7
Воззрения старые и новые
Сущность цивилизации, которую европейцы вывозили на остальные континенты земного шара, лежит в ее воззрениях. Ограничения, налагавшиеся ими, и возможности, ими подразумевавшиеся, формировали пути, по которым шли носители этой цивилизации, ее стиль и способ, которым она проявляла себя. Более того, притом что в XX веке главным воззрениям нанесли огромный ущерб, эти воззрения, сформулированные между 1500 и 1800 годами, все еще служат нам дорожными указателями на пути, по которому мы идем сегодня. Для европейской культуры тогда заложили светский фундамент; к тому же укрепилось прогрессивное понятие исторического развития как движения к вершине, на которой европейцы чувствовали себя стоящими. Наконец, как раз тогда упрочилась уверенность в том, что научные знания, используемые в соответствии с утилитарными критериями, способны обеспечить безграничный прогресс. Короче говоря, цивилизации Средневековья наконец-то пришел конец в головах мыслящих мужчин и женщин.
При всем этом человеческая история редко шла путем ясным и понятным, и совсем немногие европейцы к 1800 году осознавали данное изменение. На протяжении нескольких столетий наблюдалось совсем мало движения, которое подавляющее их большинство понимало и вело себя соответствующим образом. В те времена миллионы европейцев существовали в условиях традиционных атрибутов монархии, наследственного положения в обществе и привычной религии. Всего-то сто лет назад нигде в Европе не существовало никакого института гражданского брака, и в XIX веке подавляющее большинство европейцев о нем не подозревало. Приблизительно за 20 лет до наступления 1800 года в Польше сожгли на костре последнего еретика, и даже в Англии монарх XVIII века, как и средневековые короли, касанием якобы мог излечить любой недуг. В XVII веке в одной или двух сферах действительно наблюдался возврат к прошлому. И в Европе, и в Северной Америке отмечалось повальное увлечение охотой на ведьм, причем приняла она еще большее распространение, чем что-либо в Средневековье (Карл Великий осудил любителей сжигания ведьм, и церковным правом запрещалась вера в ночные полеты и другие предполагаемые выходки ведьм как проявление язычества).
С суевериями тоже покончить не получилось. Последнего английского ведуна свели в могилу его же соседи много позже 1700 года, а протестанта-швейцарца соотечественники официально казнили за колдовство в 1782 году. Неаполитанский культ святого Януария в эпоху Французской революции все еще сохранял политическую важность, потому что успешное или неудачное разжижение крови святого, как полагали, указывало на божественное соизволение или гнев относительно того, что делало правительство. Пенология все еще оставалась на варварском уровне; некоторые преступления считались настолько тяжкими, что те, кто их совершал, заслуживали наказание исключительной жестокости. К ним относится отцеубийство, за которое убийцу Генриха IV Французского и несостоявшегося убийцу Людовика XV подвергли нечеловеческим мучениям. Второй умер под пытками в 1757 году, или всего лишь за несколько лет до опубликования самого авторитетного труда в пользу уголовной реформы, когда-либо выходившего из-под пера адвоката. Свет новизны в XVIII веке может легко ввести нас в заблуждение; в обществах, где существовали искусство тончайшего изящества и примеры поразительной галантности и чести, популярностью пользовались такие развлечения, как травля медведя, петушиные бои или отрывание голов у гусей.
Если в народной культуре часто наиболее наглядно проступают отголоски прошлого, то практически до окончания данных трех веков и подавляющая часть формального и казенного аппарата была приверженцем прошлого и оставалась в нетронутом виде практически по всей Европе. Самым ярким примером для нашего восприятия представляется главенство, которым все еще повсеместно в XVIII веке пользовалась организованная религия. В любой стране без различия – католической, протестантской или православной – даже сторонники церковной реформы считали само собой разумеющейся необходимость покровительства и охраны вероисповедания с помощью права и аппарата принуждения государства. Одни только совсем немногочисленные передовые мыслители подвергли это сомнению. В Европе того времени еще не прижилась даже малейшая терпимость к носителям представлений, расходящихся с воззрениями служителей официальной церкви. Клятвой французского короля, приносившейся им во время обряда коронации, на него возлагалось обязательство по искоренению ереси, и только в 1787 году французы, исповедовавшие отличную от католицизма веру, получили признание за ними хоть какого-то гражданского положения, а с ним и права на заключение юридического брака, а также регистрацию собственных детей. Цензура в католических странах при всей ее фактической беспомощности все еще предназначалась (и иногда предпринимала усилия) для предотвращения распространения письменной продукции враждебного христианской вере и авторитету церкви содержания. Несмотря на ослабление духа контрреформации и роспуск ордена иезуитов, список запрещенных книг и инквизиция, проводники которой его составили, продолжали функционировать. Университеты повсеместно находились в руках у церковников; даже в Англии колледжи Оксфорда и Кембриджа закрыли для неугомонных раскольников и римских католиков. Религией к тому же по большому счету определялось содержание программы обучения студентов и назначались темы проводившихся ими исследований.
Нормативно-правовой тканью европейского общества, следует признать, на самом деле не предусматривалось стимулирования внедрения новшества. Одна из причин того, почему университеты потеряли свою важность в эти столетия, состояла в том, что им больше не принадлежала монополия на интеллектуальную жизнь Европы. С середины XVII века во многих европейских странах появились, причем зачастую под самым высоким покровительством, академии и ученые сообщества, такие как английское Королевское научное общество, устав которого утвердили в 1662 году, или французская Академия наук, учрежденная четыре года спустя. В XVIII веке число таких научных союзов многократно увеличилось; их распределение шло через небольшие города, а учреждали их в более ограниченных и конкретных целях, таких как поощрение сельского хозяйства. Массовое движение добровольного обобществления бросалось в глаза; хотя наиболее очевидным оно выглядело в Англии и Франции, движение это охватило подавляющее большинство стран Западной Европы.
Всевозможных клубов и обществ по интересам, служивших особенностью той эпохи, больше не хватало для исчерпания их потенциала через общественные атрибуты прошлого, иногда на них обращали внимание министры правительства. Основатели некоторых из них никак не претендовали на истину в последней инстанции, что касалось литературной, научной деятельности или сельскохозяйственной сферы, зато они организовывали собрания и предоставляли для них помещения, где обсуждались представления общего характера, велись споры или просто досужие разговоры. Таким способом они облегчали обращение новых идей. Среди таких ассоциаций заметнее всего выделялось международное братство вольных каменщиков. Оно перекочевало из Англии на континент в 1720-х годах и в течение полувека получило весьма широкое распространение; к 1789 году численность масонов вполне могла превышать четверть миллиона человек. Позже им предстояло стать объектом всевозможной клеветы; недруги активно распускали мифы об их революционных и подрывных намерениях. Такие мифы выглядят искажением предназначения масонства как сообщества, хотя отдельные масоны на самом деле могли вынашивать такие планы, но в них легко поверить, так как внутри масонских лож, как и на собраниях прочих организаций, содействовали пропаганде и обсуждению новых идей, тем самым внося свой вклад в преодоление косных традиций и правил.
Увеличение объема обращения идей и информации конечно же происходило совсем не из-за подобных собраний, а за счет распространения печатного слова полиграфическим способом. Одно из коренных преобразований Европы после 1500 года заключалось в повышении грамотности ее населения; кое-кто назвал это изменение переходом от культуры, ориентированной на изображение, к культуре, сосредоточенной на печатном слове. Чтение и письмо (и особенно чтение), пусть даже распространенные не повсеместно, получили широкое признание, а в некоторых местах превратились в повальное увлечение. Их перестали считать привилегией и сокровенным знанием узкого слоя элиты, лишились они и загадочности, когда-то связанной исключительно с религиозными обрядами.
При оценке данного изменения у нас появляется некоторая возможность для выхода из сферы непознаваемых предметов и перехода в изменение осознаваемых сведений, позволяющих нам так или иначе, при всех больших группах неграмотного населения, все еще существовавших в 1800 году, увидеть Европу к тому времени обществом грамотным, каким оно не было в 1500 году. Наш вывод в таком виде не сильно проясняет положение вещей. Европейцы многого достигли в овладении чтением и письмом, то есть в частичной ликвидации неграмотности населения. Как бы то ни было, при всех наших сомнениях население Европы и ее колоний в 1800 году можно считать самым грамотным в мире. Поэтому среди европейцев пропорция грамотных людей была выше, чем среди представителей культуры других народов. Итак, мы рассмотрели поворотное историческое изменение. К тому времени Европа далеко продвинулась в эпоху господства печати, которая в конечном счете заменила подавляющему большинству образованных людей живое слово и образы в качестве главных средств приобретения знаний и познания мира. И продлилась эта эпоха печатного слова до тех пор, пока в XX веке с приходом радио, кино и телевидения не восстановилось господство устного слова и образа.
Источники данных для оценки грамотности остаются не совсем надежными до середины XIX века, когда, как оказывается, приблизительно около половины всех европейцев все еще не овладели ни чтением, ни письмом, зато по ним можно предположить, что улучшение ситуации примерно с 1500 года выглядело совокупным, но неравномерным. В этом отношении просматриваются большие отличия между странами в различные периоды истории, а также между городом и деревней, между мужчинами и женщинами и между представителями разных профессий.
Тут спорить не приходится, и у нас значительно упрощается задача по формулированию общих утверждений: до последнего времени никаких выводов, кроме самых неопределенных, сделать нельзя. Зато конкретные факты наводят на размышления о тенденциях.
Первые сведения о попытках просвещения населения, лежащего в основе ликвидации неграмотности, поступают из времен, предшествующих изобретению полиграфической печати. Они явно относятся к периоду возрождения и оживления городской жизни между XII и XIII веками, важность которого уже упоминалась выше. Некоторые из самых ранних свидетельств официального назначения учителей и предоставления помещений для образовательных учреждений поступают из итальянских городов, в то время считавшихся пионерами европейской цивилизации. В этих городах через непродолжительное время появилось понимание того, что грамота превратилась в неотъемлемый навык сотрудников определенных служб: например, мы находим положения о том, что судьи должны уметь читать тексты, и такой факт связан с интересными последствиями для истории древнейших времен.
Имевшееся главенство в развитии городов итальянцы к XVII веку уступили англичанам и голландцам (в их странах в ту эпоху существовал высокий уровень урбанизации). Около 1700 года уровень грамотности населения Англии и Нидерландов считался самым высоким среди европейских стран; передача первенства этим странам служит свидетельством того, как неравномерно с точки зрения географии распределялась ликвидация неграмотности в Европе. Все же в XVIII веке международным языком издательского дела считался французский, и Франция формулировала вдохновляющие идеи для публики. Нет ничего удивительного в том, что уровень грамотности в Англии и Республике Соединенных провинций был выше, однако число грамотных людей оставалось большим во Франции, где общая численность населения оценивалась гораздо выше.
Выдающуюся роль в общей тенденции к повышению грамотности населения следует однозначно присвоить расширению масштабов печатного дела. К XVII веку в Европе появилась категория по-настоящему пользовавшихся популярностью изданий, представленных сказками, повестями о разделенной и безответной любви, календарями и книгами по астрологии, а также жизнеописаниями святых. Существование такого литературного материала служит доказательством большого спроса на него. Печатное дело придало смысл еще и овладению чтением, так как обращение к рукописям связывалось с большими трудностями и отнимало много времени из-за их относительной недоступности для простого народа. Теперь, научившись читать, можно было быстро приобрести технические знания, изложенные типографским способом, и у специалиста появилась возможность не отстать от последних открытий в его ремесле.
Еще одной силой, требовавшей грамоты, считается протестантская Реформация. Практически единодушно сами реформаторы говорили о важности обучения верующих чтению; не случайно поэтому к XIX веку в Германии и Скандинавии одновременно достигли более высоких уровней грамотности, чем во многих католических странах. В ходе Реформации от ее приверженцев потребовалось прочесть Библию, и ее оперативно выпустили из печати на местных языках, тем самым удалось эти языки обогатить и упорядочить через распространение и стандартизацию печатного слова. Библиомания, при всех ее очевидных неудачных проявлениях, превратилась в великую просветительную силу; она послужила одновременно стимулом для чтения и источником интеллектуальной деятельности. В Англии и Германии ее важность в процессе создания общей культуры трудно переоценить, и в каждой стране занялись переводом Библии, ставшей настоящим шедевром.
На примере поведения этих реформаторов можно увидеть, что власти по большому счету выступали поборниками просвещения народа, и такое отношение к грамоте совсем не ограничивалось протестантскими странами. В частности, законодатели новаторских монархий в XVIII веке активно занимались пропагандой образования, которым в большой мере подразумевалось начальное образование. В этом отношении прославились власти Австрии и Пруссии. По ту сторону Атлантики приверженцы пуританской традиции с самого начала настаивали на обязательном обучении населения общин Новой Англии. В остальных странах задачу просвещения населения отдали на откуп неформальным и свободным от государственного регулирования частным предприятиям и благотворительным обществам (как в Англии) или церкви (как во Франции). С XVI века начинается великая эпоха особых религиозных орденов, предназначение которых заключалось в просвещении народа.
Важным следствием, вдохновителем и спутником повышения грамотности европейцев выступал подъем в сфере обращения периодической прессы. Из плакатов и разрозненных печатных информационных бюллетеней эволюционным путем к XVIII столетию появилась такая категория прессы, как журналы периодического выпуска. Они предназначались для удовлетворения потребностей аудитории с самыми разными интересами. Первые газеты появились в Германии XVII века; первая ежедневная газета вышла в Лондоне в 1702 году, а к середине XVIII века существовала серьезная провинциальная пресса, причем тираж газет составлял несколько миллионов экземпляров в год. Периодические издания и еженедельные журналы стали выходить в Англии с первой половины XVIII века, и самый популярный из них под названием «Спектейтор» считался образцом тогдашней журналистики, служившим средством формирования вкусов и манеры поведения его читателей. Здесь стоит отметить появление кое-чего нового. Только в Республике Соединенных провинций журналистика пользовалась таким же спросом, как в Англии; вероятно, причина заключается в том, что во всех остальных европейских странах существовала цензура разной степени строгости, а также различался уровень грамотности населения. Научные и литературные журналы издавались все большими тиражами, но политические репортажи и комментарии печатались редко. Даже во Франции в XVIII веке авторы трудов с воплощением передовых предложений обычно распространяли их только в рукописи; в этой цитадели критической мысли все еще свирепствовала цензура, хотя она уже выглядела условной и непредсказуемой, к тому же по мере того, как век приближался к своему завершению, ее эффективность сходила на нет.
Вполне возможно, что растущее осознание подрывного потенциала легкодоступной журналистики привело к изменению направления ветра в официальных кругах, поменявших свое отношение к образованию. До наступления XVIII века мало кому приходило в голову, что просвещение и грамотность народа могли представлять опасность для правящей верхушки и что их распространение следует как-то ограничивать. Притом что само существование официальной цензуры всегда считалось признанием потенциальных опасностей, заключавшихся в грамоте, по большому счету эти опасности виделись с религиозной точки зрения; одной из задач инквизиции ставилось предохранение действия «Индекса запрещенных книг». Оглядываясь на те времена, кажется, что на фоне повышения возможности, которую грамотность и пресса обеспечивала критикам существовавших тогда порядков и тем, кто ставил под сомнение справедливость власти в целом, подрыв основ религии терялся из виду. Однако их важность всем этим не ограничивалась. Ускорению прочих категорий социальных изменений способствовало распространение технических знаний. Индустриализацию едва ли удалось бы провести без повышения грамотности населения, а явление, названное «научно-технической революцией» XVII века, следует отнести на счет совокупного эффекта ускоренного и расширенного обращения информации.
Фундаментальные источники данной «революции», как бы то ни было, связаны не столько с упомянутым эффектом, сколько с изменением направления интеллектуальной деятельности. Их ядро составили новые представления о связи человека с природой. Из естественного мира, внушающего животный страх как доказательство таинственного промысла Божьего, все больше людей так или иначе делало большой шаг к сознательному поиску средств оказания на него желательного воздействия. Притом что труды средневековых ученых совсем не были такими примитивными и бесплодными, как когда-то вошло в моду считать, этим ученым не дано было избавиться от двух радикальных ограничений. Одним из них можно назвать то, что они предоставили слишком мало знаний, имеющих практическое применение, и поэтому они не привлекали большого внимания. Вторым считается собственная слабость теоретической проработки; они отставали от жизни на концептуальном, а также техническом уровне. Несмотря на благотворное орошение идеями из арабского мира и трезвый упор, делавшийся на определение и диагностику в некоторых ее отраслях, средневековая наука, с одной стороны, покоилась на предположениях, не подвергавшихся проверке, потому что средствами их проверки не получалось овладеть, и, с другой стороны, не существовало самого желания их проверять. Догматические предположения теоретиков, например, о том, что все вещества образовались на основе четырех элементов – огня, воздуха, земли и воды, – так и остались не опровергнутыми с помощью эксперимента. Хотя экспериментальная работа в некотором роде продолжалась внутри приверженцев традиций алхимиков всех направлений, а с трудами Парацельса пришли новые задачи наряду с поиском пути получения золота, те, кто занимался ею, придерживались мифических, интуитивных концепций.
Средневековая наука оставалась в таком положении по большому счету до XVII века. Ренессанс отличился своими научными проявлениями, но они обычно находили выражение в исследованиях описательного характера (наглядным примером служит человеческая анатомия А. Везалия 1543 года), в решении практических проблем изобразительного искусства (таких как поиск перспективы) и механических ремесел.
Одна из отраслей научной работы по описанию и систематизации открытий заслуживает особого внимания: дело касается осознания новых географических открытий, добытых землепроходцами и специалистами в области космографии. В географии, сказал один французский медик начала XVI века, «и в том, что относится к астрономии, Платон, Аристотель и старые философы добились большого прогресса, а Птолемей добавил к нему свою громадную долю. И все-таки, окажись кто-либо из них в нынешнем дне, ему пришлось бы признать, что география изменилась до неузнаваемости». Здесь возникал один из стимулов для нового интеллектуального подхода к миру природы.
Только вот этот стимул сработал далеко не сразу. На самом деле в 1600 году совсем тонкая прослойка образованных людей с большими оговорками воспринимала традиционную картину мира, основанную на великом средневековом синтезе предположений Аристотеля и догматов Библии. Кое-кто из них видел в этой картине недостаток последовательности, ускользающие опоры и тревожную неопределенность. Но для подавляющего большинства тех, кто вообще задумывался об этом деле, старая картина мира оставалась правильной, центром Вселенной служила Земля и жизнь на ней сосредоточивалась вокруг человека как ее единственного мыслящего обитателя. Величайшим интеллектуальным достижением следующего столетия должен был стать отказ образованного человека от таких представлений. Важность этого считалась такой большой, что смена мировоззрения рассматривалась основным показателем перехода в современный мир из мира средневекового.
В начале XVII века кое-что новое в науке становится уже очевидным. Проявившиеся тогда изменения означали, что интеллектуальный барьер удалось преодолеть, и природа цивилизации изменилась бесповоротно. В Европе появилось новое, глубоко утилитарное отношение к науке, когда люди стали уделять время, тратить свою энергию и ресурсы на овладение природой через системный эксперимент. Когда наступила следующая эпоха и появилась возможность оглянуться на носителей предыдущего отношения к науке, там оказался выдающийся ученый Френсис Бэкон, когда-то служивший лорд-канцлером Англии, человек выдающихся интеллектуальных способностей, отличавшийся многими несимпатичными чертами характера. Его работы явно произвели слабое, если вообще произвели, впечатление на современников, но они привлекли пристальное внимание потомков тем, что в них оказался пророческий отказ от авторитета прошлого.
Бэкон выступал за изучение природы с опорой на наблюдение и умозаключение, с направлением на использование ее в интересах человека. «Истинная и закономерная задача науки, – писал он, – заключается в обогащении жизни человека новыми открытиями и способностями». С их помощью можно достичь «возвращения и восстановления [в огромной степени] владычества и авторитета человека… которыми он пользовался на первой стадии его сотворения». Такое высказывание звучало на самом деле честолюбиво (как не что иное, как прощение всего человечества, наказанного после изгнания Адама из рая), но Френсис Бэкон ничуть не сомневался в такой возможности при условии толковой организации научных исследований; в этом к тому же он выступил пророком, предсказавшим появление в будущем научных обществ и учреждений.
Новаторство Бэкона позже подверглось большому преувеличению, причем другим его современникам, таким как Иоганн Кеплер и Галилео Галилей, тоже принадлежало веское слово в прогрессе науки. Да и его преемники не очень-то следовали предписанной им программе практического открытия «новых ремесел, даров и товаров для улучшения жизни человека» (то есть не поставили науку на службу техники). Как бы то ни было, ему совершенно справедливо присвоили нечто похожее на положение мифологического персонажа истории, так как он дошел до сути дела, когда рекомендовал заниматься наблюдением и экспериментами вместо отказа от априорных принципов. Уместно напомнить о том, что его даже причислили к мученикам науки, ведь он как-то простудился, когда морозным мартовским днем обкладывал домашнюю птицу снегом ради выяснения процесса замораживания свежей плоти. Спустя 40 лет его основополагающие идеи приводились постоянно в беседах на научные темы. «Управление нашей громадной махиной мира, – сказал один английский ученый в 1660-х годах, – могут объяснить только философы, специализирующиеся на экспериментальных и механических исследованиях». В этом высказывании прозвучали идеи, понятные Френсису Бэкону и одобренные им, то есть те, что считаются главными в мире, который мы все еще населяем. Начиная с XVII века особенность ученого заключалась в том, что на вопросы он отвечает посредством эксперимента, и на протяжении длительного времени следовало предпринимать новые попытки осознания того, что обнаружилось в результате этих экспериментов, через построение систем.
Поначалу все сводилось к сосредоточению внимания исследователей на физических явлениях, которые можно было проще всего наблюдать и измерять с помощью имевшихся тогда в их распоряжении технических приемов. Технические новации выросли из медленного, растянувшегося на века процесса приобретения европейскими рабочими нужных навыков; эти навыки теперь можно было применить на решении проблем, которые в свою очередь позволят решать уже иные – интеллектуальные проблемы. С изобретением логарифмов и математического анализа появился инструментарий для совершенствования, например, механизма часов и оптических инструментов. Когда ремесло часовых дел мастера продвинулось далеко вперед с внедрением в XVII веке маятника как регулирующего агрегата, значительно облегчилось измерение времени с помощью точных инструментов и как следствие занятие астрономией. С телескопом пришли новые возможности для тщательного исследования небесного свода; Уильям Харви обнаружил обращение крови в результате теоретического исследования с помощью эксперимента, но как осуществляется это обращение, удалось выяснить, когда под микроскопом получилось рассмотреть крошечные сосуды, по которым текла кровь. Наблюдения с помощью телескопа и микроскопа не только сыграли главную роль в открытиях научно-технической революции, а еще позволили мирянам разглядеть нечто, подразумевавшееся новым взглядом на мир.
Надо признать, что длительное время европейцы не могли провести разграничение между человеком ученым и философом, которое мы, нынешние люди, признаем. К тому же появился на свет новый мир ученых в форме по-настоящему научного сообщества, причем международного масштаба. Здесь мы опять возвращаемся к обсуждению печатного дела. Никто не спорит с важностью оперативного распространения новых знаний. Издание научных книг служило далеко не единственной его формой; вышли в свет «Философские труды» Королевского общества, и начали издавать все больше научных статей и протоколов заседаний прочих ученых обществ. Ученые к тому же вели объемную личную переписку друг с другом, и материалы, содержащиеся в ней, представляют собой наиболее ценные свидетельства того, каким путем фактически происходила тогда научно-техническая революция. Часть тогдашней переписки ученых позже опубликовали; она представлялась более понятной простым людям и пользовалась большей популярностью, чем переписка нынешних ведущих ученых.
Одна особенность той научно-технической революции, бросающаяся в глаза современного человека, состоит в том, что важная роль в ней принадлежала дилетантам и внештатным энтузиастам. Появилось такое предположение, что одним из важнейших фактов, приводимых в качестве объяснения прогресса науки в Европе, тогда как застой поразил даже Китай с его выдающимися достижениями в технической сфере, стала связь его в Европе с общественным престижем как раз дилетанта и джентльмена. В составе ученых обществ, которые начали все шире появляться около середины столетия, насчитывалось множество джентльменствующих дилетантов, которых при всем напряжении воображения нельзя было назвать профессиональными учеными, зато они придавали этим учреждениям не поддающийся определению, но заметный вес своим положением и респектабельностью, причем не факт, что они когда-либо пачкали руки экспериментальной работой.
К 1700 году уже существовала специализация между крупнейшими отличными друг от друга отраслями науки, хотя она не достигла такой важности, какую ей еще предстояло приобрести. Не требовала наука тех дней полной отдачи и постоянного труда; ученые все еще могли делать крупные открытия через свои исследования, одновременно занимаясь написанием книг по богословию или не покидая административный пост. Тем самым предлагались некоторые ограничения для научно-технической революции XVII века; к тому же не позволялось преодоление ограничений, связанных с доступными техническими приемами, из-за чего наряду с большими достижениями в одних областях появилась такая тенденция, что не доходили руки до других сфер. В химии, например, особых успехов не наблюдалось (хотя немногие все еще придерживались аристотелевской концепции четырех элементов, которая в 1600 году все еще доминировала во взглядах на состав материи), зато физики с космологами шли вперед стремительными шагами и действительно пришли к некоторому теоретическому единству, которое укреплялось без зрелищных прорывов на протяжении длительного периода XIX века, когда появились новые теоретические подходы, снова оживившие эволюцию в этих сферах.
В целом XVII век стал богатым на научные достижения отрезком истории человечества. Прежде всего произошла смена прежней теории Вселенной, согласно которой все явления рассматривались в качестве плода непосредственной и зачастую непредсказуемой игры божественного промысла в соответствии с представлением о нем как механизме, в котором изменение регулярно проистекало из единообразного и универсального функционирования законов движения. Такие представления во многом походили на прежнюю веру в Бога. Его величие могло уже не проявляться в ежедневном прямом вмешательстве, так как он уже сотворил необходимый вселенский механизм; самым популярным считается сравнение Творца с гениальным часовщиком. Типичный знаток науки, как и весь ученый мир XVII века, оставался преданным поборником религии и поддерживал дело теологов. При всей безусловной важности того, что через появление новых представлений в астрономии человек больше не считался центром мироздания и появились сомнения в его уникальности (в 1686 году появилась книга, автор которой высказал предположение о существовании во Вселенной множества обитаемых миров), это обстоятельство не произвело особого впечатления на тех, кто занимался революцией в области космологии. Они видели всего лишь досадное недоразумение в том, что церковники никак не избавятся от суждения, что Солнце вращается вокруг Земли. Новыми взглядами, которые они выдвигают, как раз подтверждалось просто величие и таинственность деяний Творца. Космологи XVII века нисколько не сомневались в одобрении добытых ими знаний церковью точно так же, как получило церковное одобрение предположение Аристотеля во времена Средневековья.
Задолго до того, как немецкий философ Эммануил Кант в конце XVIII века произнес словосочетание «Коперникова революция», свиток признанных создателей новой космологии уже открывался именем польского священнослужителя Николая Коперника, книга которого под названием «О вращении небесных сфер» увидела свет в 1543 году. В том же самом году вышел великий труд Андреаса Везалия по анатомии (и, обратите внимание, первое издание трудов Архимеда); Николай Коперник числится гуманистом а не ученым эпохи Возрождения, что неудивительно, если вспомнить, в какое время ему выпало жить. Занимавшийся философией и эстетикой Коперник пришел к мысли о том, что планеты во Вселенной обращаются вокруг Солнца, а также объяснил такое их движение системой циклов и эпициклов. Его предположение можно назвать блистательной догадкой, ведь он не располагал средствами проверки своей гипотезы, зато практически все аргументы здравого смысла служили его категорическим опровержением.
Первую достоверную научную информацию в поддержку гелиоцентрической теории мироздания фактически предоставил человек, с нею не согласный, – датчанин Тихо Браге. Тихо Браге начал с помощью примитивных инструментов делать заметки наблюдений движения планет, а затем, благодаря щедрому королю, перешел на работу в обсерваторию, оснащенную совершеннейшим по тем временам оборудованием. В результате он собрал первую системную совокупность астрономических данных, остававшихся в пределах орбиты западной традиции, существовавшей с александрийской эпохи. Иоганн Кеплер, считающийся первым великим протестантским ученым, приглашенным Тихо Браге в качестве ассистента, продолжил заниматься еще более тщательными собственными наблюдениями, и ему принадлежит второй важный теоретический шаг вперед. Он показал, что движения планет можно объяснить как регулярное явление, если только они перемещаются по эллиптической орбите с неравномерной скоростью. Таким манером наконец-то удалось покончить с Птолемеевой системой мира, в пределах которой космологии становилось все теснее, и заложить основание под планетарное объяснение мироздания, просуществовавшее до XX века. После Кеплера наступило время Галилео Галилея, сразу же ухватившегося за телескоп, предположительно изобретенный около 1600 года, как говорят, совершенно случайно. Галилео Галилей числился академиком и служил профессором в университете города Падуя по двух предметам, типично связанным на заре науки: физике и военно-инженерному делу. С помощью своего телескопа он в конечном счете опроверг теорию Аристотеля; все увидели достоинства Коперниковой астрономии и последующие два столетия к звездам применяли то, что было известно о природе планет.
Однако главная заслуга Галилео Галилея заключается не в его открытиях через наблюдение неба, а в разработке собственной теории и ее соединении с технической практикой. Первым делом он описал физические принципы, лежащие в основе Коперниковой теории Вселенной, через математический расчет траектории движения небесных тел. Своим трудом он вывел механику из мира секретов производства ремесленника и сделал ее наукой. Более того, Галилео пришел к своим умозаключениям в результате проведения систематических экспериментов. На их основе образовались статика и динамика, которые Галилео назвал «двумя новыми науками». Изданные результаты составили целый том Галилео Галилея, в котором можно найти первое заявление о революции в научном мышлении, под названием «Диалог о двух системах мира» (то есть Птолемея и Коперника) 1632 года. Менее замечательным, чем его содержание, но все еще интересным фактом следует счесть то, что данный труд составлен не на латинском, а просторечном итальянском языке и посвящен папе римскому; Галилео Галилей несомненно принадлежал к добропорядочным католикам. Все же эта книга совершенно справедливо наделала много шума, так как ее выход в свет означал конец христианско-аристотелевского мировоззрения, считавшегося великим культурным триумфом средневековой церкви. Галилео предстал перед судом инквизиции. Его признали виновным в ереси, и он отрекся от своей теории, но популярность его книга после этого не потеряла. С тех пор верховенство в научном мышлении принадлежало Копернику и гелиоцентрическим воззрениям.
В 1642 году, когда умер Галилео Галилей, родился Исаак Ньютон. К его достижениям относится объяснение с точки зрения физики Коперниковой Вселенной; он показал, что высказывания Кеплера и Галилея подтверждаются одними и теми же законами механики, и наконец-то свел воедино знания о Земле и звездах. Он применил новые математические методы под названием «метод флюксии» или, как позже его назвали, «дифференциальное и интегральное исчисление». Их изобретение Ньютону не принадлежит; он применил их к физическим явлениям. И они послужили вычислению положения тел в их движении. Свои умозаключения он изложил при освещении теории движения планет, вошедшей в книгу, которая оказалась самым важным и авторитетным научным трудом после труда Евклида. В «Началах», как для краткости называют его труд (или «Математические начала натуральной философии»), показано, как гравитация сохраняет физическую Вселенную. Общие культурные последствия данного открытия сопоставимы с последствиями для всей науки. Нам нечем измерить эти последствия, но они могут оказаться гораздо глубже. Тот факт, что одним-единственным законом, открытым наблюдением и вычислением, можно объяснить настолько многое, стало поразительным откровением той мощи, которая принадлежит новому научному мышлению. Высказывания папы римского приводились в избытке, но в следующем его высказывании точнее всего оценивается воздействие трудов Ньютона на европейские умы: «Природа и законы Природы скрываются в потемках, Бог сказал: „Пусть будет Ньютон!” – и все осветилось».
Исаак Ньютон, таким образом, в свое время вместе с Френсисом Бэконом стал вторым из канонизированных праведников нового учения. В случае с Ньютоном такое утверждение никак не выглядит преувеличением. Этого человека отличали практически универсальные научные интересы, и, как говорится, он обогатил все, к чему прикоснулся. Только вот далекому от науки человеку в полной мере осознать значение трудов Ньютона не дано. Одно очевидно для всех: он завершил революцию, начатую Коперником. Динамическая концепция Вселенной пришла на смену статической. Величие его достижения оказалось достаточным, чтобы определить развитие физики как науки на предстоявшие парочку столетий и привязать все остальные науки к новой космологии.
Ньютон со своими предшественниками никак не ожидал, что его достижения послужат предвестником непримиримого конфликта науки и религии. Понятно, что Ньютону явно доставляло удовольствие наблюдать то, как законом тяготения не совсем подтверждается представление о Вселенной как некоей саморегулирующейся системе, автономной с момента сотворения; если ее сравнивать с простыми часами, тогда их создателю пришлось бы сделать нечто большее, чем изобрести их, собрать, завести и отойти в сторону. Он даже обрадовался появлению логического провала, который мог бы перекрыть постулатом божественного вмешательства, ведь он оставался страстным апологетом протестантской веры.
Как бы то ни было, церковники, особенно католические, с большим трудом мирились с положениями новой науки. Важный вклад в науку во времена Средневековья сделали священнослужители, но с XVII до середины XIX века они выполнили совсем немного перворазрядных научных разработок. Понятно, что активнее в научной деятельности принимали участие церковники в странах, которые контрреформация обошла стороной, а там, где она одержала победу, наступил полный застой. Как раз в XVII веке произошел раскол между живой религией и наукой, который с тех пор преследовал европейскую историю интеллектуальной деятельности, независимо от всех усилий, время от времени прилагавшихся для его предотвращения. Символический случай касается судилища над неаполитанцем Джордано Бруно. Он был не ученым, а перекупщиком, прежде служившим доминиканским монахом, порвавшим со своим орденом. Бруно бродил по Европе, где издавал спорные труды, занимался магической «таинственной наукой» происхождением предположительно из Древнего Египта. В конечном счете он попал в лапы инквизиции, и после длившегося восемь лет расследования в 1600 году в Риме его сожгли на костре за проповедь ереси. Его казнь служит основанием более поздней исторической мифологии, посвященной появлению «свободной мысли», борьбе между сторонниками прогресса и служителями религии в той форме, как ее стали видеть потомки.
В XVII веке тогдашние ученые и философы такого противопоставления практически не замечали. Ньютон, считавшийся плодовитым писателем на библейские и теологические темы и полагавший, что его труд над пророческими книгами точно так же безупречен, как «Принципия» («Принципы математики»), явно считал, что Моисей владел гелиоцентрической теорией, и рекомендовал своим читателям «остерегаться Философии, тщетного обмана и сопротивления науке, притворно называемой таковой», и обращаться за истиной к Ветхому Завету. Изобретатель логарифмов Джон Непер с радостью обнаружил новый инструмент, с применением которого поддавались расшифровке таинственные ссылки в Книге Откровения на «число зверя». Французский философ Рене Декарт сформулировал то, что он счел достойными философскими аргументами в защиту религиозной веры и христианской истины, совместимых с технически скептическим подходом к его предмету. Такое открытие не спасло его (и его философскую школу, названную в честь основателя картезианской) от враждебного отношения со стороны церкви. Записные апологеты религиозной веры правильно разглядели угрозу для себя: на кону стояли не просто умозаключения, к которым пришли ученые люди, а путь, которым они к нему подошли. Рационально обоснованная приемлемость религиозной веры, начавшаяся с принципов сомнения и продемонстрировавшая, что их можно успешно преодолеть, совсем не устраивала церковников, утверждавших, что истину провозглашает власть. Церковники продемонстрировали большую логику в том, что отвергли как несовместимую собственную набожность Декарта с христианством и совершенно правомерно (даже с его собственной точки зрения) внесли все его работы в «Индекс запрещенных книг».
Такой аргумент власти перенял французский протестантский священнослужитель конца XVII века Пьер Бейль, указавший на его неполноценность: что власть может предписывать власти? В конце концов все казалось делом вкуса. Любую догму традиционного христианства, решил он, можно опровергнуть исключительно в силу естественного резона. Такими вот идеями провозглашалась новая фаза в истории европейской мысли; ее назвали эпохой Просвещения.
Это слово и сходные по смыслу слова в XVIII веке использовались в большинстве европейских языков для обозначения того, что люди считали отличавшими их в собственную интеллектуальную эпоху и что отделяло их от происходившего в прошлом. Ключевой образ выглядел так, что проливался свет на то, что пребывало в темноте, но, когда немецкий философ Эммануил Кант задал вопрос «Что такое просвещение?» в своем знаменитом очерке, он дал совсем другой ответ: освобождение от взятой на себя опеки. Стержнем Просвещения служило развенчание авторитетов. Великим наследием, оставленным эпохой Просвещения, считается обобщение критического отношения к всему на свете. В конечном счете все требовалось подвергать сомнению. Некоторые чувствовали – и по большому счету они оказались правы – приземленность всего сущего, но отсутствие святынь представлялось несколько обманчивым. В эпоху Просвещения появились собственные авторитеты и догмы; исследованием самой критической позиции долгое время никто не занимался. Кроме того, Просвещение тоже представляло собой увязку отношений на основе разнообразных идей, и тут тоже прячется еще одна сложность в примирении с ним. В него влились многочисленные потоки, но ни в коем случае все они не потекли в одном русле. Корни Просвещения перепутались; развитие всегда напоминало продолжающиеся дебаты – иногда гражданскую войну, настолько много предположений разделяли соперники. То есть движения объединенной армии просвещенных деятелей не наблюдалось.
Декарт утверждал, что началом твердого знания являются систематические сомнения. Спустя 50 лет английский философ Джон Локк предоставил доклад по психологии знания, в котором он свел его основные компоненты к впечатлениям, передаваемым органами чувств рассудку; он опроверг Декарта в том, что идеи даются человеческой натуре от рождения. Человеческое сознание содержит одни только ощущения и связи, установленные между ними. Тем самым подразумевалось, что человечество не располагало сверхценными понятиями о добре и зле; нравственные ценности, проповедовал Д. Локк, возникли, когда рассудок испытал боль и удовольствие. Для подобных идей впереди простиралось огромное будущее, от них должны произойти теории народного образования, долга общества по регулированию материальных условий жизни народа и многие другие производные от энвайрон-ментализма (движение в защиту окружающей среды). Они к тому же опирались на богатейшее прошлое: вспомним, например, дуализм Декарта и Локка, нашедший выражение в их разделении души и тела в человеке, Бога и мира, уходящий корнями в платоновскую и христианскую метафизику. Но самым поразительным на тот момент представляется то, что свои идеи Д. Локк все еще мог связывать с традиционной структурой христианской веры.
Такого рода неувязки сопровождали всю эпоху Просвещения, но ее общая тенденция просматривается ясно. Невиданное повышение престижа науки тоже зримо обещало, что путь к знанию лежит через слежение за ощущениями, причем к знанию, ценность которого подтверждалась практической полезностью. Она позволяла совершенствование самого мира, в котором обитал человек. С помощью ее технических приемов можно было раскрыть тайны природы и разглядеть их логические, рациональные основы, покоящиеся на законах физики и химии.
Все это долгое время служило кредо для оптимистов (слово optimiste вошло в словарь французского языка в XVII веке). Мир становился все совершеннее, и его совершенствование продолжится. В 1600 году жизнь в Европе коренным образом изменилась. Затем поклонение времен Ренессанса перед классическим прошлым смешалось с всплесками войны, а не оставлявшее никогда религиозных людей подспудное ощущение близкого конца света поспособствовало появлению пессимистических настроений и чувства падения с высот великого прошлого. В ходе широчайших литературных дебатов по поводу того, превзошли ли достижения древних мыслителей деяния современных ученых, писатели конца XVII века сформулировали понятие прогресса, ставшего творением Просвещения.
В этом же состояло кредо людей, не обладавших знаниями в каких-либо областях. В XVIII веке образованный человек вполне мог свести воедино достойным образом, по крайней мере, для самого себя логику и результаты нескольких различных исследований. Вольтер прославился как поэт и драматург, но к тому же писал пространные труды по истории (какое-то время он служил историографом французской монархии) и объяснял физику Ньютона своим соотечественникам. Адам Смит обрел известность как теоретик этики и только потом поразил весь мир своим трудом «Исследование о природе и причинах богатства народов», который со всеми основаниями можно отнести к произведениям, положенным в основание современной экономической науки.
В такого рода эклектике научных воззрений религии тоже нашлось свое место, но (как выразился Эдвард Гиббон) «в современные времена, скрытый, и даже подспудный скептицизм сопровождает самое благое намерение». В «просвещенных» воззрениях вроде бы не оставалось места для чего-то неземного и богословского. Дело даже не просто в том, что ученые европейцев больше не чувствовали разверзшегося перед ними ада. В мире все меньше оставалось непостижимого; к тому же он уже не обещал прежних трагедий. Все больше бед представлялось не связанными с бытием, а рукотворными. Неизбежные проблемы, понятное дело, могли возникать в силу ужасных стихийных бедствий, таких как землетрясения, но, если существовала возможность избавления практически от всех недугов и если, как выразился один мыслитель, «предназначение человека заключается в обретении счастья и предотвращении страданий», что тогда значили догматы Спасения и Проклятия? Бога можно было еще как-то включить в описание философом Вселенной в качестве Первооснователя, который дал начало существованию всего сущего, и Великого мастерового, предписавшего правила функционирования всего, чем он занимался, а существовало ли место для Его последующего вмешательства в дела Вселенной либо непосредственным образом через воплощение (инкарнацию), либо опосредованно через Его церковь и причастия, раздаваемые ею? Просвещение неминуемо несло в себе мятеж против церкви, выступавшей в качестве высшего претендента на интеллектуальный и моральный авторитет.
Как раз здесь кроется фундаментальное противоречие. Отрицание авторитетов думающими людьми XVII и XVIII веков только в редких случаях выглядело полным в том смысле, что они искали новых авторитетов и обнаруживали их в том, что считалось учениями науки и рассудка. Однако чем дальше, тем активнее и решительнее эти люди отрицали авторитет прошлого. Точно так же, как буквальный аргумент по поводу древней и современной культуры служил подрыву авторитета канонического учения, протестантская Реформация обрушила авторитет католической церкви, служившей еще одним столпом традиционной европейской культуры. Когда протестантские реформаторы заменили старого священника новым пресвитером (или Ветхим Заветом), им все равно не удалось обойтись без подрыва религиозного авторитета, чем они занялись, а деятелям Просвещения предстояло продолжить начатое ими дело.
Такие последствия проявились не сразу, а только через некоторое время, как бы оперативно и оправданно церковники ни сформулировали свои предчувствия недоброго. Особенности передовой мысли в XVIII веке обычно проявлялись в весьма прикладных и будничных рекомендациях, за которыми в какой-то мере скрывались тогдашние их тенденции. Эти тенденции, вероятно, лучше всего суммировать с точки зрения фундаментальных верований, лежащих в их основе и одновременно происходивших из них. В основании всех остальных тенденций лежала новая уверенность во власти рассудка; именно поэтому просвещенный народ так восхищался Ф. Бэконом, разделившим с ним такую уверенность. Однако даже творческим гигантам Ренессанса не дано было передать европейцам того убеждения в мощи интеллекта, как это удалось мыслителям XVIII столетия. На этом убеждении произрастала вера в возможность практически безграничного совершенствования мира людей. Многие мыслители той эпохи были оптимистами, которые видели в нем вершину истории. Совершенно определенно они рассчитывали на лучшую судьбу человечества с помощью приспособления к его нуждам природы и раскрытию перед человеком истин, вписанных в его душу разумом. Врожденные понятия, выскочившие через парадные двери, возвращались черным ходом. Оптимизм оправдывался только через понимание необходимости преодоления значительных практических препятствий. Первым из этих препятствий считалось простое невежество. Предположим, что знание конечных целей представлялось делом недостижимым (и наукой такой вывод подтверждался с каждым новым открытием сложности природы в целом), но просвещенных людей волновало совсем не своего рода невежество народа. Они имели представление о повседневном уровне опыта и верили в возможность преодоления невежества.
Те, кто занимался буквальным внедрением просвещения в жизнь, преследовали именно эту цель. В своей великой «Энциклопедии» Дени Дидро и Жан Лерон Д’Аламбер собрали информацию и конгрегацию по вопросам миссионерства, занявшую 21 том, изданный между 1751 и 1765 годами. В ряде статей этой энциклопедии указывалось, что еще одним великим препятствием на пути просвещения стоит нетерпимость – особенно когда такое препятствие оказывается на пути свободы обращения информации и слова. Данная энциклопедия, как заявил один из ее авторов, задумывалась как «боевая машина», предназначенная для изменения мышления людей, а также для снабжения их достоверной информацией. Очередным препятствием на пути счастья называлась узость интересов паствы. Ценностями просвещения провозглашались ценности всего цивилизованного общества. Их считали всеобщими. Никогда, кроме разве что Средневековья, европейская интеллектуальная элита не была более свободной от национальных предрассудков или в такой степени находила общий язык. Ее космополитизм усиливался знанием других обществ, к которым Просвещение возбуждало необыкновенный интерес. В известной мере он появлялся из живой любознательности; авторы путевых заметок и докладов об открытии новых земель обращали внимание публики на незнакомые ей идеи и атрибуты других культур, тем самым пробуждая интерес к общественному и национальному разнообразию. Они обеспечили новые основания для критических размышлений. Взгляды на гуманизм и просвещение в Китае особенно захватили воображение европейцев XVIII века. По этому факту можно предположить, насколько поверхностным было их знакомство с реалиями этой страны.
Существовало такое мнение, что как только удастся избавиться от невежества, нетерпимости и узости интересов, то тут же беспрепятственное функционирование законов природы, открытых по умыслу, послужит переменам в обществе на благо каждого его члена за исключением тех, кто повенчан с прошлым своей слепотой или пользуется неоправданными привилегиями. Своим сатирическим романом под названием «Персидские письма» ее автор французский правовед и философ Шарль-Луи де Монтескьё заложил традицию, последователи которой строили предположения о том, что атрибуты существующих обществ – в его случае законы Франции – можно усовершенствовать через приближение их к законам природы. При формулировании такого рода программы деятели Просвещения назначали себя жречеством нового общественного уклада. В их видении своей роли как критиков и реформаторов впервые появился социальный идеал, сопровождающий нас до сих пор, – идеал интеллектуала. Моралисты, философы, грамотеи, ученые к тому времени уже существовали; их отличительной особенностью считалось владение своей профессией в совершенстве. Итак, деятели эпохи Просвещения изобрели идеал общего разборчивого склада ума. В результате как никогда раньше четко они определили признаки обособленного, рационального, слитного и всеобщего критицизма, то есть современного «аристократа духа».
Слово «интеллектуал» в XVIII веке широкого применения не нашло. Людей данной категории тогда хватало, но их называли просто «философами». Так произошло приспособление и расширение значения уже знакомого слова; оно стало означать не человека, занимающегося целенаправленно размышлениями над философскими проблемами, а индивида, проявляющего склонность к восприятию самых широких взглядов и занимающего критическую позицию по любому поводу. Данному слову придавали некий нравственный и оценочный оттенок, по привычке выделявшийся врагами, а также друзьями, чтобы к тому же указать на рвение, проявляемое «философами» в деле пропаганды истины, обнаруженной через судьбоносное озарение, среди широкой и непросвещенной общественности. Изначально появилась группа французских писателей, в скором времени сплотившаяся, невзирая на все индивидуальные разногласия, и они назвали себя философами. Их численность и широкая известность однозначно позволяют считать Францию локомотивом передовой мысли центрального периода эпохи европейского Просвещения. В остальных странах не только не появилось такого многочисленного отряда настолько видных деятелей в пределах данной традиции, но и тех, кто появился, не удостоили заслуженного престижа и славы.
Все-таки «верховными божествами» раннего Просвещения считались англичане И. Ньютон и Д. Локк; к тому же с полным на то основанием философом, выразившим предельное развитие идеалов и методов Просвещения, следует назвать Иеремию Бентама, а величайшим памятником историографии данного периода стал труд Э. Гиббона. Дальше на севере, в Шотландии, на XVIII век приходится великий культурный расцвет, когда появляются один из наиболее занятных, а также проницательных философов-эмпириков эпохи Просвещения Дэвид Юм, соединивший в себе крайний интеллектуальный скептицизм с доброй натурой и социальным консерватизмом, и Адам Смит, ставший автором одной из величайших, несущих созидательный заряд книг новейших времен. Среди католических, без учета Франции, стран самой плодотворной по своему вкладу в дело Просвещения была Италия, причем вразрез с преобладанием в ней Римско-католической церкви. Эпоха итальянского Просвещения заслуживает упоминания хотя бы в благодарность за появление в истории человечества одного только Чезаре Беккариа, то есть автора книги, обосновавшего реформу в области уголовного права и подвергшего критике пенологию, а также подарившего нам один из популярнейших лозунгов в истории: «Наибольшее счастье наибольшего числа людей». Эпоха немецкого Просвещения разворачивалась медленнее и дала меньше деятелей, получивших всеобщее признание (возможно, в силу языкового барьера), зато у немцев подарили миру мыслителя Э. Канта, который, даже если он сознательно стремился выйти за рамки своей эпохи, тем не менее в своих нравственных рекомендациях воплотил многое из того, что отстаивалось этим Просвещением. Одна только Испания заметно отставала от остальной Европы. Такое впечатление вполне оправданно даже с оговоркой по поводу трудов одного или двух ее просвещенных государственных деятелей; в испанских университетах XVIII века все еще отвергали учение Исаака Ньютона.
При всей важности для европейской истории цивилизации трудов мыслителей остальных стран труды французов произвели на современников самое мощное впечатление. Причин для этого можно привести великое множество: одна из них лежала в самом очаровании этой державы; стойкий престиж достался Франции при Людовике XIV. Вторая причина заключалась в мощнейшем инструменте распространения французской культуры, которым служил французский язык. В XVIII веке он в одинаковой степени считался языком межнационального общения интеллектуалов Европы и приверженцев последней моды; Мария-Терезия и ее дети использовали его в своей семейной переписке, и Фридрих II писал на нем стихи (весьма скверные). Европейская публика гонялась за всеми книгами, написанными на французском языке, и можно предположить, что популярность этого языка практически сдерживала культурный рост языка немецкого.
Владение общим языком делало возможным распространение новых представлений, их обсуждение и критические замечания по их поводу, однако все достижения в сфере практической реформы на текущий момент по большому счету зависели от конкретных политических обстоятельств. Кое-кто из европейских государственных деятелей попытался внедрить «просветительские» идеи в жизнь только в силу совпадения интересов государств с целями философов. Это выглядело особенно очевидным, когда сторонники «просвещенного самодержавия» натолкнулись на сопротивление со стороны носителей личных интересов и консерватизма. Такого рода конфликты со всей наглядностью проявились в навязывании образовательной реформы за счет церкви на территории доминионов Габсбургов или в нападках Вольтера, сформулированных в записке одному из королевских министров, на парламент Парижа, когда его депутаты встали на пути бюджетных новаций. Некоторые правители, такие как русская Екатерина Великая, нарочито выставляли напоказ влияние идей Просвещения на собственное законодательство.
Можно сказать, что идеи эти сыграли не только утилитарную роль в проведении реформы, направленной против церкви, но имели огромное значение в области образования и экономики. Во Франции, по крайней мере, хозяйственные рекомендации просвещенных мыслителей оставили свою отметину на системе управления.
С особой силой внимание философов привлекалось к решению вопросов религии. Религия и религиозное учение все еще конечно же оставались неотделимыми буквально от всех сторон жизни Европы. Дело даже не в том, что церковники претендовали на чрезмерную власть, ведь к тому же они казались буквально вездесущими со своими громадными ведомственными интересами одновременно в общественной и хозяйственной сфере; религия в известной мере пронизывала все аспекты жизни общества, на которые могли обратить внимание реформаторы. Взять хотя бы то, что на пути судебной реформы стояли обвинения в оскорблении святынь или нарушении привилегий церковников; неотъемлемые права церквей на землю становились препятствием для совершенствования хозяйства, монополия клириков на образование обременяла подготовку управленцев, догма не позволяла равного обращения с лояльными и ценными подданными, и получается так, что в частности Римско-католическая церковь всегда становилась врагом всего нового и прогрессивного.
Но в этом заключалось далеко не все, что вызывало нападки со стороны философов. Религия, считали они, совсем не исключала возможности уголовных преступлений. Одним из последних громких скандалов эпохи гонений за веру стала казнь одного протестанта в Тулузе в 1762 году по обвинению в соблазнении католиков мракобесием. За это преступление его подвергли пыткам, суду и казни. Вольтер сделал из этого случая знаменитое дело. Как он ни старался, ему не удалось изменить закон, но при всей жестокости чувств, продолжавших разделять католиков и протестантов Южной Франции, все-таки удалось прекратить такое узаконенное убийство, и они больше там не повторялись. Однако во Франции не было даже минимальной юридической терпимости к протестантам вплоть до 1787 года, а на евреев она так и не распространилась. К тому времени Иосиф II уже внедрил религиозную терпимость на своих католических территориях.
Только по этому факту можно судить о важных пределах практического успеха Просвещения. При всей его революционной мощи, Просвещению оставалось развиваться в рамках все еще сугубо карательной правовой и нравственной структуры старомодной системы. Ее отношения с деспотизмом выглядели неоднозначно: можно было бороться против введения цензуры или практики религиозной нетерпимости в условиях теократической монархии, но при этом успех самих прогрессивных реформ зависел от той же деспотической власти. Одновременно следует помнить, что побуждениями к совершенствованию нашей жизни служили не одни только идеи Просвещения. Атрибуты английского общества, вызывавшие восхищение у Вольтера, появились совсем не в силу Просвещения, и за многочисленные изменения, случившиеся в Англии XVIII века, следует благодарить больше религию, чем «философию».
Величайшая политическая важность Просвещения заключается в его наследии для грядущих поколений. В нем разъясняются и формулируются многие ключевые требования к тому, что следует называть «либерализмом», хотя здесь тоже его наследие выглядит неоднозначным, так как деятели Просвещения стремились не к свободе как таковой, а свободе ради плодов, обещаемых ею. Великим предвидением XVIII века считается допущение возможного счастья человечества на земле; в этот век, можно сказать, не просто предсказали земное счастье как достижимую мечту, но к тому же сформулировали предположение о том, как его измерить (Иеремия Бентам писал об «арифметике счастья» – felicific calculus), и что счастье можно распространять посредством применения рассудка. Прежде всего через Просвещение продвигалась идея о том, что знание в его социальной тенденции представлялось в основе своей даром благодатным и прогрессивным, а поэтому в него нужно верить. Все эти идеи вызвали глубокие политические последствия.
Наряду со всем упомянутым выше в данную эпоху удалось сделать вклад в будущую самую либеральную европейскую традицию, которая обрела более определенную и отрицательную форму; в эпоху Просвещения возник классический антиклерикализм. Критики всего того, что сотворили служители Римско-католической церкви, добились поддержки со стороны государства своих нападок на духовные организации и их авторитетов. Борьба церкви и государства происходила из множества корней, не связанных с философией, но ее всегда можно было представить как продолжение войны Просвещения и рациональности против суеверия и фанатизма. В частности, критике или презрению подверглось само папство; Вольтер, как кажется, одно время полагал, что оно исчезнет до конца века. Величайшим успехом философов в глазах их врагов и многих собственных сторонников выглядел папский роспуск в 1773 году Общества иезуитов.
Кое-кто из философов вел свои нападения на церковь не только как на религиозный атрибут, а и на само вероисповедание. У отъявленного атеизма (вместе с детерминированным материализмом) в XVIII веке имелось свое первое серьезное выражение, но популярности оно не приобрело. Подавляющее большинство тех, кто думал об этих вещах на протяжении эпохи Просвещения, мог вполне скептически относиться к догмам церкви, но все равно придерживался смутной веры в существование Бога. К тому же совершенно определенно они верили в важную роль религии как социальной силы. Как сказал Вольтер, «религия нужна ради блага самого народа». Он в любом случае на протяжении всей своей жизни продолжал утверждать, причем вместе с Ньютоном, существование Бога и умер формально в мире с церковью.
Вот вам намек на нечто, грозящее постоянно выпасть из виду в эпоху Просвещения: роль животной и нерациональной стороны человеческой натуры. Самая пророческая фигура того столетия в этом отношении и того, кто яростно спорил со многими ведущими деятелями «просвещенного» сообщества и философами, принадлежит Жан Жаку Руссо из Женевы. Его важность для истории европейской мысли заключается в страстных призывах к тому, чтобы должный вес придавался чувствам и нравственным ощущениям, одновременно оказавшимся под угрозой того, что их затмят рациональные соображения. Из-за этого он считал людей своего времени существами недоразвитыми, неполноценными и разложившимися созданиями, изуродованными под влиянием общества, ведущего их к катастрофе.
Ж.Ж. Руссо своими воззрениями оказал глубокое воздействие на европейскую культуру, иногда весьма пагубное. Он заложил во все души (и это признавали многие) новые терзания. В его трудах можно обнаружить новое отношение к религии (которое должно было ее оживить), новую психологическую одержимость человеком, которой предполагалось наводнить искусство и литературу, изобретение сентиментального подхода к природе и естественной красоте, ростки современной доктрины национализма, мирское пуританство (внедренное в мифическом видении древней Спарты) и очень многое еще что. Все эти его умозаключения вызвали и позитивные, и негативные последствия; Руссо, короче говоря, послужил ключевой фигурой в процессе создания того, что позже назвали романтизмом. В очень многом он считается новатором и часто одним из гениев. Немало он к тому же разделил с другими мыслителями. Его отвращение к разложению Просвещением общины, его представление о том, что люди были братьями и членами общественного и нравственного целого, например, получило выражение точно так же красноречиво в трудах ирландского автора Эдмунда Бёрка, который, однако, сделал совсем другие выводы. Руссо в какой-то мере выражал взгляды, начинавшие овладевать душами остальных людей, так как эпоха Просвещения прошла свою высшую точку. Тем не менее главную и особую роль Руссо в становлении романтизма никто под сомнение не ставит.
Слово «романтизм» произносится часто, причем к месту и не к месту. Его можно совершенно правомерно применять к понятиям, кажущимся диаметрально противоположными. Вскоре после 1800 года, например, некоторые люди отрицали всякую ценность прошлого и пытались избавиться от его наследия с таким же рвением, как и деятели Просвещения, а в это время другие люди упорно отстаивали существование исторически завещанных им атрибутов. И тех и других можно было назвать (и называли) романтиками хотя бы потому, что для них моральная страсть имела большее значение, чем интеллектуальный анализ. Самая ясная связь между такими антиподами лежит в новом акценте романтичной Европы на чувстве, интуиции и, прежде всего, всем естественном. Романтизм, выражения которого выглядели весьма многообразными, начинался почти всегда с некоторого возражения по поводу просвещенной мысли, будь то из-за неверия в способность науки дать ответы на все вопросы или из-за отвращения к рациональной личной выгоде. Но его истинные корни лежат гораздо глубже, в развенчании сторонниками Реформации многочисленных традиционных ценностей одной высшей ценностью искренности; было не совсем неправильно видеть в романтизме, как некоторые католические критики это считали, мирское протестантство, так как прежде всего его поборники стремились к подлинности, самореализации, честности, нравственному возвышению. К несчастью, они слишком часто делали это без оглядки на цену, которую приходилось за это платить. Великие последствия проявлялись на протяжении XIX века, обычно с болезненными результатами, а в XX веке романтизм коснется многих новых уголков мира в качестве одного из последних всплесков живости европейской культуры.