит их последний выход на сцену жизни; тех, в чьих глазах, словно в зеркалах, они успеют поймать отражение собственной мрачной славы. Конечно, могут быть задействованы и иные мотивы — неясные и странные для любого смертного. Именно о них, а также о былом знакомце — назовем его Джек Куинн — я хотел бы поговорить.
Началось все, как я привык думать, одной поздней ночью в обшарпанных, но просторных апартаментах, что мы снимали с ним на пару неподалеку от города, где нам довелось учиться.
Я спал, и тут голос из темноты вызвал меня из отмеченного лихорадочным клеймом мира моих сновидений. Что-то тяжелое опустилось на край матраса, и странный аромат заполнил комнату — нечто среднее между едким табаком и запахом осенней ночи. Крохотный красный огонек взлетел по дуге к вершине темной фигуры и там вдруг засиял ярче, слабо освещая нижнюю часть лица. Куинн улыбался и курил в темноте. Пребывая в ореоле тишины, он сидел, скрестив ноги, скрытый под длиннополым пальто, наброшенным на его плечи подобно шкуре какого-то зверя. Пальто пахло прелью октябрей. Не просто какого-то одного октября, который я легко мог бы вспомнить, — нет, одного из многих.
Я подумал, что Джек, должно быть, пьян или дрейфует в далеких высотах-глубинах ночных дум. Когда он наконец заговорил, его голос определенно звучал так, будто он где-то долго странствовал — и только-только вернулся. То был голос, дрожащий от внутреннего напряжения, прерывающийся. И было в нем нечто более значительное, чем простая и понятная примесь опьянения.
Он сказал, что принимал участие в собрании — что бы это ни значило. О других его участниках он подробно не обмолвился, называл их «теми, другими». То было своего рода философское общество — так он мне сказал; довольно-таки колоритное, судя по его словам. Собрания проводились в полночные часы. Возможно, они все принимали наркотики, дабы достигнуть некоего странного «просветленного» состояния.
Я встал с кровати и включил свет. Облик Куинна являл собой хаос — одежда еще более помятая, чем обычно, раскрасневшееся лицо, длинные рыжие волосы причудливо спутаны.
— Ну и где конкретно ты был этой ночью? — спросил я с неподдельным (и явно ожидаемым) любопытством.
У меня промелькнула мысль, что Куинн бродил где-то там, в Нортауне, — название, опять-таки, вымышленное, как и все имена в моем рассказе.
— Да много где, — уклончиво ответил он, посмеиваясь сквозь сигаретный дым. — Но ты, скорее всего, не поймешь. Ладно, спать пора.
— Ну, как знаешь, — хмыкнул я в ответ, приберегая свои претензии по поводу этого непрошеного полуночного визита на потом.
Оставляя за собой дымный шлейф, Куинн пошел в свою комнату. За ним закрылась дверь.
Вот так и вступило в свою заключительную фазу эзотерическое восхождение Куинна. На самом деле до той ночи я мало что о нем знал. Мы учились на разных курсах — я на антропологии, а он… боюсь, я и сейчас не до конца уверен, в чем же заключалась его программа. Так или иначе, наши графики редко пересекались. Тем не менее наблюдение за повседневностью Куинна разжигало любопытство. Эта его хаотичность, заметная по повадкам, не обещала хороших отношений, но хотя бы вносила некую интригу в скучный быт.
Он часто стал заявляться домой ночью, неизменно — с каким-то нарочитым шумом. После той ночи его скрытность по отношению ко мне усилилась. Дверь в его комнату закрывалась, и все, что я после слышал, — скрип пружин старого матраса под его весом. Казалось, Куинн не раздевается перед отходом ко сну — даже не снимает пальто, становившееся все более потертым и скомканным день ото дня. Мучаясь временной бессонницей, я посвящал часы бессмысленного бдения прослушке звуков из соседней комнаты. Несся оттуда порой и какой-то странный шум, совсем не похожий на привычные шорохи ночи; да и спал Куинн беспокойно — всхлипывал во сне, со свистом выдыхал, как при сильном испуге, говорил с кем-то — едва ли не рычал на каких-то совсем уж звериных нотах. Сон его будто состоял сплошь из неведомых потрясений. Порой спокойствие ночи и вовсе нарушалось серией пронзительных криков, за которыми следовал вопль, сделавший бы честь любой древнегреческой сирене, и я вскакивал в постели. Вопль этот вбирал в себя всю звуковую палитру ужаса, на какую только способен человек… но были в нем и благоговейно-оргазмические ноты, будто все те пытки, что снисходили на Куинна во снах, он принимал добровольно.
— Ты там умер и в ад загремел? — крикнул я однажды ночью через дверь своей спальни.
Крик еще звенел у меня в ушах.
— Спи дальше! — ответил он хриплым голосом человека, не до конца поднятого из колодцев сна.
Из-под двери его спальни поплыл запах раскуренной сигареты.
Порой после этих ночных всплесков я садился в кровати и наблюдал за тем, как неспешно восходит солнце за моим восточным окном. Дни того октября текли песком сквозь пальцы, складываясь в недели, а беспокойство в соседней спальне вдруг начало оказывать странное влияние на мой собственный сон. Вскоре Куинн перестал быть единственным в нашей квартирке, кого донимали кошмары. Волны эйдетического ужаса захлестывали меня во сне, но наутро от них оставалась лишь смутная память.
Но днем мимолетно ухваченные сцены сна вдруг возвращались — на короткий, но яркий срок, будто я открывал по ошибке какую-то запретную дверь, видел что-то, для моих глаз не предназначенное, и спешно ее захлопывал, порождая громкий, постепенно затухающий в сознании звук. В конце концов мой внутренний цензор видений и сам усоп, и я в трудноуловимых подробностях вспомнил один свой сон, каждая сцена которого была окрашена болезненно-кислотными красками.
Мне снилась небольшая публичная библиотека в Нортауне, куда по долгу учебы мне иногда приходилось наведываться. Но во сне том я был не просто посетителем, а одним из менторов — единственным, похоже, кто дежурил в пустом здании. Я просто сидел, благодушно озирая полки с книгами, и убеждал себя, что не бездельничаю, а выполняю пусть рутинную, но от того не менее важную работу. По законам сна долго так продлиться не могло, хотя ситуация уже приобрела оттенок нескончаемости.
Этот статус-кво был нарушен запиской на клочке бумаги, которую я вдруг заприметил на поверхности приведенного в идеальный порядок стола: пошел новый виток сна. Записка оказалась запросом на книгу и была оставлена читателем, чья личность для меня осталась загадкой — ибо я не видел никого, кто мог бы положить ее туда. Моей сновидческой досаде насчет этой бумажки не было предела — вдруг она была там еще до того, как я сел за стол, а я ее взял и упустил? С осознанием возможной провинности пришло несоразмерное беспокойство. Воображаемая угроза неясной природы повисла надо мной. Без промедления я стал набирать номер хранилища, чтобы попросить дежурного доставить книгу… но я был по-настоящему один в этой снящейся мне библиотеке, и никто не ответил на отчаянный призыв самого, казалось мне, неотложного характера. Горение каких-то мнимых сроков повергало меня в экзальтированный ужас, и я, схватив бумажку-запрос, побежал за книгой сам.
По пути мне открылось, что телефонная линия была мертва. Провод, кем-то содранный со стены, лежал на полу этаким потрепанным рабовладельческим хлыстом. Дрожа, я заглянул в бумажку, желая узнать название книги и каталожный номер. Первое не задержалось в моей памяти — но оно почти наверняка было связано с городом (пригородом, если быть точным), где жили мы с Куинном.
Я продолжил бег по нескончаемому коридору, насквозь прошитому бесчисленными узкими проходами меж книжных стеллажей — столь высоких, что, когда я отыскал нужный, мне пришлось карабкаться по огромной приставной лестнице, чтобы добраться до требуемого тома. Вцепившись дрожащими руками в последнюю ступеньку, я принялся искать указанный в бумажке номер — или хотя бы какой-нибудь забытый глиф, что, по логике сна, скрывался за тем набором букв и цифр. Как и номер, найденная в конце концов книга безнадежно стерлась из моей памяти — ее состояние, цвет и размер забылись, когда я миновал барьер между сном и явью. Возможно, я даже выронил ее — но все это было не столь важно.
Куда важнее был маленький черный проем, возникший на месте изъятого с полки тома. Я вгляделся в него, каким-то образом зная, что этим я выполняю часть ритуала, связанного со взятием отсюда книги. Взгляд мой уходил все глубже… и сон вступил в новую фазу.
Там было окно. Или какая-то трещина в стене, затянутая эластичной мембраной, защищающей мир-во-сне, в котором был я, от мира-во-сне по ту сторону стеллажа. Там был какой-то пейзаж — лучшего термина я не подберу: некая живая картина в узкой прямоугольной рамке. Но этот пейзаж не имел земли и неба — этих двух привычных рубежей восприятия: там вообще, по-моему, не было никаких объектов, никаких даже форм жизни, подобных или же не-подобных земным. Просто бесконечное пространство — мера глубины, мера расстояния, ни намека на когерентность. Скорее странная кондиция, нежели странное существование; скорее отсутствие координат — попробуйте ухватить координаты миража или радуги! — чем их наличие. Мой взгляд совершенно точно натыкался на некие элементы, могущие быть отличенными один от другого, но раскрыть суть их взаимодействия было никак нельзя. По сути, я вглядывался в глубину того иллюзорного пятна, что порой возникает где-то на краешке глаза и пропадает, стоит нам повернуть к нему голову, не оставляя даже намека на то, что мы вообще что-то видели.
Описать мои ощущения от зримого можно только рисуя сцены, потенциально способные вызвать хотя бы слабое подобие схожих чувств: мучительно-хаотический смерч уплывающих в темноту цветов спектра; бездна, на дне которой влажно поблескивают щупальца; инопланетная пустыня, плавающая в тускло-алом диапазоне, обращенная к небу с мириадами звезд цвета сухой кости. На руку увиденному играла еще и та болезненная обостренность чувств, какую человек испытывает лишь во сне, где логика не работает, но берут верх чувства, интуиция, невыразимые догадки и бессистемные знания. Мой сновидческий опыт будто забросил меня на страницы чудовищной вселенской энциклопедии, тающей в огненном коконе из обмана и мимикрического преображения.
Только в самом конце сна я узрел цветные фигуры, растекающиеся и пребывающие в движении. Не могу сказать, были ли они чем-то определенным или просто абстракциями. Только они и казались живыми в своенравной бездне, повергшей меня в замешательство. Следить за ними, впрочем, не было приятно — колебания их цветных телес отдавали бездумностью, словно они, не имея ног, все же вышагивали внутри клетки, из которой могли в любой момент преспокойно сбежать. Эти призраки повергли меня в такую панику, что я пробудился.
Странно, но, хоть сон и не имел никакого отношения к моему соседу по комнате, проснулся я, хрипло взывая к нему. Но он не ответил — будучи где-то еще, но не здесь.
* * *
Сон этот я пересказал по двум причинам: во-первых — чтобы показать характер моей внутренней жизни в течение этого времени, а во-вторых — чтобы обеспечить какой-никакой контекст, исходя из которого я дал оценку тому, что обнаружил на следующий день в комнате Куинна.
Вернувшись в тот день с занятий, я, убедившись, что соседа нет, зашел в его комнату, чтобы пролить свет на источник донимавших его кошмаров. Дотошно копаться в его хлеву мне не пришлось — почти сразу же я заметил на столе тетрадь с обложкой цвета мрамора. Включив настольную лампу, дабы разогнать царивший в плотно зашторенной комнате мрак, я просмотрел первые несколько страниц. То был своего рода дневник психопрактик, и он отсылал меня к обществу, упомянутому Куинном несколько дней назад. Записи были посвящены медитациям и «духовному росту», пестрили эзотерической терминологией, которую я никак не воспроизведу, ибо сама тетрадь утеряна, — но, насколько я помню, описывали они прогресс Куинна на пути к своего рода «просветлению», рисовали робкие попытки наблюдения за тем, что, скорее всего, являлось сугубо иллюзорным миром.
Куинн вступил в какую-то декадентскую группку с философским уклоном, этакую маргиналию. Смысл жизни они видели в духовном самоистязании, свои угасающие чувства подпитывали оккультным лихачеством, глядя в хрустальные глаза ада, если прямо цитировать записи Куинна; эти слова я запомнил только лишь потому, что повторены они были не раз, будто являлись неким командным кодом. Как я и подозревал, замешаны были галлюциногены: разумеется, фанатики были свято уверены в том, что вступают в контакт с метафизическими формами жизни. Их главной целью было выйти за пределы данной реальности в поисках более высоких состояний бытия, но чересчур хитроумным, вымученным методом; в первый раз я сталкивался со столь тернистым объездом на пути к просветлению — сквозь кощунственный фатализм и самоотречение, ведущее к испытанию кошмарами неназванной природы. Возможно, именно они питали их трепет пред главной целью, мне видевшейся лишь заигрыванием с личными демонами и стремлением к устрашающему господству над собственно самим страхом.
Интересные, однако, вещи нашлись в тетради Куинна! Но интригующей сверх всех остальных мне показалась последняя запись — краткая, почти полностью запомнившаяся мне. В ней, как и во многих других, Куинн обращался к самому себе во втором лице с различными обрывочными советами и предостережениями. Большая часть их была неразборчива, так как зиждилась на положениях, чуждых обывательскому рассудку. Однако у слов Куинна был определенный любопытный смысл, не ускользнувший от меня и при первом прочтении, и при последующих. То, что я приведу ниже, прекрасно отражает характер его наставлений самому себе.
До сей поры твой прогресс был медленным, но верным. Вчера ночью ты видел Область и теперь знаешь, на что она похожа, — трепещущее блистание, поле ядовитых цветов, блестящая внутренняя кожица запретного плода. Теперь, когда ты все ближе подступаешь к Области, — просыпайся! Забудь о своих вычурных фантазиях и учись двигаться как слепой зверь, каким должен стать. Слушай, чувствуй, обоняй Область. Прокладывай путь сквозь тернии. Ты сам знаешь, на что способны тамошние обитатели, едва поймут, что ты им снишься. Будь осторожен. Не останавливайся на одном месте несколько ночей подряд. Выйди — да хоть бы и в тот же Нортаун. Блуждай, ходи, вышагивай, сомнамбулируй, если потребуется. Замри и смотри — но только недолго. Будь безрассудно осторожен. Улови восхитительный аромат страха — и задуши его.
Я прочитал этот краткий отрывок не единожды, и с каждым новым разом он все меньше напоминал размышления чрезмерно впечатлительного сектанта, все больше — странный взгляд на знакомые и понятные мне, в общем-то, вещи. Таким образом я служил своей цели, ибо чувствительность моей психики позволила наладить тонкую связь с духовным началом Куинна, даже попасть в тонкости его настроения. И, судя по последней записи в тетради, предстоящие дни, в некотором роде, имели решающее значение — быть может, сугубо психологическое. Тем не менее другие варианты развития событий уже выстроились в моей голове — и едва это случилось, вопрос разрешился. Произошло это в следующую же ночь, за считаные часы. Заход за последнюю черту имел место — возможно, этого было никак не избежать — среди ночной жизни Нортауна, во всем ее жалком и чудном великолепии.
2
Номинально пригород, Нортаун, тем не менее, не был вынесен за черту того большого города, где находился наш с Куинном университет. Для полунищего студента единственной здешней достопримечательностью служило недорогое жилье всех видов и расцветок — пусть и не всегда привлекательное внешне. Однако для нас с Куинном существовал еще один мотив: мы были вполне способны оценить скрытые преимущества сонного пригорода. В силу своего необычного положения Нортаун впитал в себя часть аляповатого городского гламура, только в меньших масштабах и в более скромных условиях. На его долю перепало порядочно ресторанов с экзотической кухней, ночных клубов со спорной репутацией и других заведений, чье беззаботное существование с точки зрения законности виделось крайне сомнительным.
Но в дополнение к этим второсортным эпикурейским искушениям Нортаун пекся и о менее «земных» интересах, какую бы смехотворную форму они здесь ни принимали. Его окрестности служили своего рода нерестилищем для субкультур и маргинальных движений (полагаю, сподвижники-фанатики Куинна, кем бы они ни были, происходили из пригорода, были его постоянными жителями). Вдоль семи кварталов коммерческой части Нортауна можно было случайно наткнуться в витрине на объявления о «прочтении будущего» и «приватных лекциях о духовных очагах человеческого тела»; прогуливаясь по определенным улочкам и случайно подняв глаза — на подозрительного вида оконца второго этажа, обклеенные изнутри бумажками с символами, понятными только посвященным. Чем-то общий настрой этих улиц перекликался с атмосферой моего ранее описанного сна — иные местные закоулки напоминали тот проем в книжной полке. Та же темнота с внутренней тайной жизнью.
А вот что в Нортауне действительно было важно — так это то, что многие здешние заведения оставались открытыми круглосуточно. Вероятно, именно по этой причине Куинн тяготел к нему. И теперь я знал, что несколько следующих ночей он планирует провести здесь, на пестрых нортаунских тротуарах.
Куинн покинул квартиру незадолго до темноты. Сквозь окно я наблюдал, как он огибает угол дома и поднимается вверх по улице, в сторону делового района Нортауна. Выждав, я последовал за ним. Я предполагал, что если моему плану по слежке за передвижениями Куинна и суждено провалится, то это будет вопрос нескольких ближайших минут. Было разумно заподозрить за Куинном некую сверхчувствительность, что могла бы предупредить его о моем непрошеном вторжении в игру. В то же время я не напрасно верил в то, что Куинн несказанно желал обрести свидетеля своего краха. Так что все шло гладко до самых главных улиц Нортауна.
Там, впереди, высотки окружившей Нортаун метрополии титанами нависали над приземистыми постройками сателлита. Тусклое солнце почти зашло, очерняя их силуэты. Низинный анклав Нортауна лежал теперь в их тени — игрушечный городок рядом с настоящим. Но разница в размерах не мешала праздному люду стекаться и сюда, на электрические вспышки вывесок всех цветов спектра; даже довольно-таки промозглый осенний вечер не мог остановить эту снедаемую безотчетной скукой толпу, в которой мне куда проще было затеряться и остаться незаметным.
Я почти потерял Куинна на мгновение, когда он, отделившись от вялых пешеходных рядов, завернул в магазинчик на северной стороне улицы. Я остановился кварталом ниже, у витрины комиссионного магазина одежды, и шарил по ней взглядом до тех пор, пока он снова не появился снаружи, с газетой в одной руке и плоской пачкой сигарет в другой. В неоновом свечении было видно, как Куинн прячет сигареты в карман пальто.
Отойдя на несколько шагов, Куинн перебежал улицу. Я разглядел, что его целью был ресторан с укрепленным на вывеске полукольцом из букв греческого алфавита. Он сел за столик у окна — что было мне, конечно же, на руку, — развернул газету, дал какую-то отмашку официантке, подошедшей к нему с блокнотиком. По крайней мере на некоторое время слежка облегчилась. Мне совсем не улыбалось мотаться за Куинном всю ночь по магазинчикам и забегаловкам. Я надеялся, что в конечном итоге его поведение станет более… показательным. Но пока что я просто играл роль его тени.
Пока Куинн трапезничал, я сменил свой наблюдательный пост на лавку привозных восточных товаров. Там было большое панорамное окно, и следить через него было одно удовольствие. К сожалению, я оказался единственным посетителем этого занюханного местечка, и три раза костлявая карга-продавщица подходила ко мне и спрашивала, буду ли я что-нибудь покупать.
— Просто смотрю, — отмахнулся я, отводя ненадолго взгляд от окна и делая вид, что мне интересны расставленные кругом бесполезные сувениры и подделки под арабскую бижутерию.
В конечном итоге карга заняла свое место у кассы, спрятав правую руку под прилавок.
Безо всякой причины меня вдруг стали раздражать царивший в лавке пряный запах и обилие медных гравюр. Я решил вернуться на улицу, к переполненным, но подозрительно тихим тротуарам.
Спустя где-то полчаса, примерно без четверти восемь, Куинн вышел из ресторана. Со своего места — чуть ниже по улице, на другой стороне, — я проследил, как он сложил свою газету и аккуратно пристроил в ближайший почтовый ящик. Закурил новую сигарету. Возобновил свой ход. Я дал ему пройти полквартала, потом — перебежал на его сторону. Все еще не происходило ничего необычного, но какое-то обещание грядущих странностей будто бы витало в воздухе осенней ночи.
Куинн все шел и шел сквозь тьму и неон нортаунских улиц, лишившись, как казалось, всякой определенной цели. Его шаг стал менее целеустремленным, чем прежде, и он больше не смотрел уверенно вперед, а бесцельно глазел по сторонам, будто в этой части города был впервые… или будто окрестности эти как-то изменились за то время, что он здесь не был. В мятом пальто, с растрепанными волосами, Куинн производил впечатление человека, ошарашенного тем, что его окружало. Замерев, он уставился на покатые крыши ближних домов, будто ожидая, что вся вязкая масса черного осеннего неба вдруг обрушится на них и потечет вниз. По рассеянности он налетел на какую-то компанию и умудрился потерять сигарету — та, разбрасывая гаснущие искорки, упала на асфальт.
Дойдя до темнеющей десятиэтажки с подсвеченным фойе, Куинн вдруг исчез, и я даже не сразу сообразил, что он спустился по идущей вдоль одного из ее боков лестнице, уходившей куда-то под улицу. Насколько я мог судить из укрытия, там, внизу, было тоже что-то вроде кафешки — скорее всего, вполне обычной, но мое воображение импульсивно населило ее всяческими странными личностями, чей вид один мог заставить содрогнуться. Передо мной встал неожиданный вопрос — стоит ли следовать за Куинном и разрушать иллюзию его одинокой мистической одиссеи? Вдруг именно здесь проходили его встречи с загадочным обществом? Если я заявлюсь туда — возможно, буду вовлечен в их тайное действо… Что ж, была не была. Осторожно поравнявшись с лестницей, я присел и заглянул в пыльное окошко, лишь верхним краем выступавшее над тротуаром. Да, что-то вроде бара. Куинн был внутри, сидел в отдаленном углу… один.
— Любишь подглядывать? — осведомился кто-то у меня за спиной.
— Окна — зеркала бездуховности, — добавил второй голос.
Я обернулся. Двое, что предстали моим глазам, походили на профессоров из университета — но точно не с кафедры антропологии, где я знал всех. Вместе с ними я и спустился в бар. Войди я один — было бы куда заметнее: так что с этими почтенными учеными мужами мне даже повезло.
Внутри оказалось темно, людно и гораздо просторнее, чем на первый, «снаружный» взгляд. Я сел подальше от Куинна, у самой двери. Обстановка тут была предельно простая — что-то вроде неотремонтированного подвала или ангара. С балок потолка свисали какие-то штуки, напоминавшие ремни для правки бритв. К моему столу подошла довольно симпатичная девушка, и я даже не сразу понял, что она официантка. Отсутствие униформы делало ее неотличимой от простой посетительницы.
Порядка часа я спокойно сидел и потягивал свою выпивку, развернувшись на стуле так, чтобы было видно Куинна, — при почти полном наклоне вперед это мне вполне удавалось. Мой сосед явно нервничал. Даже в своей кружке — скорее всего, то был простой кофе, а не что-то крепкое — не находил он утешения: его глаза, казалось, тщательно исследуют каждый дюйм зала в поисках чего-то. Его нервные взгляды однажды почти сосредоточились на моем собственном лице, и мне тоже невольно пришлось осторожничать.
Незадолго до того, как мы с Куинном покинули это место, на подмостки у стены поднялась девчонка с гитарой. Когда она умостилась на стуле и приготовилась играть, кто-то включил единственную подсветку на полу. Та, как я заметил, представляла собой подвижный диск, разделенный на четыре секции — красную, синюю, зеленую и прозрачную. Сейчас диск был настроен так, чтобы свет шел только через прозрачное стеклышко.
Никак себя не представив, гитаристка после меланхоличного вступления затянула незнакомую мне песню. Впрочем, в ее плаксивом сиреническом исполнении я вряд ли признал бы даже какой-нибудь популярный хит. Все, что я мог сказать о песне: жалобная, пронизанная какой-то нездешней гармонией, будто вдохновленная некими экзотическими гротесками… или так только казалось.
Выслушав жидкие аплодисменты, девчонка завела что-то новое, поначалу мало отличающееся от первого номера. Минуту я вслушивался в странные ноты, и тут произошло непредвиденное — момент смятения, — и мгновения спустя я снова оказался на улице.
Видимо, это все было случайностью — пока она выводила припев об утерянной любви, кто-то у подмостков вздумал раскрутить диск подсветки. Зал мигом обратился в калейдоскоп. Роящиеся цвета заструились по фигуре певицы, по сидящим за соседними столиками посетителям. Песнь все тянулась, ее вялый темп противоречил танцу красных, синих, зеленых пятен, и было что-то мрачноватое в этом визуальном беспорядке, в его неуместной текучей радостности. На краткий миг хаос красок затмился — когда между мной и подмостками встала фигура спешащего, спотыкающегося человека. Запоздало я осознал, что это был Куинн, — и сам рванулся с места.
Мне стоило немалых трудов нагнать его, давящегося очередной сигаретой, в темном конце квартала. Следуя за ним во мраке, я миновал поочередно вспыхивающий набор букв очередной вывески: Э-С-С-Е-Н-С-Л-А-У-Н-Ж, ЛАУНЖ, ЛАУНЖ; они пролетели мимо — и канули во тьму, уступая место МЕДЕЕ. Все наши следующие остановки отпечатывались в моем смятенном сознании поляроидными кадрами, наскоро производимыми обезумевшим фотографом.
Куинн забегает в стрип-бар. Лазерная установка вырисовывает в дымном воздухе причудливые образы, сшитые вспышками потрескивающего стробоскопа. Искусственная белизна на секунду заливает бетонные стены: периоды черноты — словно материализованное безвременье в желудке Левиафана. Я проталкиваюсь сквозь ряды, стараясь найти его, кто-то кладет руку мне на плечо, я ее сбрасываю. Там, у шеста, плавно, величественно, самозабвенно нарезает гипнотические круги девушка в прозрачной накидке — блестки отражают безумство света. Куинн у ее ног, внизу — молельщик близ идола. Куинн не видит меня. Куинн, похоже, вообще ничего не видит — рука с сигаретой прикрывает глаза, плечи мелко дрожат, и я так и не понимаю, пугает ли его это светопреставление или очаровывает.
Вот он снова спасается бегством от блистательной фантасмагории, и я следую за ним. Куинн врывается в книжную лавку — обычную, а не какого-нибудь оккультного толка. Куинн потерянно озирается внутри музыкального магазина — на улицу выведен динамик, изрыгающий плохо зарифмованное безумие. Куинн и аркадные автоматы — самая короткая наша остановка за сегодняшнюю ночь… Так, перепрыгивая со вспышки на вспышку, с кадра на кадр, он становится все более подозрительным… нет, не совсем верное слово: все более зорким. Он более не бежал, но шаг его то и дело сбивался; со всех сторон в этой ночи, пронизанной потоками искусственной иллюминации, на него будто накатывали волны неких несказанных побуждений, повергая в дрожь неопределенности. Сменилось все: его манера движений, жесты, темп; этот Куинн не походил на себя прежнего, порой я вообще сомневался, что это тот самый Джек Куинн… и утвердился бы в своей ошибке, если бы не его трудноповторимый эксцентричный вид. Может статься, подумал я, он наконец-то догадался, ощутил или почувствовал, что за ним «хвост». Может, теперь ему не требуется свидетель или документировщик — дальше уже только его личный ад.
А может, совсем не во мне дело.
Он что-то искал. Искал средь моря неона и берегов из бетона. Какой-то сигнал, ориентир, маяк, что могло бы направить его этой холодной и пахучей октябрьской ночью. Но вряд ли он нашел свой указатель, а если и нашел — то понял неправильно, ибо последствия могли бы быть иными, случись все так.
Бдительность Куинн потерял в свою предпоследнюю остановку той ночью. Время клонилось к полуночи. Мы достигли последнего квартала делового района Нортауна, северных границ пригорода, крайними своими домами вливавшегося в город. Было тут беспросветно — и в прямом, и в переносном смысле. По обе стороны улицы стоял ряд жилых домов, высота которых порой резко менялась. Многие заведения в этой части города не пеклись о наружном освещении, даже если таковое имелось — не работало. Но отсутствие иллюминации редко означало, что заведение закрыто на ночь, судя хотя бы по машинам, что подруливали и отъезжали от бордюров у потемневших магазинов, баров, частных кинотеатров и прочих, и прочих, и прочих. Количество случайных пешеходов в этом предместье, казалось, сократилось до набора определенных лиц специфических вкусов и устремлений. Уличное движение тоже поредело, и было что-то на редкость мрачное и зловещее в тех немногих помянутых паркующихся авто. Вообще, двигались ли они? Не в причудливом ли сне оказался я, не привиделись ли мне все эти световые откровения, сменяющиеся угрюмыми чернотами? Весь этот пейзаж — он будто пришел откуда-то еще, откуда-то извне. Через улицу я уставился на старое здание — еще один бар? еще один приватный клуб? — и мне вдруг почудилось, что оно как-то странно звучит: шум шел не из-за стен, а из источника далече, и было в нем даже что-то зримое — своего рода вибрация, наполнявшая ночной воздух. И все же это было просто старое здание. Не более и не менее. Стоило вглядеться — и шумы утихли, а воздух перестал еле заметно дрожать. Реальность победила.
Слишком уж маленьким был этот клуб или бар — войдя внутрь, я никак не смог бы скрыть свое присутствие. Но Куинн, не колеблясь, зашел, и мне осталось только выжидать. Хотя сейчас мне кажется, что, по меньшей мере, интересно было бы узнать, что же связывало его с этим заведением и с его посетителями. Но прошлое — в прошлом. До сей поры я знаю лишь одно — и это меня все так же удивляет: вышел оттуда Куинн изрядно набравшимся. Я-то полагал, он собирается сохранить трезвость до самого утра. Даже то, что в баре-подземке он пил кофе, указывало на его «сухой» настрой. Так или иначе, что-то заставило его пересмотреть планы или вовсе позабыть о них.
Теперь мне требовалось куда меньше осторожности — до смешного легко оставаться незаметным, следуя за тем, кто едва ли может видеть тротуар, по которому идет. Мимо нас, разбрасывая красные и синие всполохи, проехала полицейская машина, но Куинн не обратил на нее внимания. Он остановился, но лишь для того, чтобы зажечь новую сигарету. Не такая уж и простая задачка на ветру, что превратил его расстегнутое пальто в дикие, полощущиеся за спиной крылья. Возможно, именно этот ветер выступал той своеобразной направляющей силой, что вела нас к конечной точке, к самому краю Нортауна, где несколько точечных источников света разгоняли тьму.
Там была вывеска кинотеатра. У нее мы снова столкнулись с патрульной машиной. Позади нее стоял еще один автомобиль, массивный и дорогой, с глубокой вмятиной в сияющем борту. Неподалеку от бордюра стоял знак запрета парковки, смятый в подобие буквы L. Долговязый полицейский осматривал поврежденную городскую собственность, в то время как владелец роскошной машины, на чьей совести и была, похоже, гибель знака, стоял в стороне. Куинн удостоил их лишь мимолетного взгляда, направляясь к кинотеатру. Вскоре и я последовал за ним, успев расслышать, как горе-водитель говорит полицейскому: «Что-то ярко окрашенное… в сторону от фар… свернул, не успел притормозить… куда-то исчезло, не знаю, что это было».
Вестибюль кинотеатра некогда, видимо, имел черты барочной элегантности, но сейчас изящная лепнина посерела от слоя многолетней пыли, а лампочки огромной люстры горели через одну, выдаваясь из облупившихся декоративных завитков. Стеклянный прилавок по правую руку от меня, когда-то, несомненно, заполненный яркими коробками конфет, был переоборудован — судя по всему, уже давно — в стенд с порнографическими журналами.
Зайдя в одну из длинного ряда дверей, я постоял некоторое время в коридоре позади зала. Несколько мужчин здесь переговаривались между собой и курили, бросая пепел на пол и размазывая его подошвами. Их голоса почти заглушал звук фильма, восходящий сюда от колонок в центре и блуждающий меж черных стен. Я заглянул в зал, освещенный экраном: немногочисленные посетители сидели, в основном, по одному, в побитых временем креслах. Я приметил Куинна — он сидел почти вплотную к экрану, в первом ряду, рядом с огороженным шторками и подсвеченным табличкой выходом. Казалось, он дремал, а не смотрел фильм, и я без опасений занял место в нескольких рядах от него. К тому времени Куинн, казалось, потерял остатки былой бодрости, запасенной для этой ночи. В темноте зала я начал клевать носом и вскоре заснул. Куинну это, похоже, удалось раньше.
Долго я не проспал — вряд ли больше нескольких минут, — но сон все же увидел. Не кошмар, нет. В нем была тьма, голос… но ничего более. Голос Куинна. Он звал меня из какого-то неведомого далека, неисчислимого в привычных нам величинах, будто бы из другого, чуждого мира. Его слова были искажены, будто миновали такие среды, что превращали человеческий голос в звероподобный визг — наполовину придушенный, наполовину озлобленный, словно его обладателя кто-то неспешно и методично истязал. Вот что, помимо несколько раз повторенного собственного имени, разобрал я в переливах этого истошного крика:
«Не уследил за ними… в Области… где ты? помоги нам!.. они тоже спят… и я им снюсь… они меняют своими снами все, что им снится!..»
Я пробудился — и первое, что я увидел, была бесформенная разноцветная масса, будто сошедшая с экрана кинотеатра, кипевшая полуаморфным облаком там, где сидел Куинн. С ним происходило что-то странное — окруженный этой субстанцией, словно облаком, он, дрожа всем телом, стремительно уменьшался в размерах. Полы его пальто трепыхались под сиденьем. Голова стремительно уходила в плечи, и вот уже копна рыжих волос мелькнула ниже их уровня. Обвисли опустевшие рукава. В последнем усилии подскочили в воздух ноги — и то, что еще осталось от Куинна, метнулось к выходу и вывалилось за прикрывавшую его шторку. Пульсирующую переливчатую ауру, словно прилипший комок водорослей, выдернуло следом за этим недоразумением.
Я, наверное, все еще сплю, пришла мысль, и это — продолжение сна, постдрёма, осознанное сновидение, в котором реальность искажена. Но даже если и так — теперь-то я точно проснулся. Темный зал был реален. Подлокотники кресла под руками отлично ощущались. Собравшись с мыслями, я поднялся, прошел к выходу и заглянул за шторку, за которой считаные мгновения назад скрылось мое видение.
Глазам предстала цементная лестница, ведущая к металлической двери, захлопнувшейся только-только. На одной из срединных ступенек лежал знакомый ботинок — видимо, Куинн потерял его в безумной спешке. Куда он побежал? От кого? Только об этом я теперь и думал, невзирая на общую странность всей ситуации, отринув всякие каноны, по которым можно было разграничить зримое и привидевшееся.
Я постоял у двери в нерешительности. Ведь все, что нужно, чтобы убедиться в том, что все это мне привиделось, — открыть ее и выйти наружу.
Но, поступив так, я окончательно убедился в том, что вся цепочка событий этой ночи служила для Куинна лишь случайным трамплином в какое-то иномирье, и с каждой секундой возможность вернуть его обратно тает.
Площадь перед кинотеатром не была освещена… но и темной ее назвать не получалось. В узком проходе между кинотеатром и соседним зданием — видимо, именно туда ускользнул Куинн — что-то шумело и светилось.
Как будто зловещее миниатюрное солнце, зажатое меж двух стен, восходило, разбрасывая лучи этого смутно знакомого колеблющегося света, чьи странные потоки все более крепли, все сильнее и ярче проявлялись. Чем интенсивнее он становился, тем отчетливее я слышал крик — крик Куинна из моего сна. Я позвал его в ответ, но ступить навстречу этой пульсирующей многоцветной опухоли не решился — столь силен был мой страх. Словно радуга, прошедшая сквозь призму, в которой всякий натуральный цвет претерпел отвратительные изменения, словно Аврора сумасшедшего блеска, словно язва на теле реальности, сквозь поры которой изливалось гниение другого, чужого мира, это явление никак не поддавалось внятному описанию — любые выспренные образы меркли перед его видом, не говоря уже о банальной мистическо-оккультной тарабарщине.
И миг этого явления был краток, хоть фантасмагоричность его и заставила мое сознание поверить, что свет этот застыл, замерз навечно. Одарив меня последней вспышкой, сияние иссякло, будто питающий его неведомый источник был резко перекрыт где-то там, в мире, которому оно принадлежало. Крик тоже прервался. Осторожно я вошел в проход, где был Куинн, но все закончилось. Я не был дилетантом в схождениях со сверхъестественным, но сейчас был буквально ошарашен.
Впрочем, кое-что осталось на память — кусок выжженного асфальта, с которого исчезли редкие ростки сорняков и весь мусор, коим изобильно была усеяна округа. Быть может, именно с этого места причудливый световой объект был вырван, изъят, унесен прочь, оставив после себя мертвый след. Мне даже почудилось, будто отметина слабо посверкивала… возможно, это была лишь игра воображения, но форма ее походила на человеческий силуэт — искаженный настолько, что его легко можно было перепутать с чем-то совершенно другим. Так или иначе, что бы здесь ни было мгновение назад, ныне оно уже не существовало.
Вокруг этого клейма осталось много мусора — размытые временем газеты, прогнившие насквозь бумажные пакеты, сонм окурков. И только один предмет казался здесь лишним. Он был почти новым, хотя какая-то сила, несомненно, изрядно покоробила его. Подняв эту плоскую картонную коробочку, я вытряхнул из нее на ладонь две уцелевшие, совсем-совсем новые сигареты.
3
Куинн не вернулся более в наш дом. Через несколько дней я сообщил об его исчезновении в правоохранительные органы Нортауна. Перед этим я порвал его тетрадь — в приступе чистейшей паранойи: мне показалось, что, если полицейские найдут ее в ходе обыска, мне станут задавать весьма неудобные вопросы. Не очень-то мне и хотелось говорить с ними о том, во что они попросту не поверят, особенно о ритуале последней ночи. Осмелься я — на меня бы пали ошибочные подозрения. К счастью, с сыском в Нортауне дела оказались так себе.
* * *
После исчезновения Куинна я сразу стал подыскивать себе другую квартиру. Хоть мое соседство с ним и казалось делом навсегда закрытым, он не перестал являться мне в кошмарах, лишая меня спокойного сна. Его призрак, как мне казалось, все еще бродил меж комнат.
Несмотря на то что фигура из моих снов совсем не походила на пропавшего Джека Куинна — да и на человека вообще, — я знал, что это он. Его форма менялась — точнее, ее изменяли те калейдоскопические бестии. Разыгрывая сцену из какого-то ада в духе Босха, демоны-мучители окружали и терзали свою жертву. Они заставляли Куинна претерпевать отвратительную серию преображений, насмешничали над воплями проклятой души, придумывали из него что-то новое или делали так, чтобы он давился собственным старым. Под конец их цель стала очевидна: жертва ступень за ступенью приближалась к их состоянию и в итоге становилась одной из них: самые страшные и навязчивые видения становились явью. В какой-то момент я перестал узнавать в этой текучей человеческой глине черты Куинна и заметил только, что появилась еще одна переливчатая тварь, занявшая место средь себе подобных, вступившая в их резвящийся круг.
Это был последний подобный сон, а потом я выехал из квартиры, и все для меня кончилось. Нет, сны мне, конечно же, все еще снятся, но они обычные, и от них я не вскакиваю посреди ночи с колотящимся сердцем. Чего нельзя сказать о моем новом соседе, с которым мы делим адски тесную (зато дешевую) конурку. Раз или два он пытался достучаться до меня, описывая свои странные ночные видения, но я не проявил к ним ни малейшего интереса. Я, будущий солдат редеющей армии антропологов, должен блюсти определенную дистанцию с теми, кого собираюсь изучать. Редкостный мне достался тип — стоит стать с ними на короткой ноге, как их поведение изменяется так, что процесс изучения становится неосуществим. Но, в любом случае, компанейские отношения — совсем не то, что нужно этим первопроходцам альтернативных реальностей. Чего они желают — так это, как и в случае Джека Куинна, обрести свидетелей собственной гибели, собственного низвержения в бездну кошмара. Они хотят, чтобы на их добровольный спуск в ад сыскался стоящий летописец. Я готов играть для них эту роль, коль скоро она удовлетворяет моим интересам, хотя порой чувствую за собой легкий намек на вину. Ведь, по правде говоря, я — паразит: живу за счет недуга, что сокрушает их, сам при том остаюсь цел и невредим. В роли, которую я для них играю, есть что-то от вуайеризма. Ведь это в моих силах — спасти хоть кого-нибудь! Если бы только я мог протянуть им руку, когда они уже на самом краю… но мне остается лишь гадать, как назвать мою собственную болезнь, в угоду которой я неизменно, снова и снова, позволяю им обрушиться вниз.
Происшествие в Мюленберге
Если мир вещей на деле — совсем не то, чем нам кажется (и он не устает нам об этом напоминать), то разумно предположить, что многие из нас игнорируют эту истину, чтобы уберечь устоявшийся порядок от распада. Не все, конечно, — но большинство, а большинство всегда имеет решающее значение. Кому-то же из оставшегося нечетко обозначенного меньшинства в этой неясной и жуткой статистике суждено навеки сгинуть в царстве наваждений — без возможности вернуться к нам. А тем, кто все же остается, надо полагать, невыразимо трудно уберечь свое видение мира от разрушения, от точечных размываний, что могут по случаю привести к грандиозному искажению всей картины.
Знавал я человека, что изо дня в день утверждал: всякая осязаемая форма однажды была замещена дешевыми подделками, и никто этого не заметил. Деревья стали из фанеры, дома — из разноцветного поролона. Да что там — целые местности стали просто утрамбованным нагромождением заколок для волос, а его собственная плоть, по его же словам, — шпаклевочным гипсом. Стоит ли говорить, что знакомство это не продлилось долго и на суть моей истории практически не влияет. Отгородившись от людей одиночеством — ведь они все, как он верил, добровольно приняли этот кошмарную подмену, — тот чудак удалился в собственное, сугубо личное иномирье. И пускай его откровения противоречивы в частностях, не ошибался он в главном: реальность лжива. До самого мозга новообретенных фальшивых костей из папье-маше проняла его эта истина, эта аксиома.
Говоря о себе, я должен признаться, что миф о естественной Вселенной — той, что придерживается определенной преемственности, хотим мы того или нет, — поблек в моих глазах и постепенно вытеснился галлюцинаторной трактовкой феномена Творения. Форма, не могущая предложить ничего, кроме постулируемой ощутимости, отступила на второй план; мысль, эта мглистая область незамутненных смыслов, обрела власть и влияние. Это было в те дни, когда эзотерическое знание довлело в моем мировоззрении, и я готов был заплатить многим за него. Отсюда и произошел мой интерес к человеку, звавшемуся Клаусом Клингманом. Наш краткий, но взаимовыгодный союз — сквозь посредства слишком извращенные, чтоб о них вспоминать, — произрос оттуда же.
Без сомнения, Клингман был одним из немногих истинно просветленных и не раз доказывал это в ходе различных психопрактик и экспериментов. Известность обрели Некромант Немо, Магистр Марлоу и Мастер Маринетти — но под этими яркими личинами всякий раз скрывался один лишь Клаус Клингман. Высшим своим достижением он считал не сценический успех, а безоговорочное принятие идеи о внематериальной природе вещей. По Клингману, мир вокруг нас был не просто чем-то иным, замаскированным, — он вообще вряд ли существовал.
Клингман жил на огромном чердаке ангара, доставшегося по наследству, и зачастую именно там я и заставал его, меряющего шагами аскетично обставленное помещение. Восседая в своем антикварном кресле и вслушиваясь в скрип прогнивших стропил, он вечно смотрел куда-то вдаль, куда бренным физическим оболочкам его посетителей доступ был заказан. Страдалец, чью жизнь разъедали фантазии и частая выпивка, — вот кем он был.
— Текучесть… извечная текучесть бытия! — кричал он в тусклый лик спешащих на смену умирающему дню сумерек, и в такие моменты мне казалось, что он — живое воплощение своих мистических идей — вот-вот удивительным образом отринет собственное тело, эту безумно сложную атомарную структуру, и ярчайшим фейерверком исчезнет из мира живых, уйдет в Великое Ничто.
Мы с ним не раз обсуждали опасности — как личного, так и общемирового характера, — связанные с принятием жизненных ориентиров духовидца.
— Мир зиждется на деликатнейшего рода химии, — провозглашал он. — Само слово — химия: что оно значит? Что-то смешать, соединить, вплести одно в другое… Таких вещей человечество боится!
И ведь верно: уже тогда я понимал, что планы Клингмана сопряжены с опасностями. Стоило солнцу по ту сторону огромных ангарных окон закатиться за город, я начинал бояться.
— Худший кошмар нашей расы, — взывал Клингман, указывая на меня, — это обессмысливание! Падение приоритетов! Переоценка ценностей! Ничто с этим не сравнится — даже полное забвение покажется сладкой негой. И ты, конечно же, понимаешь, почему… почему именно это — хуже всего. Все эти плодящиеся невротики, все эти загруженные умы — я почти слышу звуки, что они производят: будто трансформаторы работают во мраке. Я почти вижу их — они будто мишура, вспыхивающая на солнце. Каждую секунду им приходится напрягаться изо всех сил, чтобы небо было небом, а земля — землей, чтобы мертвые не восставали, а логика привычного мира не нарушалась, чтобы все было на своих местах. Каков труд! Какая изматывающая задача! Стоит ли удивляться тому, что все они, однажды услышав ласковый шепоток в голове, призывающий сложить с себя такое бремя, не могут устоять перед соблазном? Их мысли начинают дрейфовать, влекомые этим мистическим магнетизмом, лица начинают меняться, тени обретают голос. И рано или поздно небо над ними тает, словно воск, и стекает вниз. Но, сам знаешь, еще не все потеряно — всепоглощающий ужас отделяет их от этой участи. Стоит ли удивляться тому, что они продолжают бороться, невзирая на любую цену?
— А ты? — спросил я.
— Я?..
— Да, не ты ли по-своему также поддерживаешь сохранность бытия?
— Никак нет, — ответил он, улыбаясь в своем кресле, будто на троне. — Я счастливчик. Паразит хаоса, личинка порока. Там, где я, — там всегда царит кошмар, и это по-своему приносит облегчение. Я привык пребывать в бреду истории. И под историей я понимаю события и даже целые эпохи, что начисто стерлись из памяти человечества. Из разговоров с умершими чего только не почерпнешь… они-то помнят все, что живые забыли. Знают то, чего живые никогда не смогли бы узнать. Им ведома истинная неустойчивость сущего. Взять хотя бы это происшествие в старом Мюленберге. Они рассказали мне обо всем одним летним вечером, и я слушал их, потому что меня никто нигде не ждал, мне некуда было идти… тени расселись по углам моей комнаты; помню колокола, собор, шелест кассетной пленки… годы с одна тысяча триста шестьдесят пятого по одна тысяча триста девяносто девятый… помню собор, колокола! Никто не знает… а они знают все… и то, что было раньше, и ту эпоху ужаса, что грядет!
Клингман расплылся в улыбке, засмеялся — его последние слова, похоже, были адресованы более самому себе, чем кому-то еще. В надежде вывести его из темных закоулков собственного разума, я позвал:
— Клаус, что это за город — Мюленберг? Что за собор?
— Я помню собор. Я вижу собор. Колоссальные своды. Центральная арка нависает над нами. В темных углах сокрыты резные гравюры… зверье и уродцы, люди в пастях у демонов. Ты снова записываешь?.. Хорошо, это хорошо, пиши. Кто знает, что из этого всего ты запомнишь? Вдруг твоя память и вовсе не справится? Неважно, мы уже там… мы сидим в соборе, средь приглушенных звуков… а там, за окнами, на город наползает сумрак.
Сумрак, как поведал мне Клингман, окутал Мюленберг одним осенним днем, когда облака, равномерно укрывшие город и его округу, затмили солнечный свет и привели лес, тростниковые фермы и застывшие у самого горизонта ветряные мельницы в гнетуще-унылый вид. В высоких каменных пределах Мюленберга никого, казалось, особо не обеспокоило, что узкие улицы, привычно обрастающие в это время дня тенями остроконечных крыш и выступающих фронтонов, были все еще погружены в теплый полумрак, что превратил яркие купеческие вывески в нечто достойное заброшенного города, а лица людей — в слепки из бледной глины. А на центральной площади, где скрещивались, подобно мечам, тени от шпилей-близнецов собора, ратуши и бойниц высокой крепости, возвышавшейся на подступах к городу, царила лишь непотревоженная серость.
О чем же думали горожане? Почему не заметили, как попран был древний уклад вещей? Когда состоялось то разделение, что пустило их мирок в свободное плавание по странным волнам?
В блаженном неведении пребывали они, занимаясь каждый своим делом, пока неправомерно затянувшиеся пепельные сумерки покушались на те часы, что, будучи достоянием вечера, четко проводят границу между днем и ночью. Зажглись одно за другим окна, создавая видимость, что приход ночи неизбежен. Казалось, вот-вот наступит тот момент, когда естественный порядок избавит город от преподнесенного этим странным осенним днем затяжного заката, — и темнота была бы облегченно принята всеми, от бедняков до богачей Мюленберга, ибо в этих жутких застойных сумерках никто не решался обратиться к извилистым улочкам города. Даже привратник сбежал со своего ночного поста, и, когда колокола аббатства стали бить вечерню, каждый удар проносился подобно сигналу тревоги по городу, замершему в ирреальном свечении сумрака.
Изъеденные страхом, жители стали запахивать ставни, гасить лампы и ложиться в кровати, надеясь, что все придет в порядок. Кто-то бдел со свечой, наслаждаясь утраченной роскошью теней. Пара-тройка странников, чей быт не был привязан к городу, вторглись в Мюленберг чрез неохраняемые ворота и пошли по городским дорогам, все время глядя на бледнеющее небо и гадая, куда же идти теперь.
Проводя ли часы во снах или же на бессменных вахтах, все как один жители Мюленберга были обеспокоены чем-то в своем отечестве, как если бы некая инаковость просочилась в атмосферу их города, их жилищ… возможно даже, их душ. Воздух будто потяжелел и стал хуже поддаваться, заполоненный некими формами, которые глаз отказывался воспринимать иначе как посредством случайных мельтешений и в мгновение ока пропадающих фантомов. Суть этих форм была едва ли доступна взгляду.
Когда часы в высокой башне ратуши подтвердили, что ночи пришел конец, кто-то растворил ставни, даже отважился выйти на улицу. Но небо все еще нависало над головами взвихрением подсвеченной пыли. Тут и там по всему городу люди сбивались в перешептывающиеся кучки. Вскоре с соборного аналоя высказали первые робкие домыслы, призванные успокоить паству: видимо, там, на небесах, идет борьба, что и повлияло на устои зримого мира. Кто-то, конечно же, упомянул о каре Господней и об искушениях дьявола. Язычники провели тайные встречи в своих клоаках и дрожащими голосами помянули древних богов, что были преданы забвению до поры, а теперь прощупывали себе страшную дорогу обратно в мир. По-своему каждая подобная трактовка была верна — но ни одной из них не под силу было унять ужас, простершийся над Мюленбергом.
Отданные во власть затянувшихся сумерек, смущенные и напуганные чьим-то призрачным вторжением, жители города чувствовали, как их тихая, устоявшаяся жизнь летит под откос. Повторяющийся бой башенных часов звучал как издевка. Пришло время странных мыслей и диких решений: например, пошли слухи о самом старом дереве в саду аббатства — дескать, в его искривленной фигуре произошли некие изменения, а ветви стали жить собственной жизнью, обвисая дрожащими плетьми. В конце концов монахи облили дерево лампадным маслом и подожгли — сполохи огня танцевали на их напуганных лицах. Фонтан в одном из внутренних дворов печально прославился тем, что якобы обрел невиданную глубину, несоразмерную с положением дна. В конце концов и сам собор опустел, ибо молящихся пугали странно движущиеся вдоль резных панелей силуэты и дрейфующие в дерганом свете тысяч свечей бесформенные призраки.
По всему городу места и вещи свидетельствовали о пересмотре основы основ материи: так, рельефный камень утратил твердость и потёк, забытая садовая тачка частично впиталась в вязкую дорожную грязь, кочерга увязла в кирпичной кладке очага, драгоценные украшения слились с их обладателями, а тела мертвых — с деревом гробов, в которых покоились. Потом пришло время и лиц жителей Мюленберга — первые изменения были довольно-таки робкими и незаметными, но позже набрали столь большую силу, что угадать за ними первоначальный облик не виделось возможным. Горожане перестали друг друга узнавать… но, что характернее, вскоре они перестали узнавать себя. Да и нужда в этом пропала — их всех затянул сумеречный парасомнический водоворот, в конце концов перемешавший их тела с воцарившейся темнотой.
И именно в этой темноте души Мюленберга барахтались и сопротивлялись… и в конце концов наградой им стало пробуждение. Звезды и высокая луна осветили ночь, и город, похоже, вернулся к ним прежним. А недавнее испытание, выпавшее на их долю, столь ужасное в своем начале, развитии и завершении, стерлось из их памяти начисто.
— …Начисто? — эхом откликнулся я.
— Разумеется, — кивнул Клингман. — Все эти ужасные воспоминания остались позади, во тьме. Они не осмелились вернуться за ними.
— Но твой рассказ, — запротестовал я. — Все, что я записал сегодня…
— Что я тебе говорил? Это тайна. Конфиденциальная информация. Вырванная страница истории. Рано или поздно каждая живая душа Мюленберга обрела память о том случае в деталях. Им пришлось просто возвратиться туда, где они ее оставили, — в потемки послесмертия.
Я вспомнил о смертопоклоннической вере Клингмана. Той вере, которую я всегда старался разделить, невзирая на спорные моменты. Но это было уж слишком.
— Тогда эту историю ничем не подтвердить. Никак не проверить. Я думал, ты хотя бы вызовешь парочку духов. Прежде ты меня не разочаровывал.
— Не разочарую и сегодня. Держи в уме вот что: я знаю всех мертвецов Мюленберга… и не только их. Всех тех, кто познал вечный сон во всей его суетности, — тоже. Я говорил с ними так же, как сейчас — с тобой. Столько с ними связано воспоминаний… Столько пьяной болтовни…
— Как сегодня? — откровенно поддел я его.
— Пожалуй, — серьезно ответил он, — в чем-то даже — реальнее, ярче! И кстати, сегодня своей цели я добился. Чтобы излечить тебя от сомнений, нужно, чтобы сомнения были. До этого самого момента — уж прости, что говорю прямо, — ты показал себя крайне бесталанным скептиком. Ты верил всей чертовщине с малейшим намеком на доказательство. Беспрецедентная доверчивость. Но сегодня ты усомнился — значит, готов и к избавлению от сомнений. Разве не я твердил тебе все время, что есть риск? Ты пишешь историю — что ж, твое право, считай ее моим тебе подарком, — но знай, забыть написанное очень сложно. Память чернил цепкая. Я просветил тебя. В самое подходящее время — мир застыл на мгновение, но скоро поток хлынет снова. Много чего будет смыто во имя возобновления жизни. Помни: текучесть бытия, она — везде, она — всегда.
Когда я ушел от него в тот вечер, сетуя на потерянное в этом его логове-ангаре время, Клингман смеялся, как сумасшедший. Таким я его и запомнил — ссутулившимся, в потертом кресле, с раскрасневшимся перекошенным лицом, полурыдающим-полухохочущим. Тяжесть раскрытых тайн, похоже, довела его до эндшпиля, до той точки, где личность попросту распадается.
И тем не менее, я взаправду недооценил слова Клауса Клингмана. Мне были явлены доказательства — и я жалею, что узрел их. Но никто, кроме меня, не помнит ту пору, в которую ночь вдруг не сменилась рассветом. Когда это только-только началось, было больше разумных, чем апокалиптических, объяснений: затмение, причуды геомагнитного поля, необычное атмосферное явление. Но позже эти отговорки утратили всякую силу и уместность. Как уже случалось прежде, мы были благополучно возвращены в свой ненадежный мир, который для меня теперь не более чем призрак, мимолетная тень, приукрашенная пустота. Как и обещал мне Клингман, мое прозрение прошло в одиночестве.
Потому что никто больше не вспоминает панику, захлестнувшую мир, когда звезды и луна вдруг растворились в черноте небес. Никто не помнит, как следом за этим искусственное освещение поблекло и стушевалось, а привычные вещи стали превращаться в нечто кошмарное и бессмысленное. Никто не помнит, как мрак обрел плотность, поглотил и растворил те немногие источники света, что еще оставались… и обратился к нам.
Только мертвым ведомо, сколь много подобных ужасных откровений ждет нас во тьме. Только мы с Клаусом Клингманом сохранили память о случившемся.
Вот только Клауса я нигде не могу найти. Едва та страшная, мучительно долгая ночь подошла к концу и грянул алый рассвет, я пошел навестить его. Но ангар, в котором он жил, пустовал — на воротах висело объявление об аренде, а на чердаке не было ничего, кроме старой разваливающейся мебели и нескольких пустых бутылок. Быть может, в той темноте, к коей он всегда питал странную симпатию, Клингман наконец-то обрел себя.
Разумеется, я не призываю вас верить мне. Там, где нет сомнений, нет и не может быть никакой веры. Мое знание не есть великая тайна, оно не может ничего изменить. Просто так мне это видится, а способность видеть — это все, что у нас есть.
В тени иного мира
Не раз в моей жизни случалось так, что я, будучи в самых разных местах, вдруг обнаруживал, что иду сквозь сумерки по улице, ограненной рядами деревьев, и те тихо покачивают ветвями, — улице, погруженной в дрему старых домов. При таких усыпляющих бдительность оказиях мир вокруг мнится умиротворенным, уместным, ласкающим расслабленный взгляд. Солнце, покидая пейзаж, закатываясь за далекие крыши домов, последними бликами вспыхивает в оконных стеклах, опаляет газоны, дрожит на самых краешках листьев, и возвышенное образует с низменным дивный союз, вытесняя все чуждое из зримых владений. Но присутствие иных пластов реальности всегда ощутимо — пусть и не всегда заметно: кавалькады облаков скрывают странные формы, а глубоко в тумане живет своей тайной жизнью мир привидений, коим повелевают сущности, чья природа и чье происхождение суть загадка. И вскоре с лиц этих ладно уложенных улочек спадают маски — и становится явным тот факт, что они, по сути, пролегают средь причудливых ландшафтов, в недрах огромной гулкой бездны, где даже простые дома и деревья вдруг обретают неявную суть, где само бескрайнее небо, залитое светом солнца, — лишь замыленное оконце с извилистой трещиной в нем, сквозь которую кто-нибудь, быть может, разглядит впотьмах, что предваряет эти пустые улицы, эти аккуратные ряды деревьев, эти погруженные в сон старые дома.
Однажды, вышагивая по такой вот улице, я остановился у одиноко стоящего дома на небольшом удалении от городской черты. Остановила меня перед этим открытием дня сама дорога, что вдруг сузилась передо мной до утоптанной тропы, взбирающейся по горбатому склону навстречу лесополосе.
Как и у других подобных ему домов (а я таких повидал множество: темные силуэты на фоне бледного вечереющего неба), в облике этого было что-то от миража, нечто зыбко-химерическое, заставляющее усомниться в его реальности. Несмотря на все чернеющие углы, на темные своды крыши и острый навес над подъездом, на изношенные деревянные ступени, дом выглядел так, будто его построили из чего-то небывалого. Из пара. Из чьих-то снов. Из чего-то такого, что только видится твердым веществом. И этим его сходство с наваждением не заканчивалось. Его нынешний вид был будто спроецирован поверх чего-то, что домом никак не являлось. Вместо внутренних перекрытий и стропил было так легко представить кости гигантского зверя, вместо грубой отделки — дубовую шкуру, на которую все эти дымоходы, черепица, окна и дверные проемы легли этакими возрастными отметинами, заработанными древним чудовищем в течение жизни и своими пестротой и нелепостью извратившими его облик. Стоило ли удивляться тому, что от такого стыда монстр, отринув реальность, прикинулся лишь тенью дома на горизонте — дома, не лишенного кошмарной красоты и несбыточной надежды?
Как и ранее, я попробовал представить себе незримый интерьер дома местом справления некоего безымянного празднества. Виной тому была моя глубокая убежденность в том, что внутренний мир этих жилищ придерживался своеобразного торжественного запустения. Вообразите себе вечеринку в комнате, где никого нет, шум веселья из-под заколоченной двери — и, быть может, поймете, что я имею в виду. Правда, одна, особая черта дома указывала на то, что мои предвосхищения ошибочны.
А именно — башенка, пристроенная к одной из сторон дома и возвышающаяся над крышей подобием маяка. Ее вид ощутимо снижал градус отрешенности, ценимый мной в таких вот домах, — участок под самой конусовидной крышей башенки охватывало кольцо из больших окон, явно не входивших в первоначальный план постройки и прорубленных совсем недавно. Но если кто-то в доме и захотел больше окон, то явно не ради лучшей освещенности внутренних убранств — ибо на всех трех этажах и на башенке они были наглухо закрыты ставнями.
Собственно, в таком состоянии я и ожидал застать дом. С его теперешним хозяином, Рэймондом Спейром, я переписывался уже довольно долго.
— Я думал, вы прибудете гораздо раньше, — заявил Спейр, отворяя дверь. — Уже почти стемнело, и мне казалось, вы поняли, что лишь в определенные часы…
— Прошу прощения. Но вот я здесь. Можно войти?
Спейр отошел в сторону и театральным жестом пригласил внутрь — будто зазывая на одно из тех представлений сомнительного рода, коими он порядочно заработал на жизнь.
Из чистой любви к искусству мистификации он взял фамилию знаменитого визионера и художника, — утверждая даже, что взаправду имеет некое кровное или духовное родство с известным чудаком. Но я исправно отыгрывал роль скептика — как и в своих письмах к Спейру: этим я, собственно, завоевал его доверие. Иного пути к возможности засвидетельствовать определенные явления (которые, как я понял из сторонних источников, неизвестных падкому на иллюзии Спейру, точно заслуживают моего внимания) не существовало. Сам же хозяин дома удивил меня своим довольно-таки пролетарским внешним видом, с трудом соотносимым с его репутацией шоумена и гения лицедейства.
— Вы все тут оставили точно в таком виде, как было до вас? — спросил я, имея в виду покойного прежнего владельца, чье имя Спейр мне никогда не раскрывал… хотя я и без него обо всем был осведомлен.
— В общем и целом — да. Он был прекрасным домовладельцем. С учетом всех обстоятельств…
На преувеличении поймать Спейра в данном случае, увы, не выходило: интерьер дома был прямо-таки подозрительно безупречен. Большая зала, в которой мы засели, как и все прочие здешние комнаты и коридоры, источала атмосферу уютно-ухоженного мавзолея, в котором мертвые взаправду способны обрести покой. Мебель была громоздкой и архаичной, но на ней не лежала гнетущая тяжесть лет, и из шкафов не неслись вопли запертых скелетов. Даже царивший в доме напускной полумрак — спасибо закрытым ставням — не усугублял положения. Часы, чье размеренное тиканье неслось из соседней комнаты, не порождали зловещего эха, отскакивающего от темных полированных половиц к высокому, без единой паутинки, потолку. Ничто здесь не внушало страха перед подвальными монстрами и безумными мансардными призраками. Ничто в здешнем убранстве, если не считать эзотерической облачной картины в раме на стене и расставленных по полкам диковин из коллекции Спейра, не производило странного впечатления.
— Вполне невинная атмосфера, — озвучил мою мысль Спейр, хоть в этом и не было особой нужды.
— Да, до одури невинная. Это входило в его намерения?
Спейр рассмеялся.
— По правде говоря, именно это входило в его намерения. Безвредная духовная пустошь. Стерильная, безопасная…
— …безвредная для его гения.
— Вы, я гляжу, все понимаете. Ему было свойственно рисковать, а не опускать руки. Но если почитать дневники — сразу станет понятно, на какие муки обрекали его эти удивительные способности… эта его сверхчувствительность. Ему жизненно необходимо было такое вот стерильное местечко… вот только душа его вечно требовала зрелища. Он раз за разом в дневниках описывает свое состояние как «перегрузку», доводящую до исступления. Иронично, не правда ли?
— Ужасно, по-моему, — ответил я.
— О, конечно же. И сегодня нам выпадет шанс испытать весь ужас. Перед тем как окончательно стемнеет, я хочу показать вам его мастерскую.
— Окончательно стемнеет? — переспросил я. — Да тут и так мало света из-за этих ставен на окнах.
— Они очень уместны, поверьте, — мягко ответил Рэймонд.
Упомянутая Спейром мастерская располагалась, как мне следовало догадаться, на самом верху башни в западной части дома. Туда можно было добраться только по шаткой винтовой лестнице — предварительно поднявшись по скрипучим ступеням на чердак. Спейр завозился с ключом, отпирающим низкую деревянную дверь, но вскоре мы смогли войти.
Именно рабочий кабинет — вернее, теперь уже его остатки — представляла собой эта комнатка.
— Похоже, что незадолго до конца он решил уничтожить часть работ и станок, — объяснил Спейр, указывая на валяющийся повсюду мусор, состоящий, главным образом, из осколков стекла, окрашенных и странным образом перекрученных. Иные работы уцелели — те, что были прислонены к стене или лежали на столе. Нашлись и незавершенные — они крепились на деревянных мольбертах, словно картины на доработке: причудливые трансформации их поверхностей так и не были доведены до конца. Из этих листов преображенного стекла были вырезаны различные фигуры, и к каждой крепился маленький ярлык с пометкой, похожей на восточный иероглиф. Такие же символы большего размера были оттиснуты на деревянных ставнях, прилаженных к окнам по всему помещению.
— Даже притворяться не стану, что понимаю всю эту символику, — признал Спейр, — но ее назначение очевидно. Поглядите, что происходит, когда я снимаю эти ярлыки.
На моих глазах он прошел по комнате, срывая пометки-глифы с отлитых в стекле хроматических аберраций. Не потребовалось много времени, чтобы я заметил изменения в общей атмосфере комнаты — как если бы в ясный день на солнце вдруг наползла туча. До этого округлая комната как бы купалась в скрученном цветовом калейдоскопе — естественное освещение неуловимо рассеивалось стараниями странных затемненных стекол; эффект был чисто декоративным, эстетическим, он не затрагивал ни в коей мере физику спектра. Теперь же что-то необычное творилось со светом — он проявлял новые, непривычные свойства, и зримое уступало трансцендентному. Из студии эксцентричного художника мы будто перенеслись в украшенный витражами собор… намоленность коего, впрочем, пострадала от некоего осквернительного акта. Сквозь причудливо выгнутые линзы — подвешенные под потолком, прислоненные к скруглявшейся стене с заделанными окнами, лежащие на полу — я увидел вдруг некие размытые формы, будто боровшиеся за право обрести видимость, претворить свои причудливые очертания в жизнь. Была ли их природа загробной или же демонической — или, быть может, чем-то средним, — я не ведал, но независимо от нее они обретали сущность не только в видимости и осязаемости, но и в размерах — набухая, пульсируя, напластовываясь на образ привычного нам мира и затмевая его.
— Возможно, — сказал я, обращаясь к Спейру, — это сугубо спиритический эффект, достигаемый…
Но не успел я закончить свою мысль, как Спейр судорожно заметался по комнате, возвращая ярлыки на стеклянные диковины — и загоняя тем самым расползающиеся формы обратно в состояние трепетной призрачности, заставляя их выцветать и исчезать. Мастерская погрузилась в прежнее состояние радужной стерильности. Спейр вывел меня наружу, запер за собой дверь, и вместе мы спустились на первый этаж.
Потом он провел меня по менее примечательным комнатам. Везде нас встречали неизменно законопаченные окна и повсеместно выхолощенный дух. Будто некогда отсюда была изгнана некая мощная темная сила — и в очищенном доме не осталось ни святости, ни бесовства, лишь эта первозданно-созидательная атмосфера, в которую страшный гений прежнего владельца погрузился, дабы практиковать науку кошмаров.
Мы несколько часов провели в небольшой, ярко освещенной библиотеке. Здешнее окно скрывали не ставни, а занавеси, и мне показалось, что за ней различим мрак ночи. Но стоило мне положить руку на выглядевшую податливой поверхность портьеры, как я почувствовал жесткость — будто прикоснулся к гробу сквозь бархатистую обивку. Под портьерой скрывались ставни из темного дерева — уверен, если бы имелась возможность их распахнуть, моим глазам предстала бы одна из светлейших ночей средь всех когда-либо мною виденных.
В течение некоторого времени Спейр зачитывал мне отрывки из дневников — первоначально записи велись в виде шифра, но он смог раскусить его. Я сидел и слушал его голос, столь уместный для рассказа о чудесах, натренированный обширнейшей практикой зазывания публики на мистические фрик-шоу. В этот раз от меня не укрылись серьезность и искренность его тона… и диссонирующие обертоны страха, прорезавшие его обычно невозмутимый поспешный говорок.
— «Мы спим», — читал он, — «среди теней иных миров. Тени эти — бесплотное вещество, облегающее нас, они — основной материал, которому мы придаем форму разумения. И хоть мы создаем то, что видим, нам пока не дано творить свою суть. Потому, осознавая, что живем в мире непознанного, мы страдаем от кошмаров. Какими ужасными эти призраки и демоны кажутся в глазах смертного, которому удалось узреть то, что извечно сопровождает нас! Каким ужасным казался бы нам истинный облик тех, что свободно перемещаются по миру, вползают в самые уютные комнаты наших домов, резвятся в том световом аду, что во имя сохранения здравого рассудка мы называем просто „небом“! Только увидев их, мы по-настоящему проснемся — но лишь затем, чтобы увидеть новый сон, спасающий нас от кошмара, который когда-нибудь настигнет даже ту часть нас, что безнадежно усыплена».
Так как я лицезрел легшие в основу этой гипотезы явления, то не избежал очарования ее элегантностью, даже без оглядки на оригинальность. Все наши кошмары — внешние ли, внутренние — она вписывала в систему, не могущую не вызывать восхищения. Однако в конечном счете это было лишь утешающее объяснение, вызванное какой-то душевной травмой — притом совершенно эту травму не отражающее. Откровением или бредом называть попытки разума встать между ощущениями души и чудовищной тайной? Здесь интерес представляла не истина и не суть эксперимента (который, даже если и был поставлен неправильно, все равно давал впечатляющие результаты), а приверженность этой тайне и основополагающему, священному даже страху, что она навлекала, — так, по крайней мере, казалось мне. Как раз здесь теоретик кошмара не преуспел, угодив под нож доводов разума — которые, в конце концов, его спасти не смогли. С другой стороны, все эти великолепные глифы, на смысл которых Рэймонд не смог пролить свет, все эти загадочные грубые поделки из стекла — они представляли собой реальную силу, противостоящую безумию, навлекаемому тайной, — и пусть никакой эзотерический анализ не в силах объяснить, как это все работает. Как было известно прежнему владельцу дома, наша жизнь и вправду протекает в тени иного мира. Он подогнал свое жилище под его стандарты — желая отгородиться от него или же, наоборот, приобщиться… но в любом случае этот мир одержал над ним победу прежде, чем теоретик кошмара смог накрепко захлопнуть окно, сквозь которое очевидными становились беспросветность и мрачное насмешничество бытия.
— У меня вопрос, — сказал я, с сожалением глядя, как Спейр закрывает покоившийся на коленях дневник. — Оттисками тех глифов украшены только ставни в башне. Не объясните, почему их нет на всех остальных?..
Спейр подвел меня к окну и отодвинул занавеску. С большой осторожностью он отвел одну из створок — на то малое расстояние, что позволяло увидеть ее торец. Стало очевидным, что нечто контрастного цвета и текстуры образовывало прослойку меж двух панелей темного дерева.
— Они выгравированы на листах стекла, помещенных внутрь каждой створки, — пояснил Спейр.
— И те, в башне?..
— Да. Не знаю, был ли дополнительный набор символов осторожничаньем или просто излишком…
Его голос вдруг сбавил тон, а потом и вовсе умолк — хотя пауза, казалось, не подразумевала со стороны Спейра никакой задумчивости.
— Ну да, — подсказал я, — предосторожность или излишек.
На мгновение он ожил:
— То есть я хотел сказать, являются ли символы дополнительным средством против…
И в этот момент рассудок его окончательно отдалился, ушел в глубины его мозга, оставив меня единственным зрителем драматической развязки действа.
— Спейр, — позвал я его, заставив голос звучать нормально.
— Спейр, — повторил он, но каким-то не своим голосом.
Звуки, издаваемые им, скорее напоминали отголосок, чем живую речь. На мгновение я усомнился — как можно было верить Рэймонду Спейру, зная его любовь к пугалкам из картона и привидениям из тряпья и желатиновой слизи? И все же насколько более изящными и искусными были эффекты текущего представления — как будто он манипулировал самой атмосферой вокруг нас, дергая за ниточки света и тени.
— Этот луч, он так ярок, — произнес он этим новым западающим, неровным голосом. — Он вонзается в стекло, — с этими словами он положил руку на створку ставен, — и тени направляются к… к…
Со стороны казалось, что Спейр не столько отворял ставни, сколько пытался захлопнуть створку, распахивающуюся все сильнее и сильнее, позволяющую странному сиянию постепенно просачиваться внутрь. Но прямо на моих глазах он сдался, позволив сторонней силе направлять свои действия.
— …сливаются в единое во мне, — несколько раз повторил он, шагая от окна к окну и методично отворяя ставни в некоем ритуальном трансе.
Зачарованный, я смотрел, как он обходит весь первый этаж до последней комнаты, — автомат из плоти и крови, запрограммированный человек. Покончив здесь, он поднялся по лестнице, и его шаги зазвучали уже на втором этаже: чем выше он взбирался, тем слабее я их различал. Последнее, что мне удалось четко уловить, — далекий хлопок деревянной двери о косяк: Рэймонд добрался до комнаты в башне.
Сосредоточившись на странно изменившемся поведении Рэймонда, я не сразу обратил внимание на его последствия. Длилось это недолго — теперь я попросту не в силах был игнорировать фосфорный блеск, подсвечивающий ставни изнутри. То светились стекла — в каждой комнате, в каждом окне; обходя этаж, я зашел в библиотеку и коснулся тронутого временем дерева одной из створок. Странное покалывание взобралось по моим пальцам на ладонь, охватило ее — я почувствовал, что мое тело будто превращается в вибрирующее отражение на глади потревоженной воды или оплывающей от жара зеркальной поверхности. Из-за этих вызванных неведомой силой ощущений — их мне вряд ли доведется изгнать из памяти — я не сразу приметил то, что разыгрывалось за окном.
Несколько мгновений я воспринимал лишь ландшафт, окруживший дом: степь, опустошенный мир, безотрадно возлежавший под сияющим куполом небес. Лишь потом в мое восприятие вползли фрагменты каких-то сторонних, накладывающихся изображений — будто на зримый образ лег сплетенный из горячечного бреда космогонический гобелен.
Окна, которые — за неимением более точного термина — я вынужден назвать заколдованными, сослужили свою службу. Образы, передаваемые ими, шли из призрачного мира, обручившего безумие с метафизикой. По мере их прояснения я наблюдал за закоулками, что обычно недоступны земному зрению, за слиянием плоскостей объектов, чья природа сама по себе исключает всякое сочетание, — как не может слиться плоть с неодушевленной материей, с собственным окружением. Но именно это происходило у меня на глазах — как оказалось, были на Земле места, где подобные закономерности попирались явно и открыто! То был мир ночного кошмара — но, сомнений нет, великолепный мир.
Свет солнца, облекая некие экзотические города, вплавлялся в лица людей, что были лишь масками для насекомоподобных тварей; на камнях мостовой ночных античных улиц вдруг открывались глаза; темные галереи пустующих музеев обрастали призрачными формами, сошедшими с помутневшего слоя краски старинных картин; земля у края вод порождала новые абиологические звенья эволюции, и уединенные острова давали приют видам, не имевшим подобий за пределами мира грез. Джунгли кишели звероподобными фигурами, чья жизнь была отгорожена липким изобилием флоры и протекала в спертой, овеществленной духоте. Пустыни оживали поразительными мелодиями, чье звучание подчиняло себе мир вещей и управляло им; дышали подземелья, в чьих недрах трупный прах поколений срастался в кораллоподобные скульптуры — мешанину конечностей, вспученной плоти, зрительных органов, рассеянно сканировавших темноту.
Мое собственное зрение вдруг укрылось под веки, отгораживая меня от этих образов на мгновение. И в тот краткий миг я повторно прочувствовал стерильный дух этого дома, его «невинную атмосферу». Именно тогда я понял, что дом этот был, возможно, единственным местом на Земле — или даже во всей Вселенной, — что излечилось от бушевавшей повсеместно фантомной чумы. Достижение это — быть может, бесполезное или даже недостойное — теперь пробуждало во мне чувство великого восхищения, какое мог бы вызвать Великий Молох, изваянный с изобретательностью и вдохновением.
И мое восхищение усилилось, когда я последовал по пути Спейра и поднялся по боковой лестнице на второй этаж. Поскольку здесь комната следовала за комнатой через лабиринт взаимосвязанных дверей, которые Спейр оставил открытыми, казалось, будто влияние окон обостряется, представляя все большую угрозу дому и его жителям. Что проявилось в окнах этажом ниже сценами вторжения спектральных чудовищ в привычную действительность, здесь дошло до точки усугубленного реальностного распада: иномирье стало доминировать. Срывая маски, разбрасывая каменные преграды, оно распространяло свое извращающее влияние прихотливо, воплощая самые лихорадочные стремления, диктуя метаморфозы, что напрочь вытесняли знакомый порядок вещей.
До того как подняться на третий этаж, я некоторым образом подготовился к тому, что мог бы там застать, — памятуя, что дальнейшее восхождение лишь нарастит силу и концентрацию заоконных явлений. Каждый оконный проем теперь являл собой обрамленную фантасмагорию смешанных и радикально преображенных форм и цветов, невероятных глубин и расстояний, гротескных мутаций аномального толка; в каждом окне бушевали капризный хаос и небывальщина. И, минуя пустые и странным образом утратившие непрозрачность комнаты последнего этажа, я все больше убеждался, что сам дом сейчас возносился в иную вселенную.
Понятия не имею, сколько времени я восторгался этим бунтом материи, бьющим наотмашь по незащищенному рассудку, — знаю лишь, что из транса меня вывел трепет перед вхождением в самую высокую комнату, мастерскую в башне, черепную коробку этого дома-зверя с пестрой шкурой. Взбираясь по винтовой лестнице, я обнаружил, что Спейр открыл восьмиугольное слуховое окно, казавшееся теперь пристально смотрящим глазом божества. Пробираясь сквозь лабиринт безумных цветовых иллюзий и оживших теней, я шел на голос… вернее, лишь на дрожащее эхо голоса, ибо звук здесь искажался даже пуще света. Встав на последнюю ступень перед дверью в мастерскую, я прислушался к звучащим невесть откуда гулким словам:
— Теперь тени восходят к звездам — движутся во мне, во всем сущем. Их великолепие должно пронизать каждую вещь, каждое место, что обустроено по образу и подобию их — и нас… Этот дом — мерзость, вакуум, пустота. Ничто не должно противиться… противиться…
И с каждым повторением этого последнего слова усиливалась борьба — эхоподобный неземной голос исчезал, вытесняемый настоящим голосом Спейра. В конце концов Рэймонд, похоже, восстановил полный контроль над собой. Настала пауза — краткое затишье, что я уделил обдумыванию дальнейших сомнительных сценариев, согласно которым я мог действовать или же оставаться безучастным. Все ли было кончено для запертого в мастерской человека? Не могла ли смерть быть разумной ценой за опыт, что предшествовал кончине предыдущего хозяина дома? Весь мой багаж запретных знаний не смог склонить меня в сторону того или иного решения — не от него зависели те сиюсекундные откровения, что обрушились на меня, когда я застыл, взявшись за дверную ручку, застыл в ожидании толчка, случая, который мог бы решить все. В тот момент единственным доступным мне чувством была непреодолимая, кошмарная предрешенность.
Из-за двери раздался низкий, утробный смех — звучание его нарастало с приближением смеющегося. Но он не отпугнул меня — я не шелохнулся, лишь сжал плотнее ручку, весь во власти видений: звезды средь огромных теней… странные заоконные миры… беспрерывная вселенская катастрофа.
Что-то тихонько прошелестело у самых моих ног — опустив глаза, я увидел несколько небольших прямоугольников, выступающих из-под двери развернутым веером, словно карты. Склонившись, я поднял один из них и уставился бездумно-пораженно на украшавший его таинственный символ. Пересчитал остальные — их было столько же, сколько окон в круглой мастерской. Значит, все печати сняты.
Подумав о той силе, что высвободилась теперь, когда все защиты спали и ничто более не препятствует воздействиям снаружи, я позвал Спейра — не питая, впрочем, надежд на то, что прежний Спейр еще существует. Но низкий смех вдруг смолк, и затем — уверен — я услышал голос Рэймонда Спейра.
— Окна! — кричал тот. — Они затягивают меня, к звездам и теням!
Все мои попытки открыть дверь ни к чему не привели: в комнату я так и не попал, ибо неведомая сила надежно запечатала ее. Вряд ли я мог еще чем-то помочь Спейру. Его голос исчезал, затихая, проваливаясь в небытие.
Мне остается только гадать, какими были его последние секунды — там, в кольце окон, выходящих на миры, не поддающиеся никакому описанию. Той ночью тайна доверилась лишь Спейру — не знаю, было ли то волей случая или прихотью плана. Я остался в стороне, но некая малая часть опыта могла быть сохранена мною — и, коли я того желал, мне нужно было попросту покинуть этот дом.
Моя догадка оказалась верной, ибо, едва я вышел в ночь и повернулся к дому, мне открылось, что комнаты его не пустовали более. Как оказалось, работали окна в обе стороны — и внутрь, и наружу; и теперь все то, что я видел снаружи, будучи в его стенах, стало частью его внутреннего убранства. Дом целиком перешел в собственность иномирных сил. Перед ним я простоял до самого рассвета — до того, как цветистые фантомы ночи растворились в прохладном свете утра.
Несколько лет спустя мне выпал случай повторно посетить дом. Я застал его пустым и покинутым, как и предполагалось. В проемах больше не было ни рам, ни стекол. Как меня просветили в близлежащем городке, дом заработал дурную славу, и мимо него уже не первый год никто не ходил. Мудро избегая манящей бездны ада, жители городка придерживались собственных улочек, собственных парков и собственных старых жилищ. А что им еще оставалось? Откуда им знать, что их дома незримо обжиты без их ведома? Они не видят — не хотят видеть — тот мир теней, с которым соприкасаются каждый миг своих кратких беспечных жизней. Но я уверен, что порой, когда пробивает тревожный сумрачный час, даже они ощущают его присутствие.
Куколки
Ранним утром, за несколько часов до восхода солнца, меня разбудил доктор Дюблан. Он стоял у подножия моей кровати и дергал за многочисленные покрывала, и в полудреме мне показалось на секунду, что по моему ложу прыгает какой-то неизвестный науке зверек. Потом я увидел трясущуюся руку в перчатке — спасибо свету фонаря за окном; следом признал и фигуру самого доктора, в пальто и шляпе.
Я зажег торшер на тумбочке и сел, глядя столь хорошо известному нарушителю спокойствия в лицо.
— Что случилось? — недовольно спросил я.
— Прошу прощения, — произнес он довольно-таки нетерпеливым тоном. — Хочу вас познакомить кое с кем. Думаю, вам пойдет на пользу.
— Ну, раз вы так считаете… А можно как-нибудь попозже? Я и так плохо сплю — уж кому, как не вам, это знать.
— Верно, но я знаю кое-что еще, — парировал он, не скрывая раздражения. — Тот, кого я хочу вам представить, очень скоро покинет страну, так что в нашем случае время — на вес золота.
— Все же…
— Ну да, я знаю. Ваши психозы. Вот, примите это.
Доктор Дюблан вложил мне в ладонь две кругленькие таблетки. Я закинул их в рот и запил водой из стакана на тумбочке, стоявшего рядом с будильником, мягко потрескивающим из-за какой-то странной поломки механизма. Мой взгляд, по обыкновению, застыл на плавно движущейся секундной стрелке, но доктор Дюблан поспешил вывести меня из транса:
— Поднимайтесь, мы уходим. Внизу ждет такси.
Я стал поспешно одеваться — с невеселыми мыслями о том, что с водителем, скорее всего, придется в итоге расплачиваться мне.
Доктор Дюблан провел меня к машине, стоявшей в переулке позади моего дома. Слабый свет ее фар почти не наносил урона окружной темноте. Бок о бок мы проследовали к ней по щербатой мостовой, сквозь облачка пара, струящегося из-под канализационных люков. В проеме меж близко сдвинутых крыш я увидел луну, и мне показалось, что прямо на моих глазах ее фазы слегка поменялись, будто желтый шар обрел чуть большую завершенность, чем прежде. Доктор перехватил мой взгляд:
— С луной все в порядке, если вас это беспокоит.
— Но она вроде как поменялась.
Издав раздраженный рык, доктор распахнул дверцу и усадил меня в машину.
Водитель, казалось, медитировал до нашего прихода — реакции от него доктор добился не сразу. Лишь после того, как он несколько раз повторил адрес, на который нам нужно было попасть, таксист обратил к нему свое тонкое, крысиное личико. Некоторое время мы ехали молча сквозь безлюдные улицы — в поздний час мир за окном автомобиля казался нагромождением колеблющихся в отдалении теней. Тронув меня за руку, док произнес:
— Не волнуйтесь, если от таблеток, что я вам дал, не будет быстрого эффекта.
— Я спокоен, док, — заверил я его, ответом послужил сомневающийся взгляд. — И знаете, мне будет еще спокойнее, если вы все же скажете, куда это мы мчим в такое время. Неужели все настолько серьезно? Или это какая-то тайна?
— Никакой тайны, — отмахнулся доктор Дюблан. — Мы едем повидать одного моего бывшего пациента. Не могу сказать, что в его случае лечение прошло стопроцентно успешно… остались кое-какие огорчительные проявления. Он тоже доктор — не тая скажу, блестящий ученый, — но вы его зовите просто мистер Хват. Хочу еще, чтобы вы загодя ознакомились немного с его работами. Покажем вам небольшой фильм. Зрелище необыкновенное… и, возможно, полезное — для вас, я имею в виду. Это все, что я могу сказать на данный момент.
Я кивнул, сделав вид, что меня удовлетворило такое объяснение. Потом — заметил, как далеко нас занесло, почти на другой конец города, если вообще возможно доехать столь быстро из одного конца в другой. Часы я надеть забыл и теперь жалел о своей несобранности — чувство дезориентации усилилось. Район, который мы сейчас проезжали, был нижайшего пошиба — даже сияние луны не позволяло обмануться на этот счет. Попадались поля, превращенные в свалки под открытым небом, посверкивающие битым стеклом и смятым металлом; здания, осыпающиеся до самого скелетоподобного каркаса; изуродованные временем скучившиеся дома, какой пониже, какой повыше. Даже когда я смотрел на них сквозь стекло, они, казалось, продолжали зримо разрушаться, облезать прямо в тусклом свете луны. Острые крыши и трубы вытянулись к небу. Уложенные неровно, с прорехами и выступами, темные кирпичи фасадов походили на опухоли. Здешние улицы вообще напоминали какой-то инопланетный ландшафт. Хоть попадались горящие окна, единственной увиденной живой душой был растрепанный бездомный, сидевший у столба дорожного знака.
— Извините, доктор, — сказал я, — но это как-то уж слишком.
— Потерпите, — ответил он, — мы почти на месте. Вот в этот переулок, — обратился он к водителю, — сверните.
Машина подскочила, когда мы вписались в узкий проезд. По обе стороны от нас тянулись высокие деревянные заборы, за которыми высились какие-то громадные частные дома (похоже, такие же старые и потрепанные, как и те, мимо которых мы ехали раньше). Фары такси неважнецки справлялись с освещением тесной маленькой аллеи, которая, казалось, становилась тем уже, чем дальше по ней мы продвигались. Водитель вдруг резко затормозил, дабы не переехать привалившегося к забору старика с бутылкой в руке.
— Вот здесь мы и остановимся, — сказал док мне. — Ждите нас, — это он бросил водителю.
— Доктор, — я поймал его за рукав прежде, чем он открыл дверь, — а не слишком ли дорого…
— Вы бы больше волновались о том, как отсюда назад поедете, — громко выдал он. — От этого района все стараются держаться подальше, а диспетчеры привыкли сбрасывать поступающие отсюда вызовы. Я ведь прав? — окликнул он таксиста, но тот, похоже, возвратился в свою нирвану. — Пойдемте, — сказал док. — Он нас подождет. Вон туда.
Мы дошли до забора, и док сдвинул несколько штакетин, сколоченных в своего рода воротца на направляющих. Когда мы очутились по ту сторону, он аккуратно задвинул их за собой. Глазам нашим предстал небольшой дворик — до неприличия замусоренный и целиком отданный во власть бессветья — и дом, надо полагать, самого мистера Хвата. Дом казался непомерно большим, крыша вся щетинилась острыми башенками со слуховыми оконцами, в свете луны туда-сюда качался на фоне неба темный силуэт флюгера, очертаниями напоминавший какое-то животное. Луна, к слову, хоть и светила по-прежнему ярко, успела будто как-то исхудать, истончиться, поизноситься, как и все в этом районишке.
— И вовсе она не изменилась, — заверил меня доктор.
Он держал за ручку распахнутую дверь черного хода и жестом зазывал войти в дом.
— Там внутри хоть кто-то есть? — уточнил я.
— Дверь незаперта. Видите, как сильно он нас ждет?
— По-моему, и свет не горит…
— Мистер Хват экономит на всем. У него есть расходы поважнее счетов за свет. Человек он всяко не бедный — но весьма экстраординарный. Идите сюда. На крыльце аккуратней. Ступеньки тут совсем не такие крепкие, как раньше.
Как только я встал рядом с доком, он достал из кармана пальто фонарик и высветил перед нами дорожку в темные глубины дома. Луч внутри так и заплясал, угодив в паутину, затянувшую угол под самым потолком, потом выпутался и побежал по голым потрескавшимся стенам, со стен спрыгнул на вставшие дыбом половицы — и заплясал на них замысловатый джиттербаг. На мгновение он высветил два довольно-таки потрепанных чемодана у первой ступеньки лестничного пролета, потом плавно скользнул вверх, задел перила и рассеялся где-то этажом выше — там, откуда неслись какие-то скребущие звуки, будто расхаживал зверь с длинными когтями на лапах.
— Мистер Хват держит домашнее животное? — вполголоса спросил я.
— Почему бы и нет? Впрочем, не думаю, что это оно.
Мы углубились в дом, миновав множество комнат — к счастью, свободных от меблировки. Порой под ногами хрустело, ломаясь, стекло, и я умудрился случайно пнуть пустую бутылку — она недовольно загремела по незастеленному полу. Достигнув противоположного конца дома, мы вошли в длинный коридор с несколькими дверными проемами по бокам. Все двери были закрыты, но где-то за ними, похоже, и скрывался источник звуков, похожих на те, что слышали мы на втором этаже.
К этому странному поскребыванию вдруг прибавился неспешный скрип шагов на лестнице. Последняя дверь в конце коридора вдруг открылась, пуская в проем чахлое, нехотя потеснившее мрак свечение. В его ореоле появился круглобокий коротышка — и вальяжно махнул нам рукой.
— Поздно вы. Очень-очень поздно, — журил он, пока мы спускались вниз, в подвал. У него оказался высокий, но подпорченный хрипотцой голос. — Я уже собирался уходить.
— Примите мои глубочайшие извинения, — ответил доктор Дюблан, и слова эти из его уст прозвучали совершенно искренне. — Мистер Хват, позвольте вам представить…
— Довольно. Вы же понимаете, мне сейчас не до этих формальностей. Давайте сразу к делу. У меня каждая секунда расписана.
Подвал встретил нас дрожащим свечным сиянием — армия стеариновых столбиков, где-то все еще высоких и где-то совсем уже расплывшихся, выстроилась прямо на грязном полу. На столе в центре подвала стоял старинный кинопроектор, к стене перед ним был подвешен экран. Проектор был подключен к чему-то вроде небольшого электрического генератора, гудевшего под столом.
— Тут есть стулья, можете присесть, — сказал мистер Хват, укрепляя пленку на катушке проектора. Потом он впервые за все время обратился напрямую ко мне: — Не знаю, объяснил ли вам доктор хоть что-нибудь из того, что я сейчас вам покажу. Если и да — то, скорее всего, ничтожно мало.
— Верно, мало, но так и надо, — вмешался доктор Дюблан. — Думаю, если вы просто поставите пленку, моя цель будет достигнута, без всяких объяснений. Что плохого с ним будет от просмотра фильма?
Мистер Хват промолчал в ответ. Задув пару-тройку свечек и убавив тем самым освещение, он включил проектор — на поверку механизм довольно шумный. Я даже заволновался, что разговоры в фильме — или даже сам его звук в принципе — утонут в этом жужжании и дребезжании, да вдобавок еще гудении генератора на полу. Но вскоре я понял, что у фильма никакого звука нет, — то была невзыскательно снятая хроника с грубой текстурой кадра, примитивным освещением и практически полным отсутствием сценария. Она запечатлела течение научного эксперимента в лабораторных условиях — хоть и сразу об этом заключить было нельзя, интерьер в кадре никак не походил на лабораторный: это были голые стены подвала если не того же самого, то — весьма и весьма похожего на тот, в котором я сейчас находился. Предметом съемки был мужчина — небритый, потрепанный, лежащий без сознания у серой отсыревшей стены. Спустя некоторое время он пошевелился, будто выходя из глубокого обморока, — но не так, как можно было бы ожидать от человека, владеющего собственным телом. Его спазматические порывы лично мне казались проявлением чего-то, что действует изнутри его тела… но при этом — против его воли. Вот в мгновение ока содрогнулась его нога, стала вздыматься и опадать грудь. Голову стало мотать из стороны в сторону… а потом кожа на ней натянулась и порвалась.
Из зарослей жирных волос вздыбилась тонкая, как палка, штуковина. Скальп мужчины натянулся еще сильнее, и в воздух брызнули мотки темных жилистых щупалец, алчно впившихся в воздух внешнего мира. На конце каждого отдельного жгута щелкали маленькие узкие клешни. Наконец это выбралось из деформированного черепа, помогая себе множеством конечностей, — раскрылись мизерные полупрозрачные крылья, распахнулись и затрепетали, блестящие и явно бесполезные, не способные к полету. Тварь обратила головку к камере и уставилась в объектив злыми глазками. Защелкал псевдоклюв, обрамляющий пасть, — существо будто пыталось сказать что-то снимающему.
— Доктор Дюблан, — шепотом обратился я, — боюсь, что…
— Вот именно! — зашипел он на меня. — Боитесь! Но я намерен освободить вас от страха — именно поэтому вы здесь!
Настала очередь моих недоверчивых взглядов в его сторону. Да, от меня никогда не укрывалось, что док тяготел к нетрадиционным формам лечения, но наше присутствие в этом подвале — холодном болоте теней, в котором свечи мерцали, как огоньки светляков, — по-моему, не шло на пользу ни мне, ни ему, если вообще можно было говорить о какой-либо пользе в нашем случае.
— Хоть бы раз послушали меня, — заметил я.
— Тссс. Смотрите фильм.
Тот, кстати, шел к концу. Вылупившись из своего носителя, существо вскоре принялось жадно пожирать его — оставляя от мужчины лишь кучку костей в ворохе грязной сброшенной одежды. Идеально выскобленный череп потерянно лежал на боку в стороне. Тварь, до того жилистая, стала раздутой и мясистой, ни дать ни взять — раскормленный хозяевами пёс. Под конец в кадре появилась сеть, наброшенная на гигантскую гадину откуда-то со стороны и оттащившая ее прочь, за пределы досягаемости объектива. Белизна заполнила экран, жужжание пленки смолкло.
— Что думаете? — спросил доктор.
Поняв, что я все еще под впечатлением от увиденного, он щелкнул пальцами у меня перед глазами. Я моргнул, а потом обратил на него взгляд, ошеломленно молча. Воспользовавшись моментом, док начал с грехом пополам пояснять мне заснятый на пленке кошмар:
— Вы должны понять вот что: целостность материальных форм — чепуха, не говоря уж об их духовном наполнении. В увиденном вами нет ничего ужасного, но вы боитесь, потому что такую волю диктуют вам предрассудки, все ваши заблуждения о подлунном мире. Именно они в значительной мере и препятствуют терапии и излечению. Вы попросили меня избавить вас от тревог о том, что мир не управляется никакими законами, — в то же время глубоко внутри себя понимая, что просто узнали неприглядную правду. Рассудок, с его извечной жаждой новых ощущений и новых способов восприятия, мог подвести вас — и любого другого на вашем месте — в любой момент! Уверен, вы многому научитесь у мистера Хвата. Конечно, я все еще признаю, что у его работы есть некоторые неприглядные стороны, но редкие и бесценные знания, полученные в процессе, по-моему, окупают все последствия. Его исследование ушло в те области, где многочисленные и разноплановые формы естественного бытия демонстрируют способность к самым неожиданным взаимодействиям… к таким проявлениям, что, признаться, считались невозможными. У него в голове в определенный момент все смешалось, конечно же… слишком много закрытых путей вдруг стали открытыми. Интересно, как мы порой понятия не имеем о тех искушениях и пороках, что развиваются в ходе подобных работ… об этом неожиданном бесконтрольном гедонизме. Ох уж эти заявки на всемогущество и невыносимая снисходительность! Но, раз испугавшись, мистер Хват отступился от собственных полномочий, хотя вся эта небывальщина уже крепко вошла в его жизнь, стала отчасти привычной. Худший вид рабства — но с каким пылом убеждения он твердил о достигнутой эйфории, обо всех явленных невероятных открытиях — обывательскому пониманию такое попросту не дано! Все кончилось тем, что он потребовал у меня освобождения от такой жизни — от жизни, ставшей, по его собственным словам, тяжелой и безнадежной. Собственно, вы мне говорили то же самое — разница лишь в том, что корни ваших проблем и проблем мистера Хвата лежат в абсолютно противоположных плоскостях. Нужно найти некую золотую середину… установить фазу баланса. Теперь-то это совершенно очевидно! Вот поэтому я свел вас вместе. Что бы вы себе там ни думали, это — единственная причина.
— Думаю, — прервал я доктора, — что мистер Хват от нас куда-то сбежал. Лично я надеюсь, что мы видели его в последний раз.
Доктор Дюблан улыбнулся:
— Что вы, он еще в доме. Будьте уверены. Пойдемте наверх.
И правда мистера Хвата не пришлось долго искать. Вернувшись в коридор с дверями по бокам, мы увидели, что одна из них распахнута. Ничего не объясняя, доктор Дюблан подтащил меня к ней, чтобы и я смог увидеть, что же произошло внутри, в маленькой пустой комнатке с дощатым полом.
Там была всего одна оплывшая свеча — ее пламя тускло освещало круглое лицо мистера Хвата, бесформенной грудой лежащего в дальнем углу комнаты. Пот градом катился по нему, хоть в комнате и гулял холод. Глаза мистера Хвата были полуприкрыты в своеобразной изможденной истоме. Что-то было не так с его ртом — он будто пытался накрасить губы, но переусердствовал, превратив их в небрежную клоунскую ухмылку. На полу рядом с ним лежала, судя по всему, тварь, заснятая на ту пленку, — вернее, уже ее останки, расплющенные и выпотрошенные.
— Ты заставил меня слишком долго ждать! — вдруг закричал Хват, открывая глаза и предпринимая неудачную попытку распрямиться. — Ты не смог помочь мне и теперь изводишь ожиданием!
— Именно для того, чтобы помочь тебе, я сюда приехал, — сказал доктор, пристально глядя на изувеченное тело твари на полу. Поняв, что я смотрю на него, док вернулся в реальность: — Я пытаюсь помочь вам обоим единственно возможным способом. Расскажите ему, мистер Хват. Расскажите, как вы вывели этих удивительных существ. Расскажите, какие необычайные ощущения они вам приносят.
Мистер Хват запустил руку в карман брюк, вытащил большой носовой платок и вытер рот. На его лице цвела улыбка идиота, он шатался, словно пьяный, — ему стоило немалых трудов твердо встать на ноги. Теперь его тело казалось еще более раздутым и ожиревшим, чем прежде, — и оттого даже не вполне человеческим. Запихнув платок в один карман, он пошарил в другом.
— Придется слишком вдаваться в детали, — его голос звучал на редкость благодушно. — Что тут можно сказать? В основном это все упирается сугубо в психологию. Потому-то я и сотрудничаю с вами, доктор. А все прочее — некоторые химические соединения, провоцирующие универсальный процесс трансфигурации… так называемое «чудо творения» во всех его проявлениях. Катализатор вводится в организм субъекта инъекционным способом или же перорально… — Раздуваясь от показной гордости, мистер Хват вытянул из кармана ладонь и раскрыл ее, демонстрируя две кругленькие таблетки… или что-то, что только походило на таблетки.
— Личинки богов, — произнес он с оттенком благоговения.
Я резко развернулся к доктору Дюблану:
— Те таблетки, что вы мне дали…
— Только так можно было добиться каких-то успехов. Я старался помочь вам обоим…
— Я предвидел такой ход событий, — сказал мистер Хват, выходя из своего транса. — Не стоило тебя вообще в это вовлекать. Неужто не понимаешь, сколько накладок возникает даже без привлечения твоих пациентов? Одно дело — тот бездомный сумасброд, коих тут, в округе, достаточно, а этот парень — совсем другое. Мне жаль, что я тебя просветил. Что ж, мои чемоданы упакованы, с остальным разбирайтесь сами, доктор Дюблан. Теперь это ваша работа. Мне же пора идти.
Мистер Хват вышел из комнаты, и несколько мгновений спустя до нас долетело эхо захлопнувшейся двери. Доктор продолжал пристально наблюдать за мной — похоже, выжидая какой-то реакции. И еще он чутко вслушивался в звуки, исходившие из комнат на этом этаже. Звуки чьих-то неспокойных лапок.
— Понимаешь теперь? — спросил док. — Мистер Хват — не единственный, кто ждал долго… слишком долго. Странно, куколки уже должны начать…
Я запустил руку в карман и вытащил два кругляша:
— Никогда особо не доверял вашим методам, — сообщив это, я бросил куколки доктору Дюблану, и тот молча поймал их. — Не возражаете, если я пойду домой один?
Похоже, док не возражал. Похоже, в ходе лечения мистера Хвата док и сам превратился в безнадежного психопата. Уходя прочь, я слышал, как по дому разносится его беспокойный топот, — оставшись в том коридоре, он бегал от одной двери к другой, хлопал ими и жалобно-восторженно причитал:
— Ну вот и вы, мои красоточки. Ну вот и вы!
И хоть с доктором, похоже, все было уже ясно, его терапия дала мне свои смутно-полезные плоды. По крайней мере я получил представление о том, какие бесы могли подстерегать меня на жизненной дороге. Наступали первые минуты туманного утра, и, когда такси, вырулив из переулка, покатило прочь из упаднического района, я почувствовал себя так, будто наконец вошел в ту благословенную фазу, о которой доктор Дюблан упомянул; будто ступил за ту черту баланса между бездной кошмара и рациональной твердью, исполненной соблазнов и подталкивающей к небытию. Меня захлестнуло великое ощущение избавления — мне вдруг показалось, что я могу вести безмятежное существование завороженного зрителя, для которого безумные угрозы Творца — пустой звук, а шум и хаос двух миров: внешнего и внутреннего — не более чем объекты для наблюдения.
Но ощущение это быстро улетучилось. Подлинная панацея от невзгод переменчивого бытия встречается чрезвычайно редко.
— Не могли бы вы ехать чуть побыстрее? — спросил я у водителя, потому что от мелькавшего за окном упадка казалось, что мы так и не покинули пределы мрачного района мистера Хвата.
Реальный мир снова оплывал и изменялся, готовый вырваться из своего тонкого кокона и перекинуться в нечто неопределенное. Даже бледное утреннее солнце будто бы утратило свои выверенные пропорции.
Доехав до дома, я отсчитал таксисту кругленькую сумму за поездку в два конца с ожиданием, вздохнул и вернулся в кровать. На следующий день я взялся за поиски нового лечащего врача.