Книга: Шестнадцать деревьев Соммы
Назад: 8
Дальше: 10

9

«Это беспокойный ребенок, энергичный, как щенок, просыпается засветло. И тогда единственное, чего он хочет, – это играть в прятки среди яблонь. И как бы ни устала, я играю с ним, потому что всякий раз, как мы снова находим друг друга, это служит напоминанием о том, что жизнь имеет смысл. Я разговариваю с ним по-французски, Вальтер – по-норвежски. Так интересно, какое первое слово он скажет. Мы поспорили на две кроны».
Мама с Эйнаром переписывались по-французски. Почерк у нее был неровный, с длинными хвостиками.
«Я мечтала стать стеклодувом, – писала она. – Школьные предметы давались мне не очень хорошо, но работать руками получалось, и я уже присматривала себе место подмастерья».
Вот бы она и взаправду стала стеклодувом, подумал я. После нее осталось бы что-то долговечное, завещанное, как чувство формы, как от Эйнара.
И вдруг по спине у меня побежали мурашки. Я ощутил прилив любви, но с колющими краями. Мама отзывалась обо мне как о «la lumière forte et belle» – о прекрасном и ярком свете в ее жизни. О том, что «спасло ее от затмения».
Затмения? Я вложил письмо в конверт, рассортировал конверты по датам и открыл самое первое. В нем она упоминала, в несколько смущенных выражениях, первую встречу с Эйнаром в Норвегии. Видимо, мама оскорбила его, назвала каким-то обидным словом: она писала об этом как о «недоразумении» и просила у него прощения за это.
«Пойми, я ведь явилась на хутор с мыслью о мести. Теперь странно об этом подумать. Вместо этого я нашла домашний очаг. Предателя там не оказалось. Только его брат, а он сказал, что ты умер. Я прощаю ему эту ложь, он думал таким образом поддержать меня. Вскоре я поняла, что война и по нему прокатилась тяжело. Странно было рассказывать мою историю человеку, носившему немецкую форму. Поведать ему обо всем, что моей приемной матери пришлось испытать в Равенсбрюке. Рассказать, как моя родная мать погибла из-за его брата.
Сверре рассказывает, что ты был мечтателем, не понимавшим, что врываешься в чужую жизнь, нарушая ее ход, или подвергаешь людей опасности. Альма была и осталась неприветливой. Замкнутой, по не понятным мне причинам. Она довольствуется практической стороной жизни. Сам же Сверре сказал, что во мне он видит свет, который когда-то погас для него. Но тут появился ты и нарушил все наши планы…»
Тут письмо обрывалось. Мать даже не подписала его. Должно быть, Эйнар тут же послал ей ответ, потому что всего через двенадцать дней на Саксюмской почте проштемпелевали новое письмо с Шетландских островов.
С этого момента ее тон стал более спокойным, более откровенным, и она стала рассказывать о своей юности. Я задумался о том, что же такое написал Эйнар, чтобы успокоить ее, и вдруг меня осенило, что, возможно, его письма все еще хранятся где-то в Хирифьелле.
«Мне бы хотелось навестить тебя, – писала она. – Но тогда уж поскорее. Ведь пятый месяц пошел. Потом путешествовать будет трудно».
В январе 1968 была отправлена открытка из больницы Лиллехаммера: «Здоровый и красивый мальчик! Назовем его Эдвардом в честь дедушки, но считай, что буква “Э” в честь тебя».
Мамины слова приносили и боль, и утешение. Я перечитал письма по несколько раз, запоминая, какие она использовала выражения, какой смысл вкладывала в то, чего не говорила. Она описала все, что Франсина Морель рассказывала о женском лагере. Так мне удалось свести воедино истории жизни мамы и бабушки и в конечном итоге выяснить правду о том, зачем мои родители отправились со мной во Францию осенью 1971 года.
В 1944-м мою бабушку, Изабель Дэро, видевшую, как повесили ее родных, загнали в товарный вагон и отправили в Равенсбрюк. Полин, ее пятнадцатилетняя сестра, умерла в дороге. Изабель крепко обнимала худенькое тельце, пока оно не начало коченеть. Охранники заставили ее оставить сестру в груде тел других погибших.
В бараке Изабель познакомилась с Франсиной Морель, прибывшей туда месяцем раньше, и они потихоньку выработали свои способы выживать на этой территории нечеловеческих страданий и садизма. Бабушка, видимо, была сильным человеком, но ее подкосило зрелище того, до какой жестокости может дойти человек. Большинство родившихся в концлагере детей и сами умирали через несколько часов. Некоторых забивали охранники, другие гибли в газовых камерах. Практиковались и аборты. Если же охранникам удавалось услышать детский плач, у них на руках оказывался кандидат для медицинских экспериментов.
Поскольку бабушка участвовала в движении Сопротивления, она подпадала под гитлеровскую директиву «Ночь и туман». Таких ждали исчезновение и смерть. Ей отказывали в получении гуманитарной помощи, ее поставили на тяжелую работу в прачечную. Кормили тухлой коричневатой жижей под названием «суп», и она быстро теряла вес.
Поняв, что беременна, Изабель была потрясена. Она страшилась не родов, но того, в каком мире появится и умрет этот ребенок.
Детям постарше, схваченным вместе с матерями, было теперь по пять-шесть лет. Они уже понимали, что происходит, и приспосабливались к этой жизни в игре. Только играли не в «казаки-разбойники», а в эсэсовцев и заключенных. Отправляли друг друга на каторжные работы и, если задания выполнялись неправильно, не останавливались перед тем, чтобы ударить другого ребенка. А потом стали строить кабинки из картонных коробок, играя в газовые камеры.
Тем временем в лагерь проникали слухи с воли. Туда привезли еще несколько женщин из Отюя, участниц движения Сопротивления, и те рассказывали, что их якобы предал Оскар Рибо.
Может быть, бабушка не хотела признать свою связь с ним. Во всяком случае, когда в начале 1945 года она родила в уголке прачечной девочку, никто не знал, кто же ее отец. Чтобы ребенок не кричал, Франсина Морель заткнула ей рот полотенцем. Они завернули девочку в грязное белье и сумели спрятать ее от охранников.
Сама же Франсина забеременела в лагере от немецкого охранника, приносившего ей еду. Но этого ребенка сразу же после рождения затоптали насмерть. Морель получала больше пищи, чем бабушка, и смогла кормить бабушкиного ребенка молоком.
Через несколько недель совсем близко подошли советские войска. Тысячи женщин выгнали из Равенсбрюка под дождь, не разрешив ничего взять с собой. Жалкое это было зрелище. Почти в полной тишине, потому что у них не оставалось сил даже на стоны, они побрели куда глаза глядят. На бабушке была та же обувь, которую она носила с начала войны. У нее развилось воспаление легких, и она кашляла кровью. По прикидке Франсины, Изабель весила чуть больше сорока килограммов.
Они несли маму по очереди. Через пару суток после ухода из Равенсбрюка женщины сделали привал у реки, и какая-то немецкая семья накормила их. Проснувшись поутру, Франсина увидела, что Изабель лежит на земле мертвая, – она обернула ребенка в свою лагерную одежду, а сама замерзла насмерть. Морель взяла маму на руки и поняла, что та еще дышит.
Крестьянин, накормивший их, вырыл могилу под деревом. Женщины начали было петь псалом, но после первой же строфы утомились и побрели дальше. Франсина забрала лагерное удостоверение личности Изабель и с мамой на руках допела псалом до конца. Крестьянин жердью столкнул бабушкино тело в могилу.
Потом Франсина догнала остальных, и ей смутно помнилось, как они пришли в деревню со сгоревшей кирхой и увидели там белые автобусы от Красного Креста. При регистрации в Мальмё девочку нарекли Терезой Морель. Она выросла в тесной квартирке в Реймсе и понемногу начала задумываться о том, почему не похожа ни на кого из родных. Как-то прибираясь к Рождеству, Тереза случайно наткнулась на чужое лагерное удостоверение. Франсина не выдержала и все ей рассказала.
* * *
В январе 1965-го мама поехала в Отюй и стала расспрашивать людей о семье Дэро. Но нашла она только их могилы, а те, кто тогда заправлял работой на ферме, приняли ее за мошенницу и прогнали.
Маме нечего было противопоставить этому, к тому же она опоздала на десять лет. Во Франции 1955 год был установлен крайним сроком предъявления требований на возвращение собственности, во время войны перешедшей в чужие руки. У нее не было хотя бы фотографии, чтобы сослаться на внешнее сходство. Когда она несолоно хлебавши покинула ферму, ее всерьез посетили мысли о мести. Она вспомнила о надписях на надгробии и решила сменить имя на Николь Дэро.
В свидетельстве о рождении у нее было написано: «Отец неизвестен», а Франсина повторила высказывавшееся прежде предположение, что Изабель изнасиловал немецкий солдат. Но в послевоенные годы не затих и другой слух. О некоем Оскаре Рибо, доносчике. Мама стала искать остававшихся в живых участников Сопротивления из Отюя и встретилась с Гастоном Робинетом, который видел паспорт Эйнара. Таким образом, история о предательстве подтверждалась, и она узнала, что Оскара Рибо на самом деле звали Эйнар Хирифьелль.
Мама отправилась в Норвегию вовсе не на отдых.
Она поехала, чтобы отомстить. Встретиться с Эйнаром лицом к лицу, бросить ему обвинение в гибели своих родных. Одолжив денег, она приехала в Норвегию и отыскала дорогу в Саксюм.
Но Эйнара на хуторе не оказалось. Только дедушка. И уж что Сверре Хирифьелль умел так же хорошо, как его брат умел реставрировать разбитые запрестольные образа, так это залечивать нанесенные войной раны. Он твердо держался версии, что Эйнар умер и что, если заняться работой на земле и слушать музыку Генделя, жизнь наладится.
Может быть, мама нашла в нем отца. Не худший образец неизвестного немецкого солдата, каким был, как она думала, ее отец. Сам Сверре был уверен, что его брат никогда не вернется в Хирифьелль, и поддерживал удобную неправду о его смерти, неправду, которая была на пользу и Эйнару, и маме.
Странная французская девушка появилась в самый разгар окота, когда дел не оберешься. Осталась помочь, не обращая внимания на косые взгляды Альмы. А там и мой отец приехал погостить к родителям. Ровесник, открытый общению с другими детьми войны.
Альма, не раз видевшая Эйнара в первые годы войны, может быть, разглядела что-то знакомое в чертах лица Николь. Забеспокоилась. Нашла в старых письмах от Эйнара номер телефона. Рискуя согласием в доме, позвонила по адресу Леруик, 118, надеясь предотвратить брак между двоюродными братом и сестрой.
Но к тому времени мама уже забеременела, и кровное родство снова победило.
* * *
В письмах никак не упоминалось, что Эйнар может быть ее отцом. Но мне представлялось, что после ее приезда на Хаф-Груни отношения между ними стали более близкими. Когда достаточно прикосновения или, может быть, понимающего взгляда.
В последних письмах все чаще мелькало слово «l’héritage». Наследство.
Похоже, первым упомянул об этом Эйнар. Он пытался убедить маму в том, что дело следует довести до конца. А из ее ответов можно было предположить, что ценности находятся во Франции. Но она, видимо, отказывалась предъявить свои права на них. Первые два года после моего рождения мама вроде бы и Хирифьелль покидала только затем, чтобы навестить болевшую Франсину, конец которой был близок.
«Моя жизнь теперь – это Эдуар, и я еще долго не соберусь во Францию. Хотя, может быть, правильно было бы завершить это дело. Конечно, если удастся договориться с другими претендентами».
И вот настал поворотный момент, из-за которого я уже читал эти письма не как переписку двух умерших людей, но как начало моей собственной истории, которая привела меня на Хаф-Груни и которая не завершится, пока я не вернусь во Францию.
В июле 1971 года мама написала:

 

«Давай поступим, как ты предлагаешь. Я же вижу, что ты никак не успокоишься, да я и сама стала все большее волноваться. Придется нам, пожалуй, наведаться в Отюй. Вальтер считает, что лучше всего ехать в сентябре. Не так много работы на хуторе. Сверре я сказала, что мы просто хотим съездить отдохнуть. Это потому, что ты сам знаешь, как тяжело он переживает прошлое. Он сказал: “Можете тогда взять машину!” Нарядный черный “Мерседес”.
Но больше мы туда ни ногой. А если однорукий не согласится, то пожми ему от меня только ту руку, которой у него нет.
Твоя Николь».
Назад: 8
Дальше: 10