Один день в Дерпте
Сначала вспышка света ослепила его, и он опять прикрыл глаза. Уши стало закладывать, значит, машина шла на посадку. Андрей приоткрыл глаза, но почему-то не решился спросить у шофера, где они. В окна по-прежнему бил свет, но теперь из него исчез тот холод, что окрашивал его синеватым цветом. Свет как будто потеплел и помягчел и уже не так резал глаза. Была весна, черт знает почему, но он просто был уверен в этом. В сущности, для него уже не было никакой разницы, какое сейчас время года. Но все-таки он обрадовался, что они летели через весну, хотя никаких явных признаков ее за окнами пока не прослеживалось.
Отступая, свет рассеивался, и в этом рассеянном свете мир предстал перед ним раздробленным, распавшимся на миллионы, миллиарды мельчайших частичек, как на картинах пуантилистов, если смотреть на них вблизи. Чувство беспомощности, похожее на щенячью слепоту, которое он так ненавидел в себе, опять нахлынуло на него и тут же исчезло. Разноцветные точки стали спариваться, объединяясь цвет к цвету и образуя контуры и формы, знакомые ему по прошлому. Некоторые формы были более близки ему, чем другие, и, пытаясь разгадать их, он чувствовал, как у него от волнения начинает биться сердце.
Где-то вдалеке заблестела синяя искристая лента и, всмотревшись, он понял, что эта река. Сразу за ней волновались травами светло-зеленые холмы, за которыми стелились поля, а за ними чернели зубцы ельника. Вдоль ближнего берега реки шла тропинка, а повыше – асфальтовая дорога, при виде которой в голове у него забрезжили смутные воспоминания, но связанные не с прошлым, а с будущим, которое, правда, ждало не его, а кого-то другого. Почему-то он совершенно не удивился своему дару провидения и побыстрее попытался выкинуть из головы эту побитую, проложенную здесь еще в брежневские времена дорогу. Тем временем мир быстро материализовался, контуры и формы наполнялись камнем, деревом, бетоном, первой зеленью, плотью. Вот он уже видел мощеную булыжником средневековую площадь, над ней висят надменные терракотовые головы в готических четырехлистниках. Чуть поодаль – знакомая белая колоннада под треугольным фронтоном, мимо нее по площади идут люди. Вот площадь уже наполнилась гулом голосов, ветром с реки, выхлопными газами проезжавших автобусов, смехом из отворенных окон, впускающих в дома весну.
Почему-то звуки интересовали его сейчас больше, чем виды старинного университетского городка. Остановившись посреди площади и прислушавшись к ее гулу, он двинулся на голоса, доносившиеся откуда-то из узких улочек, вымощенных такими же средневековыми булыжниками. Эти голоса так взволновали его, и в особенности один из них, который он различил уже на площади и который заставил его свернуть с маршрута, что он пустился бежать, пока не очутился на окраине города с обветшалыми, милыми деревянными домами в резных наличниках. Голоса затихли, но он знал, что уже совсем близко. Стоит только свернуть за угол, и сразу откроется небольшая площадь с желтым двухэтажным особняком. Здесь Андрей чуть замедлил шаг. Он так давно не слышал ее голоса, что должен был подготовиться. Дойдя до угла, он остановился в полусотне метров от особняка.
Желтые стены раздвинулись в обе стороны, как театральный занавес, сгинули куда-то в небытие, и перед ним открылся зал со сценой. Вокруг него смех, веселые возгласы, крики, яростный спор не на жизнь, а на смерть, как это бывает, когда тебе двадцать. Он и не заметил, как оказался посреди зала, среди галдящих студентов, что-то горячо и взволнованно обсуждавших. Свобода, любовь, Пушкин, самодержавие, тюрьма народов и мы, грешные, которых лет через сто, двести, так размалюет какой-нибудь педант, что мы сами себя вовек не узнаем. К стенам придвинуты стулья, перед сценой оставили один ряд, в самом же зале кучками стоят, бродят и куда-то с деловым видом бегут студенты с бумагами в руках. Идет репетиция.
Ее голос уже растворился в общем шуме, но он знал, что она близко, он чувствовал ее присутствие, как тогда, в первый раз, в очереди в столовке, еще даже не зная ее. Расплатившись раньше него, она пошла с подносом к столику у окна, и он последовал за ней, совершенно естественно, как ранней весной переходят на солнечную сторону улицы. Оглядев зал, Андрей прислонился к стенке между стульями, рядом с компанией что-то доказывающих друг другу троих парней и девушки, и стал ждать. Волнение, которое охватило его, когда он только очутился на площади и вдруг среди шума различил ее голос, а потом бежал сюда, боясь и надеясь увидеть ее, улеглось. Вместо него появилось спокойствие, то самое, которого так не хватало ему в последние годы, пожалуй, до того момента, как он сел в белый «Мерседес». Вглядываясь в зал, он думал, что, в сущности, так никогда и не уходил отсюда, а что, разве не так? Вот он стоит, склонившись к столу в углу сцены, на нем черный джемпер, тот самый, его любимый, который ему из ГДР привезла мать. Он уже давно исчез куда-то за ненадобностью, да и кто теперь вообще такие носит? Только интеллигентики в протертых на заднице штанах, с давно немытыми волосами и с перхотью на сутулых плечах, которые всё рассуждают с пеной у рта об архаических схемах мифологического мышления в структуре романов Достоевского или о каком-нибудь психофизиологическом компоненте поэзии, ну, скажем, того же самого Мандельштама.
Вот теперь он, опершись рукой о стол, с чувством говорит что-то. Придумывает, наверное, как помочь бедному поэту в ссылке, как спасти его, вывезти из этой проклятой страны, тюрьмы народов. Под джемпером белая рубашка, чтобы не кусался. И джемпер, и рубашка очень ему идут, вид у него может и не байроновский, но уж точно с отпечатком мировой скорби на тонком бледном лице. Неужели он когда-то был таким? За столом сидит Вася, смотрит вдаль и молчит, барабаня пальцами по колену. Рядом стоит Света. Она отвечает что-то сидящим на стульях перед сценой и смеется. На ней длинная, ниже колен, юбка и нежно-сиреневая блузка, которой он почему-то не помнил. Ну, правильно, тогда она еще была Васиной девушкой. Это уже после репетиции роли поменялись.
Глядя на Свету, Андрей подумал, что она, как дипломированная парка, уже тогда начала прясть свою тайную нить, о которую сначала споткнулся Вася, а потом и она, которая пока что бродит где-то по залу или по лестницам, невидимая ему, а потом уже и он сам, наверное. В сердце кольнуло, но как ни странно, спокойствие не оставило его, а даже наоборот, как-то уплотнилось, переросло в умиротворение или, скорее, в приятную безучастность от сознания того, что ни тогда, ни тем более сейчас ничего бы не удалось изменить. А все-таки… если бы он тогда сразу пошел к той, чей голос привел его сюда? Самое интересное, что ведь он ни о чем не жалел ни тогда, ни позже, когда жизнь уже стала складываться, как она стала складываться, а не так, как она могла бы сложиться, если бы он тогда сдержал свое обещание, а не остался после репетиции распивать армянский коньяк, который принес Леван.
Глядя на правильное и миловидное, но уже и тогда какое-то неуловимое лицо Светы, он вдруг испугался, что увидев ту, другую, после стольких лет, не выдержит и совершит какую-нибудь глупость, которую он так никогда и не совершил, до того самого момента, как сел в белый «мерседес». Андрей оторвался от стены и прошелся по залу. Он не хотел, чтобы она застала его врасплох, поэтому должен был найти ее первым. Пройдя весь зал по периметру, он вышел на широкую лестницу, уперся в окно, где топтались курильщики, вдохновенно размахивая руками, повернулся и пошел дальше по коридору. Может быть, она в бывшей библиотеке, а теперь помещении для реквизита? Приоткрыв дверь и увидев поганую морду Печорина, он сразу захлопнул ее. Тот, как всегда, обрабатывал какую-то девицу. Почему-то они все льнули к нему, ценили, так сказать, его мужицкую, распутинскую стать, сейчас бы сказали – аутентичность, а тогда нравы еще были попроще, да и слов таких не знали. Он и бороду себе отпустил, разве что косоворотку еще не носил, как Лев Николаевич, и на лекции иногда босиком приходил эпатировать публику.
«Лучше член в руке, чем синица в небе», – многозначительно восклицал Печорин во время пьянок, подбираясь к очередной девице. Он предпочитал нетронутых цивилизацией первокурсниц-дикарок в благородном духе Жан-Жака Руссо и бредил «Розой Мира», которую достал у кого-то в самиздате. Если на пьянках не было милых его душе диких девушек под стать юной Татьяне, то Печорин начинал грозиться, что когда наконец настанет свобода, он восполнит силы Света Планетарным Логосом, семенем и ядром нового мирового начала, третьего, противостоящего и Богу и демонам. Ему совали в нос стакан водки, чтобы заткнулся, и, бормоча что-то о карме, монадах, падении Люцифера и законах Шаданакара, Печорин тихо засыпал в углу, натянув на голову пиджак. Никто точно не знал, откуда он взялся, сам он, в упор глядя на собеседника, на полном серьезе утверждал, что происходил из Энрофа, физического слоя, охватывающего все мироздание. При этом он как-то умудрялся сдавать все экзамены, в том числе и по марксизму-ленинизму. Говорили, что Печорин откуда-то из Псковской области. После развала империи он сгинул где-то в российской глубинке, куда поехал создавать, уже на свободе, новый слой, чтобы положить начало новому человечеству, титанам, конечно. Уже после того, как Печорина перемололи девяностые, кто-то, кажется их будущий премьер, сказал, что Печорин был членом партии. Теперь наконец всем стал ясен второй, загадочный смысл слова «член», который Печорин закодировал в непристойной пословице. А в партию, он, конечно, вступил, пока служил в армии.
А что случилось с ней? Андрей сел на ступеньку, подставив лицо солнцу, теперь уже вовсю бьющему в окно. Весна, точно, хоть он и не чувствует тепла. Неужели он сидит здесь и жмурится, как кот, не зная, как она, где, что с ней? Года два назад мать мимоходом сказала ему, что встретила в городе ее маму, но та прошла мимо, даже не взглянув на нее. Он хотел побольше расспросить ее, но тут в комнате появилась Светка, и он замолчал.
После того, что произошло, она бесследно исчезла. А он даже не порывался искать ее, что-то узнавать, или хотя бы позвонить ее матери. Ее друзья тоже ничего не знали, да он и не спрашивал. Светка тактично помалкивала, утешая его везде, где была свободная комната, своими парными белыми ляжками, мягкой грудью, теплыми губами, всем своим округленным телом без единого резкого изгиба, за который он мог бы зацепиться и очнуться от дурмана. Вот он и плавал в ней неделями, месяцами, молчаливо растворяя в ее молочной плоти всю свою ярость к той, которая так обманула его. Когда Света, ласково поцарапывая его по спине идеальными розовыми ноготками, объявила ему, что беременна, он почти обрадовался, несмотря на всю несвоевременность этого зачатия. Как будто после изнурительного плавания он доплыл-таки до берега, который оказался, впрочем, островом с вероломной нимфой. Она же, глядя сквозь него зеленоватыми глазами, сказала, что знакомый гинеколог сделает за сто рублей аборт под наркозом. Нужна только квартира, где он спокойно сможет работать вместе с анестезиологом и где она потом сможет выспаться. Его присутствие там было совершенно лишним.
Мать, не спрашивая ни о чем – как он был ей благодарен за это, – дала ему денег, и через три недели все было в порядке, как сообщила ему Светка. Тогда он впервые подумал, что такая женщина больше подходит ему, чем та, что, лежа в постели после секса, тихо плакала у него на груди, то ли от счастья, то ли от каких-то своих, неведомых ему переживаний, а потом еще долго водила пальцем по стене, рисуя там тоже какие-то свои, недоступные ему мысли и поглядывая на него влажными, доверчивыми до нервной дрожи глазами.
Света тоже поставила на правильную лошадку. Чутье у нее было просто феноменальное, от отца, конечно. Вася. Его падение произошло так же неожиданно и резко, как и взлет. Еще сегодня правая рука министра, щелкают камеры, вот он чуть ли не в обнимку с английским эмпи, вот уже жмет руки главным российским демократам, а здесь, стоя под трепещущим эстонским флагом, принимает французскую делегацию, – а завтра тебя уже клеймят все газеты, обвиняя в торговле и употреблении наркотиков. Да здравствуют девяностые! Вася тоже бесследно исчез, а через год-полтора его труп был найден в номере московской гостиницы. Отнюдь не пятизвездочной. Самоубийство. Да-да. Но все-таки лучше так, чем быть закатанным в бетон. С этим и тесть сразу согласился, правда, прочитав сначала целый монолог о гордыне и ее последствиях для здоровья.
По ногам потянуло совсем не весенним сквозняком. Спасительный холод. А впрочем, какой у него теперь выбор? Да и времени, кажется, осталось не так уж много. Она так и не появилась. Андрей встал и опять направился в зал. Остановившись в дверях, откуда хорошо была видна сцена, он расхохотался. Надо же, в нем, наверное, все-таки погиб актер. Играл бы себе Гамлета или какого другого лишнего человека, как сейчас говорят – антигероя, их, кстати, расплодилось пруд пруди, вот лафа писателям и поэтам, только почему-то их не видно и не слышно. Ну да, конечно, им теперь тоже деньги нужно делать в условиях рыночной экономики. А так ездил бы он себе на «пылесосе» и плевал бы с высокого дерева на все это дерьмо, всплывшее вверх вместе с долгожданной свободой.
Прижимая правую руку к сердцу под черным джемпером и церемонно кланяясь, он, студент философского факультета Дерптского университета, поэт и приятель того, другого, великого поэта, тоскующего в ссылке и жаждущего свободы, уже объяснялся в любви Светке, которая все порывалась бежать, чтобы ее не застукал злой муж. Тот самый, профессор и тоже стихотворец, а также развратник и шпион.
Он: Вы же знаете…
Она: Не надо, Никола, слова там мало значат.
Он: Давно хочу вам сказать…
Она: Поэты всегда придумывали себе вдохновительницу. Овидий, Данте, Петрарка. Я счастлива быть для вас Лаурой.
Вот дает, Лаура! «Я в мыслях там, откуда свет исходит»… Вот уж точно, свет, тот самый, от зелененьких. Когда она все ему рассказала? И главное – почему? Почему… ну уж точно не из любви к истине, а чтобы как следует дать ему по морде, чтобы знал раз и навсегда. Он тогда уже ушел из института на биржу и иногда возвращался домой под утро. Один раз, обшарив его карманы, Светка за завтраком положила ему на тарелку визитную карточку. Кажется, какого-то секс-хутора под Таллинном. Их тогда развелось не меньше, чем баров и банков. Там девицы в классических пачках, на пуантах и с голой грудью, скорбно склонив увенчанные серебряными диадемами головки, танцевали танец маленьких лебедей. Как сказал хозяин, здесь работал чуть ли не весь прошлогодний выпуск хореографического училища. Еще этот хутор очень любили французы. Они приезжали сюда в поисках утраченного времени. Бонжур, месье, бонсуар, месье, антре, сильвуплэ, Бале Рюсс, месье, улыбался хозяин, встречая дорогих гостей у порога бревенчатого здания. На ее разъяренный взгляд Андрей пожал плечами.
– И это все, что ты можешь мне сказать?
– Ностальгия. Ты же знаешь, мать водила меня на балет, когда я был маленький. Вот я и соскучился по Чайковскому.
– От тебя несет перегаром!
– Издержки производства, – он отхлебнул кофе. – Кстати, кто подбивал меня уйти в бизнес? Уж точно не мать. Она меня и голенького любила, любит и будет любить.
– Вот сидел и корпел бы сейчас голенький под ее юбкой над диссертацией о предметном мире в антропоцентрической перспективе у Гоголя, а мы с Сашкой, тоже голенькие, подыхали бы с голоду, тихонечко, чтобы не мешать тебе думать.
Он сделал вид, что задумался.
– Ну, дорогая, можешь не скромничать. Ты без меня не пропадешь, да и папенька вас в беде не оставит, у него уже вон какая тачка, как у премьер-министра. Кстати, не понимаю, чего ты от меня все-таки хочешь?
Светка встала и, опершись руками о стол, так посмотрела на него, что он отвел взгляд и опять пожал плечами.
– Я тебе сейчас объясню.
Вдруг она рассмеялась, прямо-таки залилась хохотом, а потом истерично замахала руками, как будто отгоняла мошек. Так же внезапно успокоившись, Светка, все еще улыбаясь и похлестывая себя поясом махрового халата, загадочно посмотрела на него.
– А бэби-то тот был твой.
– Ты о чем?
– Ты знаешь, в чем твоя главная проблема, Андрюша? Нет, конечно, куда тебе. А проблема твоя в том, что ты считаешь себя умнее всех, а это, между прочим, как говорит мой папа, очень опасное качество. И особенно, Андрюша, в наше время. В наше время, Андрюша, надо быть очень даже начеку. Про гордыню мы сейчас говорить не будем, хотя Васю помянуть всегда полезно. Вы ведь с ним были очень похожи, поверь мне, я вас обоих знаю, как облупленных.
– Ну, это для меня не новость. А все-таки какой бэби, Света?
– Ну ты даешь, – она вылупила глаза. – Да тот самый, твоей любимой, правда это и бэби-то трудно назвать, какое там, комок клеток. Но все-таки как-никак своих, родных.
Он помотал головой, вбирая в себя смысл сказанного, а потом вдруг так заорал, что она мигом вскочила и дернула в ванную. Он стал ломиться туда, а она все скулила и повторяла, что это вранье, что ребенок был Васькин, это она специально, чтобы отомстить ему. Тогда он ушел в комнату одеваться, а она так и осталась сидеть в ванной, боясь вылезти, пока он не захлопнул за собой дверь квартиры.
Сначала он бесцельно бродил по улицам, а потом поймал такси и уже хотел было поехать к девкам, таксист успел распахнуть варежку, надеясь на куш, – но вдруг назвал материн адрес. Она оказалась дома и, ни о чем не спрашивая, сказала, что как раз собиралась печь лимонный пирог. Так что, если он не торопится… Тогда, кажется, до него впервые дошло, что как бы она ни была загружена зачетами, экзаменами, комиссиями, дипломами и всякой бюрократической ерундой, в холодильнике у нее всегда было все необходимое для его любимого пирога, так, на всякий случай, если вдруг он забежит в гости.
Он ничего не сказал ей, а она, как всегда, ничего не спросила. Просто сидела напротив и, не обращая внимания на его лицо, спокойно рассказывала что-то из жизни института – о его бывших коллегах, о дрязгах на кафедре, о том, что Лена будет защищать диссертацию по Пушкину, а Рогов пытается наладить связи с американскими славистами, что студенты в этом году вполне приличные и что вообще, жизнь, конечно, усложнилась с наступлением свободы, и идиотизм тоже, конечно, остался, лишь переменив физиономию (а куда он денется?), и что произошли вполне логичные для этого времени перетасовки по национальным признакам, но жить можно, а главное, можно работать. Потом мать расстелила скатерть с маками, расставила свой любимый немецкий чайный сервиз с кудрявыми пастушками и пошла за пирогом.
Она и сейчас ни словом, ни взглядом не упрекнула его за то, что он ушел из института, погнался, как говорили многие, за длинным рублем. Он знал, как она переживала его уход на биржу, как расстраивалась, что он, ученик знаменитого на весь мир профессора литературы, облачившись в костюм-тройку и черное полупальто, вместо прекрасного, разумного и вечного будет сеять по земле партии товаров широкого потребления.
Окутанный ароматом лимона и ванили, упершись локтями в красные маки, он отключался, мягчел, мысли о Светке и о той, другой, о которой он не смел спросить у матери, чтобы не выдать себя, теряли остроту и уже не так кололи сердце. Да-да, именно тогда, сидя у нее, он решил завести собаку. Но не такую, которыми сейчас поголовно обзаводился народ, под стать его гнусной морде и адским железным вратам в их жилища, баррикадируя свежекупленные видаки и телеки, не собаку Баскервилей, а чувствительную породу с нежным сердцем. Так в их доме появился Чарли. Гордый далматинец со скорбными глазами, и мать, никогда особо не жаловавшая собак, сразу привязалась к нему, объявляя всем, что Чарли надо любить и лелеять, ведь он так и не оправился от римского нашествия, вы только взгляните на его глаза.
Теперь же на сцене Вася и он обсуждали планы побега опального поэта. Андрей прошел вперед и сел с краю на свободный стул. Рядом с ним давал указания режиссер, резко закидывая назад голову с богемной гривой и в таком же богемном кожаном пиджаке. Аркадий из Ленинграда. Он потом завел роман с Изольдой, и та еще долго ходила с зареванными глазами, когда Аркадий неожиданно для всех взял и женился на эстонской скрипачке.
Вблизи смотреть на себя было неловко, хотя стыдиться было нечего. Он всегда был красивым мальчиком и вполне пристойным актером. Но он знал, что видит себя таким в последний раз – и поэтому все смотрел на себя, не отрываясь, все пытаясь угадать или скорее предугадать что-то в этом облике. Что-то, что объяснило бы ему его дальнейшее движение по жизни, какие-то его поступки или наоборот не-поступки, его самого в конце концов, уже такого, каким он сидел сейчас в этом зале на репетиции студенческого театра тринадцать лет назад в бывшем особняке графини фон Бекк. Но глядя на себя, столь старательно выводящего придуманные их доцентом литературы слова о гениальном и опальном поэте и его романе со свободой, на свое живое, но как будто чуть отстраненное лицо, на свой черный джемпер, которым когда-то так гордился, а потом выбросил при очередном переезде, – он понимал, что единственное, что дозволено ему сейчас, – это прощание с собой. И, может быть, встреча с той, другой, что завлекла его сюда, как сирена, остановив мчавшийся в надземной мгле белый «мерседес».
На сцене к ним присоединился еще один поэт – тогда в Дерпте почти все образованное население мужского пола занималось стихоплетством, как сейчас добыванием денег, – и опять начался спор о реальности побега.
Он: Простите, как наш герой вам о крепости писал?
Третий поэт: Спаси меня хоть крепостию, хоть Соловецким монастырем.
Он: Так, может лучше – Гамбургом?
Третий поэт: Простите… не понял.
Он: Наш герой не для операции в Дерпт едет.
Третий поэт: Что?
Он: Он побег готовит.
Третий поэт: Да, полноте, голубчик! Вы просто Байрона начитались… гяуры… корсары.
Он: Какой тут Байрон! Вот… письмо… просит разузнать о всех пунктах побега.
Третий поэт: Но это – мечтание одно. Спасительная игра.
Он: Все серьезно до предела. Вульф уже заграничный паспорт получил. Нашего героя – за слугу.
Андрей знал, что последует за этой сценой, но напрягся, как будто его незримое присутствие здесь тринадцать лет спустя могло как-то изменить ход событий. Вот проклятое сердце. Оно волновалось и спешило, так же как и «мерседес», несущийся по мировому пространству и окатывающий его оттуда холодными волнами. Теперь его время измерялось температурой. Он поежился. Сквозняк уже добрался до пояса, но время еще было. Режиссер Аркадий вздохнул в очередной раз с наигранным драматизмом, – ну что поделаешь, не МХАТ конечно, но жить-то надо, – повернулся и пошел на перекур, махнув рукой, чтобы начинали без него.
За Светкой на сцену медленно выплыла Изольда. Аркадий уже спешил обратно, на ходу снимая кожаный пиджак и оставаясь в польской клетчатой рубашке с погонами. Он приосанился и заметно оживился, под узкими брюками поддавал току тестостерон. Ол райт, пускай здесь и не МХАТ, но девки в Дерпте даже очень ничего. Андрей сильно заволновался, хотя знал, что еще рано.
Изольда: Вот тут… она мучается во время родов. Густав слышит ее стоны и почти рассудок теряет.
Света: Но кончилось-то все хорошо. Больше всего страдания причиняют нам несчастья, которые мы ожидаем, и которые никогда не произойдут.
Изольда: Можно подумать, что мне плохо, а тебе хорошо. Я же знаю, как ты плачешь по ночам.
Света: Не надо, Маша.
Изольда: Никто и не подозревает, какой у нас ад. Вчера Зизи как восхищалась. Каждый день – пьянство, оскорбления, а при гостях сама добродетель.
Света: Не надо… ты же знаешь, об этом я молчу. Каждому – свой крест.
Андрей затаил дыхание и, внезапно испугавшись, что его будет видно со сцены, отклонился назад, насколько позволял стул, и, тут же опомнившись, опять сел прямо. Какой бред. Как будто кто-то вообще мог видеть его. Это все она сбивает его с толку, та, другая, даже сейчас, тринадцать лет назад и тринадцать лет спустя, в незримой точке пересечения прошлого с небытием. На сцену выбежала рыжая первокурсница и стала кричать, что кто-то на Домберге со всего маху свалился с лошади. Света завизжала и стала сползать со стула, а Андрей, не в силах подняться, уронил голову в руки. Он больше не увидит ее. Никогда. Господи, как он мог забыть это? Как? Идиот… Ведь она болела тогда уже третий день, лежала с температурой под сорок с обмотанной шеей. Ангина. Ни о какой репетиции, конечно, не могло быть и речи. Вместо нее Изольда нашла ту самую рыжую девицу, которая теперь металась по сцене в поисках воды для упавшей в обморок Светки.
Он обещал прийти к ней сразу после репетиции. Но пришел только на следующий день. Ей уже было лучше. Она сидела у окна, бледная, с распущенными волосами и с теплой шалью на плечах. Прямо как Татьяна в ожидании Онегина, только письма не хватает в ослабевшей руке. Если бы не этот Леван со своим коньяком, а потом и Печорин, который сказал, что у него еще осталась водка… Почему-то перед глазами у него тогда все время мелькало светло-сиреневое пятно. Из общежития они перекочевали к кому-то на квартиру. Уже позже – когда все изрядно поддали, а Изольда, как всегда, закатила истерику и заперлась в ванной, грозя перерезать себе вены сей секунд или в крайнем случае чуть попозже, если ей не удастся выехать из этой сраной страны, – это пятно все витало вокруг него, похожее на облачко, а потом оказалось совсем рядом. Он уронил на него свою пьяную башку, вдохнул теплый аромат и зарылся в него носом. Когда сверху послышался легкий смешок, он поднял голову. Светка.
– А где Вася? – спросил он в каком-то полубреду.
– А Вася пошел больную утешать, – прошелестел ее голос, после чего нежные пальцы стали перебирать его волосы. Она все играла ими, а он все пытался что-то вспомнить и соединить с чем-то другим, очень важным, но все эти иксы и игреки, так и не слившись в искомую единицу, превращались в прах, осыпаясь в тайные извилины его размягченного мозга, и он опять зарывал в Светку свою голову.
На сцене злой муж, а также профессор словесности, а также вполне замечательный стихотворец, а также развратник и любитель юных девушек, а также доносчик, потирая руки, подслушивал разговор студентов о планах побега опального поэта. Потом он, Андрей, опять пытался объясниться в любви Светке, но та не желала слушать его, все бежала – от него, от себя, от свободы, которой боялась пуще, чем злого мужа. А потом начался тот последний спор о поэте и его судьбе и, конечно, опять о свободе, а о чем еще можно думать, кроме секса конечно, когда тебе двадцать два и ты живешь в стране, где все рабы? и он, Андрей, философ и поэт, гремел и метал молнии, и декламировал свои свободолюбивые стихи, и все кричал, что вся Россия – ссылка, что все мы под надзором, что кругом одни рабы, а тот, другой, старший, умудренный опытом третий поэт все увещевал его, посмеиваясь и на ходу изобретая теорию относительности всего сущего, в том числе и свободы, очень напоминая Андрею тестя.
Третий поэт: Стихи хорошие. Но какие вы горячие головы! Разве так: уже все рабы? Вот вы – раб? И таких много. Поймите… нашему герою без России невозможно. Говорите – «задыхается»… Но вне ее, без ее воздуха он ни строчки не напишет. А не писать для него – не жить.
Он, горячая голова: Писали же в изгнании. Данте – «Божественную комедию», Байрон – «Дон-Жуана».
Третий поэт: А он не сможет. Да знаю, знаю, сколько у него надзирающих. Но сядет вечером за стол… перо… бумага… Муза впорхнет – и свободен!
Зачем она заманила его сюда из небытия? Зачем остановила бег «мерседеса», обернувшись сиреной? Зачем заставила оглянуться на прошлое, которое он успешно забывал все эти годы? Зачем, усыпив его память сладостным голосом, во второй раз дала пережить ему этот день в Дерпте? Чтобы наказать его? Или дать надежду в последний раз увидеть ее? А потом вместо себя показать ему его самого тринадцать лет назад, с тонким лицом, в черном джемпере, в роли пламенного философа, любителя вольности и поэзии, а также ярого ненавистника правопорядка.
Студеный, уже совсем не весенний ветер дул в грудь и спину, охлаждая нутро. На сцене рыжая первокурсница скромно стояла со своим спасителем, старшим поэтом, который увозил ее прочь от развратного барина, посещающего ее по ночам в девичьей.
Поеживаясь, Андрей встал и пошел к зашторенному окну. Чуть раздвинув пыльные шторы, он уткнулся в черноту и быстро задернул их. Весны как не бывало. Вместе с холодом на него вдруг накатила такая усталость, что он еле удержался на ногах. С трудом дойдя до противоположной стены, к которой были сдвинуты стулья, он сел подальше от народа. Время еще было.
Вася. После того, что произошло, он перестал общаться с ним. В мыслях он уже сто раз набил ему морду – до хрипа, до кровавых соплей и разбитого носа, до свернутых шейных позвонков и поломанного хребта, но на деле просто игнорировал. Если они вдруг случайно пили в одной компании, то Андрей садился как можно дальше, чтобы по пьянке, уже ничего не соображая, вдруг не прикоснуться к нему. Та, другая, уже исчезла, а Светка теперь была его девушкой и у них были серьезные планы на будущее. Вася же, после Светки, стал ходить по бабам почище Печорина. Как-то Изольда, с которой Вася завел роман, попыталась во время одной пьянки примирить их, и Вася вроде был не против, что-то дрогнуло в его лице, когда он через батарею бутылок посмотрел на своего старого друга. Но Андрей послал Изольду на три буквы и сказал, чтобы не лезла не в свое дело.
После университета Вася исчез – как рассказывали, пытал счастья на московском телевидении. Границы их маленькой родины всегда стесняли радиус его действий. Когда же наконец наступили свобода и демократия, Вася вернулся в родные пенаты – видимо, столица мира так и не пала к его ногам, и уже скоро его видели в обществе их бывшего сокурсника, а также эстонца, а также историка, а также бывшего активного комсомольца Андреса Вильде. Вступив в партию эстонских патриотов, тот быстро покорял политические вершины. Вася, до этого с легким пренебрежением отзывавшийся о культурном уровне местного населения, вдруг заговорил на чистейшем эстонском языке. Оказалось, что его мать была эстонкой, причем какого-то знатного рода, восходящего чуть ли не к осевшим в Прибалтике тевтонским рыцарям. В сорок четвертом ее родителям не удалось переплыть на другие берега, мать болела тифом, и отец не захотел оставить ее. Потом отец, конечно, сгинул на Востоке, а бабушка Васи каким-то чудом уцелела, сначала скрываясь с дочкой на хуторе у знакомых крестьян, а после перебравшись в провинцию, где устроилась работать в библиотеку. Об этом Андрей читал в многочисленных интервью под фотографиями Васи и все дивился, стараясь увязать своего бывшего лохматого и беспутного друга, – с которым они, познавая истину, пили и ходили по бабам, a также на пьяную и на трезвую головы материли прогнившую лёликову систему, пока их не развела та, другая, – с этим новым, коротко подстриженным, и каким-то отглаженным Васей с фотогеничным драматизмом на лице, когда он рассказывал о своих эстонских корнях, за отсутствие которого его в свое время ругал режиссер студенческого театра петербуржец Аркадий.
Свобода, независимость и демократия не хуже олимпийских богов проделывали фокусы со смертными. И хотя они не превращали их в парнокопытных, птиц, рыб или деревья, но меняли до неузнаваемости. Почему-то от этого становилось страшно. Ведь олимпийские боги, а с ними и их римский певец, оставляли смертным их душу, тогда как метаморфозы, проделанные свободой, независимостью и демократией, разрушали нутро, оставляя нетронутой человеческую оболочку и делая людей оборотнями. И это в условиях перехода к рыночной экономике. Еще немного, и Андрей, глядя на свое поколение, выросшее при Лёлике, и стыдясь себя самого, действительно поверил бы в наличие категории души, но на эти смехотворные сейчас размышления не оставалось ни времени, ни места. Хронотоп подкачал, поминал он про себя великого Бахтина, а так можно было бы конечно пофилософствовать, почему нет.
Но надо было срочно искать квартиру побольше. К тому времени Сашке исполнилось пять, она росла, заполняя своим бурным темпераментом две смежные комнатки, и им со Светкой уже совершенно негде было заняться сексом, ну и с центральным отоплением, естественно, и все время подрабатывать, так как ставки в институте еле хватало на самое необходимое. Конечно, были и такие, что, брезгуя бизнесом и политикой, ринулись искать спасения в религии. Чтобы уберечься от порчи и спасти свою бессмертную душу, а на самом деле – просто от пониженной дозы мозгового вещества и тестостерона в организме, не на дураков напали. Впрочем, и эти менялись такими же темпами, обрастая первобытной гривой и помрачаясь лицом и рассудком. Блестя безумием глаз и наваливаясь немытым телом на собеседника, в постоянном угаре, они грозили Страшным судом всем политикам и торговцам, а также женщинам, ведущим беспорядочную половую жизнь, вне зависимости от национального признака.
А когда он сам начал меняться? В какой-то момент – он тогда уже устроился на биржу – Андрей стал ловить на себе отчужденные взгляды старых знакомых. Те, которые знали его получше, болезненно щурясь, вглядывались в его лицо, как будто стараясь узнать привычного Андрея. Первое время он еще смотрел на себя по вечерам в зеркало, пытаясь отгадать признаки метаморфозы, которая, кажется, настигла и его, а потом плюнул. Да пошли они все… И разговор, который раньше тек сам собой, застревал уже после первой фразы. Как дела? Со свободой, независимостью и демократией отвечать на этот простой вопрос вдруг стало очень сложно. Вдруг надо было выбирать слова, тон, взгляд, которым сопровождался ответ. Чтобы не приняли за лоха, но и не позавидовали черной завистью, растрепав всему миру, что разбогател, что теперь можно присосаться, звонить день и ночь с какими-то немыслимыми прожектами – только войди в долю и будешь через месяц богаче Ротшильда.
Тем временем Андрес Вильде уже размахивал сине-черно-белым флагом на политическом Эвересте. Газеты хором трубили о самом юном премьер-министре в истории человечества. Его переплюнул разве что Гелиогабал, вступив на императорский престол в четырнадцатилетнем возрасте. Теперь Вильде повсюду сопровождал Вася фон Стаал, которого уже прочили в министры. И вдруг такой скандал! Наркотики, связи с российской мафией, какие-то проститутки-Лолиты с перепачканными мелом розовыми пальчиками, которых вызванивали чуть ли не с уроков. И разъяренный, а также потрясенный до глубины души Андрес Вильде, от которого его советник все это время успешно скрывал свое истинное лицо. По молодости лет и учитывая интересы ведущей партии, а значит и интересы всей молодой страны, премьер отделался парочкой чистосердечных интервью. На этом дело и закончилось.
Васина мама, пережившая смерть отца, страдания матери и советскую оккупацию, не выдержав позора, скончалась от инфаркта. Так, по крайней мере, интерпретировала ее неожиданную смерть Изольда, которая, кстати, осталась жить в этой сраной стране, даром что теперь все купались в свободе. Она устроилась работать в столичную газету и, хотя делала вид, что в курсе подоплек всех событий, так и не смогла внятно объяснить, кто подставил Васю. А может, боялась или не хотела, блюдя по закону метаморфоз какие-то свои и уже тайные для их компании интересы.
Потом Вася исчез и появился уже в коротенькой заметке, где сообщалось о его загадочной смерти в номере московского отеля. Так Андрей и не избил его до кровавой пены изо рта, до животного хрипа, до поломанного хребта. Так и не наступил на него, лежащего, как архангел Михаил на Люцифера, так и не придавил ему ногой поверженную голову и не спросил, глядя на него, издыхающего, с высоты своего роста, что же случилось тогда в Дерпте, после репетиции в студенческом театре.
Заканчивалась последняя картина. Государь не соизволил дать разрешения поэту ехать в Дерпт. Надежда сбежать из тюрьмы народов улетучилась, как утренний туман под вечным светилом. Прощай, Кенигсберг, Париж, Неаполь… прощай, свободная стихия. Сидеть тебе теперь, поэт, под высочайшим надзором до скончания века. Воспевать тебе теперь, поэт, до скончания века женские ножки и волю, глядя со слезами от аквилона на глазах на исчезающие за свободным горизонтом греческие фелюги. Проблема выбора отпала сама собой, вместе с проблемой свободы. И свободы воли. Вот счастливчик. Нам бы так.
Народ стал расходиться. Вот уже Леван тряс бутылкой коньяка над головой. Соблазнял, змий, и соблазнил, конечно. Вот уже замелькало в зале светло-сиреневое пятно, которое потом на ощупь оказалось таким мягким и теплым. Проплыла мимо Изольда, бросая томные взгляды на распаренного от вдохновения Аркадия. Вернулся и Печорин, использовав девицу в реквизитной, и теперь томимый первобытной жаждой. И рыжая первокурсница, опустив глазки и снимая белый фартук, смиренно ждала своего часа. Вокруг бутылки собиралась теплая компания, не хватало только его, Андрея. Поглядывая на него с другого конца зала, чего-то доказывал старшему поэту Вася. Все никак не мог выйти из роли.
Он знал, что она ждала его. Сидя у окна с распущенными волосами, в чем-то длинном, с обмотанным горлом, бледная и тихая, как Татьяна. Как и тогда, у него заныло в груди, когда он думал о ней и одновременно слышал смех девчонок и Левана. Она знала, что он придет, не может не прийти. В груди заныло еще сильнее: сейчас все повторится, и он, мучимый легкими угрызениями совести, во второй раз войдет в ту же реку. В конце концов, он ничем не мог помочь ей, и потом, ей же уже было лучше, она уже сама заваривала себе чай, теперь ей, наоборот, нужен был покой, а ему сейчас нужно было что-то совсем другое: веселая компания, веселые девчонки, пьяная трепотня Печорина о «Розе Мира», мат-перемат, которым они крыли все и вся, всю их сраную страну вместе с их сраным правительством дедков-маразматиков во главе с главным маразматиком Лёликом. И потом, она поймет, она такая, она всегда все понимала.
Выйдя от матери и с благословения ее лимонного пирога, он опять вызвал такси и поехал к Изольде в редакцию. Вытащил ее прямо из-за стола в бар за углом и без всяких предисловий спросил, что случилось тогда, после репетиции. Изольда, бегая глазами, стала вилять, плести что-то о той, другой, и о ее несчастном бэби. Тогда он прикрикнул на нее и она, разозлившись, сказала, что ничего не знает, что пускай он у Светки и спрашивает. Он заказал водки. Изольда, несмотря на всеобщую европеизацию, до сих пор принципиально не признавала вина, не желала цивилизовываться. Со смаком опрокинув стопку, она выдохнула, потом вздохнула всей грудью и только теперь посмотрела ему в глаза.
– Если Светка узнает, убьет.
– А если я не узнаю, тебя убью я. Пей, лахудра.
– Да чего ты так разволновался, Андрюш. Это было давно и неправда.
– Тем более, чего уж теперь темнить. Давай-давай, не робей, ты же у нас всегда была смелой девушкой.
Изольда помолчала, выразительно посмотрев на пустую стопку. Андрей кивнул официанту. Тот подошел с бутылкой, подлил святой водицы и поставил на стол салат из креветок.
– Больше не получишь. Я тебя знаю, сейчас так упьешься, что маме надо будет звонить. Приезжайте за доченькой. И давай, закусывай.
Изольда подцепила вилкой креветку, пожевала и посмотрела на него мутным взглядом.
– Ну…
– Ты же знаешь, Андрюш, как тебя любили девочки…
Он молчал, давая ей время. Сейчас водочные пары сделают свое дело и Изольда расколется. А что будет с ним, об этом потом будем думать.
– Ну, в общем, Светка сразу положила на тебя глаз, а ты, ну, короче, увлекся этой кисейной барышней. Андрюш, она тебя околдовала, что ли? И что ты в ней нашел? Она даже бухать как следует не умела. Я помню, все морщилась и давилась, когда водку пила. Да ты бы с ней намаялся потом, я те точно говорю, она ж была совершенно неприспособлена к этой жизни. Совершенно. И это уже тогда, а про сейчас и говорить нечего. Светка это сразу поняла, а вот ты… ты еще должен был дозреть до этой простой истины. Ну, Светка стратег еще тот, ты же знаешь, как она в шахматы играет… папа научил…
Изольда захихикала, с вожделением посмотрела на пустую стопку и задергала головой в сторону официанта. Андрей прикрыл стопку ладонью.
– Потом, – сказал он, – а сейчас я продолжаю вас внимательно слушать, госпожа корреспондент. Очень интересный репортаж.
– Да что тут интересного, Андрюш, скорее – это грустная история. Сплошная проза жизни. В общем, Светка ждала-ждала и дождалась наконец. Почему-то вы, наши мальчики, любили с нами водку пить, ну и это самое, не будем для приличия называть вещи своими именами, все-таки в Европе живем. А вот любовь до гроба и все такое поэтическое, это для романтических особ типа Татьяны, чтобы волосы до попы и взгляд мечтательный. Чтобы дышала, короче, духами и туманами… Ваське она тоже нравилась, хотя и не то чтобы до дрожи в коленках, ну, а с другой стороны – почему бы не попробовать, если дают.
– Если дают…
– Вот именно. Это Светка ему тогда сказала, вроде как в шутку, что твоя испытывает к нему тайные, романтические чувства и что это ей, Светке, невооруженным глазом видно. Знала, кому сказать, да еще и дала понять, что ревнует, ну он и возгорелся, наш дерптский Казанова фон Стаал. Насчет пьянки врать не буду, понятия не имею, сам Леван объявился со своим коньяком или Светка его организовала. Но факт тот, что когда ты пошел с нами пить, она Васе мимоходом намекнула, что пока они тут все будут веселиться и пьянствовать, больной барышне будет очень одиноко… В общем, Андрюш, я не знаю, что у них там точно произошло, но думаю, что Васька, конечно, ринулся в атаку, и честно говоря, думаю, что ничего между ними и не было, она ведь в тебя была влюблена по самые уши, наша верная Татьяна. А он потом просто стал трепаться, чтобы свою честь казановскую не потерять, а вы и поверили, хотя все такие образованные, интеллектуальные, всё обо всем знаете и Отелло читали в десятилетнем возрасте… Ты ведь к ней потом и не подошел ни разу, не спросил…
Андрей молчал. За разговором Изольда умудрилась съесть весь салат и теперь, хмуря брови, водила вилкой по дну вазочки. Она знала, что он не задаст этот вопрос, и поэтому ответила на него сама.
– Так что это был твой бэби, Андрюш. Васька тут ни при чем.
Он опять промолчал, и она продолжила.
– Ну ты понимаешь, что такое аборт для такой чистой барышни – это ж целая трагедия. А тут еще с такими последствиями. Связей-то у нее не было, как у Светки, вот она и пошла к какой-то бабке. В общем, чуть не померла, а что потом, я правда не знаю, куда она делась, что с ней…
Изольда пожала плечами, а затем, посмотрев на его лицо, встала, пошла к бару и вернулась со стаканом для виски, до краев наполненным водкой. Когда он выпил его, Изольда медленно заговорила.
– Может, Светка и стерва, но ведь и жизнь такая, Андрюш. И потом, она мучилась, я точно знаю, она же не думала, что все так кончится. Знаешь, может, тебе это покажется странным сейчас, но я уважаю ее. Так идти к своей цели – это, правда, достойно уважения. Она завоевала тебя, потому что знала с самого начала, что вы созданы друг для друга, для успеха в этой говенной жизни, а не для жалкого прозябания. В этой жизни побеждает сильный, это закон природы, Андрюш. Ты ведь тоже такой – сильный, умный, ловкий, свободный…. Вот и радуйся, что со Светкой, а не связался с той девочкой-ромашкой…
Кажется, Изольда еще что-то говорила, что-то ему втолковывала, дыша водочными парами, про эту самую вонючую жизнь, которую и сама ненавидела, а что теперь прикажешь, лечь и умереть? Кажется, просила, чтобы не выдавал ее Светке, и даже пробовала утешать, принесла ему еще стакан, что-то шептала на ухо и гладила по спине. Потом он остался один в темном баре, где-то маячила белая рубашка официанта, а он все сидел, с недопитым стаканом на столике, не в силах протянуть руку и взять его. Он очнулся, когда в бар ввалилась компания бритоголовых и с шумом расселась за соседним столиком. Звеня бутылками и стаканами, к ним подкатил официант. Андрей расплатился и, пошатываясь, вышел из бара.
Он еще долго бродил по городу, потом опять взял такси и почему-то поехал к морю, мимо которого еще вчера проезжал по дороге в секс-хутор. На пляже было холодно и пусто, только какие-то тетки в купальниках делали упражнения, энергично сгибаясь и разгибаясь, и разбежавшись, сигали в хмурое, серое море. Он постоял на берегу, глядя слезящимися от ветра глазами в мутную даль, потом повернулся и пошел обратно. Он шел пешком до самого дома, сначала вдоль моря, а потом по сумеречному городу.
Светка ничего не спросила у него, и, глядя на ее миловидное лицо, на мягкие, округлые формы, он понял, что этот разговор закончен раз и навсегда и что они теперь просто будут жить дальше, как будто ничего не произошло, но зная друг про друга то, чего не знали раньше. В этом были и свои преимущества. В пятницу, например, он опять пойдет смотреть «Лебединое озеро», и она уже ничего не спросит у него утром, а просто молча поставит перед ним тарелку с омлетом и красиво нарезанными помидорами и так же молча будет варить кофе, а потом они будут обсуждать планы на выходные и, может быть, даже выберут наконец цвет для новой кухни. Появилась Сашка в пижаме и Андрей, шлепнув ее по попе, сделал вид, что сердится, что она еще не спит. Но Сашка видела его насквозь. Усевшись ему на колени, она обхватила его шею руками и стала рассказывать о новом видаке, который они смотрели у подруги, и что он тоже обязательно должен ей его купить, а Светка сидела напротив и листала какой-то журнал, поглядывая на них поверх страниц.
Этой ночью, после разговора с Изольдой, ему снилась она, впервые за все это время. А может, он придумал этот сон уже здесь, сидя в опустевшем зале, откуда студенты вместе со звуками, шумом и смехом унесли с собой жизнь. Ну и все голоса, конечно, кроме ее, который завлек его сюда, в Дерпт, в студенческий театр, на репетицию пьесы об их великом опальном поэте и который он теперь слышал в себе, как эхо. Или она нашептала ему этот странный сон, зачаровав его память, которая все ускользала и играла с ним в прятки с того момента, как он сел в белый «мерседес».
Тогда ему снилось, что он входит в комнату, где она ждет его у окна, в чем-то длинном и с распущенными волосами. Она не поворачивает головы, но он видит, что она плачет, и хочет подойти к ней, но не может сдвинуться с места и стоит у двери соляным столбом. Вдруг она встает, открывает окно и, так и не оглянувшись на него, идет в него, как в дверь. Он подбегает к окну, наконец-то его тело вышло из оцепенения, но ее нигде нет, только белая птица летит ввысь в пустой, бессолнечный воздух. Но даже если она наколодовала ему этот сон или он сам придумал его здесь, в этом пустом зале, теперь-то он точно знал, откуда тот взялся.
Однажды, лежа в постели после секса, когда она, как всегда, чертила пальцем по стене замысловатые узоры, погруженная в какие-то свои, тайные мысли, она вдруг спросила у него, верит ли он в жизнь после смерти. Он засмеялся и, поцеловав ее в нос, сказал, что верит только в себя и ей советует. Она же, положив голову ему на грудь, заговорила так страстно, что он удивился. Никогда раньше он не видел ее такой и не слышал.
– Самое прекрасное, что может произойти с нами после смерти, – говорила она, – об этом я читала в одной персидской легенде, это то, что мы, то есть наши души, превратятся в белую птицу, навсегда соединившись в ней. Представляешь, Андрей? Мы с тобой станем белой птицей. Но это при условии, что наша любовь победит жизнь, ну, в смысле дух победит материю, которая есть наш знаменитый базис, понимаешь? Только так. Тогда эта бессмертная, как и наша любовь, птица будет иногда залетать на землю, и люди будут смотреть на нее, конечно ничего не зная о нас, но чувствуя, что здесь какая-то тайна, и от этого им будет немного грустно, но и хорошо…
Потом она помолчала и, повернув голову в другую сторону, сказала:
– А если жизнь победит любовь, то после смерти с нами произойдет самое ужасное. Это то, что мы или наши тени, ну какая в общем разница, пройдем мимо, не узнав друг друга, как чужие… Но этого никогда не произойдет, Андрей, я точно знаю, никогда.
Она затихла, и он, вместо того чтобы, как обычно, надсмеяться над ее сказочками – как он говорил, в воспитательных целях, закаливая к жизни, – только хмыкнул и стал гладить ее по голове.
Андрей встал и опять подошел к окну. Там чернел густой надземный мрак, из которого вот-вот вынырнет белый «мерседес», чтобы подхватить и унести его с собой. Холод уже целиком окутал его, словно он с головой нырнул в зимнее море. Где-то внутри еще звучал ее голос, сопротивляясь холоду и тьме, но уже все слабее.
Она заставила-таки его оглянуться назад, заставила сделать невозможное. Его, такого умного, образованного, наученного великим опытом человечества, который ему с детства прививали мать, а потом профессора литературы знаменитого университета, и поэтому всю свою жизнь, до того момента как сесть в белый «мерседес», твердо придерживающегося единственно верного и великого правила. Не оглядываться назад, на горящие города, куда проливается прах и сера, не оглядываться назад на тень любимой, что следует за тобой в темном лабиринте. Не оглядываться назад, что бы ни случилось, и нигде не останавливаться, а идти дальше, в гору, где ждут тебя спасение и счастье.
За окном в черном воздухе мелькнула белая тень, затрепетала и исчезла. Она? Ее прощальная весть перед его последним путешествием? Отняв часть памяти, она взамен послала ему этот давно забытый сон. Она узнала его, как и обещала, а значит, ее любовь победила жизнь. Это она хотела сказать, обернувшись белой птицей?
Но уже ревел, призывая его, мотор «мерседеса», и Андрей шел к нему, смиренный и холодный, повинуясь силам, которые неумолимо гнали его дальше. Не взглянув на него, шофер кивнул, нажал на газ, и они опять взлетели ввысь.