Еще одно горе
История, которую он поведал, была дикая и невыносимая. Прокофьич жил под Москвой, в Люберцах – почти Москва, что говорить. Жил с любимой женой и дочкой. Служил на каких-то складах, сказал коротко – охранял важный объект. Углубляться не стал. Жена работала поварихой в столовой, дочка ходила в школу. И однажды, в два часа ночи, пока он охранял свой важный объект, квартиру вскрыли – скорее всего ломом или другой железякой. Открыли тихо, неслышно. Никто не проснулся. Жену и дочку зарезали сразу – слава Господу, они не проснулись. А из квартиры вынесли старый цветной телевизор «Темп», приемник «Ригонду», тоже древнюю, на тонких и хилых, шатких ногах, и сто рублей денег – тех, что копили на отпуск.
С работы он возвращался рано, в полвосьмого утра уже был в подъезде. Поднялся на свой второй и увидел, что дверь открыта и как-то подозрительно, страшно тихо. Жена вставала рано, провожая дочь в школу и ожидая с завтраком мужа с дежурства.
И он, минуту помедлив, шагнул в квартиру. В свой ад.
Потом было много чего – допросы, следствие. И даже подпал под подозрение. Он, сходя с ума от горя, дал в морду следователю в его же кабинете – после слов, что придется еще и проверить его алиби. От этих слов он начал задыхаться и, крепко вмазав уроду в погонах, тут же рухнул, потеряв сознание.
Его увезли с инфарктом – это его и спасло. Отвалявшись в больнице, он долго еще болтался по кабинетам, призывая искать убийц. Его не слушали, гнали прочь и дело закрыли – висяк. Он начал свое собственное расследование и через пару месяцев нашел тех ублюдков. Оказалось все просто – два наркомана, родные братья, жившие в доме напротив. Знали, что хозяина нет, и пошли добывать на очередную дозу.
Нашел их он просто – кто-то обмолвился, что сосед купил телевизор и не дает никому житья – телевизор орет до поздней ночи и не выключается никогда.
Он решил, что суд свершит сам, без посторонней помощи – тем более ментовской.
Успел разобраться с одним – второй накануне подох от передоза. Ну а живого братка он удушил – капроновым чулком погибшей жены. Прямо там, в его же квартире.
А потом пошел в ментовку. Ему повезло – следак на сей раз попался вменяемый, да и судья вполне – к тому же сыграло роль, что дело так и не было раскрыто, а дело-то пустяковое!
Дали ему пять лет. И он, отсидев положенное и на все наплевав, в Москву не вернулся. Сюда, на заимку, попал случайно – в поезде, идущем в Иркутск, встретил мужика из лесничества, и тот предложил ему должность.
– Ну а у тебя чего? Тоже – темно, если копнуть? – после своего рассказа спросил Прокофьич.
Саша мотнул головой.
– Криминала – нет, никакого. Только душевный – здесь я, наверное, преступник. Предал одну женщину и вру второй. Самым дорогим и близким.
И коротко, без подробностей, рассказал Прокофьичу свою историю.
Тот слушал молча, а дослушав, сказал:
– Зря ты так. Зря врачей сторонишься. Может, и помогли бы? А? Давай-ка в Иркутск сгоняем? Проверимся? Ну, или в Нижнеангарск? Я тебя поддержу, если что.
– Не сейчас, – ответил Саша, – сейчас – не хочу.
Прокофьич вздохнул, пожал плечами, затушил папиросу и молча пошел в дом. На пороге оглянулся:
– Иди в избу! Холодает.
Сильных приступов лихорадки у него не было почти два года. А потом случилось. Распухли лимфоузлы, и температура поднялась до сорока. Не помогали и травки, которые заваривал Прокофьич.
А через три дня Прокофьич привез из поселка врача.
В больнице в Слюдянке он провалялся около месяца. Лечащий врач, узнав, что он москвич, уговаривал его ехать в столицу. Он отказался. Прокофьич приезжал раз в неделю и молча сидел у его кровати. Позже, когда ему стало чуть лучше, выводил его гулять в больничный двор, предварительно укутав в больничный халат, нацепив вязаные носки и накинув свой овчинный тулуп. Он перевез его домой, положил в кровать и приносил ему еду и горячий чай – на табуретку возле кровати.
А однажды уехал на целый день, с раннего утра и до глубокого вечера.
Саша тогда много спал, почти все время спал, дни напролет, а однажды открыл глаза и увидел перед собой мать, сидящую на стуле и неотрывно смотрящую на него.
Она была бледнее мела, с черными провалинами под глазами, с кое-как заколотыми волосами, в которых проглядывала свежая седина, – замученная, перепуганная, несчастная.
Она старалась держаться и не плакать. Только укоряла его очень тихо:
– Как же так, Санечка? Как же ты мог утаить? Ведь мы бы справились вместе. В Москве! Я бы всех подняла! И… отцу бы твоему позвонила!
Он гладил ее по руке.
– Ну прости, мам! Вышло как есть. Извини. Я думал, так будет лучше. Всем. И ей, и тебе.
И снова просил прощения. Потом ему стало лучше, он понемногу стал выходить во двор и долго сидел на бревне возле дома, щурясь от весеннего солнца и думая о том, что жизнь, собственно, продолжается.