Книга: Форма воды
Назад: Креативная таксидермия
Дальше: Примечания

Не отягчай более сердце свое

1
На подносе, что стоит у него на столе – покрытые окалиной остатки некоего устройства.
Стрикланд таращится на них час за часом.
Кусок металлической трубы, вскрытой, точно цветок, после очевидного взрыва. Красное пятно, явно оставленное сгоревшим пластиком, черное сплетение пришедших в негодность проводов.
Правда в том, что у него нет никаких догадок.
Он даже не пытается разобраться. Он просто смотрит.
Чем бы ни была эта хреновина, она ухитрилась расплавить все, начиная с его собственной жизни.
Расплавлено. Его усилия быть отцом. Все попытки наладить домашний уют. Собственное тело.
Он переводит взгляд на бинты. Он не менял их несколько дней. Они серые, сырые. Нечто подобное происходит с трупами в гробах, они расползаются в черную, вонючую слизь.
И процесс не закончится на пальцах.
Он чувствует, как гниение ползет по венам и артериям руки словно червь, алчущие усики касаются сердца. Амазония воздает за все зловонным произрастанием в организме. Остановить это невозможно.
Стук в дверь.
Стрикланд пялился на поднос так долго, что его глазные яблоки пульсируют и болят. Входит Флеминг; в глубинах памяти мелькает смутное воспоминание, что он вроде бы просил того зайти.
Флеминг отлучался домой, чтобы выспаться. Выспаться. После такой катастрофы?
Стрикланд даже не допускал мысли оставить «Оккам», он убедил себя, что если ничего не может сделать прямо сейчас, то все равно прежде чем отправиться домой, он должен оценить вред, причиненный «Кадиллаку».
Флеминг откашливается, и этот звук мешает Стрикланду думать.
Серый свет мониторов подобен рентгеновскому излучению, он может видеть дряблые органы Флеминга, косточки словно прутья, пульсирующие электроды страха.
– Вы что-нибудь узнали? – спрашивает тот, указывая на стол.
Стрикланд не смотрит на Флеминга. Взгляд – это проявление уважения.
И все же он кое-что замечает – над планшетом, которым Флеминг заслоняется как щитом, на его шее виднеется синяк, ровно в том месте, где сжались во время затемнения пальцы Стрикланда.
Этот ублюдок нежный, точно лепесточек.
Флеминг откашливается снова, заглядывает в планшет:
– У нас есть краска с той машины, и мы можем по ней много узнать. Модель. Производителя. Еще у нас остался целый передний бампер, так что мы можем отправить в город поисковые партии. Пусть разыскивают белый грузовичок без переднего бампера. Дело бы шло веселей, если бы мы обратились к местной полиции, но я понимаю, почему вы не хотите с ними связываться. Я велел огородить стоянку, чтобы снять отпечатки шин.
– Отпечатки шин, – повторяет Стрикланд. – Краска.
Флеминг сглатывает:
– Еще у нас есть записи с камер.
– Кроме той, запись с которой имеет значение. Правильно ли я понимаю?
– Мы еще просматриваем пленки.
– И ни единого свидетеля, который мог бы сообщить что-то полезное.
– Мы только начали опрашивать людей.
Стрикланд роняет взгляд на поднос. На таком подносе нужно носить еду. Интересно, нельзя ли сожрать это?
Металл скрежещет на зубах, проглоченные куски тяжело падают в желудок.
Он сам мог бы стать бомбой; вопрос в том, куда бы он поместил себя перед тем, как взорваться.
– Если вы не против, чтобы я высказал свое мнение, – продолжает Флеминг. – Кажется, мы имеем дело с хорошо обученными профессионалами. Прекрасно экипированными и без проблем с финансированием. Проникновение заняло десять минут. По моему мнению, мистер Стрикланд, тут не обошлось без спецов из СССР.
Стрикланд не отвечает.
Советские агенты? Возможно.
Сначала спутник, потом животное на орбите, затем первый человек в космосе. Рядом с такими подвигами похищение века – пустяк.
Плюс Хоффстетлер.
Хотя до сего момента Стрикланд не имеет ни единого доказательства того, что сегодня ночью тот сделал что-то не то. Все это нападение… оно не выглядит советским. Слишком неряшливо. Тот вэн, который он ударил «прыветом», – старый кусок металла. Человек за рулем – истеричный старикан.
Стрикланду нужно время, чтобы подумать.
Именно поэтому он позвал Флеминга, да, теперь он вспоминает.
Садится прямее, хватает пузырек с обезболивающим, швыряет несколько таблеток в рот и жует.
– Что я хочу сказать, – объявляет он, – что я хочу прояснить совершенным образом… мы обсуждаем ситуации только внутри «Оккама» до того, как я отдам другой приказ. Дайте мне шанс исправить все самому. Никто более не должен знать, что произошло. Понимаешь меня?
– Даже генерал Хойт? – спрашивает Флеминг.
Гниль, что ползет по венам Стрикланда, замерзает, точно древесный сок зимой.
– Даже… – начинает он.
– Я… – Флеминг прижимает планшет к груди, прикрывая сердце, прикрывая шею. – Я позвонил в офис генерала. Сразу же. Я думал…
Окончание фразы Стрикланд не слышит, поскольку его уши запечатаны его собственной разжиженной плотью.
Дело, почти законченное в «Оккаме», все, чего он достиг в Амазонии.
Этого более чем достаточно, чтобы выкупить себя из рабства, порвать оковы, привязывающие Стрикланда к Хойту. И чего это все стоит сейчас? Меньше чем ничего.
Хойт знает, что Стрикланд подвел его.
Башня карьеры, на которую Стрикланд забирался под присмотром генерала, становится эшафотом. Стрикланд падает с нее, разрубленный на две части, и приземляется в мягкое.
Это грязь рисовой плантации.
Он задыхается от вони навоза, который используют как удобрение, оглушен грохотом проезжающих мимо телег, запряженных волами.
Господи, Господи, Господи… Он снова в Корее, где все началось.
Корея, где Хойт был назначен руководить эвакуацией на юг десятков тысяч корейцев, и Стрикланд стал его помощником. Все произошло в Йондоне, где генерал Мак-Артур приказал их группе остановиться, и тогда Хойт взял Стрикланда за воротник, показал на грузовик и велел сесть за руль.
И он крутил руль, ехал через серебряный, парящий дождь, и цапли, лениво хлопая крыльями, перелетали с плантации на плантацию.
Они приехали к брошенной шахте, где раньше добывали золото, а теперь ее до половины заполняла грязная одежда. Стрикланд решил, что ему предстоит сжечь ее точно так же, как они сожгли множество деревень, чтобы народной армии северян ничего не досталось.
Но когда он подошел ближе, то увидел, что это не одежда, а трупы.
Пятьдесят, может, сотня.
Внутренности шахты были сплошь испещрены следами от угодивших в стены пуль. Худшие из бродивших по армии слухов обратились в правду, они на самом деле уничтожали корейцев точно бешеных собак.
Хойт улыбнулся, осторожно, почти нежно взял Стрикланда за шею и погладил его большим пальцем.
«Х хххххххххх хххх хххххх хххххххх» – сказал он.
Когда Стрикланд вспоминает о том моменте, то слова генерала превращаются в отредактированные вопли. Но жест и выражение лица никак не выскальзывают из памяти.
Разведчики донесли генералу, что не все отправленные в шахту существа мертвы. Для Хойта это не очень хорошо. Для Америки – очень плохо.
Если кто-то выберется и расскажет всем, что случилось, то США окажутся с кровью на руках, не так ли?
Стрикланд никогда не позволял себе раскиснуть перед Хойтом.
Снимая с плеча винтовку, он ощутил, что выдирает из сустава собственную руку. Но Хойт приложил палец к губам, а затем многозначительно покрутил им в воздухе, словно разгоняя дождь.
Здесь только они двое. Не очень разумно привлекать внимание.
Хойт снял с пояса нож «Ка-Бар» с черным лезвием, отдал его Стрикланду и подмигнул. Обтянутая кожей рукоять шлепнула об ладонь, точно кусок сырого мяса.
Тела тоже оказались сырыми, наваленными в пять или шесть слоев, конечности согнуты и перепутаны.
Он откатил с дороги женщину, мозги брызнули из аккуратной дыры в ее черепе. Потащил мужчину с груды, за тем потянулись внутренности, ярко-голубые, как пластик. Десять тел, двенадцать, тридцать.
Стрикланд разбирался в этой остывшей мясорубке, точно копался в матке мертвеца.
Он был мокрым, скользким и потерянным.
Большей частью они оказались мертвы, но некоторые обнаруживали признаки жизни, шептали что-то, может быть, умоляли помочь, может быть обращались к небесам. Он перерезал каждую глотку, до которой добирался, просто чтобы быть уверенным.
В той бойне не выжил никто, сказал он себе, даже Ричард Стрикланд.
Он не поверил собственным ушам, когда услышал тот звук, и как верить чему-то, когда ты на дне чаши ада?
Но он продолжился – тонкий писк, и по нему Стрикланд на дне чаши нашел женщину. Она умерла, но трупное окоченение превратило ее тело в защитную клетку для ее совсем маленького ребенка.
Младенец остался в живых. Чудо. Или нечто противоположное.
Когда на него упал свет, он вновь закричал, громко, а Хойт не хотел громких звуков. Стрикланд попытался вытереть лезвие ножа от волос и жира, чтобы сделать чистый надрез.
Но руки слишком тряслись, он не мог себе доверять.
И не было ли все затеяно ради этого? Ради доверия? Хойту, войне, тому, что плохое равно хорошему, что убийство является проявлением сострадания?
А еще там была лужица, наполовину дождевая вода, наполовину кровь, и Стрикланд аккуратно сунул младенца лицом в жидкость. Может быть, он стал молиться, чтобы ребенок сам оказался чудом, чтобы он мог дышать в воде.
Но такого существа нет, нигде в целой вселенной.
Несколько подергиваний, и все закончилось, и Стрикланд хотел в тот момент, чтобы его жизнь закончилась. Он встал на колени, тела покатились с его согнутой спины. Хойт подошел, прижал его голову к своему круглому брюху и погладил по окровавленным волосам.
Стрикланд расслабился немного, попытался услышать, что говорит Хойт, но слова оказались перепачканы кровью и обрывками плоти:
«Ххххх ххххх».
Тогда это был шепот, но с годами он превратился в крик.
Что он совершил, было жестокостью, военным преступлением, оно оказалось бы на первой странице любой газеты, если бы правда вышла наружу, и это сплавило их с Хойтом до самой смерти одного из них.
И теперь, в одиночестве, в своем кабинете посреди «Оккама», Стрикланд наконец понимает: оглушительный визг редактур Хойта… как он мог не видеть эту связь?.. обезьяньи крики джунглей.
Одно и то же.
Всю жизнь первобытные вопли вынуждали его надевать одежду, принимать ту форму, ради которой он был выращен. Именно поэтому он поймал Deus Brânquia. Поэтому Джунглебог должен уничтожить Жабробога.
Ни одно новое божество не является в полной силе, пока старое божество не убито. Нужно было слушать Хойта все время… слушать обезьян и не бояться их приказов. Выполнять их.
2
Угольный карандаш словно палочка динамита в его руке.
Это не тот инструмент, который Джайлс использует так уж часто, – с его помощью не нарисуешь рекламу нового антисептического крема или зубной пасты, он неаккуратен, а неаккуратность недопустима, когда изображаешь то, что должны купить, а еще черный цвет заставляет людей чувствовать утомление.
Но когда-то было время, когда он рисовал только карандашом, рисовал большей частью эротические картинки, ведь уголь – самый грубый инструмент и требует грубости от того, что ты изображаешь.
Искусство художника в чем-то подобно колдовству.
Даже те участки бумаги, которые Джайлс игнорировал, пробуждались в жизни как острые скулы, высокие лбы, выпирающие ключицы, откосы ягодиц, бока, спины и ребра. Более тонкие черты тонули в черных штрихах и розовом фоне – история эволюции, разыгранная в двух измерениях.
Тогда он был очень молод и не боялся ошибок, даже допускал их с удовольствием, если честно, использовал как катализатор.
Джайлс гадает, сохранилось ли в нем это свойство.
Помешают ли болевшие руки изменить цвет от черного до розово-лилового, до дымки и тумана? Не испортит ли он благодаря дрожащим пальцам то, что задумал, сможет ли превратить текстуру из брезента в саржу, шелк и вельвет?
Прошел только день с момента похищения, и его уши все еще ждут воя полицейских сирен. Так что единственная вещь, которой можно занять разум Джайлса и его неловкие руки, – работа.
Он выбирает карандаш средней толщины, липкий от десятилетий заключения в коробке из-под сигар. Водит по острию ногтем, отколупывая грязь, и опускает к бумаге, лежащей на мольберте, что покоится на коленях Джайлса, который сидит на крышке унитаза.
Существо наблюдает из-под воды.
Оно все еще учится, как дышать водой апартаментов «Аркейд», и едва в силах шевелиться. Выглядит это не очень – словно молодой человек не может покинуть постель.
Джайлс улыбается ему, он улыбается ему почти постоянно.
Сначала – пытаясь убедить непознаваемую загадку в том, что ей никто не причинит время. Но теперь его улыбка вполне искренняя, и Джайлсу постоянно хочется смеяться. Какими плоскими и пустыми выглядят глаза его котов рядом с этим, как много можно прочитать в постоянно меняющемся сиянии!
В них полыхает интерес по направлению к Джайлсу и его набору карандашей, совсем не такой, какой можно испытать к скальпелю или электрохлысту.
И еще… симпатия. Оно верит Джайлсу! Нет, не оно… он.
По этому поводу Элиза тверда, словно кремень, и Джайлс счастлив с ней согласиться. Его не тревожит, что существо великолепно, головокружительная сверкающая мозаика в форме человека, созданная художником в миллион раз более талантливым, чем любой из людей.
Он не думает, что существуют масляные или акриловые краски, гуашь или акварель, способные воспроизвести подобное сияние, поймать тона отдельных частей тела. Отсюда и его решение обратиться к максимальной простоте: угольный карандаш.
Джайлс произносит то, что помнит из «Аве, Мария», и проводит первую линию, S-образный изгиб спинного плавника.
– Вот, – произносит он, не выдерживает и хихикает. – Вот оно.
Он может посмотреться в зеркало над раковиной, вон оно, сбоку, но он ощущает, что ему снова тридцать пять, даже двадцать пять – тогда он был смел, яростно отважен. Проводит вторую линию, третью.
Не картина, напоминает он себе, просто набросок, чтобы заставить двигаться загустевшую кровь в старом теле. И все же он не может остановиться, он думает, что эти грубые линии содержат больше жизни, чем все работы, сделанные им с тех пор, как он нанялся к Хатцлеру, предшественникам «Кляйн&Саундерс».
Мисс Стрикланд… миссис Стрикланд… не была ли она прорицательницей с помадой на губах, с высокой прической?
Ведь она сказала Джайлсу правду.
Не только о том, что его работы на самом деле не нужны Берни, и он просто боится об этом сказать, но и еще о том, что он не обязан унижаться в процессе, должен быть человеком. «Вы заслуживаете лучшего. Вы заслуживаете людей, которые будут ценить вас. Заслуживаете места, где вы можете гордиться тем, кто вы есть», – произнесла она.
И вот он здесь, дома у лучшей подруги, и может коснуться самого прекрасного живого существа, которое когда-либо видел.
Элиза не знает, откуда оно появилось, но это не имеет значения, ведь Джайлс буквально вдыхает исходящий от гостя аромат божественности, и не важно, скетч ли это или нечто большее. А ведь нет более сложной и почетной задачи для художника, чем изобразить нечто священное.
Рафаэль, Боттичелли, Караваджо – будучи молодым, он рассматривал их творения в библиотечных альбомах и постигал то, насколько опасно и тревожно брать на кисть возвышенное, небесное.
Такая попытка требует индивидуального жертвоприношения.
Как иначе мог Микеланджело закончить Сикстинскую капеллу за четыре года? Шутка, конечно, сравнивать себя с Микеланджело, но есть и нечто схожее: оба они имели доступ к чему-то, лежащему за пределами того мира, что предстает глазам большинства.
Пусть заорут под окном полицейские сирены… что же, оно того стоило.
Джайлс показывает существу немного повернуться и сам смеется над смехотворной попыткой. Как быстро возвращаются замашки опытного портретиста! Удивительно, но он отвечает, поворачивается так, что левый глаз поднимается над водой – для того, чтобы лучше видеть жесты человека.
Джайлс задерживает дыхание, решает, что больше не будет размахивать руками.
Существо поднимает лапу, его палец вращается в воздухе, точно следуя за крылатым насекомым или птицей, что парят над водой; движение спокойное, лишенное враждебности. Он моргает, его жабры немного раздуваются, а затем, словно позируя, слегка поворачивается.
3
Когда обычные лампы на потолке в супермаркете заменили сверхновыми звездами? Насколько давно консервированный фрукт начал оплакивать собственную красоту? С какого момента плюшки и пирожки научились выдыхать сахарные экстракты в облако, что оседает каплями ей на лицо, точно слезы счастья?
Когда покупательницы, мрачные дамочки с толстыми сумочками и грохочущими тележками, превратились в женщин, которые умеют улыбаться, пропускают ее вперед, хотя никто их не просит, говорят комплименты ее выбору?
Возможно, они тоже видят то, что сама Элиза наблюдает в стекле мясного прилавка: не робкую дурнушку, что горбится, пытаясь скрыть шрамы на горле, но гордо выпрямившуюся девушку, которая способна прямо и решительно указать на тот кусок мяса или рыбы, который ей нужен.
Многовато того и другого – так наверняка решит продавец, – но почему нет? Определенно у такой женщины должен быть голодный мужчина, ожидающий дома. Удивительно, но это правда.
Элиза смеется. Да, у нее есть такой мужчина.
Не только мясо, конечно, еще и яйца, целые коробки, уложенные в тележке такими хитрыми узорами, что другие покупатели, увидев подобное, не удерживаются от хихиканья. Пачки соли, ведь таблеток Хоффстетлера не может хватить так уж надолго.
У нее занимает некоторое время собрать все это, но Элиза не обращает внимания. Покупать продукты для кого-то другого – удивительное дело.
Джайлс предложил, чтобы он пошел в магазин, но она отказалась, ведь она чувствовала – лишь она в состоянии почувствовать, что именно ему понадобится, чему он будет рад. Она использовала городской транспорт, ни разу не глянула в сторону попавшихся на глаза полицейских, напоминая себе всякий раз, что у них нет доказательств того, что она сделала.
Зельда всегда очень бессвязно высказывалась насчет изобилия, царящего в огромных универмагах, и она не ошибалась.
Элиза хочет так много сказать подруге, и она скажет, во время следующей смены. Очень важно, чтобы она не пропустила ни единого раза, если хочет избежать подозрений.
При мыслях о Зельде сердце Элизы, и так наполненное счастьем, раздувается до пределов грудной клетки. Она удивлена, обнаружив себя в отделе, где продаются растения и цветы в горшках.
Ее тянет к ним, она позволяет ветке папоротника скользнуть по лицу, побегам плюща зацепиться за волосы. Именно это ему и нужно, чтобы оправиться от скудости лаборатории, чтобы ощутить комфорт в малюсенькой ванной сплошь из острых углов.
Она выбирает растения с самыми большими листьями: два больших пятнистых папоротника, они спрячут фаянс и плитку, веерная пальма, чьи листья похожи на его руки. Может быть, он почувствует себя не таким одиноким?
Драконово дерево, настолько высокое, чтобы достать до лампочки над раковиной: есть шанс, что все помещение окрасится в зеленый свет.
Поставленные в тележку растения щекочут ей нос, заставляют ее хихикать.
Как она собирается доставить все это домой? Приходится купить одну из тележек, что стоят у самого входа – незапланированные расходы, но какая разница, несколько долларов больше или меньше?
Сегодня первый день ее жизни, когда Элиза не считает пенни, и она решает «кутить» по полной. Она осознает, что лицо ее украшает улыбка, столь же яркая, как колпак на голове клоуна.
Ее нужно слегка пригасить: любой коп, увидев в магазине женщину, столь бурно предающуюся радости, наверняка что-то заподозрит.
Это сложно, но и увлекательно, заниматься навигацией, глядя сквозь листья, и в момент поворота к кассе тележка налетает на стенд. Сотни освежителей воздуха для автомобилей танцуют на крючках, точно листья на ветру.
Элиза разглядывает их, видит, что они вырезаны в виде крохотных деревьев, и каждый предлагает различный запах. Розовая вишня. Бурая корица. Красное яблоко. Некоторые отливают зеленью.
«НАСТОЯЩИЙ ЗАПАХ ХВОИ!» – заявляет надпись на упаковке.
Она не думает, что ее улыбка может стать еще шире, но именно так и происходит. Она срывает один… нет, собирает все зеленые с одного из колышков. Шесть штук. Маловато для джунглей, но лиха беда начало.
4
Даже когда его слезы падают на бумагу, Джайлс использует их в работе, промокая тыльной стороной ладони, смягчая жесткие линии жидкостью, которая только и способна оживить чешуйки. Он улыбается, осознавая снизошедшее откровение, пусть даже он ожидает, что оно лишь первое в длинном ряду.
Слезы, капля крови, ниточка слюны после поцелуя.
Существо может использовать собственную магию, чтобы превратить эти вещества в искусство, в благословение.
Джайлс поднимает руку, вращает пальцем.
Существо поворачивается, предлагая ему себя под другим углом, вытягивает блистающую шею, почти прихорашивается, как птица на ветке. Джайлс смеется в голос. Чувствует соль на губах, слизывает ее и рисует, рисует, рисует, голодающий человек на банкете, ожидающий, что официанты вот-вот начнут убирать тарелки.
Когда он начинает говорить, то сам этого не замечает, его бормотание сливается с шорохом скользящего по бумаге карандаша:
– Элиза говорит, что ты один. Последний из своего вида. Что-то вроде такого, – Джайлс хмыкает. – И как я ни пытаюсь, я не в силах уловить, о чем она ведет разговор. Откровенно говоря, я не поверил ей в первый момент совершенно. И кто бы поверил? Затем я увидел тебя, и ты, если можно так сказать, выглядишь очень убедительно. Надеюсь, ты простишь мне то, что я ранее молчал. Возможно, тебе это даже нравилось. Что ты подумал, обнаружив себя внутри корабля, внутри того чана, в который они засунули тебя? Могу представить, что твои мысли по поводу человечества не были особенно добрыми. Но вещи изменяются.
Валик над его глазами, он рисует их туманно-серыми, беззащитными.
– Но затем Элиза находит тебя. И – хлоп, большое изменение. Для нее – несомненно. Но также, я подозреваю, и для тебя. Так? Возможно, мы, люди, не так уж и отвратительны? Если подобная мысль посетила тебя, то я тебя благодарю, хотя и предупреждаю, что это излишне доброжелательная оценка.
Каскад пластинок у него на груди, гладких, как лепестки, каждая отдает в темное серебро.
– Теперь, когда я встретил тебя по-настоящему… о, мое имя Джайлс, кстати. Джайлс Гандерсон. У нас в обычае обмениваться рукопожатиями, но поскольку мы на грани банной обнаженности, то этот момент лучше пропустить. Да, о чем же я говорил? Теперь я встретил тебя, и вышло так, что вернулся к тому, с чего начинались мои мысли. Совершенно не согласен с Элизой. Ты один? Правда? Тогда ты не более чем аномалия. Точно такая же, как я.
Прозрачные плавники изображены как облака серого пепла, косточки в них – словно надрезы.
– Это глупо, но я чувствую себя так, словно меня тоже выдернули из моей среды. Или, может быть… я родился слишком рано… Вещи, которые я переживал еще в детстве. Был слишком мал, чтобы понимать их, слишком отличался от остальных, чтобы научиться с ними справляться. И что толку, что теперь я все понимаю? Я стар. Глянь на эту штуку. Тело, внутри которого я заключен. Мое время подходит к концу, пусть даже все выглядит так, словно у меня никогда в самом деле не было моего времени.
Очертания головы, мягкие штрихи, словно перья.
– Но я не могу быть один, так? Конечно нет, не такой уж я удивительный. Аномалии вроде меня существуют по всему миру. И когда аномалия перестает быть аномалией и начинает быть просто одним из тех способов, в которых воплощается норма? Что, если ты и я не последние из нашего рода, а первые? То, для чего пока нет места? Появится ли оно позже, в лучшем мире? Ну, надеяться мы можем, разве не так? Рассчитывать, что мы не прошлое, а будущее.
Джайлс держит набросок на расстоянии вытянутой руки: все выглядит не так плохо. Но для чего требуются наброски? Для того чтобы нарисовать большую картину. Неужели именно это он планирует?
Джайлс не ощущал ничего подобного много лет!
Он задерживает дыхание и поворачивает рисунок в сторону своей модели. Существо наклоняет голову, и из-под жидкости появляется второй глаз, он изучает набросок, затем собственное тело под водой.
Типы из «Оккама» могли утверждать, что о самосознании в данном случае не идет речи, но Джайлс только посмеялся бы над ними.
Существо знает, что его изобразили и что это нечто отличное от отражения в воде. Это, коротко говоря, и есть магия искусства – допустить то, что тебя определенным образом поймают, и позволить себе сотрудничать с художником.
«Господи, – думает Джайлс. – Мы и вправду не так уж отличаемся».
Он сам еще может при правильном освещении, вымытый в правильной воде, тоже выглядеть красивым.
5
Двухколесная тележка для покупок движется много быстрее той, которой Элиза пользуется на работе, но тротуары Балтимора – куда более серьезный вызов, чем гладкие полы лабораторий. День клонится к вечеру, прошла вечность с тех пор, как она спала, но усталости нет и следа.
Те минуты, которые она провела в грузовичке, с ним в обнимку, наполнили Элизу чем-то противоположным тому, что содержал шприц Хоффстетлера.
Она наполнена электричеством и даже сошла с автобуса за несколько остановок, чтобы пройтись пешком и сжечь излишки энтузиазма. Ее тащит вперед желание вновь увидеть существо, ощутить солоноватый запах воды, и Элиза едва не бежит, словно ребенок на аромат выпечки.
Она толкает тележку мимо заброшенных пирсов и работающих пристаней, и обнаруживает тонкую пешеходную дамбу.
Можно ли пойти по ней? В данный момент ей меньше всего нужна полиция рядом. Хотя не видно ничего, говорящего о запрете.
Она шагает прямо в реку, тени громоздящихся за спиной зданий соскальзывают с ее спины точно ночная рубашка. Никакой изгороди, никаких заградительных столбиков, только знак с надписью «КУПАТЬСЯ И ЛОВИТЬ РЫБУ ЗАПРЕЩЕНО! ОТКРЫВАЕТСЯ В МОРЕ ПРИ 30 ФУТАХ!»
Идея о рыбной ловле всегда вызывала у нее отвращение, и никто в Доме не учил детей плавать, но Элиза хорошо понимает знак. Как только вода достигнет цифры «30», нарисованной на бетонной подпорке – если предположить, что дождь когда-либо пойдет, – канал обеспечит доступ в бухту, а из нее в океан.
Она останавливает тележку и подходит к краю дамбы, чтобы посмотреть вниз, где бормочущие соленые волны намекают, что день вовсе не такой безмятежный, как ей казалось. Это объясняет, почему люди в автобусе были застегнуты по горлышко, вжимали головы в плечи и ежились.
Становится ясно, почему женщина через проход далеко не сразу заметила солнечную улыбку Элизы. Женщина была красивой, точно такой, какой сама Элиза всегда – исключая последние дни – мечтала быть, походила на хозяйку «Джулия Файн Шуз», сотканную из материи воображения.
Стройная, но не тощая, под полосатым платьем угадываются округлые формы, одежда подчеркнута застежками со стразами, со вкусом подобраны заколки, браслеты, серьги и… обручальное кольцо.
Только высокая прическа из светлых волос казалась совсем не модной, и это Элиза объяснила тем, что эта женщина работает, а работающая женщина не может пойти к парикмахеру когда угодно.
Поняв, что ей улыбаются, женщина мгновение колебалась, а затем улыбнулась в ответ. Как и все прочие, она оказалась сбита с толку беспричинной веселостью Элизы. Глянула той на руку, отмечая, что там кольца нет, но, что удивительно, продемонстрировала не гнев, но облегчение.
Улыбка стала менее официальной, более искренней.
У Элизы даже возникло ощущение, что, как бы она сама ни восхищалась этой красивой, ухоженной женщиной, та, в свою очередь, восхищается ей ничуть не меньше. Более того, ей показалось, что она может слышать мысль соседки по автобусу: «Делай то, что говорит тебе сердце, не обращай внимания на потери, следуй зову сердца».
И Элиза в конце концов творит нечто подобное.
Но здесь, на краю мира, где температура падает с каждой секундой, она понимает, что смущена мрачным выражением лица той женщины: если та, столь красивая и успешная, может быть несчастна, то какая надежда остается для нищей уборщицы ночной смены, для той, чья неспособность говорить отрезает ее от большинства людей?
Той, кто ухитрилась приволочь к себе в ванную уникальное существо?
Элиза открывает глаза, поворачивается на север и с удивлением видит, что день посерел и помрачнел. Доказательством служит отдаленное мерцание огней «Аркейд синема» – мистер Арзанян не включает их, если недостаточно темно и издержки не окупятся.
Желудок Элизы сжимается.
Она видит «Аркейд» отсюда, и это значит, что существо очень близко к реке. Соседство это расстраивает ее. Она хватает тележку и катит так быстро, как только может.
Она находит Джайлса спящим сидя на крышке унитаза, он слегка похрапывает, руки перепачканы угольным карандашом. Тихо, чтобы не разбудить его, она опускается на драный половик, складывает руки на краю ванны и опирается на них подбородком. Смотрит в глаза существа, такие яркие под водой, и слушает мягкое бульканье его дыхания.
Протягивает ладонь через прозрачную жидкость и касается его собственной ладони. Неожиданно он берет ее за руку, держит как мужчина женщину, ее пальцы – словно единственная тычинка огромного, покрытого росой, развернутого навстречу солнцу цветка.
Теперь она слушает собственное дыхание, но не слышит ничего.
Они двое всегда разговаривают с помощью рук, но сейчас это просто касание. Элиза представляет женщину в автобусе, прямую, строгую, как она сидит, стараясь ни к кому не прикоснуться.
Отсутствие страха может быть принято за счастье, но это не одно и то же.
Даже не близко.
6
Наблюдай мир в обратной перемотке.
Он быстрее, лишен души, словно нож прошелся по рыбьей чешуе, срезав все сверкание. Стоп. Радуйся, наблюдая мясистый шлепок растянувшейся магнитной ленты. Вперед. Бесконечные коридоры, все одинаковые, идентичные силуэты в белых халатах скользят будто тромбоциты.
Найди того, кто тебе нужен. Переключение. Переключение.
Рассекая ленту на секунды, половины секунд, четверти секунд. Люди уже не люди. Абстрактные очертания, которые ты изучаешь, точно анахорет, разбирающий Священное Писание.
Выпирающая форма в кармане ученого может оказаться секретом целой жизни.
Мутная улыбка на вмерзшем в кадр лице может таить за собой дьявольский череп. Шестнадцать камер. Бесконечное количество кадров. Стоп. Вперед. Переключение. Стоп. Этот коридор, другой.
Отсюда нет выхода. Все дороги ведут к нему в кабинет.
Не к истине. Не дальше.
Он в ловушке.
Глаза Стрикланда точно протухшие сосиски, что вот-вот лопнут и порвут оболочку. Он притащил с собой кучу зеленых леденцов из джунглей, а должен был – склянки с buchite. Пара капель, и он бы рассмотрел, что скрывают эти гребаные записи.
Час за часом он занимается этим.
Только час понадобился, чтобы установить консоль для просмотра!
Винтовка М1, «Кадиллак Девиль», панель ВТР – во всем этом одна начинка. Кладешь на предмет руки, делаешь его частью себя.
Он перестал ощущать кнопки и регуляторы еще в полдень, сейчас все выглядит так, словно он управляет лентами силой разума. «Это и есть главный секрет», – думает он. Позволить кадрам течь, как воде, погрузить в нее руки и поймать факт словно рыбину.
И вот оно. Что-то вроде того. Камера семь. Загрузочная эстакада.
Несколько секунд перед самым затемнением – неужели объектив съехал вверх? Пара столь важных дюймов?
Стрикланд переключается. Вперед-назад. Вперед-назад.
Он выбирается из кресла, выбирается в коридор, где освещение, он готов поклясться, стало ярче. Прикрывает глаза ладонью, и плевать, что парни из военной полиции решат – он свихнулся.
Идет мимо Ф-1 к загрузочной эстакаде, тем же самым маршрутом, которым вывезли украденную тварь. Проталкивается через двойные двери, и рука его падает сама. Никакого солнца. Он полностью потерял чувство времени.
Эстакада пуста, блестят на ней лужицы бензина.
Он поворачивается и смотрит на камеру номер семь, затем переводит взгляд ниже. Четыре человека стоят там, лица вытянувшиеся от удивления и страха, каждый держит сигарету. Все в униформе, с отвратительной осанкой, с разным цветом кожи, все ленивы.
Время, прошедшее с похищения Образца, он провел, вкалывая как раб у себя в кабинете, а они не могут потрудиться и пяти минут без перерыва, и разве курить здесь не против правил?
Но Стрикланду нужна информация. Он пытается изобразить улыбку.
– Вы тут перекур устроили, да?
Неужели Флеминг нанимает исключительно немых?
Нет, решает он, они просто в ужасе.
– Не беспокойтесь, я не вас проверяю, – он улыбается шире, ощущает, как его восковые губы покрываются трещинами. – Черт, я должен был присоединиться к вам. Курить внутри нельзя, но ради всей срани мира я все равно это делаю.
Уборщики украдкой глядят на не сбитый с сигарет пепел.
– Скажите мне кое-чего, – продолжает Стрикланд. – Как вы поднимаете камеру? Ведь вы не хотите, чтобы вас поймали?
Имена вышиты на их униформе словно ярлычки на собачьих ошейниках.
– И-о-лан-да, – читает он. – Ты можешь сказать мне. Мне просто интересно.
Темно-коричневые волосы, светло-коричневая кожа, черные глаза, тонкие губы, из которых обычно несется брань или самохвальство. Хотя не ему в лицо, это понятно.
Она знает свое место.
Стрикланд позволяет своей восковой улыбке немного оплавиться, и это работает. Он чувствует запах пота сквозь исходящий от нее аромат хлорки.
Она роняет взгляд, не ищет поддержки у воинства отскребальщиков дерьма, которые – наверняка она думает так – ее предали, и указывает на предмет за спиной. Ничего сложного вроде той штуковины, что уничтожила освещение в «Оккаме», просто швабра.
Гребаная швабра.
Стрикланд мысленно возвращается к записям. Вперед. Стоп. Проиграть. Назад. Переключить.
Вот он на нужном кадре.
– А ну-ка скажите, – Стрикланд старается, чтобы голос его звучал компанейски, но ему похеру, что не получается. – Кто-нибудь из вас видел здесь доктора Хоффстетлера?
7
Первые шаги Зельды, когда она вылезает из автобуса перед «Оккамом», очень неуверенные, ее шея болит от верчения головой в поисках оравы «пустышек», готовых броситься на нее, ноги подкашиваются в ожидании, что ее вот-вот швырнут на асфальт и закуют в наручники.
Она думала об этом целый день. Пойти на работу? Позвонить, сказать, что больна? Убежать в закат?
Она даже сломалась и рассказала Брюстеру, само собой, умолчав о половине фактов и перетасовав вторую для правдоподобия – что Элиза утащила с работы нечто ценное, и она сама оказалась соучастницей. Он мгновенно заявил – сдай ее немедленно. Иначе если все вскроется, а оно вскроется, то обвинять в первую очередь тебя!
Зельда видит Элизу впереди на дорожке, и ее накрывает волна облегчения.
Хороший знак, ведь Элиза могла пуститься в бегство, покинуть город, оставить подругу в одиночестве перед лицом опасности. Но нет, вот она здесь, освещена луной, шагает в красивых туфлях прямо к главному входу.
Зельда двигается следом, не отставая, но и не сокращая дистанцию, и пытается обнаружить те признаки, о которых говорил Брюстер, заметить попытку Элизы привлечь внимание начальства.
Но ничего подобного, Элиза проходит в раздевалку, и Зельде ничего не остается, как последовать за ней. Она садится на лавку, некоторое время они не смотрят друг на друга, но Зельда почти видит тележку со скрипучим колесом, что стоит между ними, непомерно тяжелая из-за сверхъестественной ноши.
Одевшись, Элиза отправляется на склад и загружает собственную тележку.
Зельда повторяет ее маневр, она наблюдает, как подруга берет трубку пакетов для мусора, делает то же самое, подхватывает два баллона жидкости для чистки стекол, одну ставит себе, другую протягивает в сторону…
Элиза берет ее.
Они действуют в разном темпе, но понемногу двигаются к синхронизации.
Когда Зельда берется за ручку нового ершика, поскольку старый стерт почти до лысины, ладонь Элизы устремляется вперед и хватается за ту же самую рукоять.
Зельда знает тележку подруги точно так же, как свою, – та никогда не использует ершик, и поэтому новый ей не нужен. Но Элиза обхватывает руку подруги, пальцы их сплетаются, одни белые, другие темные, но во всех других отношениях похожи друг на друга: с мозолями от работы щеткой, с короткими ногтями, выбеленные моющими жидкостями, ограниченные выцветшим обшлагом униформы.
Зельда всхлипывает один раз, но потом загоняет все внутрь, и не важно, насколько на складе воняет химией.
Это тихая и невидимая мольба о прощении.
Есть другие люди в раздевалке, где-то бродят Флеминг и Стрикланд, камеры и «пустышки». Поэтому единственный ответ, который Зельда себе позволяет, хотя ей хочется обнять подругу, – еле заметное пожатие, сустав к суставу, костяшка к костяшке, палец к пальцу.
Элиза отпускает ершик и катит тележку к выходу.
Зельда остается, закрывает глаза, дышит ядовитыми ароматами – крохотное пожатие пальцами оказывается тем полноценным объятием, которого она ждала неделями, теми горячими слезами в чужое плечо, это признание, благодарность, извинение и восхищение.
«Мы с этим справимся, – говорит это пожатие. – Вместе, ты и я, мы прорвемся».
8
мы поднимаемся…
солнце ушло… совсем ушло… только поддельные солнца здесь… поддельные солнца мы чувствовали много циклов… нам не нравятся поддельные солнца… поддельные солнца изнуряют нас… но женщина слепа без поддельных солнц, и мы пытаемся привыкнуть к ним для нее… для нее, для нее… воды в этой пещере мало, но мы начинаем исцеляться… и это лучшая вода, чем последняя вода… вода не должна приносить боль… вода не должна быть стоячей… вода не должна быть пустой… вода не должна быть мертвой… вода не должна иметь форму, отличную от формы воды… в этой пещере только женщина, и мужчина, и еда… это хорошо, ощущать голод… мы не ощущали настоящего голода с реки, с травы, с грязи, с деревьев, с солнца, с луны, с дождя… голод – это жизнь… так что мы поднимаемся, и поддельные солнца оказываются ближе… мужчина не спрятал поддельные солнца, когда он ушел… мы скучаем по мужчине… мужчина хороший… он сидит у малой воды и использует черный камень, чтобы делать наши маленькие подобия… давно люди реки делают маленькие подобия нас из прутьев, листьев и цветов… подобия – хорошие подобия… делают нас вечными, и сейчас люди реки уходят, и мы печальны… но мужчина хороший и делает подобия целый день, и это приносит нам больше сил, чем голод… женщина помещает растения в пещере и свет от настоящих солнц проходит из внешних пещер… сейчас мы трогаем ветки и листья, и они трогают нас… они счастливы, и мы любим растения… и женщина помещает другие растения на стены, маленькие и плоские, они не пахнут как растения… они не счастливы, не живы… но женщина помещает их, и мы будем любить эти маленькие несчастные растения для нее, для нее, для нее… двигаясь свободно… нет металлических лиан, что держат нас… много циклов с того времени, когда мы двигались свободно… эта маленькая пещера становится большей пещерой… здесь мужчина, он сложил подобия, которые он делает из нас… его глаза закрыты, но он дышит в жизненном цикле и делает спящие звуки… и это хорошо… и мы голодны… но мы не будем есть мужчину, поскольку мужчина хороший… мы чуем запах женщины… запах сильный… и есть другая пещера, ее пещера, и мы заходим туда… ее нет там, но запах ее живой… ее кожа, ее волосы, ее жидкости, ее дыхание… сильнейший запах – ее плавники на стене… много разноцветных плавников…. нам нравятся ее плавники, и мы беспокоимся, что она потеряла плавники… но нет запаха крови, нет запаха боли, и мы смущены… голод… и мы проходим мимо мужчины в место запахов… нечто плоское, высокое и белое… и мы пытаемся поднять, но оно тяжелое… мы пытаемся сломать, но не находим швов… и мы толкаем и тянем, и оно открывается… и запахи, запахи, запахи… очень маленькая пещера с запахами, пещера с его собственным поддельным солнцем… и мы берем камень, но это не камень… мы сжимаем… оно трескается… это молоко… молоко течет… мы держим его высоко и пьем… и это хорошо, и мы жуем камень… это не хорошо… мы отбрасываем его и берем новый камень… он открывается, и там яйца, много яиц… так много яиц… мы счастливы… мы едим яйца, и они не плотные яйца, которые женщина дает нам… они жидкие внутри, но они хорошие, и скорлупу приятно жевать… мы пожираем хорошую еду… много хорошей еды… и мужчина делает счастливые звуки сна… и мы счастливы… и там есть другое плоское, высокое и белое, и мы думаем, что внутри больше еды… мы толкаем и тянем… оно открывается, но там нет еды, это проход, и в проходе другие запахи… наружные запахи и птичьи звуки… и звуки насекомых… мы не хотим упустить женщину, когда она возвращается, но мы исследователи… это наша природа – исследовать… мы сыты, и мы сильнее… и так много циклов прошло, когда мы исследовали… так что мы идем…
9
Красный телефон. Он не перестает звонить. Стрикланд не отвечает.
Он не может.
По крайней мере до тех пор, пока не ухватит ситуацию за короткий, покрытый чешуйками хвост.
Телефон будет звонить пять минут.
Пройдут тридцать минут, час, если ему повезет, и телефон зазвонит снова.
Стрикланд пытается сфокусироваться. Хоффстетлер. Этот красный троцкист.
Хоффстетлер смотрит на телефон так, словно никогда не встречался с красным цветом, словно не так окрашен флаг его родины. Стрикланд берет поданные ему бумаги. Этого достаточно, чтобы носитель белого халата вспотел.
Он всегда читал лишь первое предложение.
Не может чувствовать бумаги омертвевшими пальцами, и это его не волнует. Бумажки – для людей, а не для Джунглебога.
– Разве вы не должны ответить? – спрашивает Хоффстетлер. – Если я буду нужен…
– Ты никуда не уходишь, Боб.
Телефон продолжает трезвонить. Обезьяны присоединяются к какофонии. Выкрикивают инструкции. Стрикланд расправляет лист бумаги на столе и улыбается. Хоффстетлер отводит глаза, осматривается, мониторы привлекают его внимание.
Половина их работает, половина замерла на паузе со вчерашнего дня.
Стрикланд ощущает себя так же, наполовину живым, наполовину омертвевшим, отчаявшимся найти Deus Brânquia даже в том случае, если его вены сплетутся с толстыми венами лиан.
– Как идет расследование? – спрашивает Хоффстетлер.
– Хорошо. Очень хорошо. У нас есть след. Очень многообещающий след.
– Ну, это… – ученый поправляет очки. – Это прекрасно.
– Ты не болен, Боб? Ты выглядишь немного серым.
– Нет, совсем нет. Это все серая погода, должно быть.
– Правда? Я думал, что тому, кто прибыл из России, такая погода должна казаться привычной.
Телефон продолжает звонить. Обезьяны продолжают орать.
– Я не знаю. Я не был там с детства.
– Откуда ты прибыл к нам?
– Висконсин.
– А до этого?
– Бостон. Гарвард.
– А еще раньше?
– Вы уверены, что не должны взять тру…
– Итака, не так ли? И университет Дарема. У меня хорошая память, Боб.
– Да, все верно.
– Впечатляюще. Вот что я хотел сказать, – Стрикланд на миг замолкает, хмурится. – Другая вещь, которую я о тебе помню, это то, что ты у нас пожизненный профессор. Людям приходится поработать, чтобы получить такое, не так ли?
– Я предполагаю, что да.
– И ты отказался от всего этого ради нас.
– Да, так я и поступил.
– Знаменательно, Боб. Заставляет человека моей позиции ощущать себя хорошо, – Стрикланд сжимает бумажку, за которую держится, та хрустит, и Хоффстетлер подпрыгивает на стуле. – И как мне кажется, именно это меня сильно удивило, – говорит Стрикланд. – Отринуть подобные достижения ради того, чтобы присоединиться к нашему маленькому проекту. И теперь ты уходишь?
Красный телефон перестает надрываться, но звонок в аппарате не утихает добрых двенадцать секунд. Стрикланд считает про себя, наблюдая в то же время за поведением Хоффстетлера.
Ученый выглядит больным. Но это можно сказать обо всех в «Оккаме».
Нужны лучшие доказательства.
Если Стрикланд попробует навесить такое серьезное дерьмо на ведущего исследователя и ошибется, то красный телефон зазвонит снова, и уже намного громче.
Он старается дышать через нос, чувствует опаляющий жар джунглей.
С новой энергией изучает глаза Хоффстетлера: уклончивые, но они всегда были такие; блестят, словно покрытые потом, но половина из этих яйцеголовых падает в обморок при виде солдата военной полиции.
– Я хочу вернуться к моим исследованиям.
– Да? Какого рода?
– Я еще не решил. Всегда есть то, чем можно заняться. Таксономическое дерево. Многоклеточность. И я не верю, что когда-либо устану от астробилогии или она от меня.
– Длинные слова, Боб. Эй, как насчет того, чтобы ты поучил меня малость? Последний термин. Астро… чтозахрень?
– Ну… что бы вы хотели знать?
– Ты – профессор. Первая лекция, они все смотрят на тебя. Что ты им скажешь?
– Я… обычно я учу их песне. Если вы хотите знать правду.
– Конечно, хочу. Очень хочу знать правду. Никогда не думал, что ты певец, Боб.
– Это просто… ну… детская песенка…
– Если ты думаешь, что я позволю тебе выйти отсюда без этой песенки, то ты свихнулся.
Теперь Хоффстетлер потеет по-настоящему, а Стрикланд улыбается по-настоящему. Он кладет ладонь на рот, чтобы убедиться, что безумные обезьяньи вопли не начинают рвать его собственное горло.
Ученый пытается рассмеяться, сделать вид, что это шутка, но Стрикланд не отводит взгляда.
Хоффстетлер моргает, смотрит на руки, лежащие на коленях. Секунды убегают. Каждая делает ситуацию все более неприятной, они оба это знают.
Ученый прочищает горло и начинает петь:
– Цвет звезды, скажу я как гуру, прямо объявит тебе ее температуру…
Это нестройное завывание более, чем обычная речь, выдает русский акцент. Хоффстетлер знает это, без вопросов, и он тяжело сглатывает.
Стрикланд хлопает в ладоши, мертвые пальцы мотаются как пластиковые:
– Прекрасно, Боб. Если тебя не затруднит, растолкуй, о чем идет речь.
Хоффстетлер наклоняется вперед, достаточно быстро, чтобы нанести смертельный удар. Стрикланда охватывает ужас, он отклоняется, пытается нащупать мачете или что там у него спрятано под столом.
Он проклинает себя. Никогда, никогда не недооценивай загнанную в угол добычу.
Но оружие ему не нужно… пока не нужно.
Хоффстетлер сидит на краешке стула, но не встает, голос ученого дрожит, но не от страха. Унижение рождает гнев, и тот столь же остр, словно края пластины из обсидиана.
– Речь о том, что это правда, – огрызается он. – Мы все состоим из звездной пыли. Звездного вещества: кислород, водород, углерод, азот и кальций. Если кое-кто из нас добьется своего и начнут рваться боеголовки, то мы просто вернемся в звездную пыль. Все до единого. И какого цвета будут наши звезды? Это вопрос. Ответьте на него сами!
Дружеский треп окончен, они пристально смотрят друг на друга.
– Твоя последняя неделя, – говорит Стрикланд медленно. – Буду скучать, Боб.
Хоффстетлер поднимается, его ноги трясутся – ну, хотя бы это.
– Если проект получит развитие, то я, конечно, сразу же вернусь.
– Ты полагаешь, оно будет? Развитие?
– Я уверен в том, что не знаю этого. Вы сказали, у вас есть след.
– Да, – Стрикланд улыбается.
Хоффстетлер еще не вышел из поля зрения, а красный телефон вновь начинает трезвонить. Обезьяны вопят, на этот раз они обвиняют Стрикланда, и он не может терпеть больше. Он бьет правым кулаком по столу достаточно тяжело, чтобы трубка подпрыгнула. Это больно. Но это и приносит удовлетворение, словно он раздавил длиннорогого жука, большого муравья, тарантула или иную тварь с Амазонки.
Когда он делает это снова, то выбирает левую руку.
На ней боли доступны не все пальцы, многих он не чувствует вообще, они чужие. Стрикланд бьет, бьет, и бьет, и верит, что чувствует щелчок на одном из гнилых отростков, что разорвался еще один стежок.
Подобно швам на боку Deus Brânquia?
Кто развалится на части первым? Кто переживет другого?
Он хватает телефон, не красный, другой, и торопливо набирает номер Флеминга. Тот может быть мальчиком на посылках у генерала Хойта, но он должен выполнять и команды Стрикланда.
Флеминг берет трубку после первого гудка, слышен стук упавшего планшета.
– Когда доктор Хоффстетлер покинет нас сегодня… – произносит Стрикланд. – Последуешь за ним.
10
лучи света прыгают в щели между деревом под ногами словно игривые животные… хорошие цвета… птичий цвет… змеиный цвет… тараканий цвет… пчелиный цвет… дельфиний цвет… и мы пытаемся поймать их, но это просто цвет… и звук тоже… женщина называет его «музыкой»… она отличается от нашей музыки, но она нам нравится, и мы сияем нашей любовью… и мы следуем в любви и музыке по коридору… пока мы видим другой высокий, белый и плоский… и входим внутрь… пещера, что пахнет хорошим мужчиной… его кожа, его волосы, его жидкости, его дыхание, его болезнь… есть болезнь, есть слабость, которую мужчина пока не может чувствовать или обонять… это делает нас печальными… но есть и хорошие запахи… черный камень, которым мужчина делал наши подобия… мы можем видеть эти подобия всюду в пещере… так много подобий… мы касаемся подобий, и наши когти смазывают черное… и мы лижем черное… черное не очень хорошо на вкус… человеческий череп, и на его вершине поддельные волосы, как поддельные солнца… и мы чувствуем одиночество… в нашей реке так много черепов повсюду… и это хорошо… хорошо знать смерть для того, чтобы ты мог знать жизнь…
тут лучший запах… запах еды… лучшей еды, живой еды… и мы чувствуем животных в пещере… все животные – наши друзья… и они выходят из убежищ с настороженными ушами и настороженными усами и хвостами… их глаза сияют как наши… они кланяются нам, они предлагают себя нам… они прекрасны… мы ловим их и принимаем жертву… и мы хватаем одно и сжимаем так, что нет боли… и мы съедаем нашего друга… и это хорошо, это кровь, мех, сухожилия, мускулы, кость, сердце, любовь… и мы едим, и мы сильнее… и мы чувствуем реку снова… всех богов… перьебог, чешуебог, ракушкобог, клыкобог, когтебог, древобог… все мы часть узла… где нет тебя, нет меня… только мы, мы, мы, мы…
шум… плохой шум… треск, какой издает плохой мужчина и его палка с болью… палка с молнией… мы шипим, и поворачиваемся, и мы атакуем… плохой мужчина издает звук боли… но мы ошибаемся… это не плохой мужчина, это хороший мужчина… хороший мужчина, вернувшись в пещеру, застает нас… мы едим его остроухого усатого хвостатого друга… и мы сожалеем… жидкости… мы так сожалеем… покорность… мы не хотим атаковать… мы не враги… мы друг, друг, друг… и хороший мужчина улыбается нам, но его запах становится плохим… хороший мужчина поднимает руку и смотрит на нее, и течет кровь… много крови… кровь падает как дождь…
11
Ведущего ученого проекта рады видеть в любом помещении «Оккама», кроме одного, и именно там Хоффстетлер обнаруживает себя: женская раздевалка.
Здесь, slava bogu, нет камер, он привык рассматривать их как горгулий, что хлопают крыльями над головой, а затем докладывают о любом его движении. Понятно, они есть в коридоре, и его снимают, и наверняка вешают ярлык «извращенец», но тот можно потерпеть несколько дней, главное, чтобы Стрикланд не догадался, к чему это все.
Так что Хоффстетлер проникает внутрь, по запаху находит бывший душ, который используют как склад, и прячется за стеллажом с чистящими жидкостями.
Резкий звон возвещает, что близится завершение ночной смены.
Он слышит, как одна за другой входят четыре уборщицы, ощущает головокружение – то ли из-за аммиачной вони, то ли из-за подбирающейся к горлу паники. Остаток недели, напоминает он себе, это все, что ему нужно продержаться.
Хоффстетлер первый, и он надеется, что последний раз соврал Михалкову, сообщил, что шприц сработал и девонианец мертв, и агент КГБ в ответ поделился деталями: в пятницу телефон позвонит дважды, после чего Хоффстетлеру нужно проследовать в обычное место, где его заберет Бизон, посадит на корабль, и тот отвезет ученого в Союз, к родителям.
Михалков даже вспомнил безупречные годы службы Хоффстетлера и назвал его «Дмитрием».
Хоффстетлер срывает очки, трет глаза, которые жжет от химических паров. Обморок… нет! Он фокусируется на звуках из раздевалки, он каталогизатор по натуре и призванию, но в классификации производимых женщинами шумов мало чего понимает.
Шелковые шуршания, резкие щелчки, деликатное позвякивание.
Свидетельства жизни, о которой он ничего не знает, но еще может узнать, если дотянет до пятницы.
– Эй, Эспозито, – в женском голосе слышен латиноамериканский акцент, и он столь же груб, как сирена тревоги. – Это ты сказала тому мужику, что мы курим там, снаружи?
Пауза, наверняка заполненная жестикуляцией Элизы.
– Ты знаешь, какой мужик. Тот самый, что пялится на тебя.
Пауза.
– Ну, кто-то сказал ему, что мы поднимаем камеру. А среди нас только ты не куришь.
Пауза.
– Типа вся такая невинная? А я тебе не верю. Приглядывай за своей задницей, Эспозито. Иначе я пригляжу за ней вместо тебя, entiendes?
Шаги движутся прочь, звучит ободряющее бормотание.
Хоффстетлер верит, что его производит уборщица по имени Зельда, он задерживает дыхание и ждет, когда та оставит Элизу в одиночестве. Но сверху, из главного лобби, доносится топот – прибывает дневная смена, и времени у него больше нет.
Хоффстетлер делает свой ход, осторожно движется вперед и выглядывает из-за косяка. Элиза сидит на скамье, Зельда стоит рядом с ней, причесывается, глядя в зеркало на дверце шкафчика.
Он должен использовать этот шанс.
Хоффстетлер машет рукой, чтобы привлечь внимание Элизы.
Ее голова поворачивается в его направлении, и, хотя она одета, инстинктивно прикрывается. Точно для удара отводит ногу, облаченную в совершенно роскошную туфлю – яркая зелень в блестках, – и каблук задевает о плитки пола.
Зельда оборачивается, замечает Хоффстетлера, ее грудь раздувается для вопля. Только Элиза хватает подругу за одежду и вскакивает со скамьи, тащит Зельду за собой в тусклое голубое сияние душа, точно в аквариум, а свободной рукой бешено жестикулирует.
Наверняка это нечто вроде литании из вопросов.
Хоффстетлер поднимает собственные руки, умоляя, чтобы его выслушали.
– Где оно? – шепчет он.
– Они взяли нас! – задыхается Зельда. – Они взяли нас…
Элиза показывает что-то, отчего ее подруга замолкает, и начинает демонстрировать знаки Хоффстетлеру, да еще и пихает Зельду локтем, чтобы та не забывала переводить.
Та смотрит с недоверием и лишь затем произносит:
– Дома.
– Вы должны избавиться от него. Прямо сейчас.
Элиза жестикулирует, Зельда переводит:
– Почему?
– Это Стрикланд. Он близко. Не могу обещать, что не расскажу ему все, если он… Если он пустит в ход ту дубинку.
Хоффстетлеру не нужно знать язык жестов, чтобы понять панику Элизы.
– Слушай меня, – шипит он. – Ты сможешь доставить его до реки?
Лицо Элизы каменеет, голова опускается до тех пор, пока она не смотрит на свои украшенные стразами туфли или, может быть, на грибок в стыках плиток пола. Мгновение, и ее руки взлетают, так резко, словно их тащат на веревках, и она «говорит» с печальной неохотой.
Зельда переводит по фрагментам:
– Док. Открывается в море. При уровне в тридцать футов.
Она смотрит на Хоффстетлера умоляюще, она не понимает, о чем речь, зато он понимает. Эта хрупкая уборщица, наделенная большой изобретательностью, живет, должно быть, недалеко от реки и сможет притащить девонианца на какой-нибудь пирс. Только этого недостаточно.
Если весенняя засуха продолжится, то существо погибнет там, словно лишенная воды рыба. Судьба ничуть не лучше, чем сдохнуть прикованным к столбам в лаборатории.
– Но, может быть, есть какой-то шанс? – упрашивает он. – Тот грузовичок… да… Можно же увезти его к океану?
Она трясет головой, словно не желающий подчиняться ребенок, слезы блестят на ресницах, на щеках и шее красные пятна за исключением тех мест, где тянутся два келоидных шрама – они остаются нежно-розовыми.
Хоффстетлер хочет схватить ее за плечи и встряхнуть как следует, заставить колыхаться мозг внутри черепа, пока эгоизм не вылетит наружу весь, до последнего кусочка.
Но у него нет шанса.
Телефон звонит, на него отвечают, и сердитый женский голос отражается от стен раздевалки:
– Телефонный звонок для Элизы? Ха, это самая глупая вещь, какую я слышала! Интересно, как она сможет ответить?
– Кто это, Иоланда?
Вопрос достаточно громкий, чтобы вытащить Хоффстетлера из его болота страха. Исходит тот от Зельды, хотя миг назад он считал, что она мертва от страха потерять работу или угодить в тюрьму.
Но та львиная отвага, яростный пыл, с которым Зельда бросается защищать Элизу, дарит Хоффстетлеру то, что он меньше всего ожидал найти в столь мерзкой ситуации, исключительный феномен, тоньше, чем клеточная мембрана, меньше, чем субатомная частица: надежду.
Карие глаза Зельды вспыхивают предупреждением, и уже она хватает Хоффстетлера за руку и тащит прочь. У него нет выбора, он вынужден отступить, хотя и не так далеко, поскольку знает, что должен покинуть раздевалку до того, как прибудет дневная смена.
Он знает, его ждет три дня под таким же давлением, что он не уснет сегодня, если не убедит Элизу действовать разумно.
Возможно, что он никогда больше не уснет.
Хоффстетлер возвращается в убежище за бутылками с чистящей жидкостью, и голос Иоланды следует за ним:
– Я уборщица, а не девушка на коммутаторе. Джон? Джерри? Джереми? Джайлс? Разве я могу запомнить?
12
Всякий раз, когда Элиза видела апартаменты Джайлса, они были царством землянисто-коричневого и оловянно-серого.
Сейчас здесь властвует алый цвет. Кровь на полу. На стене.
Отпечаток на холодильнике.
Элиза вошла слишком быстро, чтобы выбирать, куда ставить ногу, и теперь беспомощно наблюдает, как ее зеленые туфли оставляют алые следы на ковре и линолеуме. Она хватается за ту доску, которую Джайлс использует для рисования, пытается удержаться на ногах.
Два кота бросаются прочь, а она заставляет себя изучить кровь, пробует определить, в каком направлении двигался тот, из кого она вытекла.
Но выглядит все так, что во всех направлениях одновременно.
И обратно к двери тоже.
Она шагает туда и видит тонкую полоску крови, что соединяет ее дверь и дверь Джайлса. Врывается в собственные апартаменты, и вот он, беспомощно лежит на софе. Элиза бросается к нему, ее колени опускаются на карандашные наброски, где отдельные линии подчеркнуты кровью.
Лицо Джайлса бледно, он медленно моргает, тело его бьет дрожь, левая рука замотана, очень неумело, в голубое полотенце, кое-где насквозь пропитавшееся алым.
Элиза смотрит в сторону ванной.
– Его там нет, – хрипит Джайлс.
Она берет его лицо в ладони, спрашивает его глазами, и он отвечает слабой улыбкой.
– Он был голоден. Я напугал его. Он дикое существо. Нельзя ожидать, что он поведет себя иначе.
Если ты собираешься делать это, то делай быстро, решает Элиза и хватается за полотенце. Рывок, и липкая ткань отлетает в сторону, открывая тончайший, еле заметный шрам от локтя до запястья, какой мог оставить только острейший коготь на руке существа.
Шрам глубокий и еще кровоточит, но не очень обильно, и Элиза мчится в ванную. Хватает с полки чистую простыню, бежит обратно и накручивает ее на руку Джайлса. Выглядит это так, словно предплечье неспешно погружается в белоснежную морскую пену.
Даже здесь, даже сейчас она не перестает видеть воду.
Джайлс моргает, но его улыбка словно нарисована на дешевой пластиковой маске. Он гладит Элизу по щеке холодной и влажной рукой.
– Не беспокойся обо мне. Найди его. Он не мог уйти далеко.
Элиза не знает, что делать, но, закрыв за собой дверь, бросается в коридор. Разглядеть что-либо, кроме особо ярких пятен крови, она не может, но все же обнаруживает отдельную линию алых капель, та ведет к выходу на пожарную лестницу.
Она думает, что это невозможно, он должен быть чрезвычайно испуган.
Затем фанфары воют в кинотеатре внизу, и это не так уж отличается от записей, которые она проигрывала в Ф-1. Она бежит, несется вниз по металлическим ступеням так быстро, что ощущает головокружение, точно в падающем лифте, затем по проулку и к входу в «Аркейд синема».
По глазам бьет сияние вывески, и под ним капли крови, очень редкие теперь, выглядят словно разбросанные драгоценные камни.
Элиза смотрит на кассу – мистер Арзанян на месте, но он зевает, борется со сном. Так что она не колеблется, переводит взгляд на собственные ноги, на изумрудно-зеленые «Мэри Джейнс» с толстыми застежками, с высокими каблуками.
Они годятся для танцев.
И она говорит себе, что она – это Боджанглес из телевизора, звук которого выключен, и она танцует мимо Арзаняна точно так же, как она танцевала мимо недотеп из «Оккама».
Истертый ковер под ногами уступает место наливному полу с узором в стиле навахо. Элиза изгибает шею в сторону пыльного, покрытого фресками купола, который, если верить мистеру Арзаняну, встречал знаменитостей, политиков, генералов промышленности в сороковых и пятидесятых, в те времена, когда «Аркейд» что-то значил, до того как офисы на втором этаже были превращены в крысиные норы апартаментов.
Возраст и небрежение не смогли уничтожить красоту этой вещи.
Элиза осматривается, но лобби слишком ярко освещено, и она знает, что существо будет искать темноту.
Даже омытая звездным светом, льющимся с экрана, Элиза не видит ни единого затылка над рядами плюшевых кресел. Это не имеет значения: подсветка, балконы, созвездия погашенных ныне люстр на потолке придают кинотеатру величие базилики. Разве не молилась она тут, будучи девочкой?
Здесь она нашла материал, чтобы выстроить прекрасную жизнь из фантазий, и здесь, если ей повезет, она спасет то, что от этой жизни осталось.
Согнувшись в набожном поклоне, шагает она вниз по проходу.
Это последние дни «Сказания о Руфи» в прокате, библейского эпоса, о котором она не знает ничего, кроме наиболее громких диалогов и каждого музыкального номера. Оглядываясь вправо и влево, на погруженные в тень ряды кресел, она успевает бросить взгляд на экран, где потная толпа рабов ломает камень в карьере под жутким взглядом языческого божества.
Ага, это Хамос, то имя, которое она так часто слышала, как оно грохочет под полом. Если ее существо тоже бог, то хотя бы не такой жуткий, как эта уродливая образина.
Элиза готова поверить, что он ушел в город, когда видит темную фигуру, барахтающуюся между первым и вторым рядом.
Она ныряет в лучи проектора, и вот он, колени подтянуты к вздымающейся груди, руки обхватывают голову. Элиза несется по ряду, забыв о своей маскировке, каблуки стучат, и существо шипит, грубое предупреждение, которого она не слышала с того раза, как принесла первое яйцо.
Это жуткий звук, и она останавливается, холод страха обсыпает ее тело, в ней не больше храбрости, чем в тех бесчисленных живых созданиях, что некогда показали брюхо этому высшему существу.
Крики боли затапливают зал, словно звуки джунглей они рвутся из динамиков, удары хлыстов по людским спинам. Он закрывает голову руками, точно пытается раздавить собственный череп, и Элиза падает на колени, ползет к нему по липкому полу.
Каскад меняющихся цветов превращает глаза существа в калейдоскопы, и он отшатывается, бездыханный.
Оглушающий грохот, и Элиза может только смотреть: Хамос падает, придавливая верещащего раба. Существо откликается жалобным собачьим взвизгом и содроганием. Возможно, он испуган, что сам стал причиной творящейся на экране боли, он замирает и тянется к ней.
Элиза бросается вперед, к нему: он холодный и сухой, жабры трепещут по сторонам от шеи, шершавые, точно наждачная бумага.
Тридцать минут. Хоффстетлер предупреждал.
Есть аварийный выход, он ведет прямиком на проулок, она вытащит его туда, затем вверх по ступеням к безопасности. Она просто хочет еще несколько секунд провести, обнимая это красивое и печальное существо, которое в этом мире никогда не будет в безопасности.
13
Ее рука болит от повторения знака «больница».
Но Джайлс не хочет никуда идти, и она понимает отчего: врачи узнают рану от когтя, едва увидев, и есть предписания насчет контроля над животными; последуют визиты к мистеру Арзаняну, обыски в апартаментах, чтобы убедиться, что арендатор не завел опасного хищника.
А она, и Джайлс, оба они знают, что местные власти делают с опасными хищниками – их забирают у хозяев и усыпляют.
Так что Элиза капитулирует перед его непреклонностью и пытается помочь, как умеет, с помощью йода и бинтов. Джайлс шутит по поводу каждого шага, пытается показать, что вовсе не расстроен, но ее это не успокаивает.
Один из котов съеден. Рана, в которую могла попасть любая инфекция.
Джайлс не молод и не особенно крепок, и если что-то случится с ним, то это будет ее вина, ее и ее сердца, которое она не в силах обуздать. Но ее сердце сейчас тоже дикое животное, живое существо, которое придется запереть, если люди из ветеринарного контроля постучатся в дверь.
Элиза приглядывает за Джайлсом, убеждается, что он съедает до капли сваренный ей суп, когда из ванны доносится звук падающих на пол капель.
Они смотрят друг на друга.
Они оба уже поняли: существо может двигаться через воду, погружаться в нее и выходить из нее совершенно беззвучно, и это значит, он предупреждает их, что скоро появится.
Рука Джайлса сжимается на ложке, как на заточке, и это разбивает сердце Элизы. Все изменяется, и не к лучшему.
Существу требуется минута, чтобы выйти из ванной, он шагает медленно, склонив голову, жабры сложены и опущены, смертоносные когти прячутся за бедрами, украшенная плавниками спина согнута в кротком поклоне, и он прижимается плечом к стене, словно его держит одна из цепей Стрикланда.
Элиза уверена, что никогда за свою лишенную возраста жизнь существо не знало сожаления. Она поднимается, вытягивает руки, настолько же готовая принять его извинения, насколько она не желает принимать собственные.
Существо, боясь взглянуть на нее, сутуло топает мимо ее объятий, дрожит так сильно, что чешуйки отваливаются и падают на пол, где вспыхивают точно крохотные звезды, отражение созвездий на потолке кинотеатра. Он шаркает через комнату словно один из рабов Хамоса, чья спина иссечена кнутами, его голова опускается еще ниже, пока не оказывается на одном уровне с лицом сидящего за столом Джайлса.
Тот качает головой, вскидывает ладони.
– Пожалуйста, – говорит он. – Ты не сделал ничего дурного, мой мальчик.
Существо поднимает руки из-за спины, так медленно, что движение почти незаметно, но затем все десять когтей, наполовину утопленных в пальцы, обнимают бинты на руке Джайлса.
Тот смотрит на Элизу, та смотрит в ответ, не пряча смущения и надежды.
Они наблюдают, как существо поднимает руку Джайлса со стола нежно, словно ребенка, и подносит к собственному лицу. Несмотря на все его смирение, выглядит это не очень радостно, так, словно он намерен сожрать предплечье художника; наказанный ребенок, которого заставили очистить тарелку.
Но происходит нечто очень странное.
Из двойных челюстей существа появляется язык, куда более длинный и плоский, чем у человека, кончик его касается бинтов. Джайлс вроде бы открывает рот, но он слишком ошарашен, чтобы произнести хотя бы слово.
Элиза готова к ситуации ничуть не лучше, ее руки болтаются как плети, не в силах сложиться в знак.
Существо лижет предплечье Джайлса, одновременно вращая его, чтобы бинты целиком пропитались слюной. Они прилипают к коже, засохшая кровь вновь становится жидкой, и длинный язык убирает ее начисто.
Он опускает блистающую руку хозяина на колени, медленно наклоняется над Джайлсом и аккуратно, словно целуя, облизывает тому макушку.
Ритуал неожиданно заканчивается, художник ошеломленно моргает:
– Э… спасибо?
Существо не реагирует: для Элизы все выглядит так, словно ему слишком стыдно, чтобы двигаться. Но это был долгий день для того, кто чувствует комфорт только в воде: жабры и грудь начинают раздуваться.
Элиза хочет вымыть руку Джайлса, заново намазать йодом, намотать свежие бинты, но ей невыносима сама мысль оскорбить существо. Она делает шаг к нему, кладет руку на спину и аккуратно – намек, не требование – подталкивает его в сторону ванной.
Он покоряется, но двигается, спотыкаясь, задом, чтобы не прервать коленопреклоненного созерцания Джайлса. Она никогда не видела его таким неуклюжим, приходится даже тащить за руку, чтобы он мог пройти в дверной проем, и все равно могучее плечо ударяется о притолоку, и освежители воздуха на стенах подпрыгивают.
Она укладывает его в ванную.
Свет выключен, его лицо скользит под водой, сияние глаз чистое, беспримесное. Элиза разрывает взгляд, чтобы добавить соли, но ощущает, как он наблюдает за ней.
Она много раз чувствовала, как мужчины следили за ее движениями на улице или в автобусе.
Но тут все иначе. Это возбуждает.
Когда Элиза начинает помешивать воду, чтобы соль растворилась быстрее, их глаза встречаются, лишь на мгновение, но в эту секунду оба читают благодарность и восхищение.
Идея выглядит чужеродно. Она восхищает его.
Как это возможно, когда он сам – наиболее восхитительное существо во вселенной?
Ладонь Элизы больше не шевелится, замирает рядом с его лицом, совсем рядом… Маленькое движение, чтобы прикоснуться, и она его делает, поглаживает щеку. Гладкая. Она готова поклясться, что ученые не отметили этого в своих отчетах.
Они только пересчитали его зубы, когти и шипы.
Она ласкает его, ладонь скользит по шее, по плечу, и, видимо, потому, что он одной температуры с водой, Элиза не замечает, как его рука движется вверх по ее предплечью до момента, пока пальцы не касаются мягкой, нежной кожи на внутренней стороне плеча. Чешуйки его ладоней как лилипутские кинжалы, игриво колющие ее, а когти аккуратно касаются, без шансов на рану, путешествуют вверх по ее бицепсу, оставляя в кильватере белые полоски.
После того как она занималась раной Джайлса, Элиза переоделась в тонкую, как марля, рубаху, привезенную из Дома, и, когда рука существа соскальзывает ей на грудь, ткань намокает мгновенно, точно по волшебству. Сначала одна грудь, потом другая тяжелеет в объятиях прилипшего к коже одеяния.
Она ощущает себя обнаженной под его ладонью, может чувствовать каждое трепыхание собственной груди, смятой и бездыханной, но не потому, что происходит нечто запретное.
Он всегда был голым перед ней, и все выглядит так, что она с запозданием присоединяется к нему в этом первозданном состоянии.
Комната освещается снизу.
«Сказание о Руфи» – думает она, – проектор заводят для нового сеанса».
Но музыки нет.
Это существо, его полыхающее тело насыщает воду розовым, словно перья фламинго, цветы петунии, окрас тех зверей и растений, о которых она знает только по записям: риик-риик… чака-кук… цу-цу-цу, фоонк, хи-хи-хи-хи… траб-траб, куру-куру… зиииии-ииии…
Она изгибает спину, всем весом опирается на ладонь, достаточно широкую, чтобы обнять ее грудь.
Где-то очень далеко Джайлс шипит от боли.
Элиза понимает, что ее глаза закрыты, она открывает их, обнаруживает, что все тело движется. Она перегибается через край ванны так далеко, что волосы плавают в воде, она не хочет останавливаться, желает утонуть, как она тонула много раз в мечтах, но Джайлсу больно, и она должна обработать рану снова, и побыстрее, учитывая, что ее облизали.
С невероятным усилием она распрямляет позвоночник, рука существа скользит по ее животу и опускается в воду совершенно беззвучно.
Элиза накидывает халат поверх мокрой рубахи и только затем возвращается в комнату. Но первым делом идет не к Джайлсу, она минует его, направляется на кухню, к окну, прижимает к нему лоб, кладет на стекло руку.
Перед ней все размыто, но не потому, что она плачет.
Вода течет по стеклу, маленькие шарики висят на стекле, сползают потеками к раме.
Да, она могла бы наконец заплакать. Идет дождь.
14
Он поворачивает рукоятку здоровой рукой.
Образы смутные, лишенные цвета. Проклятая груда мусора.
Вылупилась в месте, именуемом «Костюшко Электрониклс». Разве это шнур? Разве проводка? Или кто-то из детей пролил на громоздкую хрень стакан сока или два? Хочется оторвать заднюю часть телевизора, чтобы получить возможность нащупать во всем виноватую деталь.
Стрикланда останавливает иррациональный страх, что внутри ТВ будет выглядеть как то устройство, что лишило «Оккам» света, – опаленное сплетение механических кишок. Он не смог разобраться там, и отчего он думает, что сумеет разобраться у себя дома?
Или это погода портит сигнал?
Стрикланд готов поклясться, что это первый дождь, который он видит в Балтиморе. Ливень хлещет целый день.
На крыше стоит антенна, паучья хреновина вроде тех устройств для связи с космосом, что словно поганки наросли над «Оккамом». Терзает искушение забраться на крышу и побаловаться с ней, прямо так, под дождем, посмотреть в лицо проклятому шторму, посмеяться над молниями.
Оказаться перед опасностью, которую человек может понять.
Но вместо этого он должен смотреть на руины гостиной, на развалины того, что было семьей, испещренные опалинами и сколами. Тэмми жужжит по поводу того, что ей нужен щенок, Тимми ноет, желая посмотреть «Бонанцу», Лэйни бормочет насчет парфе с желатином, оранжевой бурды, которой она гордится несмотря на то, что приготовила не сама.
Вся еда в доме покупная в последние дни. Почему так?
Стрикланд знает ответ.
Потому что она отсутствует большую часть дня, делает хрен знает что и черт знает с кем. Он не должен был приходить сегодня домой, должен был спать в кабинете. Генерал Хойт звонил в «Оккам» всего четыре часа назад, и хуже того, он звонил Флемингу.
И то, что передали Стрикланду, выглядело ясным, как божий день.
У него есть двадцать четыре часа на то, чтобы отыскать Образец, иначе его карьера закончена. Хотя он не очень понимает, что это значит: военный суд, тюрьма, что-то хуже, но что именно?
Все возможно.
Стрикланд испугался так, что забрался в покалеченный «Кэдди», по поводу которого – он готов поклясться – люди в «Оккаме» уже начали шептаться и смеяться, и поехал домой. Едва он прибыл сюда, как позвонил Флеминг и сообщил, что выполнил порученную ему задачу.
Проследил за Хоффстетлером словно профи, и это Стрикланда не удивило.
Флеминг в конечном итоге пес, а пес всегда унюхает дерьмо.
Мистер Планшет сделал фотографии Хоффстетлера в лишенном мебели доме, где он пакует вещи. Еще он связал гнусного очкарика с русским атташе по имени Михалков. Прекрасно!
Deus Brânquia, может быть, еще в стране, даже в городе.
Стрикланду нужно отправляться прямо сейчас, мчаться в ночь, в дождь, найти тварь, закончить все, исполнить свое предназначение. Но вместо этого он крутит ручку. Где, черт подери, «Бонанца»?
– «Бонанца» – для взрослых, – говорит Лэйни. – Давай посмотрим «Доби Джиллис».
Стрикланд вздрагивает. Последнюю фразу он, должно быть, сказал вслух.
Бросает взгляд на Лэйни – он едва может выносить ее вид, вчера она явилась домой с новой прической, высоко уложенные кудри исчезли, словно их срубило бразильское мачете, их сменило нечто гладкое, S-образная волна, по-девичьи прижатая к шее.
Но она не девочка, не так ли? Она мать его детей. Она его гребаная жена!
– Но папа сказал, что мы можем посмотреть «Бонанцу»! – кричит Тимми.
– Если Тимми разрешают смотреть «Бонанцу», – встревает Тэмми, – то можно мне щенка?
«Доктор Килдэр», «Перри Мейсон», «Флинстоуны».
Три шоу и куча пустых каналов. Вот и все, что он видит. Снаружи рокочет гром. Стрикланд глядит на окно. Не видно ничего, кроме дождя, его капли лупят по стеклу, точно жуки, разбивающиеся о несущийся автомобиль.
Разве что здесь кишки смывает сразу.
Его кишки тоже. Его карьеру, его жизнь. Карикатуру на американскую жизнь.
Сраное парфе с желатином, воображаемые щенки, программы, которые хрен найдешь, пользуясь ручкой настройки.
– Никто не получит щенка, – бурчит он. – Ты знаешь, что происходит со щенками? Они превращаются в псов.
Доктор, юрист, пещерный человек.
Изображение каждого из них смешано с его собственным отражением в экране. Стрикланд – доктор, юрист, пещерный человек. Он уменьшается, гниет, деградирует. Почти чувствует, как отваливаются от него куски цивилизованности, как растет примитивная жажда крови.
Скальпель, молоток судьи, дубинка.
– Ричард, – говорит Лэйни. – Я думала, мы сказали, что…
– Пес – дикое животное. Ты можешь попытаться одомашнить его. Можешь. Стараться так, что лопнешь. Но в один день пес покажет свою настоящую природу. Укусит. Этого ты хочешь?
Он раздумывает, не к собачьим ли принадлежит Deus Brânquia? Или он сам?
– Папа! – Тимми всплескивает руками. – Ты пропустил канал!
– Что я сказала, Тимми? – Лэйни хмурится. – В этом шоу слишком много насилия.
Люди умирают на хирургическом столе, люди умирают в тюрьме, целые виды вымирают. Три канала вращаются быстрее, призрачные каналы мерцают один за другим. Фантомные сигналы, чистилище невостребованной статики.
Он не может прекратить, он вертит ручку.
– В «Бонанце» нет насилия, – рычит Стрикланд. – В мире вокруг нас полно насилия. Ты спрашиваешь меня, что тебе нужно посмотреть? Ты хочешь стать мужчиной, Тим. Тогда тебе нужно лишь научиться смотреть проблеме прямо в глаза и решать ее. Выстрелом, если так надо.
– Ричард! – восклицает Лэйни.
Ручка ломается, отваливается ему в руку.
Стрикланд ошеломленно таращится на нее. Нет способа приставить ее обратно. Пластик растрескался. Он позволяет ручке упасть на ковер. Та падает без шума и шороха. Дети тоже не производят ни звука. И Лэйни. Они все онемели. Наконец все онемели. Точно так, как он хотел.
Единственный звук – шипение статики на том канале, что прилип к экрану изнутри.
Звучит как дождь.
Стрикланд поднимается. Да, дождь. Тропический лес. Он принадлежит тому лесу. Он был трусом, явившись сюда, ведь его настоящий дом там.
Он идет к двери, открывает ее, стук превращается в рев. Хорошо. Хорошо.
Если прислушаться, то можно различить обезьян, посланников генерала Хойта, как они прыгают с дерева на дерево, выкрикивают отрывистые, отредактированные команды, рассказывают, что ему делать.
Словно он вернулся в Йондон, в золотую шахту, стоит над грудой тел.
Да, сэр. Он пробьется через плоть, сокрушит кости, найдет годный для дыхания воздух. Не имеет значения, кого он при этом разорвет на части, убьет, сотрет с лица Земли.
Через мгновение Стрикланд на улице.
За секунды добирается до «Кадиллака», промокает насквозь.
Дождь лупит по стальной крыше, безумный голос барабанов, в которые бьют каннибалы из джунглей. Он гладит узор на капоте, чувствуя, что поклоняется идолу. Решетка радиатора сочится чем-то похожим на кровь, плавники на багажнике такие острые, что режут капли напополам.
Что там сказал продавец, тот Мефистофель с порезами от бритья на подбородке?
Чистая мощь?
Стрикланд проводит по выбоине в дверце, сырые бинты разматываются и соскальзывают с пальцев. Оба пришитых на место черны словно ночь. Он хмурится. Невозможно различить обручальное кольцо.
Другой рукой он нажимает на черный палец. И ничего не чувствует. Давит сильнее. Желтая слизь брызжет из-под ногтя, повисает на боку машины, ее стирает дождем. Стрикланд моргает, избавляясь от воды на глазах.
Он что, правда это видел?
Лэйни неожиданно рядом с ним, горбится под зонтом:
– Ричард! Вернись домой! Ты меня пугае…
Стрикланд хватает Лэйни за блузку двумя руками, боль от пальцев всасывается в предплечье. Он швыряет ее на измятый багажник, порыв ветра цепляет зонт, уволакивает в темноту. «Кэдди» едва проседает под весом обрушившегося на него тела. Чистая мощь. Прекрасные амортизаторы. Великолепно откалиброванные поглотители ударов.
Лэйни смотрит прямо в обезумевший дождь.
Капли превращают ее макияж в клоунские пятна, портя девичью прическу, которой она так гордилась. Стрикланд сдвигает руки, хватает за костлявую тонкую шею. Ему приходится наклониться, чтобы его услышали через шум бури.
– Ты думаешь, ты умнее меня, да?
– Нет… Ричард, пожалуйста…
– Ты думаешь, я не знаю, что ты мотаешься в город каждый день? Не знаю, что ты делаешь за моей спиной?
Она пытается оторвать его пальцы, ногти вонзаются в черную прогнившую плоть. Желтая отрава сочится из надрезов, ядовитые капли падают Лэйни на щеки, на подбородок, сверкают в свете фонарей.
Ее рот широко распахнут, полон воды.
Если он ничего более не сделает, просто будет держать, она утонет.
– Я не… это не… это просто…
– Ты думала, никто не узнает? В маленьком отвратительном городке вроде этого? Люди увидят, Лэйни. Точно так же, как они увидели эту разбитую машину. И что они подумают? Они подумают, что я не заслуживаю быть здесь. Что я не контролирую свое. Понятно? И это в тот момент, когда у меня и так проблем по горло! Ты понимаешь?
– Да… Рич… Я не могу… Я не могу…
– Это ты разрушила нашу семью! Не я! Не я!! – Стрикланд почти верит в собственные обвинения, он сжимает руки на шее Лэйни, чтобы сделать эту веру крепче.
Вены набухают у нее в глазах, словно красные чернила текут по бумаге.
Она кашляет, на губах ее появляется язычок из крови, и это отвратительно. Стрикланд отбрасывает Лэйни в сторону, легко, словно футбольный мяч, слышит, как ее тело ударяется о дверь гаража.
Мягкий, приятный звук по сравнению с обезьяньими криками.
Дождь превращает одежду во вторую шкуру, он снова обнажен, как тогда на Амазонке. Ключи в кармане рвут плоть так же, как могла это сделать сломанная кость. Стрикланд вынимает их, проходит длинный, успокаивающе длинный корпус «Кэдди», длинный, как сама жизнь, которую еще можно спасти.
Открывает дверь, падает на место водителя. Внутри сухо, уютно.
Пахнет новой машиной.
Стрикланд поворачивает ключ зажигания, понятно, что мотор стонет, пробуждаясь к жизни. Но он отвезет хозяина туда, куда тому надо, туда, где в запертом ящике стола лежит «Беретта» модели семьдесят, та же самая, из которой он убил розового речного дельфина.
Он будет скучать по «прывету».
Мужчины привыкают к своим инструментам, а это был хороший инструмент. Только наступает время двигаться дальше.
Стрикланд выжимает газ, воображает, как летит грязь из-под задних колес: на гаражную дверь, на блузку Лэйни. Их район под дождем выглядит предельно уродливо. Хотя это не способно удивить существо с мозгом – все вещи уродливы, если смотреть изнутри.
15
Утро, но света нет.
Переполненные дренажные канавы углублены и окружены оранжевыми конусами. По обочинам стоят заграждения. Автобус, на котором она едет, скользит через фут стоячей воды, и та пенится под колесами.
И все вокруг, и сырая грязь, и расползающаяся тьма отражают ее мучение.
Элиза дважды проверила уровень реки с тех пор, как начался ливень, чувствуя себя так, словно кусок за куском вырезала собственное сердце. Завтра доктор Хоффстетлер отправится своим путем, она и Джайлс загрузят существо в «мопса», отвезут к дамбе и проводят к краю воды.
Сегодня ее последний день с тем, кто, единственный за всю жизнь, видит ее такой, какая она есть.
А разве это не любовь?
Элиза смотрит на свои ноги, и даже в лишенном света сумраке автобуса она видит туфли. Те самые туфли, она все еще не верит, что вчера, перед тем как отправиться несколько часов поспать перед работой, она взяла и вдохнула жизнь в собственную мечту.
Она вошла в «Джулия Файн Шуз» и, хотя ее ошеломил острый запах кожи, быстро отправилась к витрине у окна, подхватила пару украшенных серебром туфель с низкой застежкой с их колонны цвета слоновой кости и решительно отправилась к кассе. Оплачивая покупку, выяснила, что Джулия, совершенная красотка, достаточно умная для бизнеса, – не более чем плод ее воображения.
Она спросила, и ей ответили, что это просто хорошо звучащее имя.
И это успокоило Элизу по пути домой: если Джулии не существует, то она сама станет Джулией. Покупки в супермаркете опустошили ее запасы, а приобретение туфель оставило без гроша, но она даже не заволновалась.
Она не волнуется и сейчас.
Ее туфли словно копытца, и пусть единожды, в этот последний день, она сама хочет быть прекрасным существом.
Под стать ему.
Элиза выходит из автобуса и раскладывает зонтик, но тут же чувствует, что поступила неправильно – неуклюжая человеческая затея. Она отбрасывает зонт в сточную канаву, подставляет себя небу, текущей с него воде и пытается дышать в ее объятиях. Решает, что никогда больше не захочет быть сухой.
Элиза мокра до нитки, когда она приходит домой, но ее это радует, дождь стекает с ее одежды, когда она идет по коридору, образует лужицы, которые – она надеется – никогда не высохнут.
До того, как он не ушел в кинотеатр, она никогда не запирала дверь.
Сейчас она нащупывает ключ, заранее спрятанный в абажуре неработающего светильника, и вставляет его в замок. Джайлса нет на обычном месте, но, когда она отправлялась в «Оккам», он сказал ей, что проверит, все ли в порядке, но она видела, что он хочет закончить картину, ради которой лихорадочно делал наброски.
«Я в огне, – сказал он. – Со времен молодости не ощущал такого вдохновения».
Элиза в этом не сомневалась, но она и не дурочка, она поняла, что Джайлс знает – развязка близка, и он осознаёт, что нужно дать ей время и пространство для прощания.
Он оставил радио включенным для нее, и она задерживается у стола, прислушиваясь.
Элиза привыкла зависеть от радио: политика, спортивные результаты, тупое перечисление местных событий, все это создавало рациональное противоречие той неприрученной фантазии, внутри которой она жила. Будучи дома, слушала его постоянно.
Вчера существо, закутанное в сырые полотенца, село за стол рядом с ней, первый раз использовав стул – непростое дело для того, кто украшен плавником на спине и коротким чешуйчатым хвостом. Он стал выглядеть точно женщина только из душа, и она рассмеялась, и хотя он не мог понять до конца, он засветился, показал свою версию смеха: золотое свечение на груди, там, где начинаются жабры.
Она касается разложенных на скатерти плашек с буквами.
Она пыталась научить его письменной речи, а позавчера купила несколько журналов, чтобы показать ему вещи, которые он в ином случае никогда не увидит: самолет, филармонию в Нью-Йорке, то, как Сонни Листон нокаутирует Флойда Паттерсона, кадры из «Клеопатры» с участием Элизабет Тейлор.
И он учился с лихорадочной поспешностью.
Пальцами, привыкшими рвать добычу, он аккуратно, даже нежно взял фото Элизабет Тейлор и положил на изображение самолета, а все вместе поместил на филармонию. Потом, словно играющий в машинки ребенок, сдвинул актрису и аэроплан через стол туда, где лежало фото Египта со съемок «Клеопатры».
Все было очевидно: если Тейлор собирается перебраться из Нью-Йорка к пирамидам, то ей нужно сесть на самолет.
Понятно, что вся эта информация ему не требовалась, он сделал все ради Элизы. Чтобы увидеть ее улыбку, услышать ее смех.
И это не означало, что он чувствует себя хорошо.
Серость осела на него, точно сажа на фабрику, его сверкающие чешуйки потеряли блеск, стали тускло-синими, как старые пенни, валяющиеся на тротуаре. Существо выглядело, словно постарело, и это, боялась она, непростительное злодеяние с ее стороны.
Сколько десятилетий или даже веков пробыл он, не теряя не грамма жизненной силы? В «Оккаме» по крайней мере были фильтры, термометры, куча обученных биологов.
Здесь нет ничего, чтобы поддержать его, кроме любви.
В конце концов этого недостаточно. Он умирает, а она – убийца.
– Интенсивные дожди, как ожидается, приведут к затоплению на восточном берегу, – сообщает радио. – Балтимор все еще остается под ударом стихии, и к полуночи метеорологи предсказали еще пять-семь дюймов осадков. Этот шторм пока не уходит.
Она поднимает черный маркер, оставшийся на столе после уроков языка.
Настольный календарь тоже здесь, каждая страница «украшена» сентиментальной воодушевляющей цитатой. Элиза не может читать их, не испытывая желания разорвать. Она снимает с маркера крышечку.
Если она не запишет это, если не сделает реальным и не увидит сама, то просто с этим не справится.
Маркер движется по бумаге словно нож, взрезающий ее кожу: «ПОЛНОЧЬ. ДОКИ».
Сегодня она позвонит на работу и скажется больной первый раз за много лет. Пусть Флеминг отметит это как необычное поведение, им он не помешает.
Вернется ли она в «Оккам» в понедельник?
Вопрос кажется банальным. По всей вероятности нет, она этого просто не вынесет. Что будет делать для заработка… ни малейшего представления. Это тоже банальность. Струп стагнированной реальности, которую Элиза оставляет за спиной.
У Джайлса был уверенный взгляд в тот день, когда он пришел и сказал, что поможет освободить существо.
Она думает, что сейчас у нее должен быть такой же взгляд.
После неизбежного расставания не останется ничего, о чем стоит беспокоиться. Только радость общения, по которой она будет, будет скучать и никогда ее не забудет.
Сегодня последний раз, когда она чувствует сводящую с ума дрожь, и поэтому Элиза входит в ванную медленно, точно в холодную воду, дюйм за дюймом. Он сверкает подобно многокрасочному кораллу под поверхностью девственного моря, и у нее нет сил противостоять его зову.
Элиза закрывает дверь и двигается вперед, грудь ее стискивает так, что она ощущает головокружение. Изнутри поднимается слезливая печаль, но ее отодвигает более мощное, глубинное чувство, и она определяет его: «страсть».
В один миг не остается вопросов, что она будет делать, не остается удивления.
Все шло к этому с самого начала, с того самого момента, как она заглянула в иллюминатор резервуара и была затянута внутрь, не физически, а всеми иными возможными способами, привлечена звездными скоплениями его чешуи и сверхновыми звездами его глаз.
Занавеска для душа прижата к стене, Элиза дергает ее, в сторону прыгает металлическое кольцо. Она повторяет операцию еще одиннадцать раз, кольца со звоном отскакивают от стен и теряются в листве, каждый обрыв занавески ошеломляющий, необратимый акт разрушения, на который не осмелится ни один уборщик кладбищенской смены на планете.
Она кладет занавеску на пол, расправляет точно покрывало на кровати, подворачивает у стен, закрывает щелочку под дверью. Пластик толстый, он выдержит. Элиза не может повелевать водой, как он, но у нее есть под рукой современная канализация.
Она затыкает раковину и поворачивает краны. Вода хлещет точно из гидранта. Наклоняется над ванной и делает то же самое.
Открыть все на полную катушку не может позволить себе ни один бедняк, но сегодня Элиза вовсе не бедна. Сегодня она богатейшая женщина мира, у нее есть все, о чем она может мечтать: она любит, и она любима, и в этом она равна существу, столь же бесконечна, не зверь, не человек, а чувство, сила, разделенная между всем хорошим, что когда-либо было и будет.
Она снимает униформу, та тяжела, словно валуны из каменоломни под взглядом Хамоса, она расстегивает лифчик и выскальзывает из комбинации, словно одно создание высвобождается их хватки другого. Ни один из упавших предметов не производит шума. Вода заполняет раковину и ванну и растекается по расстеленной занавеске, лижет ей пальцы, трогает лодыжки теплой рукой.
Остаются только серебристые туфли, она ставит ногу на край ванны, чтобы он мог видеть – плавник более фантастический, чем он мог наблюдать на стене над ее кроватью, единственная ее вещь, что может сравниться с ним по красоте.
Это самая бесстыжая и чувственная поза, которую Элиза принимала в жизни. Издалека доносится голос Матроны, та кричит: «Глупая, не стоящая ни гроша, уродливая шлюха».
Существо поднимается из ванны, тысячи молчаливых водопадов рушатся с его тела. Он перешагивает край ванны и оказывается в ее ждущих руках, и через миг они на полу: они совпадают как две части сложной головоломки; лицо Элизы оказывается под водой, удивительное ощущение.
В следующий момент они перекатываются, и уже она сверху, задыхаясь, вода льется с ее волос, и он под секущими струями, и, чтобы поцеловать его, она должна нырнуть снова. И она это делает со всем пылом, и тяжкие грани ее негибкого мира смягчаются; раковина, унитаз, дверь, зеркало, даже стены теряют свою плотность.
Поцелуй трепещет под водой, не слюнявый и сырой чмок человеческих губ, но грохочущий шторм, проникающий в ее уши и стекающий вниз по ее глотке.
Элиза берет его лицо в ладони, его жабры пульсируют, и она целует его неистово, желая превратить бурю, которую они начали, в цунами, в потоп… может быть, ее ласка, а вовсе не дождь спасет его сегодня. Она выдыхает ему в рот, пузырьки щекочут ее щеки. «Дыши, – молится она. – Научись дышать моим воздухом, чтобы мы всегда были вместе».
Но он не может.
Он отодвигает ее от себя, поднимает над водой, чтобы она попросту не утонула. Элиза задыхается сразу по нескольким причинам, его рука упирается ей в грудь, поддерживает, ее же руки покрыты его блистающими чешуйками.
Зрелище очаровывает ее, и Элиза проводит ладонями по грудям, по животу, распределяя чешуйки, желая, чтобы они покрывали ее целиком. Из кинотеатра внизу доносится обрывок диалога, который она слышала уже не одну сотню раз:
– Не отягчай более сердце твое. Будь сильным в эти времена. От вдовы сына твоего вскоре произойдут дети и дети их детей.
Каждая бусина воды на ее ресницах словно целый мир, она читала что-то такое в научных статьях. Нельзя ли населить один из них их потомками, новым, лучшим видом? Никакая из фантазий, которым она предавалась в ванной, не может с этим сравниться.
Элиза изучает его руками, и у него есть тот орган, что должен быть, прямо там, где он должен быть, и у нее тоже имеется все, что нужно, и она впускает его внутрь себя. Вода покачивает их, и все происходит легко, тектонический сдвиг двух плит, скрытых под океаном.
Лучи проектора просачиваются через щели в полу, а пластиковая занавеска полыхает, отражая его собственное сияние, и будто солнце горит под ними, и так и должно быть, поскольку они на небесах, в Божественном потоке, в окалине Хамоса, одновременно все святые и порочные вещи, за пределами секса в буре понимания, в древней истории боли и удовольствия, что соединяет не только их двоих, но все живые существа.
Это не просто он внутри нее. Целый мир. И она, в свою очередь, внутри него.
Именно так изменяется, мутирует, появляется и сражается жизнь, когда одно существо поглощает грехи своего вида, превращаясь в существо совершенно другого вида.
Возможно, доктор Хоффстетлер понял бы.
Элиза может воспринимать только проблески, края, холмы на боках горной цепи. Она ощущает себя такой маленькой, такой величественно крохотной в такой огромной, изумительной вселенной, и она открывает глаза под водой, чтобы напомнить себе о реальности.
Листья плавают вокруг точно головастики, занавеска порвалась и хлопает Элизу по спине, точно молящаяся медуза. Шторм снаружи, за пределами здания, смешивается с бурей на экране внизу, где в «Сказании о Руфи» идет к завершению библейская засуха.
Ее собственное тело содрогается от ударов ощущений, каждое – словно развернутый кулак.
Да, засуха завершилась. Завершилась!
Она улыбается, ее рот полон воды, наконец Элиза танцует по-настоящему, движется через подводный бальный зал, не боясь шагнуть неправильно, и партнер держит ее уверенно и ведет туда, куда им нужно.
16
Он погружает кисточку в краску.
Берни нравится зеленое? Очень плохо тогда, что он этого не увидит.
О таком зеленом сам Джайлс никогда не мечтал, но рекламщикам он бы понравился. Как он смешал подобное? Вроде взял карибской сини, немного винного… Потом оранжевый, потеки желтого, мазки светящегося индиго и его родной глинисто-красный… что еще?
Он не знает и не беспокоится по этому поводу.
Он полагается только на импульсы. Это возбуждает, но в то же время дарит мир. Его мозг не выходит из фокуса, там грохочет и движется, пытается связаться вместе нечто сверкающее.
Берни. Старый добрый Берни Клэй.
Джайлс вспоминает последний раз, когда они виделись, и теперь он может различить признаки стресса на лице давнего знакомого, то, что воротничок его рубахи пожелтел так, что никакие отбеливатели не помогут, а брюхо неприлично выпирает под одеждой.
Джайлс прощает его.
Он никогда не ощущал в себе столько прощения, слишком долго болезнь закупоривала его артерии словно холестерин, мрачная субстанция, о которой он только читал. Сегодня холестерина больше нет, он источается из тела, остается только любовь. Она струится в каждую трещину, оставленную на нем всеми прожитыми годами.
Копы, арестовавшие его в баре. Кучка чинуш, уволивших художника.
Бред… или Джон… из «Дикси Дау».
Каждый сражается против сомнений и терзаний, которыми опутывает его жизнь. Как только ему понадобилось шестьдесят три года, чтобы осознать бессмысленность гнева? Ведь миссис Элейн Стрикланд, женщина в два раза моложе, знает об этом инстинктивно?
Джайлс не верит, что рассвет поднимется, а он так и не поблагодарит ее.
Еще утром он позвонил в «Кляйн&Саундерс», чтобы сказать, как много ее прямота значила для него, как она раскрыла запасы храбрости, о которых он в себе никогда не подозревал, но голос, ответивший ему, не принадлежал Элейн, и другая девушка не смогла сказать, почему Элейн не пришла на работу.
Ничего страшного для Джайлса: ему тысячи раз приходилось ждать.
Миссис Стрикланд, в конце концов, второй человек, которому он обязан своим ренессансом, первый – существо.
Джайлс хмыкает.
Ванная Элизы стала порталом в невозможное, и та работа, которую он проделал, сидя на крышке унитаза, она пропитана тем сортом божественного вдохновения, что обычно запасается, в этом он уверен, только для величайших мастеров. И он благодарен.
Существо не принадлежит никому, оно не принадлежит этому месту и времени. Сердце его принадлежит Элизе, и Джайлс оставляет их вдвоем в эти финальные часы. Помимо того, ему нужно закончить картину, безо всяких сомнений, лучшую работу всей его жизни.
И это невероятное, сущностное облегчение – знать, что ты в конце концов реализовал свой жизненный потенциал. Все надежды исполнятся в тот момент, когда ты покажешь результат существу перед тем, как оно уйдет, и это значит, что надо вкалывать день и ночь.
Но такой режим совершенно не затрудняет Джайлса.
Двадцать часов на ногах, и он чувствует себя прекрасно, столь же бодрый, как тинейджер, подпираемый легендарным снадобьем, имеющим лишь один побочный эффект – оно наполняет его уверенностью, столь же могучей, как бушующий снаружи шторм. Он делает решительные мазки, не давая себе времени подумать, рисует мельчайшие детали без артритного тремора.
Он просидел полдня, ни разу не выйдя в туалет, а когда его последний перерыв между визитами составлял больше двух часов?
Джайлс смеется и краем глаза ловит движение вокруг правой руки.
А, это бинт, намотанный Элизой, начинает разматываться от резких движений. Странно только, что он не замечает телесного дискомфорта, и еще более странно – ему не требуется аспирин, чтобы унять боль.
Может быть, разрез не такой глубокий, как показалось сначала?
И все же бинт мотается перед еще не просохшей картиной и его нужно убрать. Джайлс вздыхает, опускает кисточку… быстренько переодеться, может быть, почистить зубы – и обратно к мольберту.
Он едва может ждать.
Джайлс не осознает, что насвистывает песенку из ТВ, пока развязная мелодия не останавливается. Он быстро разматывает бинты, аккуратно бросает остатки в раковину. Никакой крови.
Может быть, он настолько устал, что смотрит не на ту часть собственной руки?
Джайлс поворачивает предплечье, но не находит ничего, даже шрама, а ведь рана, когда он видел ее в последний раз, была розовой и опухшей! Сжимает кулак, наблюдает, как напрягаются жилы на запястье… и вздрагивает, поскольку видит еще кое-что.
Пятна старости на его руке. Древний шрам от происшествия с ткацким станком.
То и другое исчезло, всюду гладкая, идеальная кожа.
Джайлс проверяет вторую руку, но та выглядит такой же старой и сморщенной, как обычно. Он недоверчиво фыркает, и звук получается больше похожим на смех… приемлемая ли это реакция на сверхъестественное?
Взгляд вверх, в зеркало, подтверждает, что глубокие линии его лица ликующе изогнуты. Он выглядит хорошо, и, пусть даже сам не помнит, когда оценивал себя подобным образом.
Джайлс смотрит еще выше… ага, вот и причина. Как он раньше не заметил?
Его голова покрыта волосами.
Джайлс трогает их, аккуратно, мягко, словно они могут испугаться и убежать. Похлопывает себя по макушке, и то, что он чувствует под ладонью, не разлетается, словно пух одуванчика.
Волосы короткие и густые, темно-коричневые с полосками светлого и рыжего. Более того, они упругие… он почти забыл, насколько эластичны пряди молодого человека, как они сопротивляются, выскальзывают из пальцев.
Это эротично, роскошно, безумно.
И тут Джайлс ощущает давление в паху, смотрит вниз – его пижамные брюки туго натянуты. Эрекция, хотя это слишком ученое слово для того юношеского отклика на крохотную мысль о сексе. Это стояк, ни больше и ни меньше, и каждая молекула тела наполняется легкостью, быстротой, смелостью.
Стук в дверь, настойчивый, громкий, знак того, что в соседних апартаментах что-то не так.
Джайлс знает себя хорошо, и он предвидит болезненный упадок духа, но то, что повлияло на его тело, повлияло и на дух. Тревога вызывает прилив сил, желание броситься навстречу опасности, встать с ней лицом к лицу.
Он мчится к двери, осознавая, как мотается его пенис под пижамой и, хватая по дороге подушку, чтобы прикрыться – Элиза не должна увидеть его в подобном виде! Джайлс хихикает.
Скрипят петли, и он видит красное, вспотевшее лицо мистера Арзаняна.
– Мистер Гандерсон! – восклицает тот.
– А, оплата, – Джайлс вздыхает. – Запоздал, правда, но разве я когда…
– Дождь, мистер Гандерсон!
Джайлс хмурится, позволяя стуку капель, доносящемуся с пожарной лестницы, заполнить паузу.
– Ну да. Я не могу с этим поспорить.
– Нет! В кинотеатре! Дождь идет у меня в кинотеатре!
– Вы просите меня засвидетельствовать чудо? Или вы говорите о протечке?
– Да, протечка! Из квартиры Элизы! Она оставила воду включенной! Или труба! Сломалась… нет, лопнула! Она не открывает дверь! Вода льет с потолка, прямо на гостей! Я найду ключ и открою дверь сам, если это не прекратится! Я должен бежать вниз! Мистер Гандерсон, сделайте, чтобы это прекратилось, или вам обоим больше не жить в «Аркейд»!
Он исчезает, тяжело шлепает вниз по лестнице.
Джайлс швыряет не нужную более подушку на диван и в одних носках прыгает по коридору. Извлекает ключ из убежища в абажуре, попадает в скважину с первого раза – приятно – и врывается внутрь.
Он не знает, чего ждет: больше крови? разрушения после вспышки гнева?
Все выглядит обычным, за исключением того, что пол около ванны блестит так, словно его только что отмыли… хотя нет, там полдюйма воды, не меньше, вся квартира залита!
Джайлс шлепает через нее, носки промокают, и не заботится, чтобы постучать, просто распахивает дверь.
Вода рвется наружу, и он вымокает до колен.
Еще день назад шок от подобного события вместе с обрушившейся волной опрокинули бы его, но сегодня его ноги словно корни, вросшие в пол, и он стоит, пусть стулья и даже стол за его спиной сдвигаются с мест, когда до них добирается украшенное листьями цунами.
Край пластиковой занавески, что держал наводнение, хлопает точно змеиная кожа, открывает Элизу и существо на полу.
Джайлс думает, что высек бы их в мраморе именно в такой позиции, нет, лучше не он, а кто-то из великих, Роден или Донателло. Ее тело блестит, видны пятнышки грязи, искорки чешуек, существо выглядит обнаженным в этот самый момент, хотя отродясь не носило одежды.
Руки и ноги их переплетены, ее лицо прижато к его шее, левая ладонь гладит его голову в том месте, где начинается спинной плавник. Существо не выглядит особенно сильным и здоровым, но оно выглядит довольным – он выбрал свою судьбу, и ничто, ни боль, ни даже смерть не заставит его пожалеть.
Джайлс поднимает взгляд, и ему открывается шикарное зрелище.
Маленькая грязная ванная становится джунглями, буйством жизни, цвета и зелени. Он щурится и только затем понимает, что с его зрением все отлично, очки ему больше не требуются.
Неужели то, что здесь произошло, чем бы оно ни было и в какой бы форме ни случилось, заставило расти обычную плесень так, словно та оказалась в экваториальной сырости?
Хотя нет, это нечто иное… растения, устоявшие перед потопом, выглядят пышными, хоть и обвисли слегка. Но сотни вырезанных из картона освежителей воздуха для автомобилей превращают комнату в царство невообразимого дикого цвета.
Зелень трилистника, краснота помады, золото солнца.
Где Элиза нашла их в таком количестве? Они покрывают каждый дюйм стен! Оранжевые словно тыквы, коричневые, точно кофе, желтые, как масло!
Дешевая искренность картонных джунглей делает зрелище еще более головокружительным. Блеск аметистов, перья живого фламинго, синева океанских волн. Это теперь не только дом Элизы или место, где живет существо, это нечто уникальное, небеса, спроектированные для двоих.
Ей требуется некоторое время, чтобы заметить Джайлса.
Поначалу она пытается натянуть на себя занавеску от ванны, словно простыню. Затем полузакрытые, заполненные дымкой глаза ее расширяются, в них мерцает понимание.
Джайлс думает, что он сегодня сыграл роль того парня, который не стучит в двери, и что ему нужно испытывать отвращение при виде неестественного, жуткого действа, представшего его глазам. Ха, но сколько раз те же самые прилагательные прилагали к нему самому и к таким как он?
Сегодня нет ничего неправильного, нет ничего запретного.
Возможно, мистер Арзанян вышвырнет их прочь. Но Джайлса это не заботит. Мистера Арзаняна не существует в этом мире.
Джайлс встает на колени, помогает Элизе с занавеской.
У него теперь новые соседи, счастливая молодая пара, и он, сам новый и молодой, должен стать им хорошим другом. Она моргает и протягивает к нему руку, мерцающую чешуйками, гладит только что отросшие волосы и улыбается, будто спрашивает: «Что я тебе говорила?»
– Можем ли мы оставить его? – спрашивает Джайлс. – Чуть подольше?
Элиза смеется, и художник смеется тоже, и смех отражается от стен комнатушки, держит молчание угрожающего будущего на расстоянии, чтобы они могли делать вид, что счастье продлится вечно, и что чудо, однажды найденное, можно посадить в бутылку и удержать.
17
Два звонка, сигнал, которого Хоффстетлер ждет с полуночи, поскольку невозможно сказать, когда для Михалкова начинается пятница.
Тем не менее когда в самом начале вечера телефон пробуждается к жизни, на Хоффстетлера точно прыгает пантера. Он вскакивает, поднимает руки, словно пытаясь защитить себя, и истерический крик рождается в глотке.
Первый звонок продолжается так долго, что возникает мысль: это Флеминг, обуянный подозрениями по поводу того, что Хоффстетлер в свой последний день не явился на работу.
Или Стрикланд, разобравшийся во всем.
Второй звонок короче, обрывается почти сразу, остаются только голые стены, пустые шкафы, раскладушка и тарелки на столе.
Последние стенания одинокой жизни.
Хоффстетлер должен испытывать радостное головокружение, но вместо этого он парализован. Он не может вдохнуть, он должен прилагать усилия, чтобы сглотнуть. Успокоиться… все идет как планировали, все на своем месте, тайник под полом закрыт. Паспорт и деньги во внутреннем кармане пиджака. Единственный чемодан стоит у двери.
Он вызывает такси, извлекая номер из памяти, и возвращается в кресло на кухне, на котором он провел последние четырнадцать часов. «Еще столько же, – говорит он себе, – и я буду далеко отсюда и смогу начать новое дело – учиться забывать».
Смогла ли уборщица доставить девонианца к реке? Или он умер у нее в руках?
В высоких сугробах родины он сможет похоронить эти вопросы навсегда, попытаться оставить позади отчаянную мысль, что если девонианец погибнет, то и все живое на Земле обречено…
Такси сигналит. Хоффстетлер глубоко вздыхает и поднимается.
Момент тяжелый, но неизбежный.
«Скоро я исчезну для всех вас, – думает он. – И я так сожалею».
Студенты, к которым он привык, друзья, которые у него почти были, женщина, едва не сделавшая его счастливым: их орбиты соприкоснулись, но ничего не произошло. Во всем времени и пространстве не может быть чего-либо более печального.
Хоффстетлер подхватывает чемодан, и вот он снаружи.
Такси стоит, желтое пятно под серебряным полотнищем невиданного ливня. Чудовищный день, но ему мерещится красота всюду, куда он смотрит, – это его прощание, расставание с зелеными почками, что наконец-то проснулись на скелетах деревьев, с теми игрушками, что валяются на газоне, с котами и собаками, они недоверчиво смотрят из окон, являя доказательство межвидового симбиоза с домом из кирпича.
Хоффстетлер поднимает руку, чтобы вытереть слезы, но те смешались с дождем.
Он видит, что уже использовал это такси – это нарушение правил, – но сегодня финальное путешествие, и это не имеет значения. Он говорит, куда ему надо, и просто смотрит в окно, вытирая запотевающее стекло, чтобы не пропустить не единой детали.
Американские автомобили, смехотворно огромные, он будет скучать по ним.
Прощай, зеленый «Кадиллак Девиль» на другой стороне улицы, роскошная машина, и пусть даже ее багажник разбит всмятку.
Назад: Креативная таксидермия
Дальше: Примечания