Книга: Исповедь священника перед Церковью
Назад: I
Дальше: III

II

Настал для меня час, когда правда Христова обязывает меня открыто перед христианским миром исповедовать то, что совершилось надо мной, как над одним из величайших грешников, по неисповедимым судьбам Божиим. В этой моей исповеди я хочу откровенно рассказать о своей трагической религиозной жизни, которая, со своими духовными обрывами, падениями, непроходимыми соблазнами, всякого рода отречениями от Христа и плотскими искушениями почти беспрерывно тянулась двадцать три года. Итак, начну со времени моего отъезда в Сибирь. С этого момента, как я отбыл из Петрограда в Сибирь, я стал чувствовать, что моя любовь ко Христу начала постепенно умаляться, гаснуть, плотские же пожелания, страсти, все чаще и чаще, все сильнее и сильнее поднимались во мне и давали осязательно знать о себе. Эти мои плотские страсти временами принимали прямо стихийный характер. Они настолько были сильны во мне, что периодами я просто терял рассудок и совершенно от них изнемогал. Несмотря на это, я все же неустанно с ними боролся, и боролся отчаянно. Мне тогда казалось, что если я не устою в борьбе со страстями, значит, я бесповоротно и окончательно погибну. Я уже в самые моменты приливов страстей с грустью в сердце прозревал, что всякие соблазны и плотские страсти возникают в человеке исключительно за счет духовной Евангельской жизни. Если эти плотские страсти возьмут надо мною верх — думал я — то, значит, любовь моя ко Христу, как основа моей жизни, должна во мне окончательно рухнуть, и тогда вся моя духовная христианская жизнь превратится в жалкий прах. Этого-то ужаса я страшно и боялся, да и было чего бояться. Я уже тогда сознавал всю опасность плотских пожеланий; я чувствовал, что в моменты прилива страстей душа моя не была способна ни любить Христа, ни молиться Ему, ни даже ясно и твердо верить в Него. Не без основания я думал тогда, что самая духовная смерть для религиозной жизни христианина скрывается именно в чувственной его жизни. Когда же утихали во мне плотские пожелания и страсти, тогда снова светлый луч моего любовного тяготения ко Христу загорался в моей душе, и я глубоко чувствовал, как мне было радостно и весело ощущать Его в себе. В такие моменты я не раз думал и размышлял о том, как бы мне раз навсегда удержать в себе этот всеосвящающий светозарный луч, наполняющий все мое существо неизреченною для меня духовною радостью. Я по своему личному опыту знаю, что значит порываться и тяготеть к Богу. Это такой момент в жизни человека, когда вся человеческая сущность опознает себя, что она не от мира сего, что ее родина — Царство Бога, что ее отечество там, где победоносно торжествует одна чистая воля Святого Духа. И вот, несмотря на мое такое пламенное желание удержать сей небесный луч в своей душе, я все же чувствовал и сознавал, что, к великому моему горю, он все реже и реже стал посещать меня, все реже и реже проникал в мою мрачную и одинокую душу. Когда я побывал в Томске и прибыл оттуда в Бийск, то остался в этом городе жить в архиерейском доме, под руководством умного и доброго начальника Алтайской духовной миссии епископа Мефодия. Через некоторое время меня, в качестве псаломщика, прикомандировали к крестному ходу, который в то время ежегодно ходил с иконой святого великомученика Пантелеймона по окрестным селам и деревням. Находясь при крестном ходе, я чувствовал себя словно на самом страшном вулкане, со всех сторон охваченным адским пламенем. Мне приходилось в то время вращаться почти исключительно в среде женщин. Страсти и плотские пожелания не давали мне покоя. Я был еще честным невинным юношей. О, как тогда горячо я молился. Целые ночи я проводил в молитве, умоляя Бога подкрепить меня в непосильном для меня труде и подвиге. В это же время мне приходилось при крестном ходе ежедневно, по несколько раз в день произносить проповеди. Не скрою, что по силе духа — свидетель Христос — проповеди мои были необыкновенные, они настолько потрясали сердца слушателей, что часто многотысячная толпа людей от слез переходила к рыданию, а от рыдания к всеобщему публичному покаянию, полному трогательного раскаяния в своих грехах. Эти мои проповеди были для меня гранитной опорой в борьбе с моими плотскими пожеланиями. Кроме проповедей, я каждый день, с раннего утра и до позднего вечера, ходил из дома в дом и пел молебны. И вот, казалось, неся такой тяжелый труд, мне ли гореть пламенем плотских страстей? Но, как это ни странно, я не только ощущал их в себе, не только горел ими, но часто мучился и страдал от них даже до полного изнеможения. Временами прямо до отчаяния я доходил от них, так тяжело мне было. Особенно тяжело мне было в то время еще и потому, что я чувствовал и твердо сознавал, что мои стремления и отношения ко Христу со дня на день становились все слабее и слабее. Молиться Христу так горячо, как прежде, я уже не мог; вера моя в Него становилась слабой; любовь ко Христу вспыхивала в моей душе изредка и слабо, и вся прежняя моя прочная органическая живая связь со Христом почти окончательно порывалась, духовная же жизнь приходила к быстрому умиранию.
Так я чувствовал себя в то время. Два года я ходил с крестным ходом, оставаясь еще чистым и невинным юношей; когда же я пошел с тем же крестным ходом на третий год, тогда в жизни моей свершилось страшное падение: я впал в грех с одной девушкой; пал я с нею при следующих обстоятельствах: случилось нам при крестном ходе остановиться в большом селе и мне отвели квартиру в доме одного купца, а у него была дочь, молодая девица, прекрасная, как ангел. Здесь-то дьявол и поверг меня к своим ногам… и я пал с этой девицей. Не знаю, как это случилось со мною. Она много плакала о своей потерянной невинности, но и я от мучения совести и страшного отчаяния чуть не умер; мне казалось, что я на веки погиб и погубил эту несчастную девицу. Я хотел было на ней жениться, но Бог в скором времени судил иначе: она простудилась и от воспаления легких умерла.
О, это падение!!! Я даже без ужаса о нем не могу вспомнить. Это не было грехом в обыкновенном смысле, нет, это было сознательным моментом окончательного порывания моей живой связи с Богом, духовным бунтом против Святого Духа, свободным отречением от живого Христа, нарушением Евангельских заветов, и в то же время — ужасным переживанием богооставленности души со стороны триединого христианского Бога. В это время я первый раз в своей жизни пережил и опознал всю бездну невыносимого адского мучения, душевного страдания и моего страшного одиночества.
До сего времени я удивляюсь, как я еще остался жив после совершения мною этого страшного греха. С этого дня я невыразимой смертельной тоской начал чувствовать всю тяжесть своего преступления. Сразу по совершении этого греха я почувствовал, что я как бы оторвался от чего-то самого для меня главного, самого для меня ценного, оторвался и лечу в какую-то страшную бездну, пропасть. Тут с острым чувством отчаяния я узнал и с горечью сердца убедился, что я в это время сам добровольно оторвался и отпал от живого моего Христа. Его уже возле меня нет — нет и меня возле Христа. Между Христом и мною мой грех проложил как бы непроходимую вечную бездну. Я смотрел на эту бездну и горько плакал. Плакал я о том, что Христа возле меня нет. Христос по Своей природе свят, Он только во святых почивает, а я… я стал величайшим грешником, мировым грешником, и поэтому Он меня оставил и удалился от меня. Я смотрел на себя как на погибшего, окончательно погибшего человека, и я плакал и молил прогневанного мною Бога, чтобы Он простил мне грех мой.
С этого момента я сделался жалким пленником греха и презренным рабом плотских страстей: чем дальше и глубже я уходил в плотскую жизнь и терялся в ней, тем я все дальше и дальше уходил от Христа и подобно метеору летел от Него в самую пропасть ада. С этого момента я уже мало думал о Христе, Он стал каким-то далеким мне, чужим, я мало Им интересовался. Наоборот, всю свою любовь со Христа, Назаретского Христа, теперь я перенес на себя и на свое начальство. Самоотверженно исполнял я волю земного начальства, которое меня хвалило и называло энергичным человеком. В то же время я чувствовал, как вползали в мою душу, точно змеи, порок за пороком, страсть за страстью: первое место среди них занимала гордость, за ним тщеславие, затем осуждение других, затем блуд, затем раздражительность, затем злоба, затем жестокость, затем ожесточение, затем хула, затем богохульство и т. д. Все эти пороки в своей совокупности и представляли из себя, как бы самое главное ядро моего «я», моего духа.
Я сказал, что меня начальство хвалило. Не менее начальства хвалили меня и люди, они почитали меня за великого проповедника, и я, упоенный людской славой, так о себе и думал, что я действительно таков и есть на самом деле. Мне казалось в то время, что никто так не говорит проповедей, как я. Вместе с этой похвалой, а быть может, даже и в самой похвале людской, скрывался еще тот затаенный душевный ад, который, проникая в мою душу, точно электрическим смертельным током отравлял все мое существо. Этот яд есть страшное современное чувство, чувство сознания себя творцом религиозного опыта, благим религиозным учителем человечества, мудрым знатоком Священного Писания, проповедником Откровения Божия, выразителем тайн Христова Ума и как бы совершеннейшим знатоком всей вселенной! Но несмотря на это сатанинское чувство и всю гордую сверхчувствительную дьявольскую самолюбивую и самоправедную самооценку, созидаемую внутри моего испорченного сердца, я все же ежеминутно как бы чувствовал и находился в каком-то зале страшного суда, и весь этот зал для меня представлял из себя мировой суд, где участвует не одна моя совесть, но Бог и вся вселенная. И вот, находясь в этом мировом суде, я слышал, как устами моей собственной совести вселенское Божие правосудие клеймило и называло меня христианским фарисеем, церковным фигляром, праведным грешником, святым лицемером, православным язычником, девственным блудником, смиренным гордецом и т. д. Да таким я и был на самом деле, ведь людям я проповедовал одно, а в своей личной жизни делал другое: с проповеднической кафедры я бичевал пороки других, а в этих пороках я топил свою собственную душу, я обличал людей, а сам своими грехами превосходил весь мир. И вот после моего падения страсти мои все сильнее и сильнее развивались во мне и крепли. Один раз до того они были сильны во мне и настолько охватили собой все мое существо, что я совершенно от них обезумел и в этом безумии заострил нож и произвел себе обрезание. Кровь полилась обильной струей. Я испугался, болел целый месяц, не говоря никому о своей болезни.
Вскоре после этого случая я оставил Бийск и отправился на родину, а потом в Палестину и на Афон. В Палестине я начал понемногу отрезвляться от своей прежней греховной жизни. Началом или мотивом к этому моему отрезвлению послужили два факта: первый — моя встреча с одним крещеным евреем, который по своей живой вере во Христа и пламенной любви к христианскому Богу был второй апостол Павел 19-го века; его ругали, плевали в его лицо, отталкивали его от себя, а он, точно агнец кроткий, утирался своим рукавом и продолжал благовестить Спасителя. Его вера была живой, всезахватывающей, он весь дышал Христом. Христос для него был все; но Христос его был словно не вселенский, а израильский. Я должен сказать правду, что я даже немножечко ревновал Христа к этому еврею. Он так любил Спасителя, что даже со слезами целовал землю, которая была поблизости той или другой святыни. Еврей этот был великим истинным христианином и он много оказал на мою душу влияния снова возлюбить Христа и снова быть Его пламенным и огненным учеником и последователем! Второй факт — открытая в Палестине торговля христианской святыней. При виде этой рыночной униженности и попираемости христианской святыни во мне моментально вспыхнуло страшное негодование на греков, и я ревниво стал на защиту втоптанной в позорную грязь христианской святыни. Тут я вспомнил отвергнутого мною Христа, вспомнил Его Святейшее Евангелие, вспомнил и серьезно задумался. Мне стало жаль Христа, жаль Его Святого Учения, жаль Его религии, жаль всей Его святыни, униженной, попранной святыни.
«Боже мой, — говорил я сам себе, — неужели Ты даровал нам Сына Своего, чтобы мы, священнослужители, торговали Им? Неужели христианская религия для того принесена Христом с неба на землю, чтобы служители христианской Церкви превращали ее в рыночный товар для мирян? Неужели и само церковное духовенство для того лишь и духовенство, чтобы торговать Христом и Его Святейшей религией? О, какой ужасный позор христианству!!!»
Действительно, греки без всякого зазрения совести торгуют Самим Христом, торгуют христианской религией, торгуют Святыми Таинствами Церкви, торгуют какой-то разрешительной литургией, святыми мощами, миром святителя Николая, чудотворными иконами и т. д. Размышляя о таком страшном смертном грехе кощунства над святыней, об этом постыднейшем распинании христианской религии на позорном рыночном столе дерзкими и грязными руками алчных священных торговцев, я не мог не проникнуться глубоким чувством душевной боли за Христа, за Него Самого лично и за Его святую религию. Но в то же время я отнюдь не вспомнил о самом себе, я нисколько не подумал о своем крестном ходе. А на самом деле и я во время крестного хода разве не то же ли самое делал, что делают и греки со святыней Христовой? Чем же был для нас крестный ход? Не представлял ли он из себя постыдной торговли Тем же Самым Христом? Не для того ли и мы ходили с крестным ходом, чтобы в каждом бедном доме крестьян, казаков, мещан и пр. разменивать свои молебны и панихиды, литургии и таинства Церкви на звонкую монету презренного металла? Не для того ли мы переходили из села в село, из города в город с иконой великомученика Пантелеймона, чтобы с простодушного, бедного, доверчивого, верующего во Христа христианского люда собирать оброчный налог исключительно только за их религиозные верноподданнические чувства к своему Христу, Царю и Богу? Этого-то страшного греха я тогда и не сознавал за собой.
Из Палестины я отправился на Афон, откуда через несколько недель вернулся в Россию. По возвращении в Россию я поехал в Хиву и Бухару, где мечтал быть миссионером. К этому великому святому подвигу меня воспламенил тот же самый еврей, встретившийся мне в Палестине. Он весь был полон огненной стихией любви ко Христу, она была в нем безгранична. О, как безгранична! После моих неудачных миссионерских выступлений в Хиве и Бухаре я вернулся опять в Сибирь и отправился в Читу Забайкальской области. Здесь, несмотря на то, что я продолжал вести свою прежнюю греховную жизнь, периодически я ощущал в себе такую страшную смертельную тоску по живому Христу, что иногда по несколько часов подряд не находил себе места. Так тяжело мне было, так тоскливо, так невыносимо мучительно, что я не нахожу слов, чтобы передать это состояние, чтобы описать хоть сотую часть всей той душевной муки и тех адских страданий, какие мне приходилось переживать, чувствуя свою внутреннюю интимную разлуку со Христом. Это такое тяжелое состояние духа, что никакие лишения, никакие страсти, никакие страдания, никакие болезни, ни даже самая мучительная смерть ни в каком случае не могут сравниться с этой невыразимо мучительной душевной тоской, какую мне приходилось переживать в полном беспросветном одиночестве без Христа. О, это страшное одиночество! Оно есть живое переживание самого изначального бытия духовной смерти, переживание как начало всякого зла и всяких мировых бедствий. Тут я более чем убедился, что кто в своей жизни хоть один раз самоотреченно любил Христа, тому окончательный бесповоротный уход от Него всегда неминуемо грозит самоубийством, в крайнем случае сумасшествием. По горькому своему опыту могу сказать, что если существуют те или иные наказания грешников, то они по своему характеру не что иное, как окончательная разлука со Христом. Окончательная разлука со Христом! — это нечто более страшное, нечто более ужасное, чем одиночество без Христа. Сущность разлуки со Христом состоит в том, что душа, при всем своем сознании своего ничтожества и совершенной беспомощности, начинает вследствие богооставленности сама в себе внутренне изменяться, начинает прогрессивно злеть, ожесточаться, во всем упорно противодействовать своему Богу и наконец сатанеть! Подобный душевный прогресс сатанелости мне хорошо известен.
По приезде моем в Читу епископ Мефодий в скором времени назначил меня в миссионерский Иргенский стан псаломщиком. Здесь, в Восточной Сибири, мною было положено новое начало моей миссионерской деятельности. На этом новом месте я все больше и больше стал забывать своего Господа и затираться миром. Христа со мной уже не было, в своей душе я Его не ощущал. Он был по ту сторону моей жизни. Прежней моей детской любви к Нему также не было. Это не все: в это время в мою душу стали заползать пантеистические идеи; они особенно собою наполняли мою душу в весенние и летние месяцы, когда природа облекалась во всю пышность своей неотразимо дивной сибирской красоты. Красота сибирской природы заключается в ее волшебной тихой и сладкой грусти: она в одно и то же время нежно улыбается и грустно плачет. Но не одна природа навевала на меня идеи пантеизма, начало всякого пантеизма скрывается в плотской жизни, его зародыш возникает в самом прогрессе духовной смерти: смерть духовная есть мать всякого пантеизма! Когда приходилось мне в вечерние часы просиживать около маленькой часовни, что на восточном берегу Иргенского озера, тогда часто душа моя тянулась к Богу, и я не раз как бы невольно поднимался на молитву и горячо, горячо плакал о своей греховной жизни, мне было очень тяжело жить без Христа. Тоска по Христу часто гнала меня на это место, и я с глубокой сердечной грустью в душе, с горячими слезами молил своего Господа, чтобы Он примирился со мной и опять вернулся ко мне и вернул бы мне мою прежнюю любовь к Нему. Мне очень хотелось тогда, чтобы Христос никогда не отходил от меня и не оставлял меня. Живя в Иргенском стане и часто бродя по лесистым холмам и горам этой дивной местности, я иногда чувствовал в себе какое-то вновь духовное просветление; мне хотелось — и о, как хотелось! — снова любить Христа, любить Его бесконечно, пламенно, любить Его всем своим существом, любить больше и сильнее, чем сей видимый мир, чем самую жизнь, чем даже самого себя. Мне по-прежнему хотелось так любить Христа, чтобы от моей любви новым духовным любовным огнем загорелись солнце, луна, звезды, земля и вся вселенная! Мне хотелось измениться, пересоздаться в одну чистую пламенную любовь к Нему. Мне хотелось, чтобы меня лично не существовало, а вместо меня, как личности, существовала бы только одна чистая любовь ко Христу. Мне наконец хотелось раз навсегда слиться со Христом и окончательно раствориться в Нем. Под наплывом таких чувств ко Христу я горячо желал опять вернуться на прежний путь Евангельской жизни, я горячо желал, чтобы все Евангельские заповеди с величайшей любовью воплотить в свою личную жизнь, желал самоотреченно исполнять их, и исполнять бескорыстно, без всяких за это наград со стороны Самого Бога. Пусть я в загробном мире лишился бы, навеки лишился бы вечного блаженства, пусть я был бы осужден на вечные муки, пусть я даже и никогда не увидел бы Христа, одного лишь я хочу: вечно без конца любить и любить одного Христа! Вот к какой любви рвалась душа моя во мне!
Но как ни сильна была моя любовь ко Христу, постоянной почвы она под собой все же не имела, и в моем сердце такие волны любви к Спасителю были также непостоянны, а лишь кратковременны; и скоро они улетучивались из моего сердца, и я каждый раз чувствовал себя существом снова несчастным и снова одиноким. В эту пору я очень часто по целым ночам горячо молился моему Сладчайшему Иисусу, чтобы Он помог мне вернуться на путь любви к Нему, творческой любви, любви преобразующей все мое существо, всю мою душу! Я глубоко был убежден, что любовь ко Христу есть начало нового духовного перерождения, преобразования, пересоздания естественного человека в Сына Божия. Эту единственную мировую, ни для кого недостижимую и неведомую тайну перерождения и пересоздания всего человека знает и творит только один Христос чрез самоотреченную любовь к Нему человеческого сердца. Мне много раз приходилось серьезно думать над этой тайной Спасителя: эта самая величайшая тайна из всех мировых тайн принадлежит исключительно одному Назаретскому Христу. В самом деле — человек с его годами, сложившимся характером, с его укладом мыслей, чувств, с его определенными хронически закоренелыми наклонностями в ту или иную сторону жизни, вдруг, незаметно для него самого, становится совершенно новым человеком, и один только внешний вид его остается прежним, остальное же все в нем другое, все новое. Он абсолютно изменяется в своей жизни, его мысли совершенно становятся другими, все чувства уже не те, что были раньше, иначе он говорит, иначе поступает и иначе живет. И даже характер точно другой, не прежний, и сердце другое, другая и воля и самые мозги даже как будто стали в нем другими — все в нем другое — другим существом делается человек, и делается единственно по воле Спасителя — существом нового типа людей. Эти нового типа люди — чудесно вновь перерожденные люди, это уже не простые смертные, нет, они уже по самому существу своему сыны и дочери Отца своего Небесного, они еще до всеобщего воскресения мертвых перешли в духовное состояние бессмертной жизни Духа Христова, как совершеннейшей свободы от всякой смерти. Размышляя так, я пришел к заключению, что и весь прогресс, и вся эволюция человечества возможны лишь постольку, поскольку человечество, через свою собственную любовь ко Христу, будет проходить исключительно только через духовную живую мастерскую Назаретского Христа, ту мастерскую, в которой Он Сам, в качестве рабочего и единственного в мире совершеннейшего скульптора, создает и лепит новых духовных людей, а через них преобразовывает и всю вселенную. О, живая христианская любовь! Ты одна только властна подчинять людей Христу и добровольно творить из них самых типичных христиан, как точную живую копию Самого Христа. И как бы я хотел любить своего Господа, чтобы моя любовь к Нему творчески пересоздала меня, грешника, и переродила бы все мое существо во образ создавшего и искупившего меня Иисуса Христа! Кроме одной любви ко Христу, я ничего себе другого не желал и не желаю. Вся моя молитва была в то время нестерпимой жаждой любить Господа.
Но моя молитва и все мои сердечные вопли ко Христу были напрасны! Христос меня не слышал! Сознаюсь, в этом была моя вина: она заключалась в том, что я Христа только хотел любить, а мир и все, что в мире, я уже любил; Христос был для меня дорог, но мир и все, что в мире, еще дороже; Христос был для меня необходим, а сам я для себя еще необходимее. Вот почему Он не внимал моей к Нему молитве. Двум же господам в одно время служить невозможно. Поэтому моя молитва ко Христу была чистая ложь и гнусное лицемерие. Кроме этого, я сознавал, что при всем этом моем желании быть со Христом, жить и находиться в Нем я больше не мог, не мог потому, что мои настоящие отношения ко Христу уже не были прежними чистыми христианскими отношениями, они в некотором роде были смешаны с пантеистическими оттенками, по крайней мере в моих мыслях. Мой пантеизм заключался в то время в распылении Назаретского Христа на космического, а это есть особого рода современный, христианский пантеизм.
После годичного моего пребывания на Иргене епископ Мефодий вызвал меня из этого миссионерского стана и командировал опять по-прежнему с крестным ходом. Несколько лет я ходил раньше в Бийском округе с крестным ходом, в Томской губернии, а теперь был назначен ходить по Забайкальской области в качестве псаломщика и проповедника. Тут я впервые познакомился и подружился с преступным миром нерчинской каторги. Три года подряд ходил я с крестным ходом, наконец, я принял монашество, облекся в сан иеромонаха и опять, как главное лицо при крестном ходе, продолжал ходить с тем же самым крестным ходом. О, этот крестный ход! Я его никогда не забуду! Он был страшной пыткой души моей! Этого мало — он был для меня сплошным страданием Христа моего и ревностным служением сатанизму. Если я почему-либо в это время не погиб и остался жив, то только, думаю, по молитвам моих милых узников — каторжан, близких моему сердцу, этих меньших братьев Христовых, да некоторых святых бродяг, которых я знал в Сибири. Все время моего крестного хода было временем адской трагедии души моей, и еще какой трагедии! Это был страшный процесс моего практического сознательного отречения от Бога Отца и Его Единородного Сына и Святого Утешителя Духа. Этот процесс отречения от христианского Бога в моей жизни продолжался ровно двадцать три года. Страшно даже подумать, как я жил и что делал на протяжении всех этих лет моей греховной жизни. Самое страшное и самое ужасное из всех моих за то время преступлений — это мое сознательное кощунство и наглое издевательство над Самим Христом и Его божественной религией. Это кощунство, это издевательство над Христом имели характер не только теоретический, но и чисто практический, — в этом и заключался весь трагизм моей двадцатитрехлетней религиозной жизни. До двадцати двух лет я свободно и добровольно служил Христу, и служил Ему самостоятельно, самоотреченно. С двадцати же двух лет своей жизни я начал быстро изменяться. С этого времени я настолько стал изменяться во всех своих отношениях ко Христу, что с того времени я все настойчивее и настойчивее требовал от Христа, чтобы Он отныне подчинялся лично мне и в качестве беспрекословного раба во всем исполнял бы мою собственную волю. В это время вся моя жизнь превратилась в дерзкий вызов Богу: «Да будет не Твоя во мне воля, а моя в Тебе, отныне не Ты мой Бог, а я Твой бог. Я хочу властвовать над Тобой, и Ты обязан быть всегда к моим услугам. Я хочу, чтобы Ты во всем обслуживал меня и, как Всемогущий, Ты должен доставлять мне все, что бы я ни пожелал от Тебя и чего бы я у Тебя ни потребовал; для того Ты и Бог мой, чтобы служить мне и удовлетворять все мои капризы». Подобного богохульства я не выражал устами, оно и не воплощалось у меня в звуковое слово, но сама та жизнь моя была вся этим ужасным богохульством пропитана и пронизана насквозь! Такое богохульство есть грех больше всего служителей алтаря Христова: в самом деле, разве я посредством своих проповедей и молебнов, совершаемых при крестном ходе, не низводил Самого Христа на позорную унизительную степень продажного раба и лишенного всех прав состояний жалкого служки? Разве я, находясь при крестном ходе и произнося народу проповеди и служа молебны, не обращал всего этого в средство для корыстной цели денежного сбора? Разве я, как служитель алтаря Христова и как вершитель Тайн Христовых, совершая за денежную плату все церковные требы и таинства, не подчинял этим Его волю своей личной воле и через эту денежную плату за церковные требы не возвышался ли над Христом на ту степень дьявольской высоты, с которой я смотрел на Христа, как на свою дорогую добычу и как на христианский живой товар, который можно и должно всегда продавать и всегда из-за Него материально обогащаться? В самом деле, можно ли представить себе без ужаса подобное кощунство — циничное, издевательское, богохульственное кощунство над Самим Христом и Его божественной религией? И вот [разве] я, как священнослужитель и вершитель Тайн Христовых, каждую свою церковную молитву, каждую произнесенную мною ектению, каждый припев Святой Троице, Божией Матери, святым не втискивал в золотую оправу и не продавал своей доверчивой пастве!.. Ведь это настоящая торговля Христом! И вот, когда мне приходилось совершать Таинства, отправлять требы, служить молебны, панихиды и пр., и я видел, что мне платят щедро и что я за это получаю много денег, тогда на душе у меня появилась Иудова радость, лицо мое выражало иезуитское добродушие, и рот мой кривил собою до приторности слащавую улыбку, и слова мои были мягки и змеино вкрадчивы; когда же мне за мои церковные требы платили скудно, тогда сердце мое наполнялось злобою, свирепым раздражением, и я в это время самым бессовестным образом небрежно кое-как комкал всю церковную службу, лишь бы как можно скорее ее закончить. То же самое и относительно моих проповедей; я преследовал ими две цели: первая была та, чтобы как можно сильнее расположить людей к служению молебнов и щедрому подаянию для крестного хода; вторая цель — как можно больше от людей стяжать себе славы и похвал, и я радовался, когда меня толпа хвалила и поражалась силою моих проповедей.
Совесть же моя в таких случаях очень часто мучила меня и преследовала, особенно в ночное время она поднималась во мне во весь свой гигантский рост и укор за укором беспощадно вонзала мне их в сердце. Она говорила мне: «Богопродавец ты, христианский Иуда, церковный комедиант, что ты делаешь со Христом? Зачем ты торгуешь Спасителем? Где твоя вера и твоя любовь ко Христу? Подлый ты лицемер и отъявленный изменник Его! Мало тебе оскорблять Христа своею языческою жизнью, ты Его еще оскорбляешь тем, что всегда, как священнослужитель, торгуешь Им и продаешь Его людям. О, лучше бы ты уже не верил во Христа, не считал бы Его своим Богом, чем так дерзко и бесчеловечно с Ним поступать!» Так моя совесть всегда укоряла меня. Временами мне становилось от нее страшно, даже больше чем страшно, и я всячески старался всевозможными доводами, бытовой церковной традицией заглушить ее в себе.
Так из года в год ходил я с крестным ходом и каждый раз чувствовал при этом, что я все дальше и дальше ухожу от Христа и все глубже и глубже опускаюсь на самое дно величайшего зла. Наконец я опустился, и куда опустился? Опустился до самого страшного места, до той сатанинской адской глубины, где тянутся такие страшные тропинки, которые ступивших на них уже ведут к безвозвратной погибели. Это то самое зло, куда я опустился, Христос и называет хулою на Святого Духа. Зло это состоит по своей сущности в сознательном упорстве против самоотреченной и самоотверженной любви лично ко Христу и свободного любовного исполнения Его Евангельского учения и в частности именно Нагорной проповеди Христа. Спустившись на самое дно этого величайшего страшного зла, я и там сознавал и был твердо в этом убежден, что торговать Христом и Его святейшей христианской религией есть величайший грех, есть самое сознательное отречение от Христа, есть самое дерзкое издевательство и обезличение Господа. Все это я хорошо сознавал. Сознавал я еще и то, что и обирать крестьян, рабочих, мирских людей за то лишь, что они христиане, за то лишь, что они пригласили меня помолиться христианскому Богу, за то лишь, что они выявляют из себя религиозные чувства, за то лишь, что они, как овцы Христовы, блеют и кричат своему Пастырю Христу, за то лишь, что они молитвенно выражают свои сыновние чувства к Отцу своему Небесному — есть тоже грех и не только грех, а в обыкновенном смысле слова прямо святотатство и даже какое-то высшее посягательство на религиозность человека. Это больше, чем какое бы то ни было преступление, это есть служение антихристу, это — практическое служение сатанизму. Все это я твердо знал и хорошо понимал, но, несмотря на это, я, как служитель алтаря Христова, упорно делал свое дьявольское дело: я служил молебны, служил панихиды, служил литургии, совершал Таинства и за все это брал подать, брал денежный оброк с бедного и обнищалого христианского люда. Часто мне приходилось по целым ночам об этом глубоко скорбеть и тосковать душой. Я ведь всем своим существом чувствовал, что в этом крестном ходе я дерзко прогневляю Бога и без всякой жалости ко Христу втаптываю Его в грязь. Тяжело мне было на душе! Не раз, рыдая, я спрашивал себя: зачем я сделался таким величайшим грешником? Зачем я отверг от себя Христа? Зачем я по имени Христианин, священнослужитель Церкви Христовой, а по своей внутренней жизни я предатель и изменник Христу? Зачем и почему я по своему внутреннему интимному состоянию не живу свято? О, как я ненавижу себя, особенно я ужасно ненавижу, до слез ненавижу свою голову, свои мозги! Эти дьявольские испорченные мозги, ненавижу я их за то, что из них, точно из гнилого болота, всегда выползают всякого рода самые страшные мысли, эти пресмыкающиеся, точно лягушки, гадюки, змеи и вся болотная нечисть, которая своим кваканьем, гадким змеиным шипением и дьявольским свистом создают во мне, в моей жизни только одно умовое языческое христианство, умовую христианскую жизнь, всегда враждебную Христу, которая по своему существу есть одна голая антихристовщина и больше ничего. И куда же я перенес это христианство? В душу? В сердце? В волю? Увы! Его во мне нет, а если оно появляется время от времени, то исключительно только в одной голове! О, как я ненавижу это головное современное христианство: оно для меня мерзость и запустение. Мне же нужно волевое христианство и только волевое! О, если бы я жил волевым христианством, которое есть практическое уничтожение зла и живое чистое творчество бескорыстного святого добра; тогда бы я не был таким богохульником и ругателем Христа! А теперь? Теперь же я палач Христа, палач в священническом христианском облачении и отъявленный христопродавец!
Так я размышлял о себе, и вопрос за вопросом возникали в моей душе, и на все эти вопросы я отвечал лишь одними печальными слезами отчаяния. Сердце же мое сжималось от них, но воля моя была мертва, она не могла реагировать на них послушанием воле Христовой. В это время моему воображению преднеслась вся внешняя святыня: чудотворные иконы, мощи святых, все таинства Церкви; и когда вся эта святыня преднеслась моему воображению, то мне стало жаль ее. Жаль мне было ее потому, что она, эта святыня, повсеместно подвергалась и доселе подвергается поруганию и позорной торговле. Всюду, где только находится та или иная христианская святыня, там непременно открывается рынок, торговля этой святыней; и там же находится целая стая всякого рода глашатаев и крикунов, которые за большие деньги приглашают людей покупать эту святыню. В настоящее же время христианская святыня ни в каком случае не может быть святыней, если она для духовенства не творит золотого чуда! И я не раз спрашивал себя: почему бы не освободить весь христианский мир от всяких религиозно-церковных податей и денежных оброков за его христианские отношения ко Христу? Почему бы не служить молебны, панихиды и не совершать все Таинства Церкви бесплатно, даром? О, как бы тогда было хорошо, тепло, легко и светло на совести всякого священнослужителя! С каким бы сердечным восторгом и искренним благоговением христиане, особенно бедные, рабочие христиане, смотрели на священнослужителей алтаря Христова! Тогда христианская религия более имела бы доступ в сердца людей. Тогда совесть Евангельской истины свободнее проникала бы в самые затаенные уголки человеческой души. Тогда и Христос был бы живым действительным Богом в сердце духовенства, а не предметом их постыдной торговли. О, если бы и мое сердце отторгнул Христос от этого идолопоклонства, этого страшного мамоны, который некогда одного из двенадцати учеников Христовых оторвал от Спасителя и довел до самоубийства!
В сане же иеромонаха я четыре года ходил в крестном ходе, и за все эти четыре года мне приходилось много, много ночей не спать; и мысли, тяжелые мысли сгоняли сон с моих очей, и я по целым ночам размышлял тогда о многом. Размышлял я о том: почему я не живу по Евангелию? Почему я самоотреченно не иду за Христом? Почему я скорее подчиняюсь земной власти, земному начальству, чем Христу, Сыну Божию? Почему моя воля более покорна миру, чем своему живому Творцу Богу? Почему я не могу быть истинным христианином, сыном Божиим по своему внутреннему богосыновнему влечению к Богу? И часто в такие бессонные страдальческие ночи я рыдал, как ребенок. Прежде всего мне было очень и очень жаль Самого Христа, жаль Его святого Евангелия, жаль и всей христианской религии со всею ее внутреннею и внешнею святынею; потому мне их было жаль, что Они совершенно отвергнуты христианским миром и отвергнуты окончательно. И мне становилось страшно, как лично за себя, так и за весь современный христианский мир. Да, страшно! Современное христианство оторвано от живого Христа, оно погружено в царство беспросветного зла; это беспросветное зло и есть моя атмосфера, моя личная жизнь. С тяжелой грустью размышляя о господстве зла в мире, а больше всего лично в самом себе, я с глубокой тоской вспоминал мое чистое религиозное детство. О, мое светлое детство! Тогда я любил Своего Господа, молился Ему в поле, молился в лесу, молился во рвах, на высотах гор, молился по целым ночам, молился со слезами, с живой верой в Него, молился с горячей пламенной молитвой к своему Сладчайшему Иисусу. О, как я Ему молился тогда! Теперь же, когда я достиг совершеннолетия, принял монашество, сделался священнослужителем, проповедником глагола Божия, вершителем Тайн Христовых, то с этого времени прежняя моя молитва меня оставила, она улетучилась, испарилась из моего сердца. Прежние мои леса, высокие горы, глубокие рвы, дивные поля, уединенные места — алтари, алтари моей пламенной молитвы к живому Воскресшему моему Христу сменились обыкновенным церковным храмом, а уединенные мои молитвы под открытым небом также сменились книжной многословной языческой молитвой. Прежде с воздетыми к небесам руками я горел огненною любовью к Богу, а теперь и руки мои связаны четками моего мертвого монашества, и сердце мое застыло холодным бездушным современным христианством. Помню, как я в самом детстве всегда носил при себе Святое Евангелие и часто, очень часто я садился где-нибудь в укромном уединенном местечке и, раскрывая страницу за страницей эту священнейшую божественную книгу, по целым дням упивался словами моего Сладчайшего Иисуса. Бывали даже и такие дни, когда многие страницы сей святой книги пропитывались моими сладкими радостно-восторженными слезами. О, как тогда было хорошо! Бывало, где-нибудь сидишь в поле, на каком-нибудь кургане, в лесу на полянке, и там при пасхальном торжественном ритмическом пении жаворонка или при мистическом пении соловья и других дивных певучих пернатых, раскроешь Святое Евангелие и начнешь слово за словом поглощать внутрь души своей и в это время чувствуешь, как слова Святого Евангелия, словно капли чудесной животворной влаги, падают в твое жаждущее сердце, внося в него жизнь и радость. О, как тогда сладко, сладко было мне на душе! А теперь вместо Евангелия я стал читать и изучать греческих, немецких и индийских философов. Читая и изучая их, я чувствовал, что все эти философы представляют из себя самых надменных, самых гордых пустословесников. И вот когда я читал и по несколько раз перечитывал Канта, Гегеля, Фихте, Шеллинга, Шопенгауэра, Гартмана, Ницше, Вундта, Дидцгина, Конта, Маха, Авенариуса, Спинозу, Декарта, Лейбница, Спенсера, Платона, Аристотеля, Плотина, Вивекананда, Рамачарака, Абеданада и др., я вынес о них самое тяжелое и самое омерзительное мнение: прежде всего все они до белого каления или пантеисты, или желчные фанатики, озлобленные против личного христианского Бога. Вся цель их философского творчества была направлена на то, чтобы тем или иным путем как можно скорее похоронить христианского живого Бога и на место Его объявить Богом природу. К этим философам примыкает и целый ряд других отрицателей христианского Бога — это необуддисты, гниломысленники, душевнобольные теософы, алчущие и жаждущие без Христа быть христами, без живого Бога быть богами. Они несравненно больше, чем философы, отличаются крайне отвлеченной болтовней и необыкновенной легкомысленностью. За этими теософами целый лагерь европейских ученых, кои свою хрупкую богиню науку противопоставляют христианскому Богу и кичатся и гордятся ею, как точно какой-нибудь действительной самой божественной сущностью. Вся эта плеяда, весь этот хоровод отрицателей живого христианского Бога вели и меня за собой в страшные дебри ужасного религиозного шатания. Не скрываю: все эти отрицатели живого христианского Бога с необыкновенно подавляющей силой влияли на меня, из них больше других влиял на меня Вундт: после чтения его я несколько дней подряд чувствовал себя совершенно язычником. Но при всем таком сильном на меня влиянии он очень быстро испарялся из моих мозгов. Происходило это потому, что после его чтения во мне сразу поднимался против него внутренний духовный бунт, и я, как бы невольно, снова вспоминал Христа, и моя рука сама инстинктивно тянулась в то время за Евангелием. После нескольких чтений этой небесной книги я снова успокаивался душой и снова становился на сторону Христа.
Однажды как-то от чтения этих философов я пришел в самое дурное настроение духа, я стал тосковать и метаться, душа моя смертельно страдала по живому Христу. Тогда, охваченный такою страшною тоской, я стал спрашивать себя: можно ли без всякого сомнения верить в божественность Христа? И после долгого колебания я сказал: можно. В этом я не ошибся. Предо мною лежала целая груда философских книг, рядом с ним и Святое Евангелие. В этот момент я совершенно беспристрастно, преспокойнейшим образом всю эту груду философских и ученых книг положил на одну чашу весов критики, а на другую чашу я положил одно лишь только Евангелие, и что же я увидел? К моему удивлению, Евангелие абсолютно перевесило их. Тогда я на первую чашку пригласил сесть и самих философов всех стран и веков и ученых со всеми гениальными их произведениями и творческими завоеваниями человеческой мысли, и вот когда они сели на первую чашку весов, то она по-прежнему стояла на своем месте. Тогда наконец я пригласил сесть на ту же самую первую чашку весов и всех основателей разных языческих религий на земле и вдобавок к ним я еще пригласил Будду, Магомета и Моисея со всеми их каноническими священными книгами, и когда они сели на ту же чашку весов, она также стояла по-прежнему неподвижно. Тогда я весь затрясся от радости, слезы полились из моих очей и я тотчас же взял Евангелие в руки и во весь голос воскликнул: «Царь мой и Законодатель Христос! Отныне я Твой и Ты мой, будем вовеки неразлучны! О, как мне хочется быть с Тобою и только с Тобою!» И в эту же минуту я от избытка внутренней душевной радости раскрыл Святое Евангелие и с невыразимой жаждой начал читать Нагорную проповедь, а затем и прощальную речь Христа. «Боже мой, — говорил я себе, — одна нагорная проповедь бесконечно дороже всей вселенной. А прощальная речь Христа? Разве она меньше стоит, чем весь этот видимый мир? Сравнительно с нею что такое вся философия и вся наука мира сего? Самое большее, чего стоит не только вся философия и вся наука мира сего, но и весь видимый мир со своими ценностями, так это чтобы во имя одного Евангельского слова, не говоря уже о всей Нагорной проповеди Христа или о прощальной речи Спасителя, — раз навсегда отречься от него и навеки забыть его. В самом деле, что такое мир со всеми своими ценностями? Разве он не есть процесс борьбы хаоса с кошмаром? Разве он не есть царство смерти? Не то Евангелие! Оно скрывает в себе такую абсолютную вечную бесконечную действительность, сравнительно с которой весь мимолетный видимый сей мир словно какая-то мимолетная тень минутного сновидения. Евангельская жизнь есть самая настоящая истинная жизнь. Кто хочет серьезно убедиться в самой действительности Евангельской жизни, тот сам пусть лично попробует сколько-нибудь пожить по Евангелию, пусть он путем личного опыта, практического, живого опыта узнает, что такое сама по себе есть Евангельская жизнь: тогда он убедится, что Евангельская жизнь — более реальна, более совершенна как по своей действительности, так и по полноте своего содержания, сравнительно с жизнью мира сего. По моему личному убеждению, следовало бы настойчиво требовать от всякого сомневающегося в истинности Евангельской жизни, чтобы он хоть один год в своей жизни прожил исключительно по Евангелию, и только тогда он вправе будет судить о Евангельской жизни. Когда человек сам проникнется Евангелием, когда он лично сам по себе испытает Его учение, когда он решится проводить Евангельские заповеди, в частности Нагорную проповедь, в свою собственную жизнь, тогда и только тогда он твердо и непоколебимо убедится и уверится в том, что истинная жизнь есть жизнь одна — жизнь Евангельская. Евангельская жизнь не исчерпывается одними лишь какими бы то ни было понятиями; нет, это именно самая настоящая жизнь, и она доступна христианину исключительно как жизнь, она настойчиво требует для себя всего человека, целого человека, со всей его волей и умом. И вот когда человек, взявши на себя ярмо Евангельской жизни, и начнет ею жить, и жить всем своим существом, тогда и только тогда и Сам Христос, как изначальный центр Евангельской жизни, тебя его и в дальнейшем наставит и научит и убедит всем внутренним и внешним доказательством о (в) Своей божественной жизни, а вместе с тем и о (в) своей божественной сущности и Единородной Сыновности Богу Отцу и раз навсегда пленит его Собою и овладеет всем существом его. И вот тогда и только тогда человек уверится и убедится в том, что Евангельская жизнь есть самая истинная действительная жизнь. И даже не только Евангельская жизнь есть самая истинная и совершеннейшая жизнь, но она есть еще и самое главное и самое верное доказательство божественности Христа! Повторяю, самое основное и центральное доказательство божественности Христа есть жизнь по Евангелию. Вне Евангельской жизни для неустойчивого в вере пытливого человеческого духа нет других твердых и непоколебимых доказательств божественности Христа. Да, самое твердое, верное, вечно-непоколебимое доказательство божественности Христа, а также реальной истинности Евангельской жизни есть жизнь по Евангелию, живой опыт Евангельской жизни».
Правда, кроме собственно Евангельской жизни, как самого главного основного доказательства божественности Христа, я много раз останавливался еще и на других второстепенных доказательствах божественности назаретского Учителя Иисуса; из них всего более меня всегда поражало учение Христа об абсолютно чистой, светоносной, как солнечный луч, святой любви, как единственной во вселенной силе, опрокидывающей собою все ценности человеческой жизни и творчески из себя рождающей и собою созидающей совершенно новую жизнь со всеми ее новыми духовными ценностями, которые рано или поздно непременно лягут в основу всякого бытия и всякой жизни всей вселенной. Учение Христа есть совершенно особого рода творческая сила, которая еще не ведома миру. Эта Евангельская сила, по своей сущности, есть такая сила, которой суждено не только преобразовать собою все человечество, но даже и пересоздать всю вселенную! Сей Евангельской силе безусловно подчиняется солнце, луна и все небесные звезды, и эта сила как элемент всемогущества Святого Духа снова пересоздаст, переплавит и преобразит все создание Божие. Я говорю так о Евангелии не потому, что я христианин и отношусь к нему пристрастно, нет, а потому, что оно внутренне по своей сущности и есть таково на самом деле.
Не могу умолчать еще и о том, что я неоднократно задумался также и над следующими вопросами: каким образом бедный, неученый и школьно необразованный Иисус в Своем учении стоит не только выше всех человеческих знаний, но и как вечный неисчерпаемый живой центр всех знаний всего человечества? Каким образом самые первоклассные гении творчества человеческой мысли и корифеи наук часто с полным сознанием своего невежества и беспомощности не стыдятся смиренно находиться у ног этого Галилейского простеца и неуча, прося и моля Его, чтобы Он научил их истине? Каким образом этот бедный необразованный простой плотник Иисус перевернул Собою всю историю всего человечества и стал в ней ее живым историческим центром? Каким образом скиталец Иисус воплотил в Себе всю эволюцию всего человечества и Сам в Себе соединил и органически сочетал ее начало и завершение? Каким образом Он основал на земле такую святейшую абсолютнейшую универсальную религию, которая по своему существу есть Его живая мастерская, где Он перерождает и пересоздает верующих в Него и любящих Его по Своему собственному оригиналу в точные живые копии самого Себя? Каким образом Иисус творил и творит такие дела, каких никто никогда не творил и творить не может? Каким образом, наконец, скиталец Христос, распятый, как безбожник и злодей, до сего дня опознается и почитается, как Сын Божий и как источник всякого религиозного познания и родоначальник всякого добра и божественной силы? Сей Христос вот уже девятнадцать веков существует на земле и пусть хоть кто-нибудь добросовестно беспристрастно укажет хоть маленькое пятнышко греха в Его жизни? Свидетель Бог, если бы мне кто-нибудь доказал, что жизнь Христа была такая же грешная с такими же слабостями, как и наша, то я такого человека счел бы за Самого Бога, а Иисуса Христа пришлось бы счесть за величайшего в мире обманщика и лжеца. Величайшая в мире заслуга выпала бы на долю того, кто сумел бы развенчать Христа и низвести Его на степень обыкновенных детей земли; такой человек был бы выше всех благодетелей всего человечества. Но я положительно и торжественно заявляю и говорю, что не только такого человека никогда не было и не будет, но если бы и весь мир и вся вселенная дерзнули на такое дело по отношению к Христу, то самое большее, что могли бы они сделать Христу, так это то, чтобы исторгнуть из сердца Христа всепоглощающую любовь к себе, а само дело осталось бы одними гордыми и жалкими попытками. В настоящее время особенно за это дело цепкими руками ухватились христиане-теософы — эта больная накипь современного интеллигентного мира, — которые столько знают Христа и Его учение, сколько крот о полете орла и сколько насекомое знает о могуществе льва, и вот они повсюду трубят, что Христос не удовлетворяет их, что Его учение якобы уже пережито, и что оно не заполняет все существо их, и что Его должен низвергнуть и заменить другой учитель человечества и т. д. Подобные мои размышления о Христе всегда заканчивались мыслью: «Как творению невозможно быть Богом, так и Богу невозможно быть творением».
Так я размышлял о Христе и через такое размышление я снова приходил к вере во Христа, и мне снова хотелось молиться, снова хотелось любить Христа и снова все мое существо озари(я)лось светом, какой-то духовной радостью. Но это продолжалось недолго: свет этой духовной радости опять сменялся во мне густым мраком тяжелого сомнения и колебания моей веры во Христа, сердце же мое снова заволакивалось холодным мертвящим туманом скептицизма. Все эти сомнения и колебания моей веры во Христа были отчасти следствием моей греховной жизни, а отчасти и горьким плодом несчастной философии. Философия научила меня умовой лжи и ловкой изворотливости разума в умственных моих операциях над самыми понятиями. Поэтому, несмотря на то, что я много раз, размышляя о Христе, приходил к той сильной непоколебимой вере во Христа, что мне казалось, [что] вперед я больше никогда ни на одну йоту не усомнюсь в божественности Иисуса, но, несмотря на все это, мой ум, отравленный философским пантеизмом, часто переносил мои мысли с Иисуса на Лаоцзы (Лао-Цзы), на Готама-Будду (Гаутаму), на Зороастра, Магомета; и они не раз в такие минуты сомнений нашептывали мне: «Что же ты хвалишься и кичишься своим Христом, разве Лаоцзы (Лао-Цзы), Готама-Будда Гаутама), Магомет, Зороастр и др. не такие же, как твой Христос? Чем же твой Христос лучше основателей других религий на земле?» На все эти вопросы после долгого и всестороннего анализа религий и самой их жизни я опять становился на сторону Евангелия. Относительно Готамы Гаутамы) можно сказать, что его философия, ставшая впоследствии религией, есть по самому существу своему религия для противников всякой религии и вера для абсолютно неверующих. Что же касается магометанства, то эта религия слишком чувственная, религия сладострастия плоти! Так изо дня в день я страдал и мучился в своей религиозной жизни. Такова богооставленность по своей природе: она всегда чревата одними муками и невыносимыми страданиями человеческого духа.
Кроме упомянутых философов, я познакомился с Достоевским, с В. С. Соловьевым и Л. Н. Толстым. Не могу умолчать, последний по самому духу был мне родным. Во многом я с ним соглашался, но и во многом совершенно расходился. Основанием моего расхождения с ним является то, что он отверг божественную сторону во Христе. Для меня же в настоящее время божественная сторона во Христе более реальна, чем мое личное «я»; сознаюсь, однако, и в том, что я все же не могу допустить, чтобы он совершенно не верил во Христа как в Бога. Мне думается, если Л.Н. поверил в учение Христа, если Евангельская жизнь для него была отчасти его собственной жизнью, то, значит, он поверил и в Самого Христа и поверил, конечно, не словами, не метрической верой, не книжной верой и не верой кастовой, профессиональной, а верой жизни, верой дела, верой внутреннего преобразования естественного человека в христианина. Правда, против этого моего убеждения относительно веры Толстого в божественность Христа найдется очень много самых сильных неопровержимых с его же стороны аргументов и в его же собственных книгах, но на это я могу лишь сказать, что, прежде всего, между Толстым книжным и Толстым действительным, по моему мнению, лежит непроходимая бездна, а затем: если бы все профессиональные защитники христианства и борцы правоверия хоть половину искренности Л. Н. Толстого имели в себе, то они на страницах собственной своей жизни нашли бы столько самых страшных, самых кощунственных, доходящих до богохульства аргументов против христианского Бога, что сам Л.Н. сравнительно с ними стоял бы много ближе ко Христу, чем они сами. Сущность христианства ведь не заключается в одних догматах, не замыкается она и исключительно в Церкви, нет, она есть прежде всего внутренняя любовная, деловая творческая духовная жизнь, питаемая жизненными соками Евангельских заповедей и в частности Нагорной проповеди Христа. Она есть реальное переживание догматов через Нагорную проповедь Спасителя. Кроме влияния на меня книг Толстого, он очень и очень часто являлся мне во сне, и, беседуя со мною о Христе, о христианстве, он еще сильнее своих книг влиял на мою душу. Странно, во сне он не раз со слезами настойчиво говорил мне: «Спиридон! Христа нужно проповедовать не одним словом, но делами и самой жизнью». Его длинные беседы со мной во сне поражали меня, я часто удивлялся им.
Живя в Забайкальской области, я сталкивался и знакомился с некоторыми умными имамами, а также с преступным миром Нерчинской каторги. Часто я вступал в религиозные собеседования с ними и нередко при этом мне приходилось выслушивать от лам горькую правду. Много раз говорили они мне: «Вы, христиане, для того и христиане, чтобы своею жизнью отрицать всякого Бога. Что касается вашего Христа, то мы, язычники, часто жалеем Его. Вы знаете, от начала появления на земле человечества и вплоть до наших дней еще не было человека, который бы так подвергался всевозможным мукам, циничным издевательствам, насмешкам, всякого рода кощунственным поруганиям, дерзким пощечинам, скверным плевкам, как ваш Христос от вас же, самих христиан. Смотря на вашу жизнь, мы должны сказать, что ваш Бог вовсе не Христос, а какой-то самый злой дьявол. Вы живете жизнью дьявола; злее христиан никого нет в мире, вся ваша христианская религия есть в вашей жизни сплошная насмешка и издевательство над Христом. Относительно же вас, самих миссионеров, у нас, язычников, составилось такое твердое убеждение, что вы до мозга костей лжецы, обманщики и отъявленные палачи человеческих душ; вы проповедуете нам Христа, а сами совершенно в Него не веруете, ваша вера в Него — вера карманная и желудочная; вы нам проповедуете Христа за деньги, за награды. Если бы вы, миссионеры, верили действительно во Христа и ради Него Самого проповедовали нам Евангелие, то тогда вы и жили бы по учению Христа; а теперь же мы видим и убеждаемся, что вся ваша жизнь есть совершенное лицемерие и преступное шарлатанство! Вы нам проповедуете живого святого христианского Бога, а сами пьянствуете, прелюбодействуете, играете в карты, курите табак, занимаетесь торговлею Христом, продаете царство небесное, обкрадываете простых людей, ругаетесь скверными словами, едите сытно, одеваетесь роскошно, на счет Христа выстраиваете себе дворцы, кладете тысячи в банк, учите на них своих детей; живете праздно, пренебрегаете черным трудом и т. д. Поэтому на наш беспристрастный взгляд миссионер христианский есть христианский Иуда и богопродавец». Таково мнение лам о христианских миссионерах. Один лама в беседе со мною утверждал, что самым первым врагом христианства являются миссионеры. Он говорил: «Все миссионеры христианской религии прежде всего государственные политики, они сперва проповедуют нам Евангелие, а за Евангелием мы слышим грохот пушек для нас. Вот почему, — говорил он, — вы, миссионеры, всегда и везде являетесь страшными убийцами человеческих душ, распространителями антихристианского духа». Так мне говорили правдивые ламы. Мне было прискорбно слышать такую чистую святую правду. Действительно, я не буду говорить о других, скажу лично о себе. В бытность мою миссионером я сам чувствовал, что все мои миссионерские поездки к язычникам вносили в мою душу страшную нравственную муку. Я не раз спрашивал себя: «Где и в чем заключается действительное ручательство моей личной веры в то, что я проповедую этим несравненно чище и нравственнее меня живущим детям природы? Я влеку их ко Христу, но сам-то я живу ли по Евангелию? Я хочу ввести их в христианство, но в какое? Не в то ли, в каком я сам живу? Если в это христианство, то это не истинное христианство, это христианство есть враждебное язычество против истинного Евангельского христианства; что же касается чистого подлинного христианства, то я по самому духу моей жизни злостно-враждебен ему; после этого куда же я веду этих детей природы? Ведь недостаточно только учить людей Христовой вере, а самому оставаться язычником. Если хочешь учить людей и крестить их, то прежде всего самому нужно быть истинным учеником Христовым, истинным последователем Иисуса Христа, я же вовсе не ученик Христа и совершенно не Его последователь». Так я думал, рассуждая сам с собой.
Однажды как-то я отправился на Иван-озеро, что около села Шакши, там я увидел одного бурята, который с горькими слезами раскаивался в том, что он принял христианскую православную веру. Он говорил: «О, так не хорошо, шибко не хорошо миссионер делал. Он мне говорил: крестись, крестись, будет хорошо; я крестился, и теперь я не знаю какому Богу молиться: бурятскую веру я бросил, русскую веру я совсем не знаю. Стал я как собака. Зачем я слушал русского миссионера и крестился в русскую веру? Теперь я ни человек, ни собака. Большое зло я сделал, что свою веру в себе изломил, а русскую не сделал».
Эти слова несчастного бурята глубоко заставили меня задуматься. Таких случаев было немало. И вот подобные явления останавливали на себе мое внимание, они доказали мне, что современное миссионерское проповедование Слова Божия есть одна только безнравственная порча тех людей, которым мы проповедуем Евангелие. В самом деле, во что в настоящее время вылилось церковное проповедничество Слова Божия? Прежде, во дни появления христианства, были харизматические апостолы, пророки, учители христианской церкви, они не столько словом проповедовали Христа, сколько делом, сколько самоотреченной любовью к Иисусу, сколько своею тяжело нагруженною Евангельскими подвигами святой жизнью. Не то теперь. Не то и я, как сын века сего. Я прежде всего не себя хочу наклонить под ярмо единого учителя и Наставника Христа, нет, я хочу быть прежде всего сам учителем и наставником других. Я хочу сам заменить Христа и учить людей тому, что противно и враждебно Христу. Мне в то время казалось, что все люди, конечно, исключая лично меня, большие невежды, их нужно просвещать, для них нужно что-нибудь делать, им нужно во всем помочь, их нужно спасать от вечных мук и все это нужно делать для них сейчас же и т. д. Такие моменты моего стремления учить людей, проповедовать им спасение души часто сопровождались во мне жалостью к людям, слезливым восторгом радости и т. д. Но вместе с тем я чувствовал, что все это одна дьявольщина, один великий грех гордыни и тонкого тщеславия, потому что каковы бы ни были подвиги, совершаемые мною, но если они оторваны от Самого Христа, от Его Евангельского учения и если в свою очередь сама моя жизнь есть одно лишь лицемерие и горькая насмешка над самой религией и над Самим Христом, то, конечно, все это есть верх всякой злобы и сатанинской гордости. Так стремился я своими проповедями пересоздать, охристианизировать весь мир, только отнюдь не касаясь самого себя, ни своей собственной личной жизни. В настоящее же время существует какая-то омерзительная болезнь, болезнь религиозная и болезнь ученая; эта болезнь, как никогда, ныне в моде и сама по себе очень заразительна, она особенно заражает религиозных ученых и духовно-пустых, праздных прожигателей жизни. Эта болезнь по существу своему есть великая благородная мания учить и только учить других тому, с чем собственная жизнь совершенно расходится, или в крайнем случае чего в личной жизни никогда сами эти господа на практике не переживали, в чем никогда серьезно внутренне не упражнялись, ограничиваясь только лишь одною болтовней. В настоящее время, действительно, чтобы прослыть религиозным и ученым, нужно как можно больше о своих предметах красиво и ловко болтать. Это страшная болезнь нашего века! Она есть грозный показатель живого разложения души Европейца — Христианина. Этою предсмертною болезнью страдала некогда и сама мудрая Эллада, этою же болезнью болел и я и болел больше, чем другие. Я учил язычника верить во Христа, но сам я на самом деле давно потерял живую веру в Него. Я проповедовал Евангелие язычникам, а сам жил совершенно против Евангелия. И вот когда приходилось встречать крещеных бурят, тунгусов, арачан, печально раскаявшихся в том, что через принятие православной веры они потеряли всякую веру в Бога, тогда душа моя наполнялась какою-то злостью против самого себя, и в то время мне было ужасно тяжело. Я хорошо сознавал, что мое миссионерство среди язычников было ничем другим, как распространением другого нового язычества — современного христианства. Это меня страшно мучило.
В это же время я объезжал и Нерчинскую каторгу; здесь, среди преступного мира, я как будто снова оживал; душа моя снова наполнялась чистою любовью ко Христу, мне не раз легко и светло становилось на душе. Причина этого была не во мне, причина моего периодического приближения ко Христу лежала в самих арестантах, они как бы насильно влекли меня ко Христу. Это было так: когда мне приходилось исповедовать арестантов, то их искреннее и глубокое раскаяние настолько было сильно, что оно вызывало во мне страшное мучительное самоосуждение. Совесть моя говорила мне: «Смотри, перед тобою стоят тысячи разбойников и злых убийц, одни в кандалах, другие без них — все они длинной вереницей тянутся ко Христу, все они всем своим существом ищут Его, желают с Ним примириться. Посмотри на их ланиты, как струятся по ним горькие слезы, а ты… ты, священник, ты, их проповедник, ты, всегда зовущий их ко Христу, почему же ты сам так далеко уходишь от Христа? Почему ты не хочешь по-прежнему любить своего оскорбленного Господа? Почему ты не хочешь примириться со Христом? Что тебя держит вдали от Него? Ах, Спиридон, Спиридон, помни и никогда не забывай: как страшно впасть в руки живого Бога!»
Так удары моей совести один за другим бичевали меня. Я плакал. Мне было тяжело, невыносимо тяжело.
Один раз, после исповеди многих каторжан, я пришел на свою квартиру — квартира мне была отведена в доме начальника тюрьмы (это было в Зерентуйской тюрьме) — поздно вечером, когда мои хозяева легли спать, я не выдержал, я бросился ничком на подушку и нервно зарыдал. С одной стороны я был очень рад, что самые закоренелые преступники, заклейменные каиновыми преступлениями, хулившие и отрицавшие Бога, несколько десятков лет не каявшиеся и не причащавшиеся Тела и Крови Христа, с горячими слезами потянулись к источнику жизни, Христу. И вот, смотря на них, мне было обидно за самого себя и в то же время совестно даже смотреть на икону Спасителя: мне казалось, будто икона Спасителя, на которую я при исповеди арестантов часто вскидывал свои взоры, только и смотрела на меня, и в ее взоре я читал томительное чувство ожидания Христом моего обращения к Нему. Мне казалось, вот, вот сама икона проговорит мне: «Что же ты, Спиридон, навсегда ли меня оставил или когда-нибудь придешь ко Мне? Прикажешь еще ждать тебя или ты решился навсегда уйти от Меня?» Эти мысли, навеянные иконою Спасителя, всю ночь не давали мне покоя.
Я часто становился на колена и, горько рыдая, говорил: «Господи! Еще чуточку, еще немножко потерпи, я обязательно буду опять Твоим, буду опять любить Тебя, быть может, даже больше и горячее прежнего буду любить Тебя. Только я молю Тебя, молю Тебя всем своим существом, подожди еще меня, хоть один год потерпи меня, я обязательно буду Твоим. Господи! Я и сейчас готов быть Твоим учеником, готов и сейчас любить Тебя, но я сам не знаю, что со мною делается, почему мое сердце так тесно соединено с миром и вросло в него. Я ведь часто каюсь, часто стремлюсь порвать всякую связь с миром и опять хочу по-прежнему любить Тебя, но какая-то сила удерживает меня, парализует мою волю, и я чувствую себя пока не в силах быть Твоим учеником, твоим последователем.
Молю же Тебя, Господи, хоть еще немножко, еще на малое времечко потерпи и оставь меня таким, каким я есть. Поверь мне, Спаситель мой, я скоро порву всякую связь с миром и непременно приду к Тебе, только, пожалуйста, будь ко мне милостив, потерпи еще немножко меня».
Так в горьких слезах я молился всю ночь; утром я уснул. На следующий день я опять пошел исповедовать каторжан. Каторжане любили меня. Они были со мной христиански откровенны. Их исповедь была удивительно трогательна. Из свободных христиан по своей искренности никто не может с ними сравниться. Ко мне на исповедь шли не одни христиане, шли на нее и магометане, и язычники. Трогательная картина. В это время мне казалось, что все эти несчастные узники через свою исповедь непременно унаследуют Царство Христово, непременно услышат радостный призыв Христа: «Придите, благословенные Отца Моего Небесного, наследуйте Царствие, уготованное вам от сложения мира». А нам, таким священнослужителям как я, скажет: «Идите от Меня, проклятые, алчные торжники, христианские каиафы, изменники и предатели Мои, идите от Меня, во все века торговавшие Мною и безжалостно предававшие Меня, идите от Меня. Идите от Меня, подлые лицемеры, развратные ханжи, идите от Меня, растлители Моих овец, кровожадные хищники, идите от Меня. Я вас не знаю, извратители Моего закона и вдохновители всякого зла. Я вас не знаю, утученные Моим Телом и упоенные Моею Кровью враги и распинатели Мои. Я вас поставил блюстителями и пастырями овец Моих, а вы все время существования христианства на земле только и знали, что продавали Меня, торговали Мною, из-за власти убивали один другого, проклинали друг друга и Церковь Мою в неистовстве безжалостно разрывали на мелкие кусочки. Идите от Меня, Я вас не знаю».
Так скажет нам Христос в тот день, когда придет судить живых и мертвых. И я знаю, что из всех осужденных священнослужителей Христос первого отвергнет меня за то, что я некогда любил Его, пользовался особою Его ко мне любовью, а теперь дальше меня от Него никто не стоит. Хотя бы взять вот этих несчастных каторжан, до вчерашнего дня они были грешниками, они хулили Христа, они были отвергнутыми от Спасителя мира, а теперь все они с необыкновенной любовью идут к Нему, идут со слезами, идут с сознанием своей вины перед Ним. Я же только вижу, как другие идут ко Господу, а сам только поворачиваюсь назад и смотрю на этих милых узников, ноги же мои торопливо спешат все дальше и дальше уходить от моего Сладчайшего Иисуса. И на какую даль я уйду от моего Господа, я не знаю. И долго ли я буду блуждать без Христа, я тоже не знаю. Так я размышлял в то время.
Размышляя таким образом, я предносил своему воображению то, что буду Христом судим по всей строгости Евангельской правды, что с самого моего появления в мире и до самого последнего моего вздоха все мои мысли, все чувства и самые затаенные, сокровенные движения моего сердца, и все стремления моей воли, и все душевные мои переживания, и все атомы моего телесного организма будут пересмотрены всевидящим оком правосудия Божия. И вот тут-то настанет моя вечная погибель, ибо я хорошо себя знаю, что я по своей жизни враг Христа. Я не настолько утратил здравый смысл, чтобы утешать себя теософическими положениями: — «богочеловечества» нет — я твердо был убежден, что всякий, не живущий жизнью Христа, не растворяющий свою волю в воле Божией и не исполняющий учения назаретского Иисуса, погибнет, и погибнет окончательно. И вот эта-то погибель неминуемо и ждет меня. В самом деле, вот хотя бы взять теперь мое служение литургии среди узников: все арестанты смотрят на меня как на христианского священнослужителя, они исповедуются у меня, с величайшим напряжением ума и сердца они выстаивают всю литургию, надеясь на то, что эта литургия совершит для них нечто непостижимое для ума человеческого — через таинство Евхаристии соединит их со Христом. Эту литургию совершаю я. Что же я такое?
Я величайший грешник на земле! Я блудник! Я лицемер! Я гордец! Я тщеславный монах! Я соблазнитель многих душ! Я человеконенавистник! Я изменник Христу! Я богопродавец! Я предатель Спасителя! Я враг Сыну Божию! Я лжец! Я обманщик! Я клятвопреступник! Я служитель миру! Я раб греха! Я христианский антихрист! И вот я, вросший в эти грехи и органически сочетавшись и сжившись с ними, страшно сказать, совершаю божественную литургию, совершаю таинства Церкви! Страшно подумать! Насколько эти несчастные арестанты стоят выше меня по своей духовной праведности! Тут я не мог удержаться от слез. Мне было стыдно стоять у престола. Я рыдал.
Однажды во время моих посещений каторжан мне пришлось встретить среди них одного сатаниста, он открыл мне всю свою жизнь, она была ужасна. От его рассказа я находился целый месяц под страшным кошмаром. Мне все время грезилась детская кровь, на которой он совершал свою черную мессу, и страшное неописуемое гнусное осквернение Христа, и издевательство над ним. Но когда я стал копаться в своей душе, то тем более я ужаснулся. Ужаснулся я потому, что ведь и моя жизнь есть сплошное повседневное служение сатанизму. Каторжник-сатанист отличался от меня лишь тем, что он без всяких компромиссов всем своим существом служил дьяволу; моя же жизнь состояла из одних чистых компромиссов между Христом и дьяволом, между чистым святым христианством и христианским язычеством. Поэтому я ничуть не считал себя лучше того сатаниста. В самом деле, не та же ли черная месса [есть] и вся жизнь христианина, сознательно направленная против Евангелия? Как можно назвать ту жизнь христианина, которая ровно ничего в себе не имеет святого? Не есть ли тот же самый сатанизм жизнь христианина, сознательно живущего противоположно учению Христа? Встреченный мною сатанист был, я бы его назвал, религиозно-культовый сатанист, сознающий, отвергающий же заповеди Христа и не исполняющий их есть тоже сатанист, только повседневный, обыкновенный, практический сатанист. К последним я причисляю и самого себя. Компромиссы между Христом и миром в моей личной жизни были сплошным с моей стороны служением дьяволу. О, эти компромиссы! Они на протяжении девятнадцати веков и создали из христианства какое-то чудовищное язычество. И какое страшное язычество, которое в одно и то же время считает себя христианством и идет враждебно и сознательно против Христа! Благодаря им в христианство влился эллинизм, влился и весь иудаизм, против которого всю свою жизнь боролся Сам Христос, а теперь вливается в него весь языческий Восток, так называемый индуизм. Современное христианство есть поистине самая жалкая и чудовищная карикатура истинного христианства. Оно живет в настоящее время более политикою мира сего, чем Самим Христом, более язычеством, чем нормами Евангельской жизни. Что же касается нас, современного христианского духовенства, то и оно для Евангельской жизни совершенно мертво, его заели страшные паразиты: властолюбие, сребролюбие, торговля живым христианским Богом, лицемерие, политика, лесть, раболепие, пошлое служение имущим власть, сильным мира сего и т. д.
Что же касается христианской интеллигенции, то и она сильно заражена умовой идеологией материализма и затхлого пантеизма. Правда, как среди духовенства, так и среди интеллигенции были и есть истинные ученики и последователи Христа, но их так мало, что они в антихристианской массе совершенно теряются, распыляются и их не заметно. Но самая основная опасность для христианства кроется все же не в эллинизме, не в иудаизме и даже не в индуизме, она кроется в мертвом разлагающемся индифферентизме современного церковного образа жизни. Современная церковная жизнь — самый опасный и трудно победимый враг истинного христианства, ее враждебность ко Христу заключается в том, что она, т. е. церковная жизнь, при всех своих таинствах и иерархическом священстве живет абсолютно без живого Христа. Ее Христос потерял всякую власть над волею христианина, Он не касается и самой жизни Своих церковников, Он довольствуется лишь тем, что Его христиане значатся в церковно-метрических справках, больше этого Он от них ничего и не требует. Но такой Христос есть Христос церковных чиновников, Христос одних наемников, Христос христианских язычников, а не Христос истинных христиан. Мне вспомнились слова одного каторжанина, который как-то мне заявил, что современное христианство — «это страшная фабрика, где фабрикуются одни безбожники и преступники». Вспоминая эти ужасные слова арестанта, я мысленно остановился на самом себе и спрашивал свою собственную совесть: скажи мне, есть ли во мне хоть что-нибудь похожее на христианина? И совесть моя ответила мне отрицательно. Мне было тяжело. Кроме сих кающихся каторжан, среди арестантов мне приходилось встречать и величайших подвижников Христовых. Это те каторжане, которые, будучи на свободе, а потом даже уже и в тюрьме, брали на себя добровольно преступления других и, ради Христа, из любви к самим преступникам и к их несчастным семьям, безропотно несли, как виновные, всю тяжесть каторжной жизни. Таких я знал несколько человек, и вот, встречая этих подвижников Христовых, я опять почувствовал нестерпимую жажду любить Господа и любить Его так, чтобы в этой любви окончательно потонуть, исчезнуть и превратиться в самое пламя чистой святой любви.
О, как мне тогда хотелось любить своего Сладчайшего Иисуса! Я говорил тогда Ему: «Царь мой, Христос! Будь ко мне милостив, зажги мое сердце и раскали его огнем любви к Тебе, Христос мой. Ты Сам знаешь, что я уже больше не могу без Тебя жить. Довольно, я и так без Тебя выстрадал много. Вернись же ко мне снова, Спаситель мой, что же Ты всех любишь, всех милуешь, только я один лишен Твоей любви ко мне. Я тогда только твердо уверюсь в Твоей любви ко мне, когда я по-прежнему буду любить Тебя. Да будет, Господи, Твоя любовь в моей любви к Тебе. Вот я увидел и узнал Твоих истинных рабов, которые безропотно несут всю тяжесть каторжной жизни и несут ее ради любви к своим ближним. О, Спаситель мой, о, Бог мой! Сделай меня одним из таковых Твоих подвижников. Иначе я, Господи, жить не могу. Умертви меня!» Так я молился.
Христос молчал. Он не отвечал на мою молитву. Причина мне была известна: я всю свою жизнь жестоко огорчал Его. Кроме этих подвижников-каторжан мне приходилось еще встречаться и с великими святыми из бродяг. О, эти дивные бродяги! Сколько духовного света они внесли в мою мрачную душу! Я даже и сейчас, как вспоминаю их, так сердце мое и рвется подражать их жизни. Многих из них мне приходилось даже исповедовать и причащать Святыми Тайнами. Подобных им, в смысле внутреннего духовного христианского подвига, я еще не встречал христиан. Удивительное дело! При виде их я буквально умирал от одной тоски по моему Христу. Мне в то время представлялось, что я больше не соединюсь со Христом. Слишком далеко, о, как далеко я ушел от Него! Невыносимо тоскливо и смертельно тяжело мне было находиться без Христа. Были целые ночи, когда я был в глубоком отчаянии, просто надрывался от одного неутешного печального рыдания. Одна ревность ко Христу не давала мне покоя. Я очень ревновал к Нему тех же самых святых бродяг.
«Боже мой, — со слезами молился я Христу, — зачем Ты отверг меня от Себя? Почему Ты других спасаешь, а меня не хочешь спасти? Почему Ты насильно не влечешь меня к Себе? Почему Ты опять не зажжешь моего сердца пламенем любви к Тебе? Поверь же мне, Господи, что я без Тебя умираю. Бог мой! Христос мой! Разве Тебе не жаль меня, что я столько лет томлюсь в страшном одиночестве богоотдаленности, без Тебя? Может быть, Ты, святой мой Царь и Законодатель, хочешь отвергнуть и навеки забыть меня? О, Христос мой! Разве ты не знаешь, что Ты мой и я хочу одного только — любить Тебя? Что хочешь, Господи, делай со мною, но я хочу быть чистою жертвою, живою жертвою одной любви к Тебе. Если я Тебя так сильно огорчил и прогневал, Ты властен меня за это наказывать, поражать мое тело самыми страшными болезнями: проказой, туберкулезом, параличом, безумием и другими страданиями, только дай мне любить Тебя и любить бесконечною любовью. По смерти же моей Ты так же, Господи, что хочешь делай и с душой моей, я ничего Тебе, мой Спаситель, не скажу, если Ты мою душу и низвергнешь в самую преисподнюю, только и там дай мне любить Тебя и любить Тебя вечно бесконечно пламенною любовью, любить Тебя всем существом моим».
Вот такая тоска по Христу вырывалась из глубин моего сердца в то время, когда мне приходилось встречать великих подвижников — сибирских бродяг. Ах, мои милые бродяги! Не могу без слез вспомнить о вас, многим, многим обязан я вам в своей жизни.
Наступила русско-японская война, а затем революция. В это время я стал впервые прозревать относительно войны, а также присяги, государства, национальности, но это были лишь первые проблески прояснения моего сознания. Я стал понимать, что церковь впала в страшный грех, приняв под свою священную опеку и самую человеческую бойню, называемую войною. Она своею молитвою «о христолюбивом воинстве», «о пособити и покорити под нози всякого врага и супостата» стала меня страшно смущать. Я сильно над этим ломал свою голову, и, сколько я ни думал, сколько ни старался понять законность существования войны на земле, я все же без соблазна не мог от нее освободиться. Соблазн для меня находился в самом Ветхом Завете. Я в то время думал, что для христиан Ветхий Завет так же ценен и таким же он остается законом, каким был для иудеев; Нагорную же проповедь Христа, как Христово Законодательство, для всех христиан, я к стыду своему, даже тогда и не вспомнил. На место безусловного христианского закона — Нагорной проповеди — моему воображению, конечно, в защиту войны предносились Сергий Радонежский, благословляющий своих иноков на ратную битву с татарами, затем бесчисленное множество всяких в России, Греции и других христианских странах, святых, так же благословляющих войну, затем военные чудотворные иконы, кроме всего якобы и само Евангелие, которое в устах представителей Церкви не только не отрицает войну, но даже освящает и узаконяет ее. Все это меня сильно соблазняло, и я никак не мог решительно освободиться от войны. Настала и революция. В эти дни из моей комнаты почти не выходили революционеры: с раннего утра и до позднего вечера одни входили, другие выходили. Каждый из них предлагал мне свою политическую партию, свою социальную программу, и каждый из них старался тем или иным путем увлечь и меня на свою сторону. В то время я опять с новой силой стал вспоминать Христа, и опять мне хотелось кричать Ему, кричать для того, чтобы Он расположил сердце всей России к Его Евангельскому учению. Ведь только одно Его учение властно и всемогуще абсолютно пересоздать человека и преобразовать нашу общественную жизнь. В это время при виде войны и всяких волнений в России я заметил в самом себе как бы какую-то острую досаду даже на Самого Христа. Досадовал я на Него за то, что Он, как будто, равнодушно смотрит на братоубийственную жизнь людей. Мне хотелось, чтобы Он тем или иным способом мгновенно прекратил всякие междоусобия, но вскоре я понял, что в жизни людей, в ее благоустройстве и в ее хаосе больше всего ответственны сами люди. Вот уже девятнадцать веков, как учение Христа находится на земле, а люди его совершенно не знают. Кроме учения Христа люди уже все перебрали, все перепробовали, все переиспытали, все перечувствовали и все пережили и только за все эти века христиане даже пальцем не дотрагивались до одного лишь учения Христа. К стыду всего христианства, учение Господа до сего дня находится лишь на мертвых страницах Евангелия. Правда, Евангелие иногда христианами читается, оно переходит из рук в руки, но чтобы оно переносилось со страниц в живое человеческое сердце, в самую гущу жизни, этого до сего времени еще не было. Печальна участь на земле Евангелия; до сего дня оно лежит в девственном, непочатом, совершенно нетронутом состоянии. Только редкие исключительные личности действительно дотрагивались и дотрагиваются до него и со страниц этой священной книги все слова Христа переносили и переносят на живые страницы своей собственной жизни. Много меня в этом огорчала и сама Церковь: с того дня, как она побраталась с государством, она слишком далеко ушла в сторону от своего Основателя. В настоящее же время Церковь, в лице своих представителей, живя без живого своего Основателя и руководителя — Христа, чувствует себя гораздо спокойнее и свободнее, чем в первые три века своей юной жизни на земле. Может быть, это потому, что она настолько уже в настоящее время окрепла, что не нуждается во Христе, считает, что Его могут свободно заменить собою папы, патриархи, митрополиты, архиепископы и епископы и весь причт церковный. Не потому ли она и спит себе до сего времени самым сладким и непробудным сном мертвой беспечности? Для ее представителей в настоящее время совершенно безразлично, веруют ли христиане во Христа или не веруют, почитают его за живого Бога или нет, живут ли по учению Христа или нет? — все это для них все равно. Если они иногда как будто и пробуждаются от своей многовековой глубокой спячки, то это только лишь тогда, когда эти церковные представители чувствовали, что из их рук по той или иной причине ускользала власть, а вместе с тем и сытая беспечная жизнь. Когда же власть снова оказывалась в их руках, то они снова успокаивались, и снова ложились на неподвижные мертвые формулы христианских догматов, и снова засыпали сладким сном абсолютной беспечности, нисколько не заботясь о том, чтобы все эти догматы воплотить в свою личную жизнь, а потом и в самую жизнь соборной вселенской и апостольской Церкви. Воплотить их в свою личную жизнь и в жизнь соборную, церковную необходимо нужно для того, чтобы пережить их, пережить цельно и совершенно, пережить не столько головой, сколько христианской богосыновней волей, самой церковной повседневной жизнью, и пережить не иначе, как через моральные богосыновние принципы Евангельского учения. Ведь в этом и заключается весь долг нашей христианской жизни.
После первой русской революции вскоре мне пришлось оставить Забайкальскую область и переселиться в Кременец, а затем в Каменец-Подольск. Здесь я снова начал вести проповедническую деятельность, которая пошла прекрасно и успешно, слушатели стекались тысячами. Но к моему горю, здесь дьявол снова восторжествовал надо мною: здесь, в этом городе, я горячо полюбил одну девушку, в свою очередь и она самоотреченно полюбила меня. Для нее я готов был на всякие жертвы. Любил я ее как никогда никого в жизни, любви моей не было границ. Я полюбил ее за ее необыкновенный характер: добрый, тихий, кроткий и молчаливый. Она овладела всем моим существом. Так тянулась моя жизнь четыре года, и за эти четыре года я окончательно забыл Христа. Временами я вспоминал Христа, но это было очень редко и, нужно сказать правду, если я Его вспоминал, то с каким-то тяжелым мучительным чувством. Мои отношения ко Христу за это время, к моему удивлению, совершенно изменились — только раз в жизни пережил я это странное явление: прежде, как бы я далеко ни отходил от Христа, все же я чувствовал к Нему какую-то интимную родственную близость, когда же я полюбил эту самую добрую девушку и стал ее близким другом, мой Христос в моих в Нему чувствах совершенно изменился. Он стал для меня Богом внешним, далеким, грозным, карающим грешников и страшным судьей строгого правосудия; от Него веяло смертельным ужасом. Вместе с этим я чувствовал и глубоко был в том уверен, что Сам-то Христос эту самую девушку очень любил, и мне казалось, что она была как бы дочь Божия, что в ней было что-то неземное, небесное и святое, и ее дивный характер был соткан из одних нежных и светлых лучей любви Христовой! Я и теперь твердо верю, что Христос никогда ее не оставит, потому что она не была обыкновенной девушкой, в ней скрывалось глубоко нечто таинственное, божественное и чарующее. Я и сейчас ежедневно горячо молю Господа и до самой своей смерти буду горячо Его молить, чтобы она не лишилась Царства Христова. Пусть лучше за нее меня осудит Господь, но чтобы она была спасена, сопричтена к лику Божиих святых. В то время я часто по целым ночам предавался размышлению; размышлял я о том, как неисповедимы судьбы Божии в моей жизни. Вся моя жизнь была даром самой бесконечной нежной любви Христовой. Господь мне никогда не отказывал ни в чем. Характерной нитью через всю мою жизнь проходила помощь Божия во всем, не исключая какого бы то ни было моего желания. Если в чем-либо Христос долгое время и не мог откликнуться и отозваться на все мои вопли и стенания, так это только лишь в том, чтобы я по-прежнему любил Его, но в этом я был сам виновен. Причина же молчания Христа лежала опять именно во мне самом.
И вот я думал: если Спаситель будет судить меня только по мере излиянной на меня Своей любви, тогда я окончательно погибну, спасения мне не будет. Мне даже представлялось, что если и самый всеобщий Страшный Суд Христов будет состоять только из одной чистой любви Христовой к грешникам, то он тем самым будет невыносимым судом Божиим. Самые величайшие наказания и муки грешников будут, по-моему, состоять бесконечно из изливаемой оскорбленной любви Христовой на сопротивляющихся ей грешников. Ничего нет страшнее и мучительнее для всякого зла, как святая доброта Христа и Его бесконечная любовь!
Вот этой-то доброты ко мне Христа я и стал за последнее время страшно бояться. Я понял, что Бог страшен не в гневе, а в Своей любви к грешникам. И мне чувствовалось в то время, что, если теперь Христос будет ко мне добр, то через это Он будет для меня страшен и мучителен. Его оскорбленная мною любовь будет для меня настоящим адом. Пусть Он за мои грехи карает меня по всей строгости Своего божественного правосудия, только бы Он не был ко мне по-прежнему добр, ибо я Его доброты не вынесу. В это время если бы явился мне Христос и, кротко взглянув на меня, сказал: «Спиридон! Несмотря на то, что ты прогневляешь меня и грешишь передо Мною, я все больше и больше люблю тебя», эти слова Господа были бы равносильны для меня самым величайшим мукам, перед которыми все муки ада показались бы блаженством! Искренно и горячо любя эту девушку, я чувствовал и все более и более опознавал, что в моем сердце не было места моему Сладчайшему Господу. Он был из него вытеснен, одно лишь имя Его в ту пору как-то еще трепалось на моем языке, Самого же Его не было возле меня. Тут я понял, что я опустился на самое дно всякого зла, откуда собственными силами мне уже не было возможности высвободится. Если я и говорил проповеди, привлекал на них массу людей и вызывал у них потоки слез, и служил литургию, и совершал таинства Церкви, то все это было без живого Господа; и на все это я смотрел как на свое мертвое церковное ремесло.
Живой же деятельной веры во Христа в то время у меня не было. Эта же самая девушка всегда со слезами молила за меня Христа, чтобы я стал ближе к Нему, чтобы я снова полюбил Его и полюбил Его всем своим существом. Но Христос сразу на ее горячие молитвы не отвечал. И я знал, почему Христос не отвечал на ее пламенную молитву. И вот до настоящего момента совесть моя меня страшно бичует. Она бичует меня за ту самую благороднейшую девушку, которую я, как мне кажется, оторвал от Бога и от Неба и умертвил ее святую чистую душу. Но вместе с этим тяжелым чувством я всегда в своей душе ощущаю светлые проблески духовного утешения. Я горячо верю и твердо надеюсь, что Христос всегда видит и слышит мою пламенную и прискорбную молитву о ней, ежедневно возносимую мною к небу. Я более чем уверен, что Спаситель примет, спасет и оудочерит ее Отцу Своему Небесному. Я до тех пор не успокоюсь душой и не перестану докучать своею молитвою Христу, пока не узнаю и не буду уверен, что она действительно, как истинная любимица Христа, будет сопричастна лику святых дочерей Господних. Я никогда не могу забыть ее муки и страдания, перенесенные ею ради моей души. Она от избытка своей христианской любви ко мне неоднократно становилась передо мной на колени и, обливаясь горячими слезами, просила и молила меня, чтобы я снова полюбил Христа, снова вернулся к Нему, снова зажил прежнею христианскою жизнью. «Я, — говорила она, — готова на все самые ужасные жертвы вплоть до самой смерти, лишь бы ты опять был во Христе и опять сочетался с Ним». Кроме нее, у меня в Каменце было очень много и других близких благочестивых людей, которые так сильно любили меня, что всегда наполняли тот храм, где приходилось служить мне, и они всегда окружали меня и старались неразлучно находиться со мною. В то время я глубоко и искренно осуждал себя. Прежде всего осуждал я себя за эту девушку, осуждал себя за свои тяжкие грехи, осуждал себя за уход мой от Христа, осуждал себя за то, что я как священнослужитель стремился перед людьми казаться святым, праведником, духовным поборником религии, ревнителем православия, одним словом не тем, каким я был на самом деле, наконец осуждал себя за то, что моя повседневная жизнь совершенно расходилась с теми моими проповедями, которые я произносил людям. Все это меня страшно всегда мучило и тяготило. Я не раз от этого рыдал душой.
Когда последовало синодское решение о переводе ревностного служителя и проповедника Церкви Христовой епископа Серафима из Каменца в Екатеринбург, тогда и я вскоре перевелся в Омск, а потом в Одессу. Здесь на меня была возложена обязанность посещать ночлежные дома и говорить в них босякам слово Божие. С большой радостью я исполнял эту для меня священную обязанность. Босяки скоро горячо ко мне привязались, я очень жалел их. Не могу умолчать и о том, что и среди них были рабы Христовы. Я всегда им удивлялся, но прежде и больше всего меня удивляло то, как наш несчастный трудовой народ еще не утратил веру в Бога и не потерял в себе Христа окончательно. Надо ведь сказать правду: ни перед кем так христианская Церковь не виновата, как исключительно перед рабочей христианской массой. Она в лице своих церковных князей, представителей Алтаря Христова, никогда не спускалась в эту трудовую массу, никогда не вносила в ее страдальческую жизнь света Христова. Подлинно удивительно, как еще эта масса, веками лишенная Евангельского света Христова, сохранила в своей душе Христа!
В самом деле, были ведь придворные священники, есть военное духовенство, есть сельское духовенство, есть, наконец, тюремное духовенство, но не было и нет рабочего духовенства, во главе которого должен стоять митрополит или по крайней мере какой-нибудь архиепископ, всегда встающий на защиту этой обездоленной массы от всяких эксплуататоров, начиная от самого государства и кончая каким-нибудь жалким фабрикантом. Тогда бы эта многомиллионная масса рабочего люда не сторонилась от Церкви, как от равнодушной к ней мачехи, нет, эта живая масса обездоленного люда смотрела бы на Церковь, как на свою родную мать и защитницу попираемой на земле христианской правды. Невозможно было не относиться сочувственно к этим несчастным рабочим людям, после тяжелого труда на пароходной пристани приходившим ночевать в ночлежку. Мне приходилось близко ознакомиться с их жизнью. «Боже мой, — говорил я сам себе, — если бы я хоть половину их труда перенес ради того, чтобы унаследовать Царство Небесное, я бы поистине был угоден Господу».
И мне было грустно смотреть на них, но еще грустнее смотреть на самого себя. Стыдно мне было за себя перед этими несчастными бедняками. Бездомные, вечно живущие впроголодь, всеми отвергнутые бедняки! Всё же они, несмотря на свою каторжную жизнь, верили во Христа, любили Его и молились Ему часто с горячими слезами, я же, всегда одетый, всегда сытый, выхоленный служитель Алтаря Христова, проповедник Евангелия Христова, все время своей жизни живу без Христа, живу без живой в Него веры, без всякой с моей стороны любви к Нему. И мне досадно было на самого себя.
Я тяжело скорбел душой. В самом деле, кто я был сравнительно с этим обездоленным, всегда бесчеловечно измученным и обиженным и обнищалым рабочим людом? И как мне ни стыдно и ни совестно сознаться, все же я должен сказать правду, что я, как священнослужитель Церкви Господней, сравнительно с этим рабочим людом сознавал себя вредным паразитом, отъявленным обманщиком лжецом, в овчей одежде волком, церковным ханжой и праведным фарисеем. По отношению же самых босяков я, как священнослужитель, как вершитель Тайн Христовых (хотя и из черного духовенства) так же чувствовал себя их верным непримиримым врагом и льстивым безжалостным коварным палачом. Каждый раз, как только я появлялся в ночлежных домах, совесть моя всегда меня мучила. Прежде всего она мучила меня за то, что я шел к этому рабочему люду проповедовать Евангелие, проповедовать ему духовную святую жизнь, сам же лично я не принадлежал к этому бедному рабочему классу, напротив, я принадлежал к классу тиранов и мучителей всего мирового рабочего народа, кроме того, я еще принадлежал и к той касте людей, которая не только всегда брезгливо и с большим презрением относилась к этому мировому мученику Христову, но, что всего ужаснее, так это то, что эта каста, к которой принадлежал я, в угоду имущим классам мира сего, до сего времени сильно поддерживает самое существование этого страшного христианского рабства и абсолютно лишает его как света Христова, так и духовной братской Евангельской свободы. И вот когда я входил к босякам и начинал им проповедовать слово Божие, в это время совесть моя пробуждалась и властно нашептывала мне: если ты представитель Церкви, проповедник Евангельской правды, то ты по одному этому до самой смерти должен всем своим существом пожалеть и полюбить этот измученный настрадавшийся рабочий люд и, как истинный ученик Христа, ты должен раз навсегда оставить имущие классы, выйти из них и с пламенным глаголом слова Христова выступить прежде всего вообще против всякого человеческого рабства, особенно современного неслыханного христианского рабства, начав прежде всего лично с себя, со своей духовной касты, с имущих классов, ты во имя христианского Бога, во имя Евангельской правды должен стать на защиту всех этих труждающихся меньших братьев Христовых. И вот в это время, когда ты действительно выступишь на такое святое дело, и только тогда ты будешь иметь право и этим несчастным босякам говорить слово Божие. Теперь же ты по своему недостоинству прочь уйди от сего рабочего люда и с грязной и лицемерной душой не входи к ним. Ты один из тех, которые на протяжении девятнадцати веков и до сего дня являются страшными тиранами, мучителями и палачами этого жалкого обнищалого люда, которых мучают, вешают и убивают и в то же время молят Бога о спасении душ их! Так моя совесть укоряла меня, и мне было стыдно смотреть на этих несчастных босяков.
Кроме ночлежных домов, мне приходилось почти каждое воскресенье за ранней и поздней литургией произносить проповеди в Андреевском Афонском подворье. Здесь, как ни в каком другом месте, за мной зорко следили православные миссионеры во главе с епархиальным миссионером г. Кальневым. В их глазах я вскоре сделался каким-то подозрительным христианином. Многие из них глухо роптали на меня за то, что я резко говорил о святых, о чудотворных иконах, о мощах, о поминовении усопших, о покупке просфор, свечей и т. д. Мои проповеди на Евангельские темы никому из миссионеров не нравились.
Назад: I
Дальше: III