Уильям
Когда я наконец поднялся, снаружи уже стемнело. На улице было тихо, и лишь из паба доносились крики и брань. В эту жалкую дыру, тесную и грязноватую, каждый вечер стекались все сельские пропойцы. Как раз в этот момент двое таких проковыляли мимо моего окна. Они пели, выли и гоготали, но вскоре гуляки удалились и крики умолкли.
Я замерз. Перед тем как заснуть, мне и в голову не пришло притворить дверь, поэтому в магазинчике было свежо, как на улице. Шея затекла. Во сне голова у меня упала на грудь, а вытекшая изо рта слюна намочила рубашку. Поднявшись, я на негнущихся ногах доковылял до двери и захлопнул ее.
А что, если кто-то заметил меня? Вдруг какой-нибудь редкий покупатель заглянул ко мне в лавочку и увидел, что я сплю посреди бела дня, рассевшись на стуле в центре магазина? Тогда я вновь стану героем местных сплетен и сохраню за собой репутацию сельского чудака. Оставалось лишь надеяться, что вечер в моем магазине прошел подобно утру, впустую, хотя на этот раз отсутствие покупателей пошло бы на пользу моему реноме.
Желудок молил о еде, и я посмотрел на последний кусок сваммерпая, засохший, холодный, с каким-то землистым налетом. Поборов отвращение, я доел его, поклявшись, что никогда больше не поддамся искушению и не возьму в рот ни единой крошки этого пирога. Возможно даже, и от других пирогов откажусь. Впрочем, все это совершенно несущественно.
Я закрыл дверь, запер магазин и направился домой.
Голоса в пабе звучали все громче.
Желтые квадраты окон тепло светились во мраке. Меня поманило туда, впервые в жизни. Закажу кувшин дешевого пива, вреда от этого не будет. Я остановился. Даже если кто-то увидит меня там, что с того? Неужели это что-то изменит?
Каждый вечер возле паба разворачивалось одно и то же действо, и сегодняшний вечер исключением не был. Двое работяг громко бранились, один с силой толкнул другого, и между ними завязалась драка. Подвыпивший толстяк захрипел песню и, пошатываясь, поплелся прочь по улице. В этот же момент дверь распахнулась и оттуда вывалился долговязый хлыщ. Завернув за угол, он исторг из своего желудка ужин и огромное количество выпитого спиртного — с улицы этого видно не было, но такие звуки трудно с чем-то спутать.
Нет. Я решительно повернул в сторону дома. Что бы со мною ни случилось, так низко я еще не пал.
Проходя мимо трактира, я заметил, что актеров в сегодняшнем представлении больше, чем обычно.
К общему нестройному хору присоединился вульгарный женский визг:
— Да отстань же! Вот пристал!
За этим замаскированным под отказ согласием последовало громкое хихиканье, и лишь сейчас я узнал голос. Альберта. Даже не видя девушки, я знал, что ее большая грудь вот-вот выскочит из платья, и, хотя стоял я довольно далеко, в нос мне ударил запах ее кожи.
Кто-то тискал ее, шарил руками в потайных уголках ее тела, что-то бормотал, уткнувшись в шею, снедаемый желанием, хмелем, похотью, вжимался в этот охваченный гниением падший плод, который вскоре раздуется на девять долгих месяцев. Судя по фигуре, это был молодой мальчик, лет пятнадцати-шестнадцати, едва ли старше. Его голос еще срывался на фальцет, а сам мальчик был намного моложе Альберты. Ему больше пристало бы сейчас спать дома, в собственной кровати, или, возможно, читать, учиться, строить планы на будущее, которые заставили бы родителей гордиться им, принесли бы ему славу. Дверь открылась, тусклый свет упал на поляну перед трактиром, и я узнал того, кто скрасил Альберте ее похотливое одиночество, юношу, который сам излишне рано отдался гниению, охваченный чувством, ошибочно принимаемым за страсть, — мальчика, поставившего на кон самую жизнь свою и не замечающего меня, отца, что давно полагал себя опустившимся на самое дно, отца, который в эту секунду почувствовал, как дно это уходит у него из-под ног.
Эдмунд.