Марсель Пруст и эротика ожидания
Ждать. Она чувствует, что не может вздохнуть: ребра распирают грудную клетку, под ложечкой сосет, бешено колотится сердце. Минутная стрелка ее часов словно примерзла к циферблату. Все как будто замерло: не слышно ни птичьего пения, ни звука автомобильных моторов. Тишина. И только ее сердце бьется как испуганный олень. Она сидит у окна, следит за каждым движением внизу, на улице, пристально рассматривая каждое лицо и пытаясь найти в нем сходство с любимым. Мелькнули светлые волосы – и ее охватывает дрожь удовольствия, а затем – разочарование, когда она понимает, что это не его волосы. Кто-то в болотно-зеленом плаще заворачивает за угол – ну наконец-то! – но нет, это всего лишь деловой человек, направляющийся в булочную по пути с работы домой. Раз за разом ее чувства подают сигнал, но потом ее обманывают. Поздним утром, когда любимый наконец приходит, она уже обессилена напряженным ожиданием. Старинная китайская пословица предостерегает: «Не принимай стук твоего сердца за звук копыт приближающихся лошадей».
Девушка-подросток в тревоге сидит у телефона: у нее затекла спина, пальцы крутят прядку волос. Она ждет нервно. Девушка Викторианской эпохи, сидя за вышиванием или за самым сложным вязанием крючком – с замысловатым кружевным узором на салфетках, наволочках, нижних юбках, накидках и ночных рубашках, – ждет пассивно. Теоретически она собирает вещи для своего сундука с приданым, но подлинная цель заключается в том, чтобы заполнять праздные часы отрочества суетливым трудом, дожидаясь, когда начнется настоящий труд любви. Современная женщина проводит время в барах, где коротают время одиночки, размещает романтические объявления в газетах, обращается в службу знакомств или посещает танцевальный кружок для всех, – ждет активно. Любви ждем мы все, но у нас это плохо получается. Суть ожидания состоит в том, что оно заставляет нас страдать. Однако страдание, запомните, – это необходимая предпосылка страсти. Ожидание того, что «некто», «единственная настоящая любовь», этот «кто-то особенный», «необыкновенный другой» войдет в твою жизнь, волновало людей всегда и вдохновляло произведения искусства. В «Больших надеждах» Чарльза Диккенса мы встречаем жалкую, иссохшую мисс Хэвишем, сидящую среди паутины в обветшалом свадебном платье и все еще ждущую жениха, который так и не пришел к алтарю, у которого она стояла… несколько десятилетий назад. В волшебной сказке, которая трогала поколение за поколением, Спящая красавица ждет в неопределенности сто лет, пока не приходит прекрасный принц и не пробуждает ее бодрящим поцелуем. И тогда наконец она может проснуться, глубоко вздохнуть и начать жить осмысленной жизнью.
В прошлом, как правило, именно женщин изображали ждущими любви, и, как отмечает Стивен Керн в книге «Культура любви: от Викторианской эпохи до современности» (The Culture of Love: Victorians to Moderns), «искусство Викторианской эпохи показывает пределы подготовки женщин ко всему, кроме любви». Оно было одержимо «иконографией ожидания», а именно:
Спящих женщин изображали на протяжении всей эпохи викторианского искусства. Они изображались спящими под деревьями, на берегу прудов, в гамаках, на кроватях, на диванах, на скамейках, на траве… Нескончаемо ждущих женщин в сладострастных приготовлениях изображали в римских банях или на ближневосточных ярмарках невест, на невольничьих рынках и в гаремах.
Бо́льшую часть истории женщины проводили так много времени взаперти, словно они были каким-нибудь имуществом; они не имели возможности уйти из дома и искать любовь, подобно мужчинам. Честной девушке подобало ждать рыцаря, который должен был приехать на коне, в сверкающих доспехах, вызвать у нее восторг и начать ухаживать. В каком-то смысле они были похожи на молоденьких начинающих актрис, которые, сидя у стойки голливудского бара, надеются на чудо: что их обнаружит красивый магнат. Обычно девушки ожидали увидеть того жениха, которого выберут для них родные. В те времена и мужчины, и женщины ждали, что «карма», «рок», «судьба» или какое-нибудь мирское божество пошлет им подходящего спутника жизни. Они ждали не столько стрел Амура, сколько стрел времени. Они еще верили в волшебную силу, которая повелевает их жизнью и определяет ее ход.
Суть ожидания – в желании, чтобы будущее стало настоящим. И для быстротечного мгновения, и для их вереницы время исполняет танец теней; предвкушаемое будущее заарканивают воображением и тащат в настоящее, как если бы оно действительно существовало здесь и сейчас. «Здесь и сейчас» заставляют беспредельно длиться. То, что существует в это, и только в это мгновение, волшебным образом обобщается и распространяется на массу мгновений в неизведанном мире будущего. Трепет ожидания возникает из-за кажущегося нарушения незыблемых границ, как если бы мы, умерев, оставались причастными к жизни. Некоторые боятся будущего, несущегося к ним на огромной скорости и не контролируемого людьми, – этого лишенного сознания реактивного снаряда, набитого взрывчаткой. Другие предчувствуют будущее, но его не боятся, предполагая, что оно будет наполнено как приятными, так и неприятными сюрпризами. Однако и те и другие ждут любви – одни беспокойнее, чем другие. Чаще всего ожидание становится восхитительной прелюдией к любви, когда два человека, воссоединившись, засыпают друг друга заверениями и поцелуями.
Для Марселя Пруста ожидание эротично само по себе, и удовольствие становится особенно острым, если любимый так никогда и не появляется. Парижские друзья Пруста называли его «полуночным солнцем», потому в его жизни день и ночь поменялись местами: он спал днем, а писал или выходил в люди ночью. Элегантный, остроумный, богатый, веселый, щегольски одетый, готовый посплетничать, крайне услужливый, он вращался в высших слоях парижского общества, увлекался зрелыми женщинами и писал своим друзьям восхитительные длинные письма, но большую часть жизни проводил в своей роскошной квартире, в обитой корой пробкового дуба спальне, под одеялами. Пруст был хилым и болезненным (и умер от астмы в возрасте пятидесяти трех лет), но при этом он и жил в эмоциональном уединении. Почти отшельник, он существовал в ночной стране – отдаленной, как космические пространства. Именно там, в этой роскошной обстановке, откинувшись на изысканные подушки, кушая картофельное пюре, которое ему доставляли из любимого шикарного ресторана, Пруст и создал свой шедевр приукрашенных воспоминаний – «В поисках утраченного времени». В этой книге он пытался вспомнить всех, кого знал, все ипостаси самого себя, все, что он видел или делал за всю свою жизнь. Но как передать изобилие того, что окружает живущего, – описать всех людей и все чувства, животных, климат, ощущения и мысли, а также тайную жизнь самого сознания? Художественное полотно Пруста растягивается на три тысячи страниц; целые разделы этого гигантского романа наполнены изумительной музыкой ума и сердца и, соответственно, незабываемы. «Он – аналитик грез, – писал Пол Уэст, восхваляя Пруста, – заклинатель экстазов; обожатель сплетен; ласкатель девушек; обниматель юношей; обжиматель женщин; знаток снобов; поставщик остроумных реплик и изумительный теоретик любви, памяти и воображения».
Марсель Пруст родился в Париже в 1871 году, в разгар Франко-прусской войны, во времена ужасных лишений, урезанных пайков и болезней. В отчаянии парижане, чтобы выжить, ели собак, кошек и крыс, а эпидемия холеры косила жителей одного района за другим. Не в силах достать продукты, необходимые ей во время беременности, мать Пруста обвиняла себя в том, что жизнь ее ребенка началась с таких лишений. Вскоре она забеременела снова, и у Марселя появился брат и соперник, который его возмущал и с которым он постоянно ссорился. Но мать баловала Марселя, постоянно ухаживала за ним, окружала его заботой, если казалось, что он заболел, и каждую ночь перед сном читала ему взрослые книги, старательно пропуская те места, в которых говорилось про любовь. Со временем у Марселя возникла стойкая ассоциация между книгами и его матерью. А еще и понял, что именно во время болезни она уделяла ему особое внимание. Казалось, Жанна Клеманс, опасаясь, что родила больного ребенка, инстинктивно относилась к нему как к единственному сыну. И ее отношение преданной сиделки вынуждало Марселя становиться еще слабовольней. С самого детства мать и сын накрепко связали себя друг с другом, исключая всех прочих из их тесного симбиотического круга. В наше время мы, возможно, определили бы Жанну Клеманс как чрезмерно опекающую, «сверхзаботливую» мать и предположили бы, что у астмы Марселя было психологическое происхождение. Фрейд, скорее всего, предположил бы – как он сделал это в случае с Леонардо да Винчи, – что своей гомосексуальностью Марсель был обязан слишком сильному отождествлению себя с матерью, так что в конце концов он стал любить юношей так же, как любила его мать. Как бы то ни было, но значительную часть своего детства Марсель был прикован к постели, часто пропускал школу, и именно мать ухаживала за ним в то время, которое его отец, врач, проводил на службе. На протяжении всей жизни Марсель и его мать обменивались частыми письмами – даже когда они жили в одном доме, – и ее письма зачастую заканчивались витиеватыми нежностями наподобие тех, какими обмениваются влюбленные. То были золотые дни любви и открытий для юного Марселя, которого его мать, поддразнивая, называла «моим волчонком», потому что он был жаден до ее ласк; то было время, когда солнце всегда стояло в зените, и он единолично владел любовью единственного на Земле совершенного существа.
Взрослому Прусту, чтобы оживить воспоминания детства, не приходилось копаться в памяти. Они появлялись сами собой, как манна небесная, и он отзывался о них как о «непроизвольных». То есть они не создавались обдуманно, специально для романа, но просто возникали. Но как только они появлялись, Пруст превращал каждое из них в маленькую вечность, в миниатюрную вселенную, которую можно изучать бесконечно, в калейдоскоп ощущений. Можно привести известный пример из романа «По направлению к Свану»: в нем холодным зимним днем мать Марселя предлагает ему мадленки, маленькие бисквитные печенья в форме ракушек, и чай. Он окунает кусочек печенья в чай, который зачерпнул ложкой, и подносит его к губам. Когда Марсель пробует этот кусочек, по его телу пробегает дрожь, в его памяти звучит гонг, и он переносится в детство, в гости к тетушке, которая угощала его мадленками с чаем, настоянным на цветках лайма. И он вновь чувствует вкус этих круглых маленьких бисквитов, вновь вдыхает аромат этого чая. Плотину открыли, и бурным потоком хлынула река разного рода впечатлений – осязательных, зрительных, звуковых, впечатлений от обстановки. Счастливо наделенный фотографической памятью и страстью к точным подробностям, Пруст способен передать читателям свои ощущения с такой силой, что каждый из них чувствует, как он проскальзывает в комнату, где находятся тетушка Пруста и ее горничная. Читатель становится близким человеком, участником сцены: есть один лишь он, как если бы больше никто на свете никогда этого не читал или не представлял. Чувственный анимист, Пруст полагал, что воспоминания таятся в вещах, как демоны или духи. Однажды вы смакуете что-то особое – или проходите мимо дерева, или видите, как завязывают бант, – и память овладевает вами, буквально набрасывается на вас. Когда это происходит, она пробуждает все сопутствующие воспоминания, и в результате оживает все. Прошлое – это затерянный город с золотом инков, полный сказочных храмов, благородных правителей, извилистых улиц; город, в котором совершаются жертвоприношения, который можно открыть во всем его великолепии.
Можно представить, как такой сибарит блаженствовал в любви, смакуя каждое мгновение, приветствуя маленькие радости. Еще в детстве, в ожидании любви, Марсель уже был наготове, как лучник с полным колчаном стрел, когда, к его изумлению, цель внезапно явилась в виде рыжеволосой веснушчатой девочки с совком в руках. Она стояла около живой изгороди из жасмина, и он ощутил насыщенный аромат цветов. Дети обменялись глубокими, как долгий поцелуй, взглядами, и он воспринял ее всеми своими распахнутыми чувствами. Он мог ощутить, как его душа устремляется к ней и сливается с ее душой, испытав то, что Фрейд позже назовет «океаническим чувством» любви. Он хочет обладать ей, хотя и прекрасно знает, что ничто – даже сексуальное или мистическое единение – не может избавить от того ощущения одиночества и обособленности, которое испытываем все мы.
Уже взрослым рассказчик влюбляется в некую Альбертину, темноволосую, ничем не примечательную с виду девушку мелкобуржуазного происхождения («позвольте нам оставить хорошеньких женщин мужчинам, лишенным воображения»), которую он обожал, но которая в конце концов решила его бросить. Она ветрена и сбегает, чтобы развлекаться и с мужчинами, и с женщинами. Он пытается переманить ее обратно, обещая ей купить «роллс-ройс» и яхту. Она соглашается, но падает с лошади и умирает до того, как получила бы шанс вернуться. В романе «В поисках утраченного времени» рассказчик просто одержим Альбертиной, очарование которой столь же тревожно и непроизвольно, как докучливый кашель, отрывистый и сухой. Она – центральная планета неизвестной солнечной системы. Каждый предмет, которого она касается, озаряется светом дивного нового мира. Рассказчик не отрывает глаз от ее велосипеда, от ее «бледных, как белые слизни, щек», от пыли, которую она поднимает, когда на нем едет; он снедаем собственническим чувством ревности и тоской. Каждое лицо напоминает ему ее лицо. Каждый предмет – это бикфордов шнур, передающий импульс мучительно взрывающейся памяти. Альбертина, отсутствуя, постоянно присутствует. И в этом действительно вся суть отношения Пруста к любви: он полагал, что в реальном времени ее нет; она существует только в прошлом или в будущем, то есть в воспоминаниях или в предчувствиях. Единственный рай – это потерянный. Любовь требует разлуки, препятствий, измен, ревности, махинаций, отъявленной лжи, притворных примирений, вспышек раздражения и предательства. А тем временем влюбленные мучаются, надеются, смертельно страдают и мечтают. Страдания, подхлестывая людей, поднимают их к высотам чувства, и от этого бурления возникает любовь. Любовь в данном случае – это не биологический инстинкт, не императив эволюции, но подвиг воображения, которое разрастается благодаря трудностям. В романе «Беглянка» рассказчик вспоминает, как Альбертина нежно приблизилась лицом к его лицу, касаясь своими ресницами его ресниц, и он едва не потерял сознание при воспоминании о такой сокровенной, нежной близости. Однако при этом он вспоминает, что тогда же испытывал ощущение крайнего бессилия и безволия.
Когда рассказчик признается, что его страсть к Альбертине – это на самом деле новая форма его детской любви к матери, это признание выглядит классически фрейдистским. Он даже признается, что ни одна из его любовниц не любила его так нежно и не делала таким счастливым, как мать, любовь которой была абсолютной и неизменной, реперной точкой на розетке компаса его детства. В романе «В поисках утраченного времени» немало параллелей с теориями Фрейда, и, хотя Пруст мог видеть работы Фрейда, ни в его письмах, ни в других произведениях нет указаний на то, что он с ними знаком. Его одержимость матерью кажется нам сейчас такой притягательной потому, что она была нечаянным, хотя и крайним примером всецелой фиксации ребенка на одном из родителей – тем, что Фрейд назвал эдиповым комплексом. Однако общее отношение Пруста к любви очень отличается от представления о ней Фрейда. Если Фрейд считает, что источник любви – сублимированное половое влечение, то Пруст не считает любовь извращенным, замаскированным или переиначенным сексуальным влечением. Для него секс – это составная часть любви, потому что он побуждает к близости, однако любовь возникает из присущей только ей потребности. Любовь – это не то, что человек наследует; он должен ее искать. Почему любовь драгоценна? Потому что она – великий стимул, позволяющий нам ощущать свое единство со всем, что имеет отношение к жизни, – с людьми и предметами, с животными и городами. Человеку нужна любовь, чтобы чувствовать себя гармоничным, ощущать себя частью богатого ландшафта собственной жизни. Поэтому, когда рассказчик чувствует мир природы особенно тонко, он жаждет женщину, чтобы ее полюбить. Любя и человека, и природу одновременно, он способен усилить свою страсть и к тому и к другому. Это обостряет все его чувства, привлекает его внимание и делает его сверхвосприимчивым ко всему, что его окружает, к каждому нюансу. Как лес не бывает однообразным, так и человек, когда влюблен, наполняется новыми оттенками и звуками. Любимый становится воплощением многообразия, и влюбленный может перенести всю свою сексуальную энергию, увлеченность и полный восторг на это воплощение. Можно смело сравнить сексуальное возбуждение с твердой валютой сознания, которую можно тратить где угодно.
Экстаз – вот к чему стремятся все. Это не любовь и не секс, а страстная, чрезмерная напряженность, когда ощущаешь жизнь как радость и трепет. Это восторженное состояние не наделяет жизнь смыслом, но без него жизнь кажется пустой. Во всем виновата вероломная привычка – особенно коварный разбойник, который душит страсть и убивает любовь. Привычка переводит нашу жизнь на автопилот. Пруст приводит в пример человека, идущего по своему дому в темноте: на самом деле он не видит мебель в прихожей, но знает, где она находится, и инстинктивно обходит ее стороной. Когда наконец мы кем-то уже обладаем, то начинаем считать это обладание чем-то само собой разумеющимся, и страсть вскоре идет на убыль. Только недостижимое и ускользающее по-настоящему соблазнительно. Каждого человека раз за разом влечет к предсказуемому типу любимого. У каждого – свой привычный шаблон любви и потерь: «Мужчин, которых бросили несколько женщин, почти всегда бросали одинаково – как из-за их склада, так и в силу определенных и всегда одинаковых реакций, которые можно просчитать: каждого мужчину предают по-своему…»
Для Пруста человеческая любовь – это не одна из эпизодических ролей божественной любви. Скорее это сознательный, в высшей степени созидательный акт единения с любимым – единения, которое, овладевая этим человеком, распространяется через него на все проявления жизни. Как говорил Пруст: «Дело в том, что человек почти ничего или совсем ничего не значит; почти все – это череда эмоций и страданий; подобные несчастья уже заставляли нас в прошлом ощущать свою связь с ней…» Всякий раз, когда рассказчик смотрит на Альбертину, все его чувства – вкуса, обоняния и осязания – достигают максимума; ее он использует как средство проявления своих чувств. Она всего лишь «подобна круглому камню, на который налип снег; она – производящий центр огромного сооружения, построенного на плоскости моего сердца». Альбертина становится средством расширения его собственных возможностей – увеличительным стеклом, которое расширяет и совершенствует его чувства. Мы любим людей не ради них самих, или объективно; совсем наоборот, «мы их постоянно меняем, чтобы они соответствовали нашим желаниям и страхам… они – всего лишь обширное и неопределенное пространство, в котором укореняются наши привязанности… Для других людей это трагедия – то, что они для нас всего лишь витрины для очень недолговечной коллекции нашего собственного сознания». И это только потому, что нам нужны люди, чтобы, когда мы влюбляемся, чувствовать любовь.
Вообще, самые дорогие моему сердцу избранницы не соответствовали силе моего чувства к ним. С моей стороны это бывала настоящая любовь, потому что я жертвовал всем ради того, чтобы увидеться с ними, ради того, чтобы остаться с ними наедине, потому что я рыдал, заслышав однажды вечером их голос. Они обладали способностью будить во мне страсть, доводить меня до сумасшествия, и ни одна из них не являла собою образа любви. Когда я их видел, когда я их слышал, я не находил в них ничего похожего на мое чувство к ним, и ничто в них не могло бы объяснить, за что я их люблю. И все же единственной моей радостью было видеть их, единственной моей тревогой была тревога их ожидания. Можно было подумать, что природа наделила их каким-то особым, побочным свойством, не имеющим к ним никакого отношения, и что это свойство, это нечто, напоминающее электричество, возбуждает во мне любовь, то есть только оно одно управляет моими поступками и причиняет мне боль. Но красота, ум, доброта этих женщин были отъединены от этого свойства. Мои увлечения, точно электрический ток, от которого мы вздрагиваем, сотрясали меня, я жил ими, ощущал их, но мне ни разу не удалось увидеть их или осмыслить. Я даже думаю, что, увлекаясь (я не имею в виду физического наслаждения, которое обычно связано с увлечением, но которое не порождает его), мы обращаемся как к неведомому божеству не к самой женщине, а к принявшим ее облик невидимым силам. Нам необходима не чья-нибудь, а именно их благосклонность, мы добиваемся соприкосновения именно с ними, но не получаем от него истинного наслаждения. Во время свидания женщина знакомит нас с этими богинями, но и только.
Но любовь – это еще и щекочущий нервы приступ страданий, на которые человек идет добровольно. Если любовь, чтобы цвести, требует трудностей и, чтобы возбуждать, мучений, то как без этого обойтись? «Любовь – это взаимная пытка», – приходит к выводу Пруст. Влюбленные Пруста, как правило, – трагически неуверенные и эмоционально зависимые мазохисты, как и сам Пруст. Они начинают любовный роман не для того, чтобы избежать страданий; наоборот, они стремятся страдать как можно больше. Именно к этому все мы стремимся, говорит Пруст, потому что страдание делает нас шаманами, позволяя нам проникнуть в священную и сокрытую сердцевину жизни.
Неуверенный в своей подлинной привлекательности, Пруст давал официантам слишком большие чаевые, дарил друзьям ошеломляюще роскошные подарки и вообще пытался купить симпатию и завоевать признание людей. И он делал это так остроумно, умно и стильно, что людям очень нравилось бывать в его обществе. Но другое дело – любовь. Родители Пруста твердили ему, что он «слабохарактерный», – чтобы он не боролся со своей болезнью и не занимался серьезной работой. Они думали, что этот метод суровой критики вдохновит его, заставит доказать, что они ошибаются. Однако он привел к противоположному: со временем Пруст просто стал верить тому, что ему говорили. Или он стал таким снобом из-за низкой самооценки? Один из его биографов, Роналд Хейман, полагает так:
Если снобизм определять как пристрастие к удовольствию общаться с элитой, то Пруст, безусловно, был снобом. Его отчаянная потребность в любви не могла не заставить его завидовать аристократам, чье происхождение обеспечило им место в центре внимания и восхищения других людей.
В связи с этим ему пришлось приобрести «пожизненную привычку пытаться купить благосклонность. Даже когда он любил сам, или когда любили его, он не мог поверить в свою привлекательность». Поэтому с возрастом, чтобы чувствовать себя уверенней, он вступал «в связь с лакеями, официантами, мужчинами-секретарями, но в своих отношениях с молодыми мужчинами, равными ему по положению в обществе или стоявшими выше его, Пруст был ревнив, и ревность была неотъемлема от удовольствия даже тогда, когда интимная близость не сопровождала дружбу».
И эти чувства сослужили ему как романисту хорошую службу. «Даже страдая от своей собственнической ревности, – отмечает Хейман, – Пруст претворял ее в произведение искусства».
Позже он охотно посещал публичный дом, где о его привычках вкратце написал в своей записной книжке один из работавших там молодых людей. Пруст предпочитал, чтобы мужчина стоял обнаженным около кровати и мастурбировал. Глядя на него, Пруст мастурбировал и сам. Если у Пруста не получалось достичь оргазма, то он приказывал принести двух диких крыс в клетках, и «тут же две голодные зверушки бросались друг на друга, издавая душераздирающие крики и разрывая друг друга когтями и зубами». Однажды Пруст рассказал об этой сексуальной особенности Андре Жиду, объяснив ее просто тем, что иногда, чтобы достичь оргазма, ему нужны сильные ощущения, возникающие в том числе и при виде дерущихся крыс. Во всяком случае, неоднократно оскорбленный отказами, со временем он стал предпочитать анонимных или эмоционально неинтересных сексуальных партнеров, не притязавших на его сердце. Ведь Пруст знал, что иначе он окажется в стратосфере собственнической ревности, где воздух разрежен и не пригоден для дыхания. Болезнь сопровождала Пруста всю жизнь и завершилась ранней смертью. Полагая, что мастурбация укоротит его жизнь в том случае, если этого не удастся астме, оплакивая потерю матери и других любимых им людей, Пруст, конечно, полагал, что время безвозвратно потеряно.
Взгляд Пруста на любовь был столь негативным и мазохистским, что в конце концов он пришел к выводу, что только любовь к искусству стоит мучительных душевных усилий. И именно в это в последние годы своей жизни он пытался сублимировать свою безумную и ненасытную страсть. Несомненно, он согласился бы с тем определением любви, которое дал ей Бодлер: «оазис ужаса в пустыне скуки». Но он с наслаждением снова проживал любовь в своем воображении и упивался воспоминаниями, пока писал.
Хотя Пруст и заявлял, что «В поисках утраченного времени» – это не автобиография, многие исследователи считали этот роман автобиографическим, полагая, что запутанные отношения рассказчика с Альбертиной отражают связь Пруста с его любовником, Альфредом Агостинелли, которому он купил не «роллс-ройс», а самолет. Этот самолет был одним из первых и утонул в Средиземном море. Так Альфред приобрел сомнительную славу: оказался одним из первых людей, погибших в авиакатастрофе.
Несмотря на пессимизм Пруста, он внес глубокий вклад в наше понимание психологии любви. Он описал модели отношений и показал, как каждая новая сердечная трагедия резонирует с прежними, в результате чего наше «страдание тем или иным образом современно всем тем эпохам нашей жизни, когда мы страдали». Мы хотим, чтобы нас любили по-настоящему, утверждал Пруст. Иначе мы в жизни так же одиноки, как на пустынном берегу моря. Иначе мир казался бы плоским, как почтовая марка. Когда любимый уходит, умирая или бросая нас, печаль заполняет все клетки нашего существа. Но в конечном счете, если мы достаточно долго ждем, печаль становится забвением. Но как человеку ждать? Лучше воспылать страстью к самому миру, испытывая тот постоянно возобновляемый восторг, который и поэтичен, и научен одновременно. Произведения природы и человеческих рук помогают человеку бросить якорь в мире, где, судя по всему, нам почти негде пришвартоваться. Мало-помалу мы познаем мир с любовью и становимся сильнее. Действительно, человек может потерять себя и стать таким, как все, – художником сильным и проницательным, исполненным радости. Ожидая, что возникнет любовь, ожидая свидания с любимым, ожидая, что любимый воспылает такой же ответной любовью, ревниво ожидая любимого, когда его не видишь, ожидая бывшего возлюбленного, – человек надеется на возвращение чувства. Для Пруста каждая стадия любви преодолевает время и отмечена совершенно особой чувственностью. Прежде всего это относится к последней стадии – тоскуя, ждать забвения. И она, может быть, самая желанная из всех, потому что восстанавливает психику человека до следующего эмоционального взрыва. Как писал Вергилий в «Эклогах», годы уносят все, даже память.