Книга: Не боюсь Синей Бороды
Назад: Портрет Веры в юности
Дальше: Книга 3 Перед заходом солнца

Голова Амина

Юра все еще сидел у бабушки, когда вернулись родители. Мать заглянула в комнату, исчезла, а потом заглянула еще раз, чтобы спросить, кто был в гостях.
– Вера, – ответил Юра.
– Вера?
– Вера Ковалева.
– Мы должны знакомиться?
Юра покачал головой, и мать не стала расспрашивать дальше. Она доверяла сыну и к тому же воспитала его так, что ей не надо было волноваться за него. Она точно знала, что он не наделает глупостей, – ведь не зря же она возила его по белым домам, где избранные граждане их страны, не покладая рук, праздновали свободу и где ее золотой мальчик быстро усвоил, какая ему нужна партия. Елена Белозубова-Симм вспомнила рыжую аспирантку и своего сына, который бегал за ней с ошалелым видом, куда-то исчезал, потом опять появлялся, а потом снова исчезал, уже на полночи, и следующим утром она не могла растрясти его, полумертвого от любовных экспериментов. Она усмехнулась, прикрывая за собой дверь. Все шло правильно, как надо, все шло естественным путем без лишних драм и безвкусных страданий. Без всей этой истеричной литературщины, которую так обожали ее соотечественники. Чтобы не терять иллюзий, надо было прежде всего не обзаводиться ими, а позаботиться о том, чтобы до поры до времени под рукой были рыжие аспирантки или веры ковалевы для тушения гормонального пожара. Кажется, ее сыну это неплохо удавалось. Поэтому она была спокойна за него. Теперь ее больше волновал муж.

 

Когда мать закрыла дверь, Юра облегченно вздохнул. Хотя бабушка уже успокоилась, ему не хотелось выходить отсюда. На пальцах у него еще оставалась беззащитная Верина плоть. Нежное сердце Веры. Она так нравилась ему, что, когда они пришли, ему пришлось тайком выпить на кухне полстакана коньяку, а потом все время подливать его в кофе, чтобы хоть как-то расслабиться. Иначе он не посмел бы даже пальцем к ней прикоснуться. Перед ним всплыло лицо Умника, а сразу за ним ухмылка Коломийцева, сопровождающая слово «чижик». И точная копия этой ухмылки на лице его фаворита Миши, которой он теперь приветствовал Юру в школьном коридоре.
Почему именно Вера? Почему не Чернышева, не Оля Лебедева, не Лена Зонтова или размалеванные девицы, которые сами приходили в подвал покурить, выпить и побаловаться?
Что за вопрос, как будто он сам не знал почему. Конечно, Коломийцеву нравился Чижик, но еще больше ему нравилось испытывать Юру Симма на прочность материала. В конце концов, это он, золотой мальчик, должен был доказать, что он стоит той свободы, которая разливалась на них божьей благодатью в вонючем черном подвале. Юра попытался вспомнить, когда именно он понял, что обратного пути нет и что все, кроме Чижика, знают об этом и с нетерпением ждут зимы. Наверное, когда он в первый раз услышал слово «чижик» и не сразу догадался, что это Вера, а потом, вместо того чтобы громко объявить на весь подвал, что да, Вера Ковалева отлично поет и что теперь она его девочка, стал мямлить что-то невразумительное, больше всего боясь показаться маменькиным сынком в глазах Коломийцева, пока тот преспокойно вязал его по рукам и ногам на глазах всей опричнины. Именно тогда, краснея, и путаясь в собственных словах, и проклиная невесть откуда взявшееся, бешено стучащее сердце, он продал ее Коломийцеву.
Юра опять увидел взволнованное лицо Веры, когда она зашла в их квартиру, а потом с перепуганными от всего этого чужого богатства глазами тыкалась то к бару, то к книжным полкам, то к окну, изо всех сил стараясь выглядеть непринужденной, еще больше похожая на чижика, чем когда пела. Он щедро, как и себе, подливал ей в чашку коньяк, и в конце концов она успокоилась и даже закинула ногу на ногу, нерешительно сев рядом с ним на диван. Он видел, как она старается понравиться ему, быть такой, как те, другие – смелые и незакомплексованные девочки из английской школы, и ему почему-то захотелось быть честным с ней, быть таким, каким он мог быть только здесь, в бабушкиной комнате. Потом от алкоголя на нее напал неудержимый смех, а у него приятно закружилась голова и сразу полегчало, и он вспомнил, как они с аспиранткой кормили и, голые, мазали друг друга шоколадом, так что он наконец понял, что делать.
А когда замычала бабушка, Юра сразу протрезвел и вдруг увидел Верины голые ноги со спущенными трусами и колготками, а над ними скомканную юбку и ее растерянное и умоляющее лицо, а потом свои дрожащие руки, застегивающие штаны.
У бабушки он немного пришел в себя и теперь хотел только одного – чтобы Вера Ковалева поскорее убралась отсюда, навсегда исчезла из его квартиры, школы и из его жизни, и он опять стал просто золотым мальчиком, любимцем школы и всех девочек, с блестящими перспективами и свободным будущим в белом доме над рекой. В комнату снова ткнулась мать, спросила, все ли в порядке, но он даже не обернулся, и она ушла.
А он все сидел и ждал, что он наконец заплачет, как тогда, когда он в первый раз зашел сюда, через год после того как слегла бабушка. Что из его глаз, как и тогда, польются слезы, а он будет всхлипывать и шмыгать носом, не утирая их ладонью и чувствуя, как у него теплеет и тает в груди, как пробивается в ней что-то живое. А потом вдруг загудит и задудит бабушка, точно как тогда, и все будет ворожить, и жалеть, и утешать его, бессловесно и от этого еще жальче, своего глупого маленького золотого мальчика. Но в глазах у него было сухо, а бабушка недвижно лежала, упершись застывшим взглядом в потолок.
Надежда умирает последней, вдруг пришла ему в голову знаменитая и до тошноты фальшивая фраза из уст настоящего советского человека в очередном шедевре социалистического искусства. Эти диогеновские слова уже давно никто не произносил без смеха или циничного подмигивания. И все-таки это правда: надежда умирает последней, теперь уже вслух повторил Юра, вставая со стула и с неверием чувствуя, как ему полегчало. Ведь хотя уже наступила зима и через две недели был новогодний вечер, которого с упоением ждал весь подвал во главе с Коломийцевым, где-то еще обязательно должна была оставаться хотя бы одна, та самая крошечная крупинка надежды, умирающая последней.

 

Закрыв глаза, Умник стоял в ванной перед зеркалом. Досчитав до пятидесяти, он открыл их. Сначала он увидел висевшие на веревке полотенца. Умник долго смотрел на них, отмечая про себя, какое из них его и какие – родителей, и все откладывая свое лицо, ждущее его в том же круглом зеркале с пластмассовой белой рамкой. Потом он осторожно перевел взгляд вниз, не глядя в середину зеркала, и увидел толстые губы. Под его взглядом они сжались, стыдясь своей некрасивости. Умник презрительно усмехнулся, заставив их скривиться, отчего они стали еще более уродливыми. Все так же ухмыляясь, Умник долго изучал рыхлый, чересчур широкий у основания нос и невнятные, глубоко посаженные глаза.
Потом он приподнял длинную, до бровей челку и стал считать прыщи на молочно-белом лбу. Когда он опять опустил волосы на лоб, все только что увиденные им в отдельности безобразные черты слились в одутловатое лицо с пухлыми, как у грызуна, щеками. Вот он какой, Игорь Гладков, по прозвищу Умник. Жестокая шутка природы, которая, наделив его даром к самой прекрасной и гармоничной науке, не оставила на его тело ни частички красоты. Умник, не отрываясь, смотрел в зеркало, как ему велела Вера, и, как Вера, проникался все большим отвращением к этому лицу, к которому его навечно приговорила природа.
Вдруг зеркало покрылось рябью и мерзкое лицо стало размываться, пока все не размазалось по зыбкой серебристой поверхности. Как будто даже зеркалу стало противно отражать его в себе. Умник быстро заморгал, чувствуя, как по щекам у него катятся слезы, и прикрыл глаза, а когда снова открыл их, то увидел Веру.
Она улыбалась, и хотя ее лицо, как под вуалью, лишь мерцало в глубине зеркала за мембраной, он видел, что ее взгляд затуманен мечтой. Сначала ему показалась, что она поет, как тогда, на вечере, когда он впервые по-настоящему увидел ее, грезящую наяву, но, приглядевшись, он понял, что она разговаривает с кем-то, вся нежная и сияющая от надежды.
– Игорь, ты наконец пойдешь ужинать? – спросила мать и стала дергать ручку двери. – Что за идиотская мода запираться в ванной? Ты что, уже в душ собрался?
– Я сейчас приду.
Он слышал, как она громко вздохнула и зашагала на кухню.
Вера исчезла, а Умник присел на край ванны и стал вспоминать сегодняшний день, в центре которого, как и во все прошедшие и еще не наступившие дни, стояла и будет стоять Вера. Но сейчас над ней, в пролете между этажами, склонился Юра Симм и что-то говорил ей, не обращая внимания на то, что уже прозвенел звонок. А потом заговорила Вера, поднимаясь на цыпочки и, как под солнце, подставляя под его взгляд свое лицо. Она обеими руками прижимала к животу портфель. Конечно, она уже все давно простила ему.
На мгновение Умнику стало стыдно своих соплей, а потом на него опять нахлынул ужас, который жил в нем с тех пор, как он впервые услышал в подвале слово «чижик». Из кухни закричала мать. Он ополоснул лицо холодной водой и вышел из ванной.

 

Завтра он обязательно найдет Коломийцева и все скажет ему. Все то, что давно должен был сказать ему и не сказал тогда в подвале. Что Вера Ковалева – его девушка, и он любит ее, и что если они хотят развлечься под Новый год, то пусть приглашают к себе телок из ПТУ, и что пошли они все подальше… Тут Юра вспомнил, что он уже собирался сказать это Коломийцеву вчера, и позавчера, и три дня назад, и всю эту неделю. Но Коломийцев как в воду провалился, он не появлялся в подвале уже несколько дней. На вопрос, где он, парни только пожимали плечами и нарочито разводили руками. За преувеличенным недоумением, с которым они при этом смотрели друг на друга, Юре мерещилась ухмылка посвященных в тайное дело, куда ему не было доступа. Подходить же к Мише-фавориту он считал ниже своего достоинства. До 29 декабря оставалась неделя.
Сегодня он после случая с бабушкой впервые подошел к Вере. Просто тронул ее за руку на лестнице и сказал, что хочет поговорить, если она не против. Она вспыхнула и засеменила за ним к окну на лестничной площадке. К животу она крепко прижимала портфель, как будто держалась за него, чтобы не упасть от любви, что выветрила все ее нутро и сделала ее легкой, как перышко. Он что-то плел ей про бабушку, и что жаль, что все так получилось, и что классное было кино, а потом спросил, придет ли она на новогодний вечер. Вера так радостно закивала, отдаваясь ему здесь же, в этом узком пролете между вторым и третьим этажами, что у него заныло под ложечкой, и он опять, как тогда, ужасно захотел, почти взмолился, чтобы она исчезла, навсегда избавив его от себя, от своих золотистых волос, хрупкой шеи, длинных сахарных ног и нежного сердца. Кажется, она еще спросила, ужасно глупо, пойдет ли он тоже, и он, конечно, кивал и все опять что-то говорил, не в силах оторваться от нее, а потом опять назвал ее Чижиком, как тогда, у себя дома, и сразу прикусил губу, а она, вместо того чтобы бежать от него подальше, засмеялась серебристым золушкиным смехом и сказала, что он первый человек, назвавший ее так смешно. На уроке истории, пока историчка бубнила про двадцать пятый съезд КПСС, Юра все никак не мог отвязаться от мысли, что все это время он не находил Коломийцева, просто потому, что плохо искал.
На следующей переменке Юра подошел к Мише и сказал, что нужно поговорить. Тот, ухмыляясь, пошел с ним в туалет на четвертом этаже, где обычно было мало народу. Там уже кто-то успел покурить в окно и чуть прибить запах мочи. Дальше предбанника с раковинами они не пошли.
– Ты Лешу когда видел? – спросил Юра.
– А что? Соскучился?
– У меня к нему дело.
– А ты мне скажи, я ему передам.
– По личному вопросу.
– А-а-а, понятно… – протянул Миша, – не доверяешь, значит.
Удивительно, как быстро он выучился замашкам Коломийцева. Юра вдруг подумал, что уже и не может вспомнить, каким был Миша до того, как стал фаворитом.
– Так где он?
– У дяди.
– У какого дяди?
– Я ж говорю, у дяди. У него к нему дело.
– Ну, ладно, я пошел, а ты передай ему, что я его ищу.
– Ну, может и передам, а ты от нас Чижику привет передавай. Скажи, что мы высоко ценим ее вокальные и прочие данные.
Юра подскочил к нему, но тут вошла Руднева, которая проверяла туалеты на предмет курения. Она с удивлением посмотрела на них и потянула носом.
– Ты что здесь делаешь, Симм?
– Да он тут как член комитета комсомола курильщиков ловит. Вы не волнуйтесь, тут все чисто, – ответил за него Миша, и Юра быстро вышел из туалета.

 

Видимо, они все-таки что-то учуяли. Скорее всего, его просек фаворит Миша. Для Леши Коломийцева Умник был слишком мелкого калибра, хотя и не исключено, что именно его высочайшее око вычислило Умника, после чего был дан приказ на изгнание из подвала. Врожденный лидер, как Леша Коломийцев, не мог не понимать, что даже самый последний винтик может спровоцировать осечку всего механизма. А может, его заложил Слава Миллерман, стоявший тогда рядом с ним и прочитавший ужас в его глазах, когда Умник зашелся в кашле, хлебнув дыма. Или Умник выдал себя сам, потеряв непосредственность в общении с компанией и тем самым обнаружив свою истинную сущность и выпав из общей цветовой гаммы подвала. Но скорее всего, все было гораздо проще. Просто кто-то увидел, как он каждый день шел за Чижиком из школы, и поделился этой информацией. Хотя Умник и не был посвящен в секретные планы, его непосредственная близость с объектом могла повлиять на их успешную реализацию. Да, впрочем, какая разница почему, главное, что вход в подвал теперь ему был заказан. Когда Умник, притворившись невидимым, хотел проскочить в подвал вместе с другими, перед носом у него, как шлагбаум, вдруг опустилась рука Пети Янеса, шедшего впереди.
Пока шлагбаум поднимался, поштучно пропуская вниз по узкой лестнице всех остальных, Умник ждал своей участи, прижавшись к стене, чтобы не мешать проходящим. Пропустив последнего, Янес снова демонстративно шмякнул ладонью по стене у самого уха Умника, преградив ему спуск.
– А ты, давай, иди готовься к завтрашней контрольной. А то Руднева, говорят, совсем с цепи сорвалась. Задачи придумывает, как в институте. Давай-давай, мы и без тебя справимся.
На обыденном лице Пети Янеса не было ни злорадства, ни усмешки, ни даже того выражения значительности, с которым нижестоящие выполняют указания вышестоящих. Он просто делал то, что было положено, не разбавляя свои действия личными мотивами. Умнику ничего не оставалось, как повернуться и уйти.
Вера больше не смотрела на него, с тех пор как он заговорил с ней у Юриного дома, а когда он шел за ней из школы, она ни разу не обернулась, хотя он точно понимал, что она знает о нем. Он даже был благодарен ей за это. Иногда ему казалось, что, взгляни она на него, он не выдержит отвращения на ее лице и закричит на всю улицу или вдруг заплачет, как маленький. Но страх потерять ее посреди города, на его уже заснеженных, посветлевших улицах, исчез куда-то вместе с черным ноябрем. Тот страшный темный мир, наполненный безлицыми тенями, затаился и ждал своего часа где-то в другом месте, так же как и страшный мужик с пустотой вместо лица, который гнался за ним по ночам и который вдруг тоже куда-то исчез. Теперь Умник слышал только его дыхание, когда он уже сам, по собственной воле спускался в подвал по той самой лестнице, разверзывающейся под его обессилевшими ногами. Он больше не кричал, зная, что не имеет права выдать себя, что от его молчания зависит жизнь человека, томящегося в этом подвале.
Умник видел, как снежный свет, в декабре покрывший черную землю, слепит Веру, словно сияние серебряного коня, на котором скакал принц. Он видел, как, осчастливленная его улыбкой и красотой, она ждет своего часа, и, казалось, уже издалека слышал, как бьется ее сердце под нежным бугорком, притаившимся под зеленой форменной блузкой, когда она стояла у окна рядом с Юрой Симмом.
На следующий день во время последней в этой четверти контрольной по алгебре Умник, как всегда, разослал по классу шпаргалки, как всегда, решив задачи обоих вариантов. До звонка оставалось еще минут пятнадцать, когда он попросился уйти, сказав, что уже готов. Математичка кивнула, и Маня Рахимова, сидевшая на второй парте в том ряду, где восседала Руднева, подняла голову и увидела, что Умник кладет на учительский стол чистый лист бумаги.

 

Мать уже несколько дней не разговаривала с отцом. Это был ее проверенный способ, когда она сильно сердилась на него или хотела чего-нибудь добиться. Юра еще хорошо помнил ее молчание, когда ему исполнилось шесть и нужно было решать, в какую школу ему идти. Отец был за эстонскую, но мать и слышать об этом не хотела. Только русскоязычная школа с английским уклоном могла дать ему возможность вырваться из этого милого, но безнадежно провинциального города и построить блестящую карьеру в столице. Отец не уступал. Тогда она стала кричать, что не даст ему загубить жизнь сына, мало ему того, что она из-за него поставила на себе крест и уже десять лет гниет в этом болоте, клепая продажные статьи в местную газетенку, а потом перешла к тактике тотального молчания.
Все практические дела Елена Белозубова-Симм решала через бабушку, а с Юрой вела себя так, будто ничего не произошло. Он не понимал, в чем дело, ему было все равно, в какую школу идти, и он все хотел сказать об этом родителям, но боялся, что они будут еще больше сердиться на него, и тоже молчал. Бабушка сначала не вмешивалась в дела дочери, только качала головой, но когда Юра стал писаться в кровать, то сказала, что уедет обратно в Москву, если они не прекратят мучить ребенка. Первым сдался Индрек, и первого сентября этого же года Юра Симм, сдав вступительный экзамен, пошел в английскую школу.
Последний раз она молчала года четыре назад, когда отцу дали участок земли не в том кооперативе, где она хотела, с людьми не их круга и дальше от моря, а он наотрез отказывался идти к начальству просить другой, вожделенный. В конце концов она сама организовала обмен через свои связи в горкоме партии.
Сегодня же мать пришла с работы раньше обычного и закурила прямо в гостиной. Услышав в коридоре Юру, она закричала, не дожидаясь, пока он зайдет в комнату.
– С отцом что-то происходит, черт знает что. Сначала я думала, у него любовница, но все гораздо серьезнее.
– Что такое?
Мать придавила окурок в блюдечко, взяла еще одну сигарету и протянула пачку сыну.
– Закури, если хочешь, не стесняйся, я же знаю…
– …что я курю, пью и сплю с девочками, – сказал Юра. – Нет, спасибо.
Усмехнувшись, мать затянулась, но он видел, что ей не до смеха.
– Он хочет погубить нас, вернее, себя, а значит, и нас. Вернее, нет, он хочет спасти свою душу, ни больше ни меньше. Твой отец вдруг печется о душе, ты представляешь? Хоть статью об этом пиши. А что? «Полковник советской милиции заботится о спасении своей души».
– Да что случилось-то?
– Ты помнишь Потапову, Юра?
Он кивнул.
– Так вот, это ее тогда нашли на острове, ровно на том же месте и ровно в тот же день ровно через тридцать лет после того, как оттуда на восток вывозили эстонцев. На трудовое воспитание. Случайность? Как профессиональный журналист скажу тебе – нет. А как советский журналист скажу так: чистая случайность, уголовщина, мало ли на свете идиотов, и они должны быть наказаны по всей строгости закона. – Она помолчала и прибавила: – Спасибо хоть, ее труп не подкинули на трибуну на площади Победы, скажем, седьмого ноября. А почему бы и нет? Тогда ни у кого бы не возникло сомнений в истинных мотивах. Ну хорошо, они там все с ума посходили на национальной почве, но твой отец всегда был здравомыслящим человеком, конечно, не одобряющим систему, но чтобы так потерять контроль над собой…
Мать встала с дивана и прошла к бару.
– Нет, тут надо что-то покрепче.
За спиной его зазвенело, забулькало, и вот мать уже садилась обратно с хрустальным стаканом в руке.
– А какую он устроил сцену у Галкиных! Конечно, Митя Галкин мерзкий тип, но все же это давно знают. И потом, он же его начальник, черт возьми. Ну, в общем, тот выпил и завел свою любимую песню про малые и великие народы, что кое-кто должен быть кое-кому благодарен, а не качать права, и что, между прочим, наш великий Петр уже триста лет назад выиграл вас в карты у шведского короля, так что налицо историческая необходимость, и тут отец побледнел весь и вдруг говорит мне, громко так, на всю комнату: если историческая необходимость и дружба народов, зачем тогда надо было треть населения острова вывозить… я его таким никогда не видела. Галкин в шоке, только сидит глазами хлопает, но тут, слава богу, его жена, ты, может, помнишь ее, хохлушка, вся в золоте, домохозяйка и полная дурища, он ее откуда-то из Сум вывез супы себе варить, говорит: «Ну что ты, мол, Андрюша, – ей что Индрек, что Андрей, – не понимаешь, что ли, то ж были классовые враги, вот их на перевоспитание и отправили, а потом они все вернулись, a у тех, кто помоложе, там уже и детки успели народиться и стали жить себе потом дальше в дружбе народов, вон какие колхозы построили, гордость всей страны»… Все, конечно, в хохот от такой святой простоты, а я в очередной раз подумала, что Библия все-таки великая книга, блаженны нищие духом.
Мать курила, запивая дым коньяком, потом встала и, приоткрыв пошире форточку, опять прошла мимо бара, захватив бутылку.
– Он ездил на этот проклятый остров, Юра, и не один раз, и ничего мне об этом не сказал. Ни слова. Я это уже потом из него выудила, когда мы от Галкиных возвращались. Ну настоящий эстонец, всё в себе, как их валуны. И что ему там было надо?
– Их поймали, мам?
– А? – Мать очнулась от своих мыслей, посмотрела на него отрешенным взглядом и неопределенно покачала головой. – Так тогда надо весь остров сажать.
– Ты о чем?
– Да о том, что круговая порука, они там наверняка все в этом участвовали, ну, помнишь, как в «Восточном экспрессе» Агаты Кристи, где весь поезд мстит убийце, в общем все, буквально, в том числе и эти самые детки, которые, по словам Галкиной, где-то там народились на Востоке. Потаповой просто не повезло, что ее отец участвовал в операции по выселению. Вот тебе и дети за отцов не отвечают. Еще как отвечают, еще как… Впрочем, все это уже было. А ветеран МГБ Потапов, между прочим, жив… не завидую ему.
– А зачем отец туда все-таки поехал?
Но мать, не слушая его, дальше развивала свою мысль, изрядно помогая себе коньяком.
– Конечно, кого-то посадят, алкоголика какого-нибудь или местную шпану, у нас признания добиться – это в два счета, ну, чтобы народ успокоить, а может, просто замнут дело, уже заминают, кстати. А отец что-то узнал, но молчит; сказал только, что там в порту такое творилось, что и миллиона поклонов не хватит. Его уже предупредили, чтобы не лез дальше, это уже не его, а чекистов дело, а он все никак не успокоится, историческая правда ему понадобилась, душа его, видишь ли, замучила, национальные чувства покоя не дают. Как же это так, что он, чистокровный эстонец, и всю свою сознательную жизнь проработал в карательных органах, которые притесняют его же народ…
У матери уже слегка заплетался язык, и ему было странно и непривычно видеть ее такой – ослабевшей, нервной, плохо знающей, что делать. А еще было странно, что все ее знание жизни, опыт, оптимизм, энергия, честолюбие, ум и связи оказывались бессильными перед чем-то таким неопределенным и незримым, перед тем, что она с презрением, за которым проскальзывала растерянность, называла душой и что не давало покоя отцу, гнало его на этот проклятый остров, заставляя рисковать головой и карьерой.
– …Я для него вдруг чуть ли не враг номер один, ты представляешь? Я! Я, видишь ли, и понятия не имею, что они здесь все пережили, и поэтому не имею права влезать в их дела, а вот еще как имею, еще как, Юр, да ты меня слышишь?
Она поставила стакан на столик и теперь внимательным и совершенно трезвым взглядом смотрела на сына, выпрямившись в кресле.
– Ну, не слышишь и правильно делаешь. Мы с ним сами разберемся. Ты меня знаешь. А ты что, опять у бабушки сидел? Да? Нет, ты, конечно, молодец, что так о ней заботишься, но… как там, кстати, твоя Вера?
Юра повел плечами и поднялся.
– Ковалева. Да ничего вроде.
Мать опять взяла стакан и сказала ему в спину, что если надо, то пусть он приводит ее сюда, никаких проблем, а если очень надо, то они с отцом могут уйти на весь вечер, – но он уже закрывал за собой дверь.

 

Юра увидел Коломийцева на следующий день, за три дня до вечера. Тот стоял у школьного крыльца и преспокойно курил, как будто никакого Петрова и в помине не было. На нем была бежевая дубленка, шикарная и чуть поношенная, как на фарцовщиках, промышлявших у центральной гостиницы. Он был без шапки, и на его жесткие темные волосы хлопьями падал снег. Коломийцев потряхивал головой и время от времени смотрел наверх, в ослепшее снежное небо. Прежде чем подойти к нему, Юра еще немного помешкал за стеклом в холле. Хотя Леша стоял к нему боком, он был уверен, что тот давно заметил его и теперь терпеливо ждет, великодушно давая ему время собраться. Юра дождался, пока народ не вывалился из дверей и не рассыпался по снежным улицам за школьной оградой, и тогда вышел. Он молча встал рядом с Коломийцевым, и тот, еще не поворачивая головы к нему, сказал:
– Вот и зима.
Юра обвел взглядом школьный двор.
– Здесь будем говорить?
– Почему бы не здесь? Мне скрывать нечего, – ответил Леша, – но если я тебя компрометирую, то можно и в подвал пойти…
Он бросил окурок в снег и вопросительно посмотрел на Юру, который замотал головой.
– Ну как там дядя поживает?
– С дядей все в порядке, – ответил Леша, – ты меня вызывал, чтобы о дядином здоровье говорить?
– Сам знаешь, о чем.
– Ну, допустим, знаю, а ты все-таки напомни на всякий случай.
Юра видел, что Коломийцеву весело вот так стоять здесь, у крыльца школы, откуда его выперли за неуспеваемость и недостойное поведение, в вызывающе шикарной, хоть и поношенной дубленке с плеча заезжего финна, небрежно помахивая незажженной сигаретой, с поблескивающими от снега волосами. Не дожидаясь ответа, Леша кивнул в сторону холла.
– Ну а как там моя бывшая английская школа поживает? Как наше новое поколение строителей коммунизма, гордость и светлое будущее нашего прекрасного города?
– С английской школой и новым поколением тоже все в порядке.
– А как наш Чижик себя чувствует? Не простудила горлышко?
Леша говорил совершенно серьезно, и на его лице даже появилось озабоченное выражение. Он опять закурил и, стряхивая пепел в снег, то и дело исподлобья поглядывал на Юру шальными глазами.
– Нет, говоришь? Ну слава богу, а то не дай бог заболеет к вечеру, что мы тогда будем делать? Так что ты смотри, береги ее. Если заболит горлышко, давай ей теплое молоко с медом.
Юра огляделся – никого, только какая-то мелюзга около ботанического сада с визгом играла в снежки. Он заметил, что сжимает в кулаке шапку, только когда на его разгоряченный лоб стали падать снежинки. Глядя в лицо Коломийцеву, он мучительно пытался вспомнить что-то, кажется, он даже закрыл глаза, чтобы лучше сконцентрироваться, потому что на один миг и Леша, и школьное крыльцо за его спиной, и холл за стеклом, в котором он сам только что стоял, выжидая удобного момента – все это враз исчезло, а потом он, так ничего и не вспомнив, вдруг услышал свой голос:
– Почему Чижик, Леша?
Леша укоризненно покачал головой. На лице его с той же легкостью, как только что озабоченность о горлышке Чижика, и так же донельзя натуралистично, вмиг нарисовалось недоумение.
– Почему Чижик? Нет, ну ты даешь, мужик… Ты что, правда не сечешь?
Он даже вздохнул и тоже огляделся по сторонам, как бы не в силах переварить такую неимоверную тупость и поэтому ища себе в подмогу свидетелей.
– А еще золотой мальчик, гордость школы, и чему вас там учат нахер, да все уже давно всё поняли, и Сенька, и Митя Пронин, даже Янес и то допер своими телячьими мозгами, все, короче, а он – почему да почему. Я даже уже начинаю жалеть, что ввязался в дело с таким сосунком. Ну как нам тебя после этого уважать, сам подумай, а?
– Вам что, своих телок не хватает?
– Телки телками, а Чижик – это совсем другое дело. Нет, брат, ты нам подлянку не устраивай, раз обещал, надо выполнять, ты же у нас комсомольский вожак и знаешь, что коллектив подводить – это последнее дело, усек?
– Леш, она…
Но тот не дал ему договорить.
– Погоди-погоди, я, кажется, начинаю просекать. Ты за свою шкуру дрожишь, вот оно что. Как это я сразу не понял, когда ты юлить начал? Ясное дело, с такими блестящими перспективами в штаны сделать ништяк. Ну, значится, так, слушай и запоминай. Ты нам там не нужен нафиг, ты свое дело сделаешь, а потом мы и без тебя справимся. Это одно. А потом, Юрик, что ты так волнуешься? Ничего с твоим Чижиком не будет, подумаешь, от нее не убудет, а ты у нас скоро вообще станешь большим человеком, это я тебе как пролетарий говорю, а у пролетария глаз-алмаз и классовое чутье к тому же. Ты, главное, не забудь, никто ничего не докажет, даже если очень захочет, ведь она сама хотела… Ну все, бывай, я пошел, скоро свидимся.
Коломийцев спрыгнул с крыльца и заскользил по свежему снегу, рассекая его, как полозьями. У ворот он обернулся и, приложив ко рту ладони рупором, прокричал:
– Так что смотри, не подведи коллектив, товарищ Симм!
Юра все стоял на школьном крыльце, сминая шапку в руке. Он знал, что подвал уже давно решил судьбу Веры, с его ведома, а совсем скоро и с его участия. Ведь она сама хотела… Эти четыре простых слова, брошенных ему Коломийцевым в самом конце разговора, слились по велению глагола прошедшего времени в предельно простую формулу, неумолимую, как приговор, в один миг расправившись с той последней крупинкой надежды, которой он еще тешил себя.

 

С утра повалил мокрый снег, облепляя верхнюю одежду и образуя под ногами серую кашу, но к вечеру обещали похолодание и гололед. Отец уже два дня пропадал у своей знакомой, но днем зашел домой, слегка подвыпивший и с польской бройлерной курицей под мышкой. Он уже в коридоре стиснул дочь в объятиях, шлепнув пару раз по попе, после чего всучил ей авоську с курицей и сказал, чтобы она блюла себя. В носках прошел на кухню – его домашние тапочки уже давно переехали на квартиру к новой сожительнице – и, глядя, как Вера заваривает чай, вдруг прослезился и, перекрестившись, торжественно объявил, что ее мать была хорошей женщиной, царствие ей небесное, имела трудолюбие и настоящую женскую гордость, за что ее и уважал весь рабочий коллектив. Прихлебывая чай, он начал расспрашивать про ее школьные успехи, и как идет английский, догнала ли она свой класс, и Вера что-то отвечала ему, глядя в окно, чтобы не встречаться с ним взглядом, и думая, когда же наконец прекратится снег, а отец свалит к своей бабе.
Вера покрепче запахнула на себе халат и, не спросив, хочет ли он еще чаю, собрала чашки и стала их мыть. Она повернулась от раковины, только когда услышала, как отец встает из-за стола. Он как-то покорно, как собачка, пошел в коридор и, кряхтя, стал надевать ботинки, а на прощание сказал, что, наверное, надо было бы им познакомиться, а то как-то нехорошо получается. Вера рассеянно кивнула и сказала, что позвонит.
Наконец он ушел, и она сразу побежала в спальню мерить платье, которое ей на сегодняшний новогодний вечер одолжила подруга из ее старой школы. Та уже год гуляла с морячком из торгового флота, который привозил ей разные шмотки. Что-то она перепродавала и покупала у фарцовщиков новые, а что-то носила сама. Вере она по старой дружбе дала на вечер платье, с условием, что с ним ничего не случится, потому что оно было обещано одной девушке из техникума, где они теперь вместе учились.
Вера смотрела на себя в большое мамино зеркало. Казалось, что длинное, до колен, с воланами на груди платье было сшито не из ткани, а из водородных молекул. Серебристо-лиловый материал тек по легкому телу Веры, нежно омывая его, ни одна складка не повторяла другую, и все вместе они, как волны, струились вокруг ее рук, плеч, груди, живота, бедер, ног, сливаясь в одно переливчатое целое. Вера подняла вверх руки, и расширенные книзу, воздушные рукава скатились до плеч, обнажив тонкие бледные руки. Двумя пальцами она приподняла юбку и стала кружиться по спальне, пока, обессилев, не упала на кровать. Ей казалось, что она так тяжело дышит от неимоверного счастья, которое просто не умещалось в ее теле. Оно яростно стучало в ее груди, оповещая о себе всему миру, и так сильно кружило ей голову, что она не могла подняться с кровати. Все еще тяжело дыша, Вера закрыла глаза и увидела Юрино лицо, который сегодня опять подошел к ней в школе и на глазах у Чернышевой со всей ее компанией сказал, что будет ждать ее вечером.

 

Когда Умник вошел в актовый зал, новогодний вечер уже был в полном разгаре. Он бросил пальто на стул около дверей, чтобы не спускаться в раздевалку, если вдруг придется срочно бежать на улицу. Он уже и так потратил кучу времени, и все напрасно. Прежде чем прибежать сюда, Умник побывал у Вериного дома и долго звонил в ее дверь, а потом, не дожидаясь, пока придет трамвай, сломя голову побежал в подвал, полный самых страшных предчувствий, несколько раз упав по пути из-за гололеда. Но там было тихо и темно, и только еще больше воняло кошками, чем обычно. Он подергал запертую дверь и, чуть не плача, стал стучать в нее кулаками, но оттуда не раздавалось ни звука, а то, что он принял за дыхание подвала, исходило из его собственной груди.
Немного успокоившись, он побежал в школу и теперь стоял здесь у входа в зал, озираясь и привыкая к светомузыке, резкими лучами разрезающей темноту. Как и в прошлый раз, когда он искал Веру, Умник стал обходить зал по периметру, не сводя глаз с танцующих. Среди них ее не было, и тогда он пошел по новому кругу, но уже вдоль стен, где в два ряда стояли стулья, надеясь найти ее где-нибудь в темном углу в Юриных объятиях. Натыкаясь на тела, он чертыхался и шел дальше, а когда кто-то узнал его и спросил, что он здесь потерял, то Умник с отчаянием ответил, что он потерял Веру Ковалеву.
Он обязательно должен был найти ее – ведь пока она была здесь, рядом с ним, с ней ничего не могло случиться. Но ее нигде не было, а после того как он, бесцельно побродив взад-вперед вдоль сцены, где стояла аппаратура, опять очутился у входа, в зал вошла Маня Рахимова, в мужской фиолетовой рубашке навыпуск и в черных брюках, непохожая на других девочек, и, увидев его, остановилась. Посмотрев на него, она ничего не спросила, а сразу сказала, что Вера полчаса назад ушла с Юрой Симмом.

 

Сначала они целовались в коридоре нового здания, прямо у кабинета Петрова, и Вера вздрагивала от каждого звука, пока Юра не подергал ручку, убедив ее, что Петрова здесь нет и быть не может. Он пошутил, что, даже если бы Петров и застукал их, он бы только похвалил ее. Ведь сегодня на ней было платье до колен, как и полагается советской девушке, а он, Юра, был председателем комитета комсомола и гордостью английской школы, так что за их моральный облик можно было не беспокоиться.
Потом Юра потащил ее в раздевалку. Там им точно никто не помешает. По дороге они пару раз быстро прижимались к стене, заслышав голоса, а когда Вера уже бежала за Юрой по лестнице, ведущей вниз, она обернулась на громкие шаги, почти топот, и вздрогнула, увидев мчавшегося по коридору Умника. Не заметив ее, он исчез за углом.
В раздевалке было душно, сумрачно и пахло мокрыми шубами. Юра затащил ее в угол и стал больно целовать в губы и шею. От него шел запах алкоголя, как от отца, но сейчас она подумала, что именно так должны пахнуть настоящие мужчины. Когда он засунул ей руку под платье и потом сразу в нее, она только слегка пискнула, а он оторвался от ее лица и, посмотрев на нее, спросил, хотела ли она тогда. Не понимая, почему он спрашивает это, она закивала головой. А сейчас? Вера опять закивала и сама снова прижалась к его рту, чтобы не видеть его глаз, а он быстро задвигал пальцем туда-сюда. Он часто задышал, как тогда на диване, и она, задрожав, стала ждать, когда же он повалит ее на пол и это наконец случится.
Но вдруг он вынул палец и сказал, что надо искать другое место, что сюда сейчас набежит народ, чтобы выпить и потискаться. Она стала оправлять платье, боясь встретиться с ним взглядом, ей почему-то стало стыдно своего желания.
– Ко мне сегодня нельзя, – сказал Юра, – у нас гости.
Все еще возясь с платьем и не глядя на него, Вера сказала, что они могут пойти к ней. Но он перебил ее.
– Я знаю одно место. Две минуты. Там полная свобода. Давай, бери свое пальто и поехали.
На улице он обнял ее и молча повел в сторону магазина. Увидев кирпичный дом с вывеской «Продукты», Вера прыснула:
– Ну ты придумал, в магазине, что ли, так его сначала взломать надо.
– Да нет, все гораздо проще, Чижик, – засмеялся Юра, но в его голосе теперь звучало напряжение.
Он уже заводил ее в подъезд со слепой лампочкой, потом аккуратно прикрыл за собой дверь и, взяв Веру за руку, потянул вниз. Она чуть замешкалась, вопросительно глядя на него, а он, опять засмеявшись, пожал плечами.
– Почему бы и не здесь? В подвале нам никто не помешает. Не бойся. Чижик, давай, вот сюда, осторожно, не споткнись, тут ступенька отбита, держись рукой за перила, еще чуть-чуть, мы уже почти пришли, сейчас будет свет, вот увидишь.
Когда они наконец спустились в подвальный коридор, что-то быстрым ветерком проскользнуло у их ног. Вера вскрикнула и крепче схватила Юру за руку.
– Кошки, – сказал он, таща ее за собой.
Впереди заскрипела дверь, Вера остановилась и вдруг почувствовала, что Юра отстал от нее и теперь стоит за ее спиной, подталкивая ее вперед. Дверь открылась, и в тускло-желтом мерцании подвала одна за другой появились тени, которые стали обступать ее со всех сторон.
– Я ж говорил, он свой мужик, – услышала она тягучий голос. – С тебя бутылка, Мишок.

 

На какое-то мгновение Умнику показалось, что это была спина Юры, но, когда парочка в дальнем углу раздевалки отпрянула друг от друга, услышав его шаги, Умник увидел, что ошибся.
– А ну иди отсюда, – прорычал парень и, отвернувшись, опять взялся за свою девицу.
Но Умник, потея в своем толстом пальто, уже мчался наверх по лестнице. Он успел обежать всю школу, и раздевалка была его последней надеждой, которая только что так же бесславно рухнула, как обваливается побуревший, обсиканный собаками сугроб в последние часы зимы.
Теперь вместо надежды в его груди бушевал ужас, испытанный им в подвале, когда он услышал слово «чижик» и сразу подавился дымом, чтобы скрыть его. Кто-то окликнул его в холле, но он даже не оглянулся, чтобы не терять времени. Пустая улица обдала его колючим холодным воздухом и ослепила темнотой. Когда Умник, перебежав на другую сторону, услышал за спиной шаги, он вдруг обрадовался, как будто бы только что доказал неизвестную теорему, бесспорным доказательством которой был он сам, Умник, сломя голову бегущий по черной улице с безлицым мужиком за спиной, который уже наяву гнал его все дальше и дальше. Если бы Умник не боялся потерять время, то он бы обернулся и помахал мужику рукой, как старому знакомцу, благодарный ему за то, что тот покинул его сны и, обернувшись аксиомой, помог доказать неизбежность происходящего. Но эта мгновенная радость так же внезапно исчезла, испарившись под жаркой ватной подкладкой его пальто. Задыхаясь, Умник подбежал к подъезду кирпичного дома и во второй раз за сегодняшний вечер нырнул в него. Как и в том сне, ноги его сразу же ослабли, шагнув на первую ступеньку, и Умник схватился за перила, чтобы продолжить свой путь. Под лестницей, куда не доходил свет тусклой лампочки, была кромешная тьма. Где-то совсем рядом мяукнула кошка. Но из-за двери подвала в самом конце коридора просачивался свет, оттуда же доносилась музыка из магнитофона, который сюда обычно приносил Дима Пронин. Вдруг Умнику показалось, что он здесь не один, что кроме кошки и крыс в этом темном предбаннике находится еще одно живое существо. Он оглянулся, но, ничего не увидев, пошел дальше к двери. Забарабанив в нее кулаком, он стал дергать за ручку, и она сразу открылась, как будто кто-то стоял за ней. В щель высунулось потное лицо Янеса, который с изумлением воззрился на него.
– Тебе чего?
Ничего не сказав, Умник бросился на него, пытаясь проскочить вовнутрь, но Янес одним движением отбросил его назад и вышел в коридор, притворив за собой дверь.
– Где Вера?
Петя Янес по-прежнему смотрел на него с изумлением.
– А тебе-то что? Распух, что ли? Ты, может, тоже хочешь?
За дверью что-то прокричали.
– Да это Умник прискакал, говорит, по Чижику соскучился, – ответил Петя, повернув голову к двери.
– Гони его в три шеи, – раздалось из-за двери, и музыка зазвучала еще громче.
– Слышь, че говорят?
Умник опять бросился на Янеса, но тот, теперь уже прицельно, так двинул его в челюсть, что Умник зашатался и хлопнулся затылком об пол…
* * *
Маня Рахимова долго плутала по южному микрорайону. Она уже побывала в центральной больнице, но ей сказали, что Вера Ковалева здесь в списках не значится, и посоветовали съездить в новую больницу.
Оказалось, что она вышла из троллейбуса на две остановки позже, и теперь ей пришлось идти назад через хмурые, скользкие дворы. Один раз ее направили в другую сторону, и большое серое здание, маячившее за жилыми домами, к которому она бесконечно шла по обледенелым дорожкам, оказалось не больницей, а политехническим институтом. Выбравшись к большой дороге, она решила двигаться по маршруту троллейбуса, чтобы не заблудиться. Наконец кто-то показал ей на лесок в глубине сквера, и она опять свернула с большой дороги, на этот раз с успехом.
Большие белые корпуса новой больницы были окружены сиротливыми зимними деревьями. В первом корпусе ей сказали, что информацию о больных дают в корпусе номер три. В третьем корпусе, на краю больничной территории регистраторша, недовольно поглядывая на Маню, долго листала толстый журнал, несколько раз переспрашивая Верину фамилию. Оторвавшись от него, она спросила, кем пациентка приходится Мане, и добавила, что ее уже вряд ли пустят к ней, так как сегодня предпраздничный день с ограниченными часами посещений. Потом она махнула рукой в окно и сказала, что больная Ковалева находится в пятом корпусе, в отделении номер семь гинекологии. При этом она поджимала губы и качала головой.
Только сейчас, когда она убедилась, что Вера жива, Мане стало страшно. Она не представляла себе, какой будет Вера и что она, Маня, скажет ей после того, что случилось в подвале. Ее бросило в жар после всей этой беготни, и она стянула с себя шапку, еще не дойдя до стеклянной двери пятого корпуса. Чтобы успокоиться, Маня остановилась и подставила разгоряченное лицо морозному ветру, а потом, уже не раздумывая, быстро зашагала к крыльцу.
В холле было пусто и пахло щами и болезнью. К Мане уже спешила медсестра и, выслушав ее, послала на третий этаж, предупредив, что сегодня предпраздничный день и часы посещений ограничены. То же самое ей сказала медсестра на третьем этаже, а потом, повздыхав, все-таки разрешила Мане зайти в палату. Маня засунула ноги в большие больничные тапочки и зашаркала по коридору. Дверь одиннадцатой палаты была приоткрыта, и Маня осторожно заглянула вовнутрь. Она сразу увидела Веру, которая полулежала на кровати у окна, привалившись к подушке. Ее рыжеватые волосы были зачесаны назад, а открытое лицо было такое бледное, будто вся ее кровь прихлынула к сердцу, которому она сейчас, видимо, была нужна больше всего. Маня стала лихорадочно соображать, что сказать Вере, но в голову ей лезла только какая-то ерунда вроде поздравления с Новым годом и новым счастьем. Она бы, наверное, так и простояла за дверью, если бы ее не заметила соседка Веры, русская баба с полным макияжем на лице, которая, приподнявшись на локте, закричала:
– Ты чего там стоишь, как сиротка? Проходи давай, мы гостям рады. Ты к Верке? Вер, к тебе тут подружка пришла…
Вера повернула голову, и тут Маня поняла, что больше всего поразило ее в Вере и отчего она не могла придумать ни одного слова, застыв соляным столбом у дверного косяка. Бледное лицо с заостренными чертами и искусанными, в трещинах, губами больше не принадлежало Вере – теперь за ним пряталась чужая старуха, прожившая длинную и страшную жизнь и с высоты этих лет смотревшая на вошедшую в палату молодую девушку враждебно-пустым взглядом. В эту самую черную брешь, пробитую между ними страшными годами, прожитыми Верой за одну ночь, и сгинули все слова, которые она хотела сказать ей.
– Привет, – сказала Маня.
Вера кивнула и сразу отвернулась к окну, теребя между пальцами завязанную на шее бантиком белую тесемку казенной ночной рубашки.
– А к ей сегодня уже батя приходил, – сообщила словоохотливая соседка. – И еще один мужчина, представительный такой, в солидном костюме.
Маня подошла поближе и села на краешек кровати, изо всех сил пытаясь разглядеть в этом странном, юном старухином лице прежнюю нежную и легкомысленную Веру. Ей казалось, что если у нее это получится, то пропасть между ними исчезнет и сразу вернутся все те дурацкие и смешные слова и привычные нелепые глупости, которые они, давясь от смеха, рассказывали друг другу.
– К тебе папа приходил, да?
Больше ей ничего не могло прийти в голову.
– Ага, – неожиданно охотно откликнулась Вера. – Приходил, вон, мандарины принес. Очень расстраивался, что я себя не соблюла, он же меня предупреждал все время. – Вера усмехнулась и опять отвернулась в окно. – А еще Петров наведывался. Долго здесь сидел, я чуть не заснула. А он все сидел и рассказывал, какая у нас замечательная школа, самая лучшая школа в городе с английским уклоном, и какие там учатся замечательные ребята с блестящими перспективами, в общем, новая смена, которой будет гордиться вся страна, и чтобы я не забывала об этом, и что он прожил длинную жизнь и работал в самых разных коллективах, и чего только не повидал на своем веку хорошего и плохого, но больше хорошего, и что я должна понимать, что скоро выпускные экзамены, самый ответственный момент в жизни школы – ведь после них начинается настоящая трудовая жизнь, а некоторые, самые активные и талантливые ученики, пойдут учиться в лучшие вузы страны, и для этого им нужна хорошая характеристика, ну, я ему сказала, что все понимаю, и он наконец отчалил.
– Вера…
– Я выживу, Маня.
Вера замолчала. Лицо у нее посерело от усталости и еще от того, что было скрыто под байковым одеялом и о чем Маня старалась не думать, глядя ей в лицо.
– Вера, – сказала она еще раз и тоже замолчала, беспомощно посмотрев на соседку, которая, повернувшись к ним спиной, что-то двигала на своей тумбочке.
Маня мучительно перебирала в памяти правильные, глубокомысленные и важные слова, которые она вычитывала в книжках, но никак не могла найти хотя бы одного подходящего, чтобы согнать с Вериного лица это равнодушное и чужое выражение, пока Вера, прочитав ее мысли, вдруг сама не сказала: «А пошла ты со своей жалостью…» – и, прикрыв глаза, откинула голову на подушку.
Маня заплакала, уже переодевая обувь. Она долго возилась с молнией на сапогах, как можно ниже опустив голову, чтобы дежурная медсестра ничего не заметила. Но та все-таки что-то учуяла.
– И чего ты хнычешь? Радоваться надо, что все так хорошо кончилось. Оклемается твоя подруга, куда денется, да еще, может, и замуж кто возьмет, вот только рожать, наверное, уже не сможет.
Успокоив Маню, медсестра с чувством выполненного долга опять уткнулась в журнал, а по Маниным щекам все катились слезы, которые она, всхлипывая, утирала рукавом свитера.
Примостившись на заднем сиденье троллейбуса и не глядя на пассажиров, Маня доехала до одной из центральных площадей города. Она перешла на другую сторону и уже стояла на трамвайной остановке, чтобы ехать домой, как вдруг вспомнила об Умнике и сильно заволновалась. Как же она сразу не подумала о нем? Ведь он ничего не знал о Вере, так же как и она сама еще несколько часов назад, когда, бегая по южному микрорайону в поисках больницы, так боялась, что больше никогда не увидит ее. Она обязательно и как можно скорее должна была сообщить ему, что Вера жива и будет жить дальше, несмотря ни на что. Когда-то, в пятом классе, они ходили к нему делать стенгазету, поэтому она знала, что Умник живет за бульваром Ленина, совсем недалеко отсюда.
Маня опять пересекла площадь и побежала, все быстрее, как будто боялась не успеть. Она вспомнила, как он, зажав под мышкой портфель, выходил из класса, положив на стол Рудневой чистый лист бумаги. На следующий день Маня хотела спросить у него, зачем он сделал это, но забыла. А теперь, обгоняя прохожих и скользя по замерзшим лужам, она поняла, что этот белый лист бумаги, который их математический гений сдал вместо контрольной, означал что-то очень важное. Что-то, что жило в Игоре Гладкове и мучило его вместе с его любовью к Вере, и вместе с его любовью к Вере не умещалось в нем и требовало выхода. Что-то, о чем никто не догадывался, не только потому, что всем было наплевать на Умника до и после контрольных по математике, но и потому, что этому не было ни названия, ни места в жизни английской школы.
И именно поэтому Мане надо было спешить, так же, как и тогда, тем жарким днем в последнее лето прекрасной эпохи, когда она бежала, не разбирая дороги, спасаясь от черных теней вековых елей, под которые никогда не проникало солнце, от жалобного скрипа высоких сосен в синем морском воздухе, от колючего дикого малинника, который в кровь раздирал ее голые ноги и руки, и от большого дома с пустыми окнами, безмолвного, как разбросанные по зеленым садам поселка валуны из ледникового периода, но откуда иногда доносились странные шорохи и где в заброшенном дворе с заросшими грядками мелькал тонкий, как арабский нож, силуэт.
Правда, под ногами у нее теперь вместо земли, травы и камней стелилась замерзшая ледяная корка, испещренная желтыми крапинками песка, но сердце так же неистово билось, как и тем странным летом, которое навсегда поселилось в ней, тайным, пятым временем года.
Маня уже пробежала памятник Ленину и свернула на широкую улицу, в последний момент вспомнив, что вход в дом Игоря Гладкова был со двора. Она нырнула в темную арку и понеслась вверх по лестнице мимо дверей, обитых черным дерматином. Добежав до третьего этажа и не переводя дыхания, Маня нажала на звонок. Потом еще раз, посильнее и долго держа палец на звонке, пока не поняла, что никто ей не откроет.

 

Услышав звонок, Умник растерялся. Почему-то ему и в голову не приходило, что кто-то может так просто нарушить его планы. А когда стали звонить еще и еще, он испугался, что вот сейчас жизнь за пределами его тела и разума грубой силой ворвется сюда и не даст ему осуществить задуманное. Надо было торопиться, родители ушли к знакомым, как они сказали, на часок и могли уже скоро вернуться. Он точно знал, что не смог бы ничего сделать, если бы мать ходила по квартире и он бы слышал ее ворчание, что вот, их гениальный сын опять заперся в ванной и что-то происходит с ним в последнее время, но что она может поделать, если он почти перестал разговаривать с ней, только «да» и «нет».
Конечно, еще оставалась ночь, но ему очень не хотелось, чтобы она или отец утром нашли его в ванной. Почему-то ему казалось, что он предаст их так еще сильнее, воспользовавшись их беспомощностью, и что они потом до самой смерти будут казнить себя и друг друга, что не проснулись, оба или поодиночке, в тот момент, когда их единственному сыну было так плохо, или совершенно случайно, от ночного кошмара, жажды или просто от того, что захотели в туалет. Вдруг Умник подумал, что люди не только делают, но и все понимают неправильно. Подумав об этом, он посмотрел на себя в зеркало и увидел, что улыбается. Разве тот, кому так плохо, может улыбаться?
Нет, Умнику не было плохо, просто он больше не хотел быть, не имел права. Поэтому он так и торопился. Конечно, если бы он еще подождал, то сначала наступил бы Новый год, а потом каникулы, а после них ему было бы проще все сделать. У матери бы опять начались занятия в школе языков, а отец и так каждый день ходил на службу.
Но Умник больше не имел права быть, ни одного часа, ни даже одной минуты. Не имел права, потому что не смог спасти Веру и теперь должен был искупить свою вину.
Заломило затылок, Умник поморщился и легонько погладил его, а потом опять улыбнулся, подумав о полной бессмысленности этого жеста, и тут опять увидел свое отражение в зеркале. От этой улыбки на гадком лице его замутило, а щеки залила розовым волна стыда. Веры больше не было, а он стоял и лыбился, как последний идиот, урод несчастный.
Вера… Умник очнулся в подвале от того, что кто-то ползал по нему. Он в ужасе вскочил на ноги и бросился к двери. Но она была закрыта, и за ней стояла полная тишина, как в могиле, подумал он. На улице он хлебнул морозного воздуха, и его опять зашатало. Он прислонился к стене, прикрыл глаза и услышал вой сирены, сначала вдалеке, а потом все ближе, вой разрастался концентрическими волнами, вбирая в себя весь ночной город и вздымаясь до набухшего снегом мутного неба. Потом, опустившись на землю, сирена стала слабеть и удаляться, растворяясь в черном воздухе и навсегда увозя с собой Веру за город, а потом все дальше и дальше, в неведомое, бесформульное пространство, откуда, как из подвала в его сне, не было выхода.
Умник занервничал и сказал себе, что надо спешить. А то сейчас заявятся родители, и ему опять надо будет жить, двигаться, дышать, ходить по квартире, что-то говорить и, может быть, даже, удлиняя в себе жизнь, есть котлеты, которые сегодня собиралась жарить мать. Не поворачиваясь, Умник стянул с веревки полотенце и быстро повесил его обратно. Только не мамино, она тут ни при чем. Он секунду подержал в руках свое полотенце, тоже китайское, как и у родителей, но с голубой райской птицей и красными иероглифами. Потом залез на табуретку и почему-то потрогал отопительную трубу, перед тем как перекинуть через нее полотенце. Отключив сознание, Умник обмотал полотенце вокруг шеи, завязал узел покрепче и оттолкнул ногами табуретку.

 

Родители пришли из школы поздно. Отец молчал, а у матери от возбуждения горели глаза и щеки. Зайдя в комнату, она сразу подошла к Юре и обняла его, чего не делала уже много лет, а может, вообще никогда. Во всяком случае, он не помнил, когда она в последний раз так прижимала его к себе. Теперь же мать гладила его по голове, приговаривая слезливым, бабьим голосом, который она так презирала в других женщинах.
– Мой мальчик, будь осторожен, пожалуйста, я тебя очень прошу, ведь ты у меня один.
Он высвободился из ее объятий и сел на диван. Отец стал молча разливать по стаканам коньяк. Мать тоже села, все продолжая говорить.
– Они ничего не нашли – ни записки, ни письма, ничего… Повесился на трубе в собственной ванной. Несчастная мать. Он у них тоже один, как и ты у нас, Юра. Этот Игорь Гладков, гордость школы, математический гений, я просто не понимаю таких… Говорят, из-за этой девочки, Веры Ковалевой, там была какая-то безобразная история в подвале с местной шпаной, она теперь лежит в больнице, а виновных нет, она, оказывается, сама туда пошла. Так вот, то ли она ему голову крутила, то ли что-то обещала, никто толком ничего не знает, он был очень скрытный, и друзей у него не было. Но чтобы из-за какой-то вертихвостки такую трагедию устроить… Кстати, ваш Петров подошел ко мне и спросил, знаю ли я что-нибудь об этой Вере, может, я ее видела в последнее время, подумать только, какая наглость, я ему так и сказала, что мы к себе в дом не пускаем кого попало…
– Ладно-ладно, хватит, – встрял отец и сунул в руку жене стакан. – У парня, наверное, давно что-то было на душе, а никто не заметил, ни школа, ни родители. И про Веру эту мы тоже ничего не знаем.
Мать посмотрела на Юру, но тот только пожал плечами.
– Я ее с вечера больше не видел. А Умника там, по-моему, вообще не было. Он редко на вечера ходил.
– Да выживет эта Вера. У нас девочки живучие. А Петров только пусть попробует еще на что-нибудь намекнуть, – все возмущалась мать, – я им такую статью накатаю о воспитательной работе и формировании нового человека в лучшей русскоязычной школе в городе, и рука не дрогнет.
– Успокойся, Елка, – голос отца звучал примирительно, – как будто Петрову это нужно больше всех. Ему сейчас школу надо спасать, а не истиной заниматься.
– Все-таки ты иногда говоришь вполне разумные вещи, хоть и эстонец, – сказала мать.
– По-моему, это больше относится к вашему великому народу, Мариванна, – ответил отец, который всегда называл так мать, когда хотел подразнить ее. Если они начинали подкалывать друг друга по национальному признаку, значит, все было в порядке и в доме опять наступала гармония, основанная на единстве и борьбе противоположностей.
– А про самоубийство на самом высшем уровне ты слышал? Кстати, в один день с Игорем Гладковым?
– Это замминистра-то, который скоропостижно скончался?
– Он самый, товарищ Папутин.
– Это как-то связано с Афганистаном?
– А ты как думал? Сейчас все с ним связано.
– Тогда слушайте и внимайте.
Отец встал по стойке смирно и, устремив взгляд на голубые горизонты, стал декламировать:
– Правительство ДРА, принимая во внимание продолжающееся и расширяющееся вмешательство и провокации внешних врагов Афганистана и с целью защиты завоеваний апрельской революции, территориальной целостности и так далее, обратилось к СССР с настоятельной просьбой об оказании срочной политической, моральной, экономической помощи…
– …включая военную помощь, о которой правительство Афганистана ранее неоднократно обращалось к правительству СССР… – подхватила мать таким же газетным тоном и, подняв в воздух стакан, закончила: – И Правительство СССР удовлетворило просьбу афганской стороны. Мы тоже, между прочим, газеты читаем.
– И пишем, Мариванна.
– И пишем тоже.
– Он что, совсем из ума выжил? Ты представляешь, что это значит?
Они уже забыли об Умнике и, усевшись на диване с бутылкой армянского коньяка под рукой, оживленно обсуждали международную обстановку.
– Лёлик? Да он уже давно ничего не решает, Индрек. Он уже еле языком ворочает, а о мозгах и говорить нечего. Да он со своей дачи не вылезает. Там всем тройка управляет. Прям из орехового кабинета.
– Та самая, что присвоила тайную доктрину марксизма?
– Вот-вот, совсем как в Великом инквизиторе. А что все это значит? Почему же, я представляю. Еще одну армию голодранцев будем кормить, мало им Кубы и черномазых.
– Нет, Елка, все серьезнее. Это война.
Мать молча пригубила коньяк.
– Люблю армян, Индрек, хороший у них коньяк. Люблю их почти так же, как эстонцев. А что война, так это точно.
Она посмотрела на Юру, который за все это время не проронил ни слова.
– Ну что, сын, поедешь защищать достижения апрельской революции?
– Если Родина прикажет…
Мать усмехнулась:
– Молодец, правильно мы тебя воспитали. – И, опять посмотрев на отца, добавила: – Там уже резня идет в библейских масштабах. Про Амина читал в «Пульсе планеты»? Кабульское радио отметило, что революционный суд за преступления против благородного народа Афганистана, в результате которых были уничтожены многие соотечественники, в том числе гражданские и военные члены партии и так далее, приговорил Хафизуллу Амина к смертной казни. Приговор приведен в исполнение. Цитирую слово в слово. Вот что значит железная память советского журналиста-профессионала.
Тут мать опять подняла стакан:
– Итак, да здравствует новый генеральный секретарь ЦК НДПА, председатель ревсовета и премьер-министра ДРА товарищ Бабрак Кармаль! Да, кстати, говорят, этого Амина пять раз пытались прикончить. А он, шайтан его побери, ни в огне не горит, ни в воде не тонет, прямо как Распутин. Но теперь, кажется, всё. Так, Юр, в одно ухо вошло, из другого вылетело, понял, что я имею в виду? Короче, голову этого дикого вождя ассирийского презентовали в Кремле как вещественное доказательство. Везли в специальном пакете.
– А потом голову Амина преподнесли ореховой тройке на блюде, как голову Иоанна Крестителя? – спросил отец.
– А ты думаешь, наши чекисты пляшут хуже Саломеи? Я чувствую, Индрек, в тебе разыгралась солидарность одного малого народа к другому малому народу. Понимаю, но ты уж, пожалуйста, этого язычника ассирийского не жалей, подумаешь, христианин нашелся. Он, между прочим, скольких уже погубил. А еще, по большому секрету: Папутин-то, говорят, застрелился из пистолета, который ему подарил Амин. Они были большими друзьями. Юр, ты куда?
– Я к бабушке, может, ей чего нужно…
– Ну к бабушке, так к бабушке, молодец. Она у нас в последнее время совсем сдала. Врач сказал, у нее вроде опять был микроинсульт… А я знаешь, что подумала, Индрек, вот этот несчастный мальчик Игорь Гладков, ну, умненький такой, весь в математике, один у своей матери и наверняка совсем невинный, не то что мы все, сколько яблок уже скушали… А может, он, ну как тебе сказать, принес себя в жертву что ли, за всех нас, может, на него жребий для отпущения грехов вышел, а он его почувствовал и… – мать черкнула рукой вдоль шеи, – так что его смерть, возможно, совсем не такая бессмысленная, как кажется…
– Нет, ну такое может прийти в голову только пьяной Мариванне, – перебил ее отец. – Вот уже и Христа из него сделала.
– А что? По-моему, очень красивая мысль, и, между прочим, она должна была бы тебе первому прийти в голову, ты же у нас активно душу спасаешь…
– Свою душу – да, и каждому могу это посоветовать, тебе в первую очередь, а этот несчастный мальчик сам не знал, что делал. Может, нервы не выдержали, может, еще что. Сломался, в общем. Ну это же надо… вот она, ваша типично русская черта: из всего разведут философию, и чем извращеннее, тем лучше, интереснее. Жертву им подавай для смысла жизни, а заодно чтобы и от грехов очиститься. По-твоему получается, что и та девочка двухлетняя, которую в ноябре садист убил, нам всем была послана для спасения? Она ведь, между прочим, еще невиннее была, чем этот Игорь. Идеальная мученица, а что убийцу так и не нашли, это уже так, ерунда, мелкие детали, не имеющие отношения к нашей высокой философии. Просто так, видите ли, скучно жить на этом свете, господа… Да ты о родителях его подумала? А?
– Ну ладно-ладно, не заводись, ты мне лучше еще коньячку подлей, уж больно хорош. Давай-ка за дружбу народов, теперь наша коллекция пополнится и дикими ассирийцами со всякими там Навуходоносорами и прочими Олофернами…
Бабушкина дверь осталась приоткрытой, и до Юры еще долго доходили голоса и смех из гостиной. Он сидел на краю кровати, держа бабушку за высохшую руку. Казалось, сожми он ее покрепче, и она рассыплется в прах прямо к нему в ладонь. И все-таки эта рука жила, в ней теплилась жизнь, как в последнем угольке потухшего костра, и Юра стал поглаживать ее, моля об ответном рукопожатии, от которого сейчас, казалось, зависела его жизнь.
Он долго сидел так, сгорбившись; вот уже затихли родительские голоса, замерли звуки двора за окном, только стрелки часов тикали наперегонки с его сердцем. Почему-то он не мог смотреть на бабушку, а когда все-таки поднял глаза, ему привиделась Вера, ошеломленное лицо, которое она повернула к нему, перед тем как за ней захлопнулась дверь подвала. Он тоже смотрел на Веру, как и тогда, не в силах отвести взгляда, пока она не исчезла в подвале, а бабушка, глядя на Юру, вспоминала первый год его жизни, когда они с дочерью на все лето поехали на море по настоянию врачей. Его организму не хватало йода, и Юру надо было каждый день по два часа держать над морской водой, чтобы его тело насыщалось йодом. У местной эстонки они снимали комнату с верандой в большом деревянном доме у самого моря с соснами и мшистыми валунами в саду. С утра они шли на пляж, потом возвращались пообедать и отдохнуть, а пополудни опять спускались к морю лечить Юру.
У дочери начинали быстро затекать руки, и она, утомившись, передавала ей голенького Юру и сама шла на берег читать, а бабушка нежно брала его и, ни разу не почувствовав усталости, стоя по пояс в воде, держала его над целебным морем, сколько нужно. Иногда она вытягивала руки над головой, и послеполуденное солнце обливало его тельце золотым светом, а он тянулся ручками в небо и улыбался. Ее золотой мальчик. Когда он вырос, она все хотела рассказать ему это, но забывала, а потом ее разбил паралич, и все в ее теле застыло, кроме дыхания. Дочь же воспоминания не очень интересовали, она не любила и не умела ими делиться и считала это бесполезным занятием, предпочитая жить настоящим.
Бабушке казалось, что если Юра сейчас узнает об этом, то ему станет немного легче, и она опять бранила свое бессильное тело, которое после последнего удара даже плакать разучилось. И все-таки она не теряла надежды, что он как-то почувствует, как она любит его, и жалеет, и плачет по нему невидимыми слезами, тоже не зная, как же ему теперь жить дальше, и поэтому, не отрывая от него глаз и напрягаясь изо всех сил, все думала и думала о нем, о своем золотом мальчике, над морем в синем небе, в лучах вечернего солнца.
Назад: Портрет Веры в юности
Дальше: Книга 3 Перед заходом солнца