1
Изменение на удаленную перспективу
В 1798 году английский священник и экономист Томас Мальтус опубликовал «Опыт закона о народонаселении», которому предстояло стать самым авторитетным трудом, когда-либо написанным по затронутому в нем предмету. Он описал явления, считающиеся теперь законами прироста народонаселения, но важность труда решением поставленной автором научной задачи не ограничивалась. Ее влияние, например, на экономическую теорию и биологическую науку оказалось таким же значительным, как сам вклад автора демографических исследований. Здесь, однако, последствия играли не такую роль, как статус книги в качестве индикатора изменений в представлениях ученых о народонаселении. На протяжении двух веков или около того европейские государственные деятели и экономисты соглашались с тем, что признаком благополучия государства следует считать рост его населения.
Считалось, что королям следовало искать пути увеличения численности своих подданных не просто ради расширения базы налогоплательщиков и призывного контингента, а потому, что более многочисленное население одновременно ускоряло течение хозяйственной жизни и служило указанием на то, что это ускорение происходило. Увеличение численности населения со всей очевидностью указывало на способность экономики обеспечивать проживание в стране с большей массой народа.
Основные положения этого представления подтверждались самим авторитетом великого Адама Смита, в известной книге которого под названием «Исследование о природе и причинах богатства народов» уже в 1776 году утверждалось, что увеличение народонаселения служит достоверным приближенным критерием экономического благополучия.
Мальтус, образно говоря, вылил на приверженцев таких представлений ушат холодной воды. Как бы ни оценивались последствия для общества в целом, он пришел к заключению о том, что растущее население рано или поздно несло бедствие и страдания большинству его членов в лице беднейших слоев. На своем самом знаменитом примере, когда речь шла о пределах отдачи земли, Мальтус говорил об ограниченной площади плодородных почв для выращивания продовольствия. Таким ограничением, в свою очередь, обозначалась рациональная численность населения той или иной страны. Все-таки население обычно увеличивалось на протяжении коротких промежутков времени. По мере роста масса населения поглощала сокращающийся ресурс своего существования. После исчерпания данного ресурса наступал голод. После этого численность населения сокращалась до тех пор, пока не появлялась возможность прокормиться имеющимся продовольствием. Такой механизм мог функционировать, если мужчины и женщины воздерживались от рождения детей (и благоразумие как результат оценки последствий помогало людям, заключавшим браки в более позднем возрасте) или в условиях настоящих бедствий, служащих естественным тормозом рождаемости в виде эпидемий, а также войн.
По поводу сложности и четкости такого мрачного тезиса можно сказать намного больше. В его пользу или опровержение приводится масса доводов, а справедливая или притянутая за уши теория, привлекающая большое внимание, должна многое нам поведать о той эпохе. Так или иначе, рост населения начал волновать людей до такой степени, что даже непривлекательная проза того же Томаса Мальтуса привлекла пристальное внимание ученых. Люди осознали суть прироста населения, чего не знали о нем прежде, и занялись им так, чтобы его ускорение пошло как никогда. В XIX веке вразрез со всеми увещеваниями Мальтуса численность ряда ветвей рода человеческого пошла вверх темпами и достигла уровня до тех пор просто немыслимого.
Точное измерение произошедших тогда перемен лучше всего удается при учете протяженного временного отрезка; точные даты ничего полезного не дают, да и общие тенденции практически полностью сохраняются в нынешней эпохе. С учетом России (численность населения которой вплоть до последнего времени оценивалась на основе весьма приблизительной статистики) получается так, что народонаселение Европы с около 190 миллионов человек в 1800 году увеличилось до порядка 420 миллионов столетие спустя. Поскольку численность населения остального мира явно росла относительно медленнее, происходило увеличение доли Европы в общей численности населения нашей планеты приблизительно от одной пятой части до одной четверти; на некоторое время ее отставание в численности населения по сравнению с великими азиатскими центрами народонаселения сократилось (тем временем техническое и психологическое превосходство Европы в мире сохранялось).
К тому же одновременно Европа переживала массовое переселение своих жителей. В 1830-х годах за рубеж на другие континенты выезжало больше 100 тысяч европейцев в год, в 1913 году их уехало больше полутора миллионов. Если взять более протяженный отрезок времени, 1840 и 1930 годы, то из Европы за океан отправилось около 50 миллионов человек, причем подавляющее их большинство оказалось в Западном полушарии. Весь этот народ с потомками следует прибавить к общим суммам, чтобы понять, насколько ускорился рост европейского населения за все те годы.
Этот рост внутри Европы распределялся очень неравномерно, и эта неравномерность свидетельствует об отличии положения великих держав. Их мощь обычно оценивали с точки зрения численности личного состава вооруженных сил, и следует отметить решающее изменение, когда в 1871 году Германия потеснила Францию со своей самой большой массой населения, находящейся под властью одного правительства к западу от России. Еще один способ рассмотрения такого рода изменений состоял в сравнении соответствующих долей населения Европы, находившихся в распоряжении основных военных держав в разные отрезки времени. Между 1800 и 1900 годами, например, доля России выросла с 21 до 24 процентов от общего количества; Германии – с 13 до 14 процентов; в то время как Франции – упала с 15 до 10 процентов; и Австрии – немного меньше: с 15 до 12 процентов. Далеко не во многих странах, однако, прирост населения выглядит таким же кардинальным, как в Соединенном Королевстве Великобритании, где численность населения увеличилась с около 8 миллионов человек, когда Мальтус написал свой труд, до 22 миллионов к 1850 году (к 1914 году ей предстояло достичь 36 миллионов).
Население росло повсеместно, хотя разными темпами в разное время. Беднейшие аграрные области Восточной Европы, например, пережили самые высокие темпы прироста своего населения только в 1920-х и 1930-х годах. Базовым механизмом увеличения численности населения в данный период повсеместно служило падение смертности. Никогда еще в истории человечества не наблюдалось такого впечатляющего падения уровня смертности, как в последние 100 лет, и оно проявилось сначала в развитых странах Европы в XIX веке. Грубо говоря, до 1850 года в подавляющем большинстве европейских стран уровень рождаемости совсем незначительно превышал уровень смертности, и во всех странах эти уровни выглядели примерно одинаковыми. По ним можно сделать вывод о том, насколько слабо все перемены того времени повлияли на фундаментальные детерминанты продолжительности человеческой жизни во все еще по большому счету сельском обществе. После 1880 года наступило время стремительных перемен. Уровень смертности в передовых европейских странах падал весьма устойчиво с примерно 35 смертей на тысячу жителей в год до порядка 28 смертей в год к 1900 году; 50 лет спустя этот показатель составлял около 18 смертей на тысячу жителей. В более отсталых странах между 1850 и 1900 годами все еще сохранялся показатель 38 смертей на тысячу жителей, а к 1950 году он понизился до 32 смертей на тысячу.
В результате появилось бросающееся в глаза неравенство между двумя Европами, причем в той, что побогаче, ожидающаяся продолжительность жизни была намного больше. Поскольку передовые европейские страны в значительной мере лежат на западе (за исключением бедной страны Испании с высокой смертностью), возникло новое усиление существовавшего с древних времен деления между востоком и западом, когда воображаемая граница проходила от Прибалтики до Адриатики.
Кроме низкой смертности можно привести прочие наглядные факторы. Ранние браки и повышающийся уровень рождаемости проявились на первом этапе экспансии из-за увеличения экономических возможностей, но теперь они значили намного больше, так как с XIX столетия и дальше дети от ранних браков имели намного больше шансов выжить, благодаря большей человеческой заботе, подешевевшему питанию, прогрессу в области медицины и техники, а также усовершенствованию службы общественного здравоохранения.
Из всего перечисленного выше последними на тенденции в динамике народонаселения стали влиять медицинская наука и предоставление медицинских услуг. Врачи начали справляться с опаснейшими смертельными заболеваниями приблизительно с 1870 года. К ним относятся детские смертельные эпидемии: дифтерия, скарлатина, коклюш и брюшной тиф. Тем самым удалось радикально сократить младенческую смертность и повысить предполагаемую продолжительность жизни при рождении. Но еще раньше реформаторы в социальной сфере и инженеры уже преуспели на ниве сокращения случаев этих и других заболеваний (хотя смертность от них осталась на прежнем уровне) тем, что проложили более совершенные системы отвода сточных вод и создали современные очистные сооружения для растущих городов. Холеру в индустриальных странах ликвидировали к 1900 году, а ведь из-за нее в 1830-х и 1840-х годах едва не лишились своего населения Лондон и Париж. После 1899 года ни в одной западной европейской стране не было отмечено вспышки крупной эпидемии чумы. По мере того как такие изменения затрагивали все больше стран Европы, повсеместно закреплялась тенденция роста продолжительности жизни населения, в конечном счете потребовавшая решения невиданных до тех пор задач. К второй четверти XX века мужчины и женщины в Северной Америке, Соединенном Королевстве, Скандинавии и промышленной Европе могли рассчитывать на продолжительность своей жизни, в два или три раза превышавшую продолжительность жизни их предков времен Средневековья. Отсюда опять происходят громадные последствия.
Точно так же, как ускоренное увеличение народонаселения впервые проявилось в странах, продемонстрировавших самые передовые экономические показатели, следующая различимая демографическая тенденция замедления его роста тоже родилась в этих странах. Она закрепилась за счет сокращения числа рождавшихся детей, хотя долгое время этот факт нивелировался тем, что смертность падала еще быстрее. В разных странах отказ от многочисленных детей получил распространение сначала среди зажиточных слоев населения; по сей день можно пользоваться справедливым наблюдением, состоящим в том, что рождаемость меняется обратно пропорционально доходу населения (невзирая на похвальное исключение состоятельных американских политических династий). В некоторых странах (скорее Западной, чем Восточной Европы) такая тенденция обусловливалась тем, что заключение брака откладывалось на более позднее время, поэтому женщины выходили замуж, когда определенный отрезок их детородного возраста уже оставался позади; одновременно супруги предпочитали обзаводиться меньшим количеством детей и могли себе это позволить с применением надежных средств предотвращения беременности. Можно предположить, что в ряде европейских стран население уже имело некоторое представление о таких средствах; по крайней мере, никто не станет спорить с тем, что в XIX веке их весьма даже усовершенствовали (а новые появились благодаря научно-техническому прогрессу и новым материалам для их изготовления) и шла кампания по просвещению населения в сфере контрацепции. В очередной раз социальные изменения произвели многовекторное влияние, потому что совершенно определенно, например, распространение таких знаний можно связать с повышением грамотности населения и с появлением новых ожиданий. Притом что народ выглядел благополучнее предков, его представители постоянно корректировали свои представления о допустимом уровне жизни, а вместе с тем – о допустимом размере семьи. Пользовались ли вычислениями подходящего времени заключения брака (как это делали французские и ирландские крестьяне) или применяли средства предотвращения нежелательной беременности (чем занимались представители среднего класса Англии и Франции), все дело решалось прочими культурными факторами.
Изменения в укладе того, как мужчины и женщины жили и умирали в своих семьях, отражались на самой структуре общества. С одной стороны, в странах Запада XIX и XX веков наблюдалось абсолютное преобладание молодых людей, и какое-то время они составляли большую пропорцию, какой не существовало когда-либо прежде. Во многом все это следует отнести на экспансионистский порыв, живость и энергию населения Европы XIX века. Вместе с тем население передовых стран постепенно все в большей пропорции пополнялось представителями, дожившими до глубокой старости, чего в прежние эпохи не наблюдалось. Данная категория населения служила все более мощным сковывающим фактором социальных механизмов, обеспечивавших в предыдущие столетия существование престарелых и неспособных к созидательной деятельности членов общества; данная проблема все больше усугублялась в силу обострения состязания за место на промышленных предприятиях. К 1914 году практически во всех европейских или североамериканских странах главную головную боль доставлял поиск путей противостояния проблемам бедности и зависимости, с какими бы крупными отличиями в масштабах и достижениях ни приходилось при этом иметь дело.
Подобные тренды начали формироваться в Восточной Европе только после 1918 года, когда их общий шаблон уже прекрасно обкатали в передовых странах Запада. Уровень смертности давно перешел к гораздо более крутому падению, чем рост рождаемости, даже в передовых странах, причем до сих пор население Европы и европейского мира продолжает увеличиваться. Прирост европейского населения остается одной из важнейших тем в истории современной эпохи, связанной практически со всеми остальными темами. Его материальные последствия можно наблюдать в беспрецедентной урбанизации и появлении огромных потребительских рынков для производственной отрасли. Социальные последствия находятся в широком пределе от усобиц и массовых волнений до чехарды в ведомствах, призванных заниматься ими. Отражались они и на международной арене, так как государственным деятелям приходилось принимать во внимание статистику народонаселения в оценке допустимых рисков, которые можно взять на себя (и которые вынуждены брать на себя), или из-за нарастания тревоги среди народа по поводу последствий появления избыточного населения. Тревоги в Соединенном Королевстве XIX века в связи с перспективой увеличения численности нищего и безработного населения послужили поводом для поощрения переселения его в колонии, и, в свою очередь, сформировались взгляды народа на империю и его чувства к ней. Позже немцы начали чинить препятствия эмиграции, так как испугались ослабления своего военного потенциала, в то время как французы и бельгийцы по той же причине первыми ввели поощрение многодетным семьям в виде пособий на детей.
Авторы некоторых из этих мер предполагали, и справедливо, что мрачные пророчества Томаса Мальтуса с годами все больше предавались забвению и бедствия, которых он боялся, где-то задерживались. Демографические бедствия все-таки посетили Европу в XIX веке; Ирландии и России достались страшные голодные годы, и во многих других местах сложились близкие к голоду условия. Но такие бедствия становились явлением все более редким. Поскольку голод и нехватку продовольствия в передовых странах удалось ликвидировать, эпидемии, в свою очередь, тоже перестали наносить былой демографический ущерб. Между тем Европе к северу от Балкан достались два продолжительных периода фактически безмятежного мира – с 1815 по 1848 и с 1871 по 1914 год; война, которую Мальтус назвал еще одним тормозом роста народонаселения, тоже выглядела меньшим злом, чем раньше. Наконец, его диагноз фактически вроде бы опровергался, когда увеличение населения сопровождалось повышением уровня жизни, что показало продление среднего срока жизни. Пессимистам оставалось разве что напомнить (с полным на то основанием) о том, что Мальтусу никто не пытался возражать; а случилось как раз то, что продовольствия в Европе оказалось намного больше, чем все предполагали. Из такого вывода совсем не следовало, что предложение продовольствия не имело своих пределов.
Фактически проявлялось еще одно из нескольких великих исторических изменений, которые на самом деле послужили преобразованию базовых условий человеческой жизни. Его вполне обоснованно можно назвать революцией в производстве продовольствия. Самые ее начала мы проследили выше. В XVIII веке работники европейского сельского хозяйства уже обрели способность получать приблизительно в два с половиной раза больший урожай, чем считалось нормой во времена Средневековья. Теперь они могли использовать новые, еще более совершенные аграрные приемы. Урожайность предстояло поднять на еще более высокие уровни. Ученые подсчитали, что приблизительно с 1800 года отдача сельского хозяйства в Европе росла темпами около 1 процента в год, опережая все предыдущие периоды истории. А еще интереснее то, что со временем европейская промышленность и торговля обеспечили наполнение крупнейших кладовых в остальных уголках мира.
Оба этих изменения произошли в силу единственного процесса, который составляло ускорение оборота капиталовложений в производственные мощности, позволившее Европе и Северной Америке к 1870 году сосредоточить величайшее на всей поверхности земного шара богатство. Фундаментом этого богатства служило сельское хозяйство. Народ говорил о «революции в сельском хозяйстве», и, если при этом не предполагать стремительного скачкообразного изменения, такое определение можно считать вполне приемлемым; никаким еще определением нельзя достовернее описать мощный подъем в мировой отдаче производства, произошедший между 1750 и 1870 годами (а позже даже превзойденный). Но следует помнить о большой сложности наблюдавшегося тогда процесса, требовавшего многочисленных и разнообразных источников ресурсов, а также связанного с прочими секторами экономики самыми неразрывными нитями. Таким представляется только один аспект глобального экономического изменения, коснувшегося в конечном счете и континентальной Европы, и Америки с Австралазией тоже.
Разобравшись с важными оговорками общего характера, можно переходить к частностям. К 1750 году Англия располагала самым передовым сельским хозяйством в мире. В нем применялись наиболее совершенные на тот момент приемы, а интеграция сельского хозяйства с коммерческой рыночной экономикой в Англии ушла дальше, чем в остальной Европе, и передовые позиции сохранялись за англичанами на протяжении еще одного столетия или около того. Европейские фермеры посещали Британские острова, чтобы перенять новые методы, приобрести домашний скот и машинное оборудование, а также выслушать рекомендации. Между тем английский фермер, пользовавшийся благоприятным моментом установления мира на родине (то, что на британской земле после 1650 года не происходило никаких крупномасштабных и затяжных военных действий, принесло буквально неисчислимые выгоды английской экономике), и растущее население, покупавшее аграрную продукцию, давали доходы, преобразовывавшиеся в капитал для дальнейшего совершенствования хозяйства. Его готовность инвестировать появившиеся доходы на такие цели послужила на тот момент оптимистическим ответом на потенциальные деловые перспективы, но по ней можно судить еще и о глубинных процессах внутри английского общества. Преимущества совершенных форм обработки земли и животноводства перешли в Англию к частным лицам, которые владели собственными угодьями или пользовались ими на правах аренды на условиях, диктовавшихся реалиями рынка. Английское сельское хозяйство входило составной частью в капиталистическую рыночную экономику, в которой даже земля рассматривалась практически таким же товаром, как любые другие. Ограничения на ее использование, знакомые жителям европейских стран, исчезали все стремительнее с момента конфискации Генрихом VIII церковной недвижимой собственности. После 1750 года последняя крупная стадия этой конфискации проходила на рубеже веков с потоком законов об огораживании общинных земель (знаменательно совпавшим с высокими ценами за зерно), которые предназначались для закрепления в интересах частной прибыли традиционных прав английского крестьянина на пастбище, топливо или прочие хозяйственные блага. Одно из самых поразительных различий между английским и европейским сельским хозяйством в начале XIX века заключалось в том, что традиционный крестьянин в Англии практически исчез. В Англии появились батраки и мелкие земельные собственники (арендаторы), а огромному европейскому сельскому населению из частных лиц, пользовавшихся некоторыми, пусть даже крохотными юридическими правами, связывающими их с почвой посредством общинного использования, и массе мелких наделов на Британских островах места не нашлось.
Внутри системы, образованной с помощью всеобщего благосостояния и английских социальных атрибутов, обеспечивался непрерывный технический прогресс. На протяжении долгого времени он по большому счету шел с переменным успехом. Ранние селекционеры породистого скота преуспели не благодаря своим знаниям химии, пребывающей в подростковом возрасте, или генетики, еще не открытой, а потому, что пользовались интуицией, наработанной в ходе оправдывавшей себя практики. И даже при этом их достижения внушали восхищение. Внешний облик домашнего скота, украсивший пейзаж английских пастбищ, стал совсем иным; тощие овцы Средневековья, хребты которых в профиль напоминали готические арки монастырей, подвергшиеся селекции, уступили место тучным, довольным на вид животным, известным нам сегодня. «За гармонию, причем совершенную» – так звучал тост на вечеринках английских фермеров XVIII столетия. Изменилось и внешнее восприятие ферм. Все шире внедрялся водоотвод и огораживание угодий забором, поэтому открытые поля средневековых времен, пролегавшие узкими полосами, возделыванием каждой из которых занимался отдельный крестьянин, уступили место огороженным полям, обрабатывавшимся попеременно и составлявшим огромное лоскутное одеяло английской сельской местности. Машинное оборудование на некоторых из таких полей применялось уже к 1750 году. В XVIII веке применению и совершенствованию этого оборудования посвятили большое внимание, но на самом деле его вклад в повышение отдачи земледелия до конца 1800 года, когда появлялось все больше крупных полей, позволивших повысить продуктивность относительно затрат, выглядел весьма незначительным. Все это происходило незадолго до того, как паровые машины стали применять в качестве приводов для молотилок; с выводом локомобилей на английские поля открывался путь, ведущий в конечном счете к практически полной замене мускульных усилий машинной мощью на ферме XX века.
Такие усовершенствования и изменения все шире внедрялись с внесением необходимых поправок и некоторым отставанием в странах континентальной Европы. Тогдашний прогресс далеко не всегда выглядел стремительным, разве что по сравнению с предыдущими веками якобы застоя. В Калабрии или Андалусии никакой прогресс не ощущался на протяжении больше сотни лет. Тем не менее сельская Европа стала другой и ее изменения происходили многочисленными путями. Борьба с косностью системы снабжения продовольствием в конечном счете закончилась победой, оказавшейся результатом сотен частных успехов в таких сферах, как новации в севообороте, ликвидация устаревшего бюджетного нормирования, внедрение рациональных стандартов обработки почвы и хлебопашества, а также просвещение невежд. Достижения воплотились в улучшении поголовья домашнего скота, внедрении более эффективных методов борьбы с заболеваниями растений и болезнями животных, представлении совершенно новых видов и многом другом.
Настолько всеобъемлющие изменения подчас не могли не отразиться на общественных и политических основах государства. Французы формально отменили крепостничество в 1789 году; большого значения этот факт мог не иметь в силу того, что к тому времени во Франции оставалось совсем немного смердов. Другое дело ликвидация «феодальной системы» в том же году, считавшаяся намного более важным шагом. Этим туманным словосочетанием означалось уничтожение массы традиционных и юридических обычаев и прав, стоявших преградой на пути эксплуатации земли частными лицами в качестве объекта вложения капитала наравне с прочими доходными предприятиями. Почти сразу же многие крестьяне, думавшие, будто им станет проще жить, обнаружили, что на практике их положение только ухудшилось; они подверглись дискриминации. Они порадовались отмене привычных поборов в пользу хозяина поместья, но при этом утратили былые права на общинную землю и загрустили. Мероприятия в целом проводились таким запутанным и сложным манером, что никто не мог разобраться в проходящем одновременно масштабном перераспределении собственности. Большую часть земли, раньше принадлежавшей церкви, за считаные годы продали частным лицам. Последовавшее увеличение числа прямых владельцев земли и рост среднего размера недвижимого имущества должны были по аналогии с английским примером обеспечить наступление эпохи великого прогресса Франции в развитии сельского хозяйства, но ничего подобного не произошло. Прогресс шел медленно, и консолидация хозяйств по английскому образцу выглядела неубедительной.
Появляется совершенно справедливое предположение о том, что обобщения по поводу темпа и однородности всего происходившего тогда требуют осмотрительного и квалифицированного подхода. При всем энтузиазме немцев, посещавших передвижные выставки сельскохозяйственного машинного оборудования в 1840-х годах, они жили в огромной стране той категории (к которой принадлежала и Франция), о которой один знаменитый историк европейской экономики высказал такое вот замечание: «Вообще говоря, никакого общего и всеобъемлющего улучшения в жизни их крестьянства не наблюдалось до наступления эпохи железных дорог». Все же устранение средневековых учреждений, стоявших на пути аграрной реформы, на самом деле последовательно проводилось еще до наступления данной эпохи, и тем самым готовились необходимые для нее условия. В ряде стран данный процесс получил ускорение с приходом французских оккупационных войск наполеоновского периода европейской истории, когда на их территории вводилось французское право, и после французов войсками других держав. Таким образом, к 1850 году привязанность крестьян к земле и принудительный труд отменили практически во всей Европе.
Это конечно же совсем не означало, что отношения времен ancien régime (отжившего свое строя) сразу же исчезли после того, как его учреждения прекратили свое существование. Прусские, венгерские и польские землевладельцы в целом, хорошо ли плохо, сохранили патриархальную власть в своих вотчинах даже после того, как юридические основания этой власти были отменены, и пользовались ею вплоть до 1914 года. Она играла свою роль в предохранении в этих областях консервативных аристократических ценностей в намного более живом и сосредоточенном виде, чем в Западной Европе. Прусский юнкер, как правило, мирился с требованиями рынка к планированию управления его собственным поместьем, но игнорировал их в отношениях со своими арендаторами.
Дольше всего сопротивление изменениям в традиционных юридических формах регулирования сельского хозяйства сохранялось в России. Там крепостное право как таковое существовало вплоть до отмены в 1861 году. С принятием закона об отмене крепостничества полной передачи русского аграрного сектора в частные руки и перевода его на принципы рыночной экономики сразу не произошло, но с ним закрылась целая эпоха европейской истории. На территории от Урала до Ла-Коруньи больше нигде не осталось юридически признанного принуждения к работе на земле в качестве смерда, одновременно крестьяне обрели свободу: их ничто больше не связывало с землевладельцами, от которых они не могли уйти по своей воле. Так наступил конец системы, пришедшей из древних времен в западный христианский мир в эпоху набегов варваров и служившей фундаментом европейской цивилизации на протяжении многих веков. После 1861 года сельский пролетариат Европы повсеместно трудился за заработную плату или пропитание с проживанием; порядок, получивший распространение в Англии и Франции с приходом упадка в аграрном секторе XIV века, прижился во всей Европе.
Формально средневековое использование крепостного труда дольше всего сохранялось в некоторых американских странах, причислявшихся к европейскому миру. Принудительный труд в его самом неприглядном виде рабства оставался узаконенным в некоторых штатах США до окончания в 1865 году масштабной Гражданской войны, когда его отмена (провозглашенная победоносным правительством за два года до этого) вступила в силу всюду на всей территории американской республики. Та война, из-за которой отмена рабства в Америке стала реальностью, в какой-то мере отвлекла народ от стремительного развития своей страны. Теперь ему предстояло вернуться к делу и превратить свою страну в главного соперника Европы. Еще до той войны выращивание хлопка, послужившее именно той сферой сельского хозяйства, вокруг которой развернулся большой спор по поводу рабского труда, показало, как Новый Свет мог бы дополнить европейскую аграрную сферу в таком масштабе, чтобы превратиться в отрасль, без которой европейцы практически не могли обойтись. После американской войны Севера и Юга открылся путь для снабжения Европы не только такими товарами, как хлопок, который европейцам было трудно выращивать, но к тому же и продовольствием.
Фермеры США – а также Канады, Австралии с Новой Зеландией, Аргентины и Уругвая – должны были в скором времени продемонстрировать свою способность предложить продовольствие по намного более приемлемым ценам, чем фермеры самой Европы. Такая возможность появилась в силу двух факторов. Один состоял в громадной протяженности их новых земель, теперь присоединенных к собственным ресурсам Европы. Американские равнины, огромные площади пастбищ южноамериканских пампасов и территории с умеренным климатом Австралазии использовались в качестве обширных областей для выращивания зерновых культур и разведения домашнего скота. Вторым фактором следует назвать радикальное усовершенствование транспортных средств, благодаря которым впервые появилась возможность рентабельного использования данных районов планеты. С 1860-х годов росло число вводившихся в эксплуатацию железных дорог с подвижным составом на паровозной тяге и пароходов. Из-за этого транспортные издержки стремительно пошли вниз, и их снижение становилось тем круче потому, что низкие ставки стимулировали повышение спроса на транспортные услуги. Тем самым полученные дополнительные доходы направлялись в качестве капиталовложений в обширные пастбища и прерии Нового Света. Те же явления в меньшем масштабе наблюдались и внутри Европы. С 1870-х годов восточноевропейские и немецкие фермеры начали замечать соперника в лице русского хлебороба, поставлявшего дешевое зерно жителям растущих европейских городов после того, как через Польшу и западную часть России проложили железные дороги, а пароходами его повезли через черноморские порты. К 1900 году условия деятельности европейских фермеров, догадывались они об этом или нет, определялись всем миром; цену чилийского гуано или новозеландского ягненка можно было уже рассчитывать по их стоимости на европейских местных рынках.
Даже в таком лаконичном историческом наброске аграрная экспансия прорывается из его берегов; послужив творцом первой цивилизации и затем ограничителем пределов ее развития на протяжении нескольких тысяч лет, сельское хозяйство внезапно превратилось в движущую силу; в пределах сотни лет или около того неожиданно стало ясно, что тогдашние аграрии способны прокормить больше народу, чем когда-либо в прежние времена. Потребности растущих городов, наступление эпохи железных дорог, доступность капитала между 1750 и 1870 годами указывали на безраздельную взаимосвязь европейского аграрного сектора с прочими сторонами растущей заокеанской экономики. При всем ее хронологическом первенстве и огромной важности как источника инвестиционного капитала, историю сельского хозяйства в тот период времени следует удобства ради отделить от истории общего роста, зарегистрированного самым очевидным и захватывающим образом через появление совершенно нового общества, общества, основанного на крупномасштабной индустриализации.
Теперь коснемся еще одного колоссального предмета. Даже величину размера этого предмета разглядеть непросто. Он вызывал самое поразительное изменение в европейской истории, начиная с набегов варваров, но в нем видели даже еще более важное, самое большое изменение в истории человечества с момента открытия сельского хозяйства, железа или колеса. За предельно короткий период времени – полтора века или около того – объединения крестьян и ремесленников превратились в объединения машинистов и счетоводов. Как это ни странно, индустриализация покончила с древним верховенством сельского хозяйства, из которого она возникла. Она считается одним из главных фактов, возвращающих человеческий опыт от специализации, возникшей в ходе тысячелетия культурной эволюции, к совместной деятельности, которая снова потянет человечество к культурной конвергенции.
Даже ее дефиниция представляется невозможной никакими средствами, хотя лежащие в основе индустриализации процессы окружают нас самым явным образом. Одним из ее признаков служит замена человека или домашнего скота в производстве необходимого труда машинами, приводящимися в движение энергией из других, по большей части минеральных источников. Еще один – организация производства в намного больших по размеру производственных единицах. Третий – растущая специализация в процессе изготовления товара. Всем этим признакам принадлежит собственная роль и ветви, уводящие нас в разные стороны. Притом что в них нашли свое воплощение бесчисленные тщательно продуманные решения бессчетных предпринимателей и клиентов, индустриализация выглядит как слепая сила, бьющая по общественной жизни с преобразующей ее мощью, названной философом одним из «бессмысленных действующих лиц» повести о революционных переменах. Индустриализацией предполагаются новые категории городов, новые школы и новые программы высшего образования, и – причем очень скоро – новые образцы повседневного существования и совместного проживания.
Корни того, что обеспечило такого рода изменение, уходят гораздо глубже зари современной эпохи и совсем необязательно уникальны для Европы. Капитал для инвестиций в промышленность медленно накапливался на протяжении многих веков аграрных и торговых нововведений. Одновременно шло накопление знаний. Каналам предстояло послужить изначальной транспортной сетью для перевозки бестарных товаров в интересах набиравшей инерцию индустриализации, и с XVIII века их начали прокладывать активно, как никогда прежде в Европе (хотя первое место в строительстве каналов в ту пору принадлежало Китаю). Хотя даже люди при Карле Великом уже знали, как их прокладывать. Даже у самых потрясающих технических новаций можно было проследить глубокие корни, уходящие в прошлое. Деятели «индустриальной революции» (как этот великий подъем своей эпохи назвал один француз начала XIX века) стояли на плечах неисчислимых умельцев и ремесленников времен еще до индустриализации, которые постепенно копили навыки и опыт ради будущего.
Жители Рейнской области XIV века, например, научились варить чугун; к 1600 году с постепенным распространением доменных печей пришло время избавляться от ограничений, до того времени препятствовавших широкому использованию железа из-за его высокой стоимости, а в XVIII веке пришло время изобретений, позволивших заменить дрова углем в качестве топлива для некоторых технологических процессов. Подешевевшее железо, даже в том количестве, которое позже считалось мизерным, позволило проводить с ним эксперименты ради поиска новых сфер его применения, так что очередных изменений было уже не избежать. Повышение спроса на железо означало придание нового значения районам, где дешевле всего было добывать руду. Когда изобрели новые методы выплавки чугуна, позволявшие использование минерального топлива вместо растительного, более позднюю промышленную географию Европы и Северной Америки стали создавать с учетом расположения месторождений угля и железа. Львиная доля разведанных запасов угля в мире находится в Северном полушарии, в большом поясе, пролегающем от бассейна Дона, через Силезию, Рур, Лотарингию, север Англии и Уэльс до Пенсильвании и Западной Виргинии. Нахождением в этом поясе сначала населению Англии, а после и остальных районов представился единственный в своем роде шанс заняться новыми видами производства.
Повышение качества металла и теплотворности топлива послужило решающим вкладом в индустриализацию на заре ее появления с изобретением нового источника движения в виде парового мотора. Корни такого изобретения тоже уходят в глубину веков. То, что энергию водяного пара можно использовать для движения, знали еще жители эллинской Александрии. Даже если (как кое-кто думал) тогда существовала технология внедрения такого знания в практику, в хозяйственной деятельности ее применение считалось неразумным. В XVIII веке появился ряд доработок к этой технологии настолько важных, что их можно рассматривать в качестве коренных изменений, и их внедрили с появлением денег для оплаты необходимых работ. В результате инженеры создали источник мощности, быстро признанный революционным прорывом. Новые паровые двигатели не только появились благодаря открытию свойств угля и железа, но и требовали их непосредственно в качестве топлива и материалов для их собственного изготовления. Косвенно они стимулировали производство тем, что делали возможными прочие технологические процессы, которые вызвали повышение спроса на паровые машины. Самым наглядным и захватывающим было строительство железных дорог. Для них требовалось огромное количество чугуна и стали для рельсов и подвижного состава. Но железные дороги позволили перемещение товаров при значительно сократившихся расходах. Новые составы вполне можно было использовать для перевозки угля или руды без больших затрат из далеких мест, где находились их месторождения. Новые промышленные зоны появлялись вблизи магистральных линий, и по железной дороге товары из них отправляли на расположенные на больших расстояниях рынки сбыта.
Паровой мотор пришел не только на железную дорогу, но и на другие средства транспорта и связи. Выход первого парохода в море пришелся на 1809 год. К 1870 году, однако, оставалось еще много парусных судов, и для морских флотов все еще строили боевые корабли линкоры с полной парусной оснасткой. Тем не менее уже никого не удивляли регулярные океанские рейсы пароходов. Их экономическая отдача выглядела поразительной. Чистая стоимость транспортировки товаров через океан в 1900 году уменьшилась в семь раз по сравнению с той, что была на 100 лет раньше. Сокращение затрат, времени в пути и пространства для товара на пароходах и в железнодорожных вагонах перевернуло все принятые представления о возможном. После приручения лошади и изобретения колеса людей и товары перевозили на скоростях, определявшихся условиями местных дорог, но в пределах от 1,5 до 8 километров в час на любое значительное расстояние. Путешествие по морю занимало меньше времени, и за тысячу лет значительного усовершенствования конструкции судов скорость их перехода морем должна была тоже увеличиться. Но вся настолько медленная научно-техническая эволюция выглядела совсем иначе, когда на протяжении одной своей жизни человек становился ее свидетелем и получал возможность провести различие между путешествием верхом на лошади и в вагоне поезда, покрывавшего на протяжении длительного пути по 65 или даже 80 километров в час.
Теперь нам стоит вернуться к приятнейшему на вид среди прочих индустриальных наглядных признаков длинному шлейфу пара, вырывающемуся из трубы локомотива в стремительном его движении, зависающему на несколько мгновений на фоне зеленого ландшафта и медленно тающему, когда состав уже ушел далеко вперед. Он производил неизгладимое впечатление на тех, кто видел его в первый раз, и приблизительно такое же, пусть даже менее приятное впечатление производили прочие зримые аспекты промышленных преобразований. Среди наводящих ужас видов представлялся черный промышленный город с возвышающимися над ним дымящими трубами заводов. А когда-то, еще до начала индустриальной революции, над городами господствовали шпили церквей или соборов. Фабрика с ее коптящими трубами выглядела настолько противоестественным и новым предметом ландшафта, что на самом деле на заре индустриализации часто проходила незамеченной необычность ее вида, выпадавшего из типичного ряда. Еще в XIX веке большинство английских промышленных рабочих трудились в промышленных предприятиях с числом занятых на них меньше 50 человек. Длительное время большие скопления рабочих можно было обнаружить исключительно в текстильном производстве; огромные ланкаширские хлопчатобумажные комбинаты, первыми придавшие тому району зрительную и городскую особенность, отличающую его от предыдущих промышленных городов, производили потрясающее впечатление тем, что выглядели единственными в своем роде. Однако к 1850 году всем стало ясно, что с расширением производственных процессов тенденция складывается в пользу их централизации под одной крышей, позволяющей экономить на транспортном обслуживании, специализации функций, использовании более мощного оборудования и внедрении приносящей должную отдачу рабочей дисциплины.
В середине XIX века изменения, среди которых вышеперечисленные представляются самыми бросающимися в глаза, позволили создать зрелое индустриальное общество только в одной стране – в Великобритании. Его созреванию предшествовала долгая и непроизвольная подготовка. В условиях внутреннего спокойствия и умеренно алчного правительства по сравнению с властями на континенте возникла уверенность в разумности капиталовложений. Сельское хозяйство дало новые товарные излишки сначала в Англии. Осваивать минеральные ресурсы стало легче с применением совершенно нового добывающего и обогатительного оборудования, созданного стараниями двух или трех поколений выдающихся изобретателей. За счет экспансии заморской торговли извлекались новые доходы для последующего вложения в дело, причем основные системы финансирования и банковского обслуживания сложились до того, как они потребовались для обеспечения процесса индустриализации. Возникает ощущение, будто общество заранее с точки зрения психологии подготовилось к грядущим изменениям; сторонние наблюдатели обнаружили исключительную чувствительность активной части населения к денежным и коммерческим возможностям, появившимся в Англии XVIII века. Наконец, с увеличением численности народонаселения начиналось одновременно предложение трудовых ресурсов и повышение спроса на промышленные товары. Все необходимые движущие силы слились в единый поток, а в результате получился невиданный и непрерывный промышленный рост, сначала замеченный как некое совершенно новое и необратимое явление во второй четверти XIX века.
К 1870 году Германия, Франция, Швейцария, Бельгия и США догнали Великобританию с точки зрения способности к самоподдерживающемуся экономическому росту, но Британии по-прежнему среди них принадлежало первенство одновременно по масштабу применения промышленного оборудования и историческому главенству. Работникам «мировой мастерской», как британцы с удовольствием думали о себе, казалось своего рода забавой постоянно превышать показатели, по которым можно было отслеживать повышение благосостояния и мощи их страны, обеспечивавшееся ее индустриализацией. В 1850 году Соединенному Королевству принадлежала половина судов океанского класса в мире, а по его территории проходила половина железнодорожных путей планеты. Поезда по этим железным дорогам курсировали строго по расписанию и регулярно, и даже со скоростью, практически не изменившейся за последующую сотню лет. Движение поездов организовывалось в соответствии с составленными «расписаниями», впервые появившимися на Британских островах (там же приобретшими свое название), а их выполнение проверялось с помощью электрического телеграфа. В их вагонах ездили мужчины и женщины, считаные годы назад пользовавшиеся дилижансами или повозками ломовых извозчиков. В 1851 году, когда на Всемирной выставке в Лондоне британцы заявили о достигнутом ими новом превосходстве, в Великобритании выплавили 21 миллион тонн железа. Нам этот показатель практически ни о чем не говорит, но он в 5 раз превышал показатель Соединенных Штатов Америки и в 10 раз – Германии. В то время суммарная мощность британских паровых двигателей превышала 1,2 миллиона лошадиных сил и составляла больше половины суммарной мощности паровых моторов всех стран континентальной Европы, вместе взятых.
Изменение в относительном положении европейских стран начало появляться уже к 1870 году. За Великобританией во многих отношениях все еще сохранялись ведущие позиции, но ее подпирали достойные соперники, в скором времени вырвавшиеся вперед. В ее распоряжении по-прежнему находилось больше всего в Европе пародвигательных мощностей в расчете на лошадиную силу, но США (в 1850 году располагавшие большими такими мощностями) уже вышли вперед, а Германия шла голова к голове. В 1850-х годах в Германии одновременно с Францией сделали важный переход, уже совершенный в Великобритании, с выплавки львиной доли своего чугуна древесным углем к плавке с применением минеральных видов топлива. Британское первенство в производстве железа никуда не делось, а выпуск чугуна в чушках все увеличивался, но теперь по объему выплавки чугуна британцы обгоняли США только в три с половиной раза и в четыре раза – Германию.
Как бы то ни было, британцам принадлежало огромное преимущество и эпоха британского промышленного господства далеко еще не завершилась.
Индустриальные страны, первой среди которых числилась Великобритания, выглядели мелкими созданиями по сравнению с тем, чем они должны были стать. Из них в середине XIX века только в Великобритании и Бельгии значительное большинство населения проживало в поселках городского типа. Судя по переписи населения 1851 года, среди британских отраслей больше всего населения было занято в сельском хозяйстве (примерно столько же, сколько в бытовом обслуживании). Но в остальных европейских странах все признаки указывали на процесс происходящих изменений: растущее число занятых в промышленных отраслях, сосредоточение экономического богатства в новых руках и невиданный размах урбанизации.
Изменения коснулись целых областей, когда в них хлынули массы наемных рабочих; строились заводы, поднимались дымоходные трубы и, соответственно, менялся внешний вид таких районов, как Западный Райдинг Йоркшира, Рур и Силезия, где множились новые города. Они росли с поразительной скоростью в XIX веке, особенно во второй половине, когда отмечалось появление крупных центров, которым предстояло превратиться в ядра того, что в последующую эпоху назовут «конурбациями» (городскими агломерациями). Впервые некоторые европейские города перестали зависеть от сельской иммиграции, обеспечивавшей их рост. При расчете показателей урбанизации существуют трудности, в основном связанные с тем, что в разных странах границы городских районов определялись по-разному, но основные тенденции происходившего тогда просматриваются вполне четко. В 1800 году в Лондоне, Париже и Берлине числилось соответственно около 900, 600 и 170 тысяч жителей. Они считались крупными городами, но далеко не дотягивали до великих городов Азии. В 1900 году их соответствующие показатели оцениваются приблизительно в 4,7, 3,6 и 2,7 миллиона человек. В том же самом году население Глазго, Москвы, Санкт-Петербурга и Вены тоже превышало миллион жителей каждый. В 1800 году только три из десяти крупнейших городов мира находились в Европе, а остальные – в Азии. В 1900 году в этот список входил только один азиатский город Токио.
Эти крупнейшие города и города поменьше, но все равно неизмеримо большие, чем прежние, отставшие от них по размеру, все еще привлекали в больших количествах переселенцев из сельской местности, прежде всего в Великобритании и Германии. В таком переселении нашла отражение тенденция урбанизации, которая отмечалась в относительно немногих странах, где индустриализация пошла первой, потому что людей влекло ее богатство и возможность устроиться на работу в отрасли, для которой требовались трудовые ресурсы. Такому процессу роста городов и переселения в них людей из сельской местности предстояло превратиться в один из ключевых элементов современности. Индустриализация с корнем выдергивала народ из деревень, из стран, из культурной среды и пересаживала в новые городские условия, по-своему пугающие и бодрящие.
Мнение о городах неоднократно менялось самым причудливым образом. Когда закончился XVIII век, получило самое широкое распространение нечто сродни сентиментальному открытию прелестей сельской жизни. Все совпало с первым этапом индустриализации, и XIX век начался поветрием эстетического и нравственного осуждения городской жизни, приверженцы которого старались всячески показать новую и подчас неприглядную ее внешность. Урбанизация того периода истории виделась как переход в неприветливую, даже нездоровую среду обитания, в которую народ загонялся революционной силой того, что происходило в действительности. Консерваторы с подозрением относились к городу и боялись его. Еще долго после того, как власти европейских стран продемонстрировали легкость, с какой они могли справляться с массовыми волнениями горожан, города считались потенциальными рассадниками революции. Здесь удивляться не приходится; во многих новых столичных центрах условия для бедных слоев населения часто оставались жесткими и ужасными. Лондонский Ист-Энд мог служить ужасным доказательством бедности, грязи, болезней и лишений горожан любому, кто решался посетить его трущобы. Молодой немецкий предприниматель Фридрих Энгельс в 1844 году написал одну из самых знаменитых книг своего века под названием «Положение рабочего класса Англии», в которой разоблачил ужасные условия жизни бедноты Манчестера. Но подобным темам уделили свое внимание и многие английские писатели. Во Франции явлением «опасных классов» (как называли парижскую бедноту) занимались все правительства первой половины XIX века, но все равно между 1789 и 1871 годами нищета послужила причиной целой серии революционных выступлений. Понятно, что существовали все причины опасаться того, что рост городов должен был породить негодование и ненависть общества к правителям и мироедам и что в таком обществе появится потенциально революционное сословие.
К месту было бы упомянуть о том, что город сыграл свою роль как участник подрывной деятельности в сфере идеологии. В условиях городской жизни Европы XIX века шло безжалостное разрушение традиционных правил поведения, а также насаждались новые общественные формы и идеи, ведь в огромной и безымянной массе мужчин и женщин им легко удавалось прятаться от глаз священника, сквайра и соседей, тогда как в сельских общинах все люди постоянно находились на виду. В таких условиях (обратите внимание на то, что грамотность постепенно проникала в низшие слои общества) новые идеи превращались в стойкие, принимаемые без возражений допущения. Европейцы высшего сословия XIX века подверглись особому влиянию явной тенденции городской жизни, призывающей к атеизму и супружеской измене, а ответная реакция на нравственное разложение выразилась в строительстве новых церквей. На кону, как многие ощутили, оказалось нечто большее, чем религиозная истина и трезвые догмы (по поводу которых представители самого высшего сословия долгое время имели разногласия). Религия служила великим покровителем нравов и опорой сложившегося общественного уклада. Публицист радикального крыла Карл Маркс глумливо называл религию «опиумом для народа»; представители имущих классов едва ли согласились с такой формулировкой, но они признавали роль религии в сплочении общества.
Понятно, что на протяжении долгого времени предпринимались упорные попытки, причем и в католических, и в протестантских странах, обретения пути к возвращению городов христианам. Усилие это истолковали превратно, поскольку предполагалось, будто у церквей когда-то имелась хоть какая-то опора в городских районах, где давно отказались от традиционных приходских структур и религиозных атрибутов старых городов и деревень, на которых они возникли. Но у него просматривалось множество выражений, начиная от строительства новых церквей в промышленных пригородах и заканчивая открытием миссий, сочетавших в себе проповедь Евангелия с социальным обеспечением, знакомивших церковников с фактами текущей городской жизни. К концу столетия религиозные деятели хотя бы осознали стоявшие перед ними задачи, пусть даже их предшественникам дела ни с чем подобным иметь не приходилось. Один видный английский евангелист выставил в названии одной из своих книг слова, точно подобранные для обозначения параллели с миссионерской деятельностью в заморских странах на земле язычников: «В трущобах Англии». Его ответ следует искать в весьма свежем инструменте религиозной пропаганды, предназначенной новой категории населения для избавления его от особых недугов городского общества: Армии спасения.
Здесь снова влияние революции, принесенной индустриализацией, далеко выходит за пределы материальной жизни. Великую проблему составляет выявление того, как современная цивилизация, причем первая известная нам как обходящаяся безо всякой формальной структуры религиозной веры в ее основе, вообще могла зародиться. Нам вряд ли удастся отделить роль города в разрушении традиционного соблюдения религиозного обряда от, скажем, роли науки и философии в разложении веры образованных людей. Все-таки новое будущее уже просматривалось в европейском промышленном населении 1870 года. По большей части оно владело грамотой, отрицало традиционные авторитеты, мыслило по-светски и начинало ощущать общие свои интересы. Основание данной цивилизации отличалось от всего, что уже встречалось в прошлом.
Окончательно время этой цивилизации еще не пришло, но уже было очевидно, насколько стремительным и глубоким являлось влияние индустриализации на все стороны жизни народа. Изменился даже сам ритм этой жизни. На протяжении всей ранней истории экономическое поведение практически всего человечества регулировалось по большому счету ритмами природы. В сельскохозяйственной или пасторальной экономике они навязывали порядок, диктовавший и виды работ, которые следовало выполнять на протяжении всего года. В рамках сезонов функционировало подчиненное подразделение на светлое и темное время суток, благоприятную и неблагоприятную погоду. Владельцы проживали совсем рядом со своим инвентарем, домашним скотом и полями, на которых выращивали свой хлеб. Даже относительно немногочисленные горожане жили в значительной мере способом, определявшимся силами природы; в Великобритании и Франции тощий урожай мог пагубным образом сказаться на целой отрасли даже после 1850 года. Однако к тому времени много народу уже жило в ритмах, диктовавшихся совсем иными метрономами. Прежде всего, эти ритмы устанавливались посредством производства и его нужд – необходимостью в обслуживании машин, занятых в хозяйстве; дешевизной или дороговизной инвестиционного капитала, наличием трудовых ресурсов. Символом тут служила фабрика, машинное оборудование которой требовало поддержания точного ритма труда, предусмотренного табелем. Труженики начали думать о времени совсем иначе – как о производном факторе их работы на промышленном предприятии.
Наряду с навязываемыми новыми ритмами жизни промышленный строй приучал труженика к новым способам работы. При оценке подобных метаморфоз возникает соблазн идеализации прошлого, но постараемся уберечься от него. На первый взгляд недовольство фабричных рабочих монотонностью их повседневной жизни, отстранением от личного участия в деле, а также ощущением того, что трудишься ради чьей-то выгоды, вполне оправдывает напрашивающиеся выводы, будь то в виде сожаления по поводу ушедшего времени умельцев или анализа того, что назвали отчуждением работника от результатов его труда. Но жизнь средневекового крестьянина тоже не отличалась разнообразием событий, и большая часть ее проходила в трудах ради чужой выгоды. Но и заведенный порядок жизни не приносит радости, потому что он заведен с заката до восхода солнца, пусть и не работодателем, и совсем не лучше мириться с разнообразием в виде засухи и бури, чем с коммерческим спадом и взлетом. Вдобавок новыми порядками предусматривалось коренное преобразование в способах, которыми многие мужчины и женщины зарабатывали средства к существованию, причем у нас имеется возможность оценить результаты через сравнение с тем, что происходило прежде.
Ясный пример изменений состоит в том, что в скором времени одним из печально известных постоянных порочных спутников ранней индустриализации стало злоупотребление детским трудом. Целое поколение англичан, нравственно воодушевленных отменой рабства и восторгом, его сопровождавшим, прекрасно осознавало важность религиозного воспитания (и поэтому всем, что могло стоять между ним и молодежью) и проявляло предрасположенность к сочувствию судьбе детей совсем иначе, чем им сочувствовали представители предыдущих поколений. Они-то и заговорили о существовании данной проблемы (сначала в Соединенном Королевстве), тем самым, возможно, отвлекая внимание от непреложного факта того, что жестокая эксплуатация детей на фабриках возникла в русле радикального преобразования образцов занятости населения. В использовании детского труда как такового не было ничего нового. Детей в Европе на протяжении столетий заставляли пасти свиней, гонять птиц, подбирать колоски, прислуживать по дому, подметать мусор, ублажать педофилов и выполнять любую тяжелую работу (в странах других континентов с детьми обращались не лучше). Ужасная картина жизни беспризорных детей в знаменитой повести Виктора Гюго «Отверженные» (1862) нарисована с натуры общества, еще не испытавшего прелестей индустриализации. Отличие, принесенное индустриальным укладом бытия, заключалось в том, что эксплуатация детей получила упорядоченный вид и приобрела новую непреклонность в условиях жесткой производственной фабричной дисциплины. Притом что детский труд в сельской общине в силу естественных обстоятельств отделялся от труда взрослых людей, обладавших совсем другой силой, в обслуживании машин фабрики существовал весь диапазон заданий, которые дети могли выполнять наравне с взрослыми. С учетом состояния рынка труда, где предложение всегда превышало спрос, складывалась такая ситуация, при которой родителям приходилось отправлять своего ребенка на фабрику, чтобы он зарабатывал там свою долю в семейном доходе, как можно раньше, иногда в возрасте пяти или шести лет. Ужасные следствия такого порядка вещей ждали не только участников процесса, но к тому же и саму институцию семьи, утрачивавшей свой смысл в обществе и для ребенка. Так выглядел один из «бессмысленных атрибутов» истории в его самом отвратительном проявлении.
Проблемы, возникшие в силу безобразных явлений индустриализации, обострились до степени, когда их уже нельзя было оставлять без внимания, поэтому через некоторое время власти приступили к обузданию самых очевидных пороков промышленного уклада. К 1850 году власти Англии уже начали принимать нормативные акты по защите от непосильного труда, например женщин и детей, работавших на рудниках и фабриках; за всю тысячелетнюю историю государств с системой хозяйствования, основанной на сельском хозяйстве, к тому времени даже в Атлантическом мире все еще не удалось ликвидировать рабство. С учетом невиданного масштаба и стремительности преобразования общества трудно безоговорочно обвинять власти индустриальной Европы в отсутствии оперативной реакции на пороки, очертания которых в их время едва просматривались. Даже на самой ранней стадии становления английского индустриального уклада, когда оно доставалось обществу особенно тяжко, трудно было отказаться от веры в то, что освобождение экономики от юридического вмешательства государства обеспечит получение огромного богатства, чем занимались тогдашние фабриканты.
Правда, найти экономических теоретиков и публицистов раннего промышленного периода, отстаивавших абсолютное невмешательство в хозяйственную деятельность, практически невозможно. Зато налицо широкое устойчивое течение, приверженцы которого поддерживали представление о том, что большую пользу рыночной экономике принесет воздержание от помощи или помех со стороны политиков и государственных служащих. Когда-то большой популярностью пользовалось учение, выраженное словом, получившим известность благодаря группе французов: «невмешательство» («лессэфэр» – принцип невмешательства государства в экономическую деятельность частного сектора). В общих чертах экономисты после Адама Смита единодушно утверждали, будто производство изобилия будет идти ускоряющимися темпами и поэтому общее благосостояние народа возрастет, если использование экономических ресурсов будет успевать за «натуральным» спросом рынка. Еще одной подкрепляющей тенденцией назывался индивидуализм, воплощенный одновременно в предположении о том, что лучше всех знали свое собственное дело частные лица, и укреплении организации общества на основе уважения прав и интересов частных лиц.
Вот откуда происходила устойчивая ассоциация индустриального уклада и либерализма; по их поводу сокрушались консерваторы, сожалевшие о разрушении иерархического сельскохозяйственного уклада взаимных обязательств и долге друг перед другом, устоявшихся представлений и религиозных ценностей. Однако либералы, приветствовавшие наступление новой эпохи, обосновывали свою позицию отнюдь не откровенным отрицанием прошлого или шкурными интересами. «Манчестерское кредо», как его назвали из-за символической важности данного города в английском промышленном и коммерческом развитии, значило для его вождей намного больше, чем дело примитивного самообогащения. Это прояснилось в ходе великой политической баталии, занимавшей англичан на протяжении многих лет в начале XIX века. Ее участники сосредоточили свои усилия на кампании по отмене так называемых «хлебных законов», служивших основой тарифной системы, изначально внедренной в целях обеспечения защиты британского фермера от ввоза из-за рубежа зерна ценой пониже. Постепенно сторонники свободной торговли одержали верх, хотя не все они пошли настолько далеко, как вожак сторонников отмены «хлебных законов» Ричард Кобден, придерживавшийся представления о том, что свободная торговля – суть выражение Божественной воли (хотя даже ему было далеко до британского консула в Кантоне, заявившего, что «Иисусу Христу угодна свободная торговля, а свободной торговле угоден Иисус Христос»).
Проблема свободной торговли в Великобритании представляется гораздо более сложным явлением (главное место в котором занимали споры по поводу «хлебных законов»), и в кратком обзоре должного освещения ей дать не получится. Чем больше о ней говоришь, тем яснее становится, что индустриальный уклад требовал творческой, созидательной идеологии, подразумевавшей интеллектуальный, социальный и политический вызов прошлому. Именно поэтому его не стоит подвергать прямому нравственному осуждению, хотя и консерваторы, и либералы того времени считали это возможным. Тот же самый человек мог выступать против законодательных актов в защиту работников, вынужденных трудиться на производстве долгие часы, и одновременно считаться образцовым работодателем, активно поддерживающим образовательную и политическую реформу, а также борющимся с нарушением общественного интереса из-за сохранения системы привилегий по праву рождения. Его оппонент мог вести борьбу за права детей, работавших на фабриках, и выступать в качестве образцового сквайра, великодушного патриарха своих подопечных, и в то же время яростно сопротивляться распространению права голоса на тех, кто не принадлежал приходу государственной церкви, или любому ограничению политического влияния землевладельцев. Разобраться во всем этом совсем непросто. В особом деле с «хлебными законами» исход выглядит просто парадоксальным, так как премьер-министра, придерживавшегося консервативных взглядов, в конечном счете переубедили аргументами, приведенными поборниками отмены упомянутых выше законов. Когда у него появилась возможность сделать это, проявив достаточную последовательность, он убедил парламент в 1846 году внести соответствующее изменение. В его партии нашлись люди, навсегда затаившие на него злобу, и за великим кульминационным моментом в политической карьере сэра Роберта Пиля, для которой он заслужил большое уважение со стороны оппонентов-либералов, так как добровольно ушел с их пути, наступило его отстранение от власти собственными последователями.
В одной только Англии за это дело боролись настолько откровенно и решили его радикально. В остальных европейских странах сторонники протекционизма выжали из него всю возможную выгоду. Только в середине XIX века, ставшего периодом роста и процветания, особенно для британской экономики, идеи свободной торговли получают большую поддержку за пределами Соединенного Королевства, процветание которого считалось сторонниками доказательством правильности их представлений. И даже оппоненты угомонились; свободная торговля превратилась в британский политический догмат, остававшийся неприкосновенным практически до середины XX века. Престиж Британии как экономического предводителя Европы помог англичанам приобрести на какое-то время популярность еще и на прочих континентах. Благополучие той эпохи на самом деле в не меньшей степени определялось многими факторами, а не одним только идеологическим триумфом, но вера в него укрепила оптимизм либералов от экономики. Их кредо стало кульминацией эволюции прогрессивных представлений по поводу человеческого потенциала, корни которых лежат в идеях Просвещения.
Прочные основания для их оптимизма в наше время очень легко можно просмотреть. В оценке воздействия индустриализма современным исследователям приходится трудиться в тепличных условиях, так как нам сложно даже представить ту нищету прошлого, которая осталась где-то во мраке истории. При всей нищете и прозябании в трущобах (а самые страшные из них к тому времени исчезли из вида практически для всех северных европейцев) народ, живший в крупных городах 1900 года, потреблял больше и жил дольше, чем его предки. Это конечно же не означало, что по приличным стандартам все жили вполне сносно или в согласии со своим положением. Но можно предположить, что тогда люди с материальной точки зрения жили лучше предков или большинства современников за пределами Европы. Как это ни удивительно, но европейцев можно было причислить к привилегированному меньшинству человечества. Самым наглядным свидетельством этого можно привести продление срока их жизни.