Чужой город
В Москву он приехал через два с половиной года – совесть заела, да и тоска по матери тоже.
В родном и, казалось бы, знакомом городе он шарахался, точно деревенский мужик из дальней глубинки, впервые попавший в столицу. Город сразу, моментально оглушил его, ошарашил, испугал и накрыл такой безысходной и тревожной тоской, что, если бы не мать, он тут же бы уехал обратно, в первый же день.
Мать открыла дверь и несколько минут смотрела на него, не веря своим глазам. Потом они обнялись, и мать разрыдалась. Они пошли в комнату, сели на диван и долго, очень долго, сидели, обнявшись и замерев. Потом мать бросилась его кормить, и он, отвыкший от салатов и пирожных, мычал от удовольствия, зажмурив глаза.
Мать сидела напротив, подперев голову руками, и с удивлением, нежностью и болью смотрела на него, не отрывая глаз.
– Не кормит жена? – вдруг спросила она.
Он вздрогнул и растерянно посмотрел на нее:
– Ну… почему сразу – не кормит! Кормит, конечно. Только без этих всех изысков, – и он кивнул на стол. – Там, у нас… просто все, понимаешь? Что поймаешь, ну, или в лесу соберешь, как в поговорке – как потопаешь, так и полопаешь.
– Да-а? – удивленно протянула мать. – Вы там совсем дикие, что ли? А разве в деревне не держат скотину? Коров, поросят? Птицу разную?
– Да держат, конечно, – оживился он, – корова у нас, Дуська. Куры… разные. Кролики.
– А фотографии ты привез? Ну, жены своей? Новой родни? Как обещал, Сашка?
– Мам, – он опустил глаза, – не любят они фотографироваться! Понимаешь? Совсем не любят!
Мать усмехнулась.
– Сектанты, что ли? Или староверы какие?
– Почему сразу сектанты? – делано возмутился он. – Скажешь тоже! Глупость какая-то, – продолжал он бурчать от смущения. – Просто… не любят. Там совсем другие люди, мам. Абсолютно другие. А если сравнивать с нами – то это вообще, смех и грех.
Мать остановила его.
– Люди везде одинаковы, Саша. Ты мне поверь! И хотят все ну примерно одного и того же. Перечислять или не надо? Сам знаешь? Просто ты мне врешь, Саша! Врешь давно, уже три года. И тебя не волнует, как я живу с этой ложью. И не могу задать тебе вопрос – почему? Почему, сыночек? Почему ты бросил институт, почему бросил Владу, почему бросил меня и Москву? Ведь должна быть причина, Саша? Серьезная причина, сынок!
Он молчал, опустив голову. Долго молчал. Молчала и мать. Потом она встала, подошла к нему, провела рукой по его голове – против роста волос, как всегда делала в детстве, и наконец тихо и твердо сказала:
– Ты все расскажешь мне, сын! Вот отдохнешь и расскажешь. Договорились?
Он кивнул. Молча.
И пошел к себе в комнату. Спать. Проснувшись – а уснул он тут же, моментально, только успев оглядеть свою комнату, показавшуюся такой родной, что он сглотнул тугой комок в горле, чтобы не разреветься, – проснувшись, он долго лежал с открытыми глазами, раздумывая, сказать ли матери правду. И решил – нет, ни за что. Эта правда ее доконает, убьет, и она ни за что не отпустит его от себя. И еще он понял – остаться здесь, в этой квартире и в этом городе, он не готов. Совсем не готов. Он – вот чудеса! – уже скучал по заимке, по их с Прокофьичем хозяйству, по лесу, по озеру, по густому, пахнущему лесом и травой, словно жирные Дуськины сливки, воздуху и по всей той жизни, к которой он так неожиданно и крепко привык. К которой он прикипел.
И он придумал. Вечером, за чаем, он рассказал матери эту фальшивую историю – совесть, конечно, мучила, но, как говорится, ложь во спасение – благо.
Он беззастенчиво врал, что Влада ему изменила – нашла себе богатого хахаля из какой-то «серьезной» семьи, вроде бы дипломатов. И объявила ему, что собирается замуж.
Ну, про его душевное состояние говорить и не стоит – тут все понятно. Предательство пережить он не смог, да, наверное, он сломался и решил уехать. Сбежать. Так, казалось ему, будет проще. И вправду, он пережил эту историю и даже окреп духом и телом. «Ну, ты же сама видишь, мам!» – бодренько улыбнулся он, задрав рукав майки и натянув бицепсы.
Мать молчала, обдумывая сказанное.
– Странно как-то, – задумчиво сказала она, – про Владу странно. Она ведь звонила. Часто звонила. Очень просилась приехать. Требовала твой адрес, когда ты сбежал. Повторяла, что этого быть не может. Ну, что ты нашел другую и забыл про нее. Нет. – Мать покачала головой и повторила: – Очень странно. А ты ничего не путаешь, Сашка? Может быть, все это – сплетни? Наветы, ложь, ерунда?
Он рассмеялся.
– Ну, ты даешь, мам. Я – перепутал? Когда человек говорит мне в лицо и прямым текстом – и я перепутал?
Мать вздохнула и пожала плечами. Немного помолчав, словно раздумывая, стоит ли продолжать эту тему, вдруг сказала:
– А знаешь, Сашка, я ведь ее видела. Месяцев через восемь, ну, или что-то в этом роде. Видела в метро, на эскалаторе. Я – вниз, она – вверх. И ехала она не одна. Какой-то высокий парень держал ее за плечо. Уверенно так держал, ну, по-хозяйски, что ли. Естественно, я ее не окликнула – ты ж понимаешь. Вот, собственно, и вся история, сын.
– Ну! Я ж говорил. Да бог с ней, – весело откликнулся он и небрежно махнул рукой. – Что мы о ней да о ней. Поедем, мам, в центр. Просто так прогуляемся. По Арбату, по Горького, а?
* * *
«Быстро утешилась, – думал он, – быстро! Месяцев восемь, как мать говорит. Ну, значит, все правильно». То, что он сделал, – единственно правильный путь. Он освободил ее от себя, от своей болезни. Освободил от мучительной роли сиделки и няньки. Освободил от боли, волнений, безденежья – что может заработать больной человек? Какую дать жизнь молодой и красивой женщине? Запах больницы, запах болезни. Запах горя. Потеря золотых, молодых лет и дней? Все правильно он решил, все верно. Она наверняка вышла замуж, родила ребенка и – живет и не тужит. Свободная и счастливая Влада. И дай ей бог! Заслужила.
А то, что он ее оклеветал, так это фигня, она же про это не знает! А что о ней подумает его мать – так это точно ее не волнует.
И мать не узнает, что он все наврал. Вероятность их встречи минимальна. Совсем мизерна и почти невозможна. И какое ей, Владе, дело до того, что думает о ней женщина, которую она наверняка давно и прочно забыла. Так же, как и его – вруна и изменника.
В Москве он пробыл почти две недели. Пару раз сходили с матерью в театр и даже один раз в цирк – вдруг ему захотелось, как в детстве.
То, что он уезжает, мать приняла мужественно и почти спокойно – по крайней мере, держалась хорошо. Договорились, что летом она приедет к нему погостить. Это скорее всего ее и успокоило, и примирило с ситуацией.
Прокофьичу он купил – не без помощи матери – две теплые байковые рубахи и новый транзистор и отправился в путь. Домой – как сказал он себе. Чудеса!
В поезде, который вез его в Иркутск, он много спал и читал. На сердце теперь стало спокойнее – ну, во-первых, за мать. А во-вторых, то, что она рассказала ему про его бывшую девушку, тоже его успокоило – жива, здорова и, судя по всему, еще и счастлива. Дай ей бог!
На перроне мать спросила его:
– От кого сейчас бежишь, сынок?
– От себя, мам, – коротко бросил он, – от себя.
Прокофьич ему обрадовался – это было видно сразу, по глазам. Глянул на подарки и буркнул:
– А это еще зачем? Кто просил?
Но было видно, что и подаркам он рад – во всяком случае, новую рубаху на следующий день надел. Обновил.
А через три месяца он вдруг заговорил, что называется. Как-то вечером, покуривая на бревне перед домом, вдруг рассказал о себе.