Креативная таксидермия
1
Только жар его собственных слез заставляет мужчину осознать охвативший его холод: закрытая дверь Ф-1 за спиной, катакомбный сквозняк из коридора, трупный лед пальцев, поднятых ко рту. Он бы засмеялся, если бы не плакал – центр всего этого Богоявления находится в яйце.
Столь большая часть его жизни была посвящена тому, что другие называют эволюцией, хотя сам он предпочитает термин «порождение»: бесполое рождение червей и медуз; морфогенез эмбриона после оплодотворения; другие пути, несть им числа, которыми идет жизнь, не обращая внимания на усилия человечества по стиранию разных видов с лица Земли.
Именно это он обычно говорит студентам.
Вселенная сгибается и разгибается по одним и тем же швам поколение за поколением, но что на самом деле движет жизнь – незапланированные складки, откровенные разрывы. Изменения, запущенные случайным событием тысячелетия назад, могут влиять на всех нас.
Он бы польстил этим молодым умам, сказав, что все они – пусть даже он единственный мигрант первого поколения в аудитории – совершенно экзотичны, дети фантастических мутантов.
Да, он ужасно смел, когда стоит на твердой почве, прячется за кафедрой, весь в меловой пыли. Но сейчас он в настоящем мире, занимается полевой, реальной работой. Тогда почему с каждым днем она выглядит для него все более и более фантастичной?
Его мать, когда он позволял себе замечтаться, использовала словосочетание leniviy mozg. Само собой, все обстоит иначе, его гиперактивный разум является причиной того, что он стал уважаемым ученым со всеми дипломами, ленточками, наградами, которые вроде бы так ценятся в реальном мире, хотя он не так в этом уверен.
Он мог бы оттащить уборщицу от резервуара, избавить от опасности, и все же он, трус из башни слоновой кости, просто выбежал из комнаты.
Часто он возвращается в «Оккам» по ночам, не в состоянии заснуть до тех пор, пока не проверит, в четвертый или пятый раз, показания приборов. Существо, он в этом совершенно уверен, не протянет долго в подобных искусственных условиях.
Однажды утром они нашли его плавающим брюхом вверх, точно сдохшую аквариумную рыбку, и Стрикланд принялся веселиться и хлопать в ладоши, в то время как он сам едва удерживался от слез.
Только тут, по ночам, он наконец понимает, благодаря чему существо живо до сих пор. Эта женщина – уборщица – поддерживает в нем жизнь не сыворотками и растворами, а силой духа.
Вытащить ее из лаборатории прямо сейчас – все равно что вонзить кинжал в еле бьющееся под чешуйками сердце.
Другие кинжалы вонзаются в его мягкую, розовую, жалкую человеческую ладонь. Это острый край манильской папки, объект невероятной важности несколько мгновений назад, ныне смятый до непотребного состояния.
Он расслабляет кулак и разглаживает папку.
Он не пойдет сегодня в Ф-1, чтобы проверить приборы, ему определенно не стоит туда заходить, не стоит разрушать ту материковую плиту веры, которую создает танцующая уборщица.
Сегодняшний визит он запланировал, чтобы проверить ранее собранные данные. Внутри манильской папки находится отчет, который он составил, очень сильно рискуя, отчет, который нужно закончить перед завтрашней встречей.
Приглушенные обрывки «Звездной пыли» проносятся через его череп, все еще прижатый к двери Ф-1. Он отталкивается и бредет прочь по коридору, сжимает папку крепче, не обращая внимания, как она режет плоть, чтобы напомнить себе, кто он такой и почему здесь оказался.
Он – доктор Боб Хоффстетлер, урожденный Дмитрий Хоффстетлер из Минска, СССР, и, хотя из его резюме можно заключить, что он ученый до мозга костей, его настоящая работа, настоящая причина, по которой он оказался рядом с существом, описывается совсем другими словами. Он – «крот», оперативный сотрудник, агент, информатор, саботажник, разведчик.
2
Если бы кто-то заглянул внутрь дома, который Хоффстетлер снимал на Лексингтон-стрит, то решил бы, что имеет дело с маньяком, который раскладывает обрезки ногтей по длине. Обстановка за пределами скромности, она даже не спартанская. Шкафы и навесные полки пустые и открытые, продукты, годные для длительного хранения, остаются в магазинных пакетах на складном столе, что находится посреди кухни. Скоропортящиеся в тех же пакетах оккупируют внутренности холодильника. Никаких шифоньеров в спальне, скромная одежда сложена на другом столе.
Он спит на раскладушке, а пузырьки с лекарствами выстроены в шеренги на унитазном бачке. Единственное мусорное ведро опустошается каждый вечер и отмывается раз в неделю. Никаких люстр, только голые лампочки, все абажуры сложены в коробку и отнесены в подвал.
Свет от этого резок, и, хотя прошли месяцы, как он живет здесь, он все еще вздрагивает, увидев собственную тень, пугается, что это агент КГБ, присланный сюда, чтобы прервать затянувшуюся миссию Хоффстетлера.
Поддерживая дом в подобном состоянии, он затрудняет установку «жучков», камер и прочих шпионских устройств. Он не имеет причины считать, что ЦРУ село ему на хвост, но каждое воскресенье, когда другие мужчины открывают пиво и смотрят спорт по ТВ, он с помощью шпаклевочного ножа проверяет все щели, окна, вентиляционные отверстия, а затем предпринимает специальную акцию – нечто вроде семейного пикника: разбирает и собирает обратно телефон.
Телевизор и радио – лишняя ноша, он в них не нуждается, поэтому он потрошит телефон в тишине, останавливаясь, чтобы почитать книги, взятые в библиотеке. Хоффстетлер возвращает их, не важно, закончив или нет, каждое воскресенье.
Понадобилось ошеломляющее зрелище уборщицы – он опознал ее как Элизу Эспозито, – танцующей перед существом, чтобы он осознал печаль своего одинокого существования.
Сегодня его рутинная возня с планками пола выглядит хуже чем бессмысленной. Кажется ошибкой, рождает отвращение.
Ошибка – это поучения родителей, училок в школе, священнослужителей.
Ученые не нуждаются ни в чем подобном.
Но все же в горле его стоит комок, словно он подавился рыбьей косточкой, и это уверенность в том, что увиденное прошлой ночью меняет все. Если существо способно чувствовать веселье, привязанность, заботу – а все три заметны в его хроматическом потоке, – тогда никакие национальные или иные интересы не дают права держать его тут словно на горелке Бунзена.
Если посмотреть назад, то все его собственные эксперименты, проведенные с научной осторожностью, выглядят ошибкой.
На волне разных эмоций существо прибыло сюда, на Восточное побережье, в «Оккам», и Хоффстетлер гадает: вплелась ли в лавину этих эмоций хотя бы нотка стыда?
Полость под одной из планок скрывает паспорт, конверт с наличностью и смятую манильскую папку. Хоффстетлер забирает папку, слышит гудок такси и торопливо ставит планку на место.
Всегда одно и то же: звонок в определенное время, звучащая в трубке кодовая фраза, он бросает все, чем занимался, придумывает оправдания для Дэвида Флеминга; затем варится в кислоте тревоги до нужного времени, вызывает такси, забирается внутрь и записывает имя водителя в блокнот, чтобы убедиться, чтобы никто не вез его дважды.
Сегодня таксист именуется Роберт Натаниэль Де Кастро, и Хоффстетлер гадает, не зовут ли его друзья «Боб»? Какое еще американское имя так легко выпадает из памяти?
Мимо аэропорта, по мосту через Бэар-крик, оставив в стороне верфи в тени «Бетлехейм Стил»; промзона не то место, куда может направиться мужчина в костюме. Халат Хоффстетлера сегодня уступает место обычной двойке, неприметность – единственная маскировка.
Он убирает павлиньи перья ученого и отвлекает Роберта Натаниэля Де Кастро скучной болтовней и обычными чаевыми. Он шагает к складу, выжидая, пока машина уедет, закладывает вираж между контейнерами и мимо хранилища для транзитных грузов, через железнодорожные пути и назад вокруг тридцатифутовой груды песка, чтобы убедиться: никто не идет следом.
Ему нравится сидеть именно на этом бетонном блоке, он стучит по нему пятками, словно скучающий мальчишка из Минска.
Затем клуб пыли, напоминающий китайского дракона, плывет над дорогой, и гравий хрустит под шинами, точно ломающиеся кости. Громадный «Крайслер» появляется в поле зрения, черный как трещина в леднике, с хромированной решеткой радиатора, что блестит словно ртуть, хвостовые «плавники» на багажнике режут поднятую колесами пыль.
Хоффстетлер слезает с бетонного блока и вытягивается перед урчащим зверем, едущим через то, что папа назвал бы словом gryaz. Дверь со стороны водителя открывается, и появляется тот же человек, что и всегда, обтянутая дорогим костюмом бизонья фигура.
– Ласточка гнездится на подоконнике, – говорит Хоффстетлер.
– И орел… – русский акцент очень груб. – Орел…
– Орел когтит жертву, – бурчит Хоффстетлер, хватаясь за дверную ручку цвета серебра. – Какой смысл использовать кодовую фразу, если ты даже не можешь ее запомнить?
3
«Крайслер» везет его через город, словно челн Харона по реке Стикс.
Бизон, как Хоффстетлер привык называть водителя, никогда не выбирает самый короткий путь. Сегодня он едва не доезжает до Кемп-Холаберд, огибает городскую больницу, изображает ломаную лесенку с помощью кладбища на Норд-стрит и только потом рушится как наковальня на Вест-Балтимор.
Leniviy mozg Хоффстетлера находит на мрачных серых улицах грязь, доказательство того, что космологическая организованность имеет место во всем, от крошечных частиц до невообразимых галактических скоплений. Отсюда вывод, что он не более чем ничего не значащий микроб, играющий ничтожную роль в истории.
Такова, по крайне мере, его молитва.
Они паркуются прямо перед русским рестораном «Черное море».
Это всегда казалось ему глупым: зачем таинственные телефонные звонки, кодовые фразы, запутанный маршрут по городу, если всякий раз он заканчивается тут, в этом заметном, украшенном зеркалами, золотом и алым плюшем заведении, где малахитово-зеленые скатерти украшают филигранно изготовленные матрешки?
Бизон придерживает дверь и шагает за Хоффстетлером внутрь.
Еще рано, «Черное море» пока не открылось, с кухни доносится негромкий шум. Официанты сидят, курят вокруг стола, три скрипача настраивают струны, наигрывая «Ochi chernye». Острый запах уксуса смешивается со сладостью только что испеченных пряников.
Хоффстетлер проходит мимо туалетов, мимо висящего на двери плаката, выпущенного Эдгаром Гувером, чтобы побудить эмигрантов сообщать о случаях «шпионажа, саботажа и подрывной деятельности».
Это такая шутка для своих – тут, в спрятанном от посторонних глаз уголке ресторана, освещенный лунным сиянием огромного аквариума, где копошатся крабы, ожидает Лев Михалков.
– Боб, – говорит он.
Михалков предпочитает говорить с Хоффстетлером по-английски, чтобы практиковаться в языке, но слышать от него свое американизированное имя невыносимо – возникает ощущение, что тебя подвергают обыску. Ничего случайного в том, что Михалков произносит имя скорее как Бууб – это наверняка такая же замаскированная пощечина, как и плакат ФБР.
По сигналу музыканты устремляются к ним, точно журналисты к жертве, обмениваются кивками и начинают играть.
Одно из преимуществ «Черного моря» в том, что тут невозможно подслушать.
Хоффстетлеру приходится говорить громче:
– Я уже просил, Лев. Пожалуйста, называй меня Дмитрий.
Считайте это трусостью, но Хоффстетлеру легче держать две свои личины отдельно друг от друга.
Михалков кладет в рот блин с копченым лососем, сметаной и икрой и начинает неспешно жевать. Хоффстетлер понимает, что разглаживает положенную на стол манильскую папку, он думает, как быстро это животное, используя всего один искалеченный звук, низвело собеседника до позиции робкого просителя.
Лев Михалков – четвертый связной, с которым он имеет дело.
Неохотное участие Хоффстетлера в шпионских делах началось на следующий день после того, как он получил диплом в МГУ, когда люди из НКВД неожиданно проявили к нему внимание. Они накормили его, голодного студента, прекрасным обедом, а на десерт предложили некоторое количество государственных секретов, рассказали о командах, работающих над запуском спутников в космос, с продвинутыми образцами химического оружия, о том, что преданные Советам люди проникли в атомную программу США.
Фактически они напичкали его ядом, и Хоффстетлер был бы все равно что мертв, не прими он противоядие, а именно предложение о сотрудничестве.
Когда война закончилась, сказали ему, Америка начала просеивать Евразию в поисках светлых голов. И кто скоро попадется им в лапы? Дмитрий Хоффстетлер!
Ему предстоит охотно пойти на сотрудничество, стать добрым американцем. Ничего страшного в этом нет, пообещали ему, никаких пистолетов с глушителями и капсул с отравой, ему оставят свободу следовать профессиональным предпочтениям, ведь кое-что интересное может найтись в любой сфере, надо только как следует поискать.
Хоффстетлер не решился спросить, что будет в том случае, если он откажется. Говорившие с ними упомянули papa и mamochka, и так, что сомнений не осталось: энкавэдэшники используют любые средства воздействия.
Услышав просьбу, Михалков только пожимает плечами.
После Бизона он смотрится не особенно впечатляюще, а еще ему, похоже, нравится делать себя меньше, и для этого резидент и садится перед огромным аквариумом. Михалков похож на раскладной нож, вроде бы компактный и неопасный, в аккуратном костюме с бутоньеркой, с коротко подстриженными седыми волосами, но способный выбросить острое лезвие в любой момент.
Он проглатывает блин, а краб за его спиной так вытягивает клешню, что та словно торчит у Михалкова из уха. Связной скользит ладонью по папке, разглаживает морщинки, словно мать, собирающая в школу непокорное чадо, и начинает просматривать документы.
– И что это, Дмитрий?
– Светокопии. Все здесь. Все двери, окна и вентиляционные отверстия «Оккама».
– Otlichno. А, английский. Хорошая работа. Заинтересует начальство.
Он подхватывает второй блин и только потом замечает напряженное лицо Хоффстетлера.
– Выпей водки, Дмитрий. Четыре перегонки. Прибыла дипломатическим багажом. Прямо из Минска. Твоя родина, так?
Ему постоянно напоминают, что там остались родители и с ними может случиться что-то нехорошее… или просто Хоффстетлер давно и глубоко утонул в океане паранойи, ушел так далеко, что не видит поверхности.
Он выдергивает салфетку из стаканчика и вытирает пот со лба.
Скрипачи не могут слышать ничего, кроме вибраций от собственных инструментов, но все же Хоффстетлер понижает голос, да еще и предварительно нагибается вперед:
– Я украл схемы не просто так. Мне нужна санкция на срочную эвакуацию. Необходимо извлечь существо отсюда.
4
Память о годах, проведенных за учебой в Висконсине, подобна зимнему пейзажу из того же штата: яркая белизна простой жизни на Среднем Западе изуродована черными пятнами отчетов, которые он передавал Льву Михалкову, появлявшемуся из метели в шубе и ushanka словно Ded Moroz. Хоффстетлер пытался насытить начальство материальными подношениями: электроскопами, ионизационными камерами, счетчиками Гейгера.
Но этого никогда не было достаточно, Михалков нажимал, и Хоффстетлер как губка сочился перечнями особо секретных злодеяний: например, об американской программе заражения умственно отсталых детей личинками насекомых с целью изучения эффектов; о выведении комаров, способных разносить лихорадку денге, холеру или желтую лихорадку – их предполагалось напускать на находящихся в заключении пацифистов и коммунистов.
Затем он стал работать в команде, занятой новым отравляющим веществом, проходившим в документах как «Агент Оранж». Каждый результат тестов, который Хоффстетлер передавал связному, сам по себе был ядом, отравлявшим его в целом приятную жизнь.
С печалью он осознал, что любой близкий человек может стать заготовкой для шантажа. Поэтому у него не осталось выбора, и он был вынужден порвать с одной приятной женщиной, перестал ходить на веселые и дружелюбные вечеринки для преподавателей в университете.
Он занялся домом, где жил, ликвидировал большую часть мебели, опустошил ящики и шкафы и, сидя на полу в ту первую ночь, один посреди вычищенного и простуканного пола, смотрел, как мокрый снег ложится на подоконник и повторял «Ya russkiy, ya russkiy», пока сам в это не поверил.
Неплохим выходом стало бы самоубийство.
Но он знал слишком много об успокаивающих препаратах, чтобы на них надеяться. В Мэдисоне не имелось высокого здания, с которого можно совершить прыжок, а попытка купить пистолет, если ты говоришь с русским акцентом, может привлечь излишнее внимание.
Так что он добыл упаковку острый лезвий «Жиллет» и положил их на край ванны.
Но всякий раз, набирая горячую воду, он вспоминал предупреждение мамы о nechistoy sile, о легионе демонов, в лапы которого попадет каждый, покончивший с собой. Хоффстетлер плакал в ванной – голый мужчина среднего возраста, лысеющий, с бледной кожей, костлявый, – вздрагивал как ребенок.
Как низко он пал.
Приглашение в «Оккам», где ему предложили заняться исследованием «только что открытой формы жизни», спасло его собственную жизнь, и это вовсе не гипербола. Только что лезвия ждали на окоеме ванной, и вот они выброшены в мусор.
Михалков дал слово, что это будет для Хоффстетлера последним заданием – сделай все как надо в аэрокосмическом центре, и тебя вернут домой в Минск, в объятия родителей, которых он не видел восемнадцать лет.
Но поначалу дело пошло со скрипом, он подписывал кучи разных документов и читал частично отредактированные, но все же ошеломляющие донесения из Вашингтона. Он оставил место преподавателя, использовав древнюю отмазку «личные причины», и перебрался в Балтимор.
«Только что открытая форма жизни» – единственно от этих слов его холодное увядшее тело начинало покалывать надеждой, как в юности. Внутри него тоже появилась свежая форма жизни, и на этот раз он использует ее не для разрушения других живых существ, но для их изучения.
Потом он увидел это. Нет, слово неправильное. Встретил это.
Существо посмотрело на Хоффстетлера через иллюминатор в стене резервуара и опознало его так, как способны только приматы. За секунды он оказался лишен доспехов высокомерного ученого, которые проектировал и напяливал на себя двадцать лет.
Ему предстояло иметь дело вовсе не с рыбой-мутантом, с которой можно делать все что хочешь, а с разумным существом, способным на мысли, чувства и поступки. Осознание этого ошеломляло, но также и рождало в душе ощущение свободы, новых перспектив.
Вся жизнь готовила его к этому. Ничто оказалось не в силах подготовить.
Сама «форма жизни» была сплошным противоречием, оно выглядело подобно существам, относимым к девонскому периоду. Хоффстетлер начал звать его «девонианцем» и обнаружил, что оно имеет глубокую, необычайную, почти фантастическую связь с водой.
Поначалу он высказал гипотезу, что девонианец повелевает жидкостью вокруг себя, но это выглядело слишком деспотичным.
Наоборот, вода словно представляла с ним единое целое, отражала его предрасположенность, волнуясь и покрываясь пеной или оставаясь спокойной точно песок. Насекомые обычно собираются в спокойных водоемах, но те, которых приносили в Ф-1, упорно следовали за девонианцем, формируя удивительные узоры над его головой и атакуя ученых, когда те совершали нечто по виду агрессивное.
Рассудок Хоффстетлера раскачивало невероятными гипотезами, но он обращался с ними осторожно, и в первом отчете для «Оккама» изложил только постижимые факты. «Девонианец, – написал он, – обладает билатеральной симметрией, амфибийным дыханием, имеются доказательства того, что в его теле существует стомохорд, полая жесткая трубка, играющая роль позвоночника, и кровеносная система, управляемая сердцем, четырехкамерным, как у человека, или трехкамерным, как у простых амфибий. Жаберные щели хорошо заметны, как и растяжение грудной клетки там, где расположены васкуляризированные легкие. Отсюда можно сделать вывод, что девонианец может в некоторой степени существовать в двух биологических средах».
То, что он написал в самом конце, отражало его искреннюю веру – научное сообщество имеет шанс узнать безгранично много о субаквальном дыхании.
Вскоре стало ясно, насколько все это выглядело наивным, ведь «Оккам» не был заинтересован в раскрытии тайн первобытной жизни, они хотели того же самого, чего и Лев Михалков: знаний о том, как все это применить для военных и космических целей.
И однажды ночью Хоффстетлер обнаружил, что по собственной воле занимается саботажем, играется с техникой так, чтобы объявить приборы неточными, а данные – ненадежными, и тем самым купить как можно больше времени на изучение девонианца. Это требовало смелости, и креативности, и еще одного качества, что едва не атрофировалось за годы в Америке, – эмпатии.
Отсюда специальные лампы, поставленные, чтобы изображать натуральное освещение, отсюда записи с голосами амазонских животных.
Подобные усилия отнимали время, а Ричард Стрикланд превратил время в столь же вымирающий вид, как сам девонианец.
В академическом мире конкуренция имеет место всегда, Хоффстетлер знал, как обнаружить острый клинок, спрятанный за дружелюбной улыбкой. Но Стрикланд представлял собой иной вид конкуренции: он не прятал антипатии к ученым, выплевывая ругательства прямо в лицо так, что его собеседники вспыхивали и начинали заикаться.
Он называл «дерьмом» все отсрочки Хоффстетлера и разными словами говорил одно и то же: если вы хотите узнать все про Образец, то вы не щекочете ему подбородок, вы вскрываете его и смотрите, как он истекает кровью.
Инстинкты Хоффстетлера подсказывали ему: сожмись, спрячься, тогда выживешь. Но он не мог, не в этот раз: ставки были очень высоки, не только для девонианца, но и для его собственной души.
Ф-1, как он говорил себе, зародыш новой, не прирученной пока вселенной, и чтобы выжить там, он должен создать новую индивидуальность. Не Дмитрий. Не Боб. Герой. Некий герой, который может искупить свои грехи, связанные с тем, что он молчал, когда невинные становились жертвой экспериментов двух сверхдержав.
Чтобы преуспеть, ему нужно на практике освоить тот принцип, о котором он так часто говорил студентам: вселенная эволюционирует через вспышки насилия, и когда возникает новая экологическая ниша, то члены локального таксона будут сражаться за ресурсы, часто до смерти.
5
– Извлечь? – Михалков словно пробует слово на вкус. – Вытащить как больной зуб? Грязная процедура. Кровь и кусочки кости по всей груди. Нет, ничего такого в плане нет.
Хоффстетлер сам не убежден, что его идея так уж рациональна.
Кто может сказать, что в СССР девонианца не ждут худшие пытки, чем в США? Только вот неуверенность он давно оставил позади, ибо вынужден выбирать из реально плохого и потенциально плохого.
Хоффстетлер открывает рот, но тут скрипачи делают паузу, и он вынужден задержать дыхание. Музыканты вновь принимаются за дело, конский волос смычков трясется, словно обрывки паутины.
Шостакович: достаточно мощно, чтобы замаскировать любой опасный разговор.
– Имея на руках эти схемы, – настаивает Хоффстетлер, – мы можем извлечь его из «Оккама» за десять минут. Два тренированных оперативника – все, о чем я тебя прошу.
– Это твое последнее задание, Дмитрий. Почему ты хочешь все так усложнить? Счастливое возвращение домой ожидает тебя. Послушай, товарищ, совет, что я дам тебе. Ты вовсе не искатель приключений. Делай то, что ты делаешь хорошо, подметай за американцами словно умелая горничная и передавай нам совок с пылью.
Хоффстетлер понимает, что его, скорее всего, хотят обидеть, но удар мимо цели. Позже ему в голову придет мысль, что горничные и уборщики знают куда больше тайн, чем кто-либо на земле.
– Оно может общаться, – сообщает он. – Я видел это.
– Как и собаки. Но разве это помешало нам отправить Лайку в космос?
– Оно не только чувствует боль, оно понимает, что это. Оно как мы.
– Я не удивлен, что до американцев настолько медленно доходит подобное. Сколько времени они были уверены, что черные не чувствуют боль так же, как и белые?
– Оно понимает язык немых. Оно понимает, что такое музыка!
Михалков опрокидывает стопку водки и вздыхает.
– Жизнь подобна разделке оленя, Дмитрий. Ты снимаешь шкуру, режешь мясо. Просто и чисто. Как я скучаю по тридцатым – встречи в поездах, микрофильмы, спрятанные в косметичках. Мы перевозили то, что могли потрогать и почувствовать, и знали, что едем домой ради блага nashih liydei. Концентрат витамина Д, химикалии. Сегодня наша работа больше похожа на вытягивание кишок через дырку в брюхе. Совершенно иные вещи, которые мы не можем трогать: идеи, информация, философия. Ничего удивительного, что ты смешиваешь все это с эмоциями.
Эмоции: Хоффстетлер вспоминает, как Элиза дирижировала сиянием девонианца.
– Но что не так с эмоциями? – спрашивает он. – Вы читали Олдоса Хаксли?
– Сначала музыка, теперь литература? Ты человек эпохи Возрождения, Дмитрий. Da, я читал Хаксли, но только потому, что Стравинский высоко отзывался о его книгах. Знаешь ли ты, что его последняя композиция посвящена мистеру Хаксли? – Михалков кивает в сторону скрипачей. – Если бы только эти неумехи могли выучить ее.
– Тогда вы читали «Этот прекрасный новый мир», и именно в него мы попадем, если не будем руководствоваться тем, что мы знаем о врожденной доброте человека!
– Путь от рыбы в «Оккаме» до антиутопии будущего долог и очень утомителен. Дмитрий, ты не должен быть столь мягкосердечен. Если ты любишь фантастику, то давай вспомним Уэллса, чей доктор Моро сказал: «Изучение природы делает человека столь же беспощадным, как сама природа».
– Я уверен, вы не на стороне Моро.
– Цивилизованные люди рады делать вид, что доктор Моро – злобный монстр. Только это «Черное море». Мы одни. Можем быть честны друг перед другом, Дмитрий. Моро знал, что нельзя пройти одновременно двумя дорогами, и если ты веришь, что мир природы – это хорошо, то ты должен принять и его жестокость. Почему ты заботишься об этом существе? Оно ничего не чувствует к тебе. Оно безжалостно. И ты должен быть.
– Люди должны быть лучше чудовищ.
– Но кто такие «чудовища»? Нацисты? Японцы? Янки? – Михалков усмехается. – Разве мы все не делаем ужасные вещи, чтобы предотвратить акт окончательной чудовищности? Мне нравится представлять мир как тарелку фарфора, что лежит на двух палках, одна – США, другая – СССР. Если одна палка поднимается, то же самое должна сделать и вторая, иначе тарелка разобьется. Одно время я работал с человеком по фамилии Вандерберг, внедренным в Америку, как и ты. Кокетничал с идеалами. Как и ты. Только он не справился. Утонул в водоеме, который я не могу тебе назвать. Запрещено.
Отрыжка из пузырьков поднимается в аквариуме с крабами, словно вода, вся вода, принимала участие в заглатывании Вандерберга. Музыка слегка меняется, скрипачи отходят, чтобы дать дорогу официанту, который с поклоном ставит тарелку с крабом и стейком перед Михалковым.
Тот ухмыляется, засовывает салфетку за ворот и вооружается ножом и вилкой. Хоффстетлер рад такому отвлечению, он разгневан, но не думает, что будет так уж мудро показать это.
Особенно учитывая рассказ о судьбе неудачливого внедренца.
– Я служу ради блага нашей Родины, – говорит Хоффстетлер. – Я просто хочу… Нужно, чтобы только мы могли узнать секреты этого существа.
Михалков вскрывает краба, окунает мясо в соус, неторопливо жует.
– Ты был верен стране долгое время, – произносит он слегка неразборчиво. – Поэтому я окажу тебе услугу, я пошлю запрос по поводу извлечения, узнаю, возможно ли это.
Он сглатывает, указывает ножом на пустую тарелку Хоффстетлера.
– У тебя есть время составить мне компанию? Американцы забавно называют это. «Волна и трава», ха… говядина и морепродукты в одном блюде… Погляди мне за спину. Выбери любого краба. Если ты хочешь, мы проводим тебя на кухню, и ты посмотришь, как он будет вариться. Они немного пищат, это правда, но они такие мягкие и нежные…
6
Приходит весна, серая мешковина исчезает из небес, комья старого снега, прятавшиеся в тени подобно трясущимся кроликам, исчезают. Там, где царила тишина, начинают петь одинокие птицы, и нетерпеливые мальчишки лупят бейсбольными битами по мячу, а вода в доках меняет цвет.
Прибывает запахов, они заползают в окна, распахнутые впервые за много месяцев.
Но не все идет хорошо: дождя до сих пор нет, трава столь же спутана, как волосы поутру, и желта как моча. Садовые шланги распутаны в попытке решить непосильную задачу, почки на ветках похожи на кулаки, сливные решетки скалят ржавые, жаждущие зубы на солнце.
Элиза ощущает себя примерно так же, поток внутри нее не удержать в гавани.
Она не заходила в Ф-1 три дня, и целых пять, если взять в расчет уик-энд. Калькулятор щелкает в ее голове постоянно.
Лаборатория была занята, ее охраняло еще больше «пустышек», чем раньше, и патрулировали они куда энергичнее – не успеет просохнуть только что вымытый пол, как на нем свежие следы от тяжелых ботинок.
Когда Элиза прибывает в «Оккам», выясняется, что теперь не только Флеминг заведует рабочим расписанием, но и Стрикланд. Она отводит взгляд от него, надеясь, что улыбка на лице предназначена вовсе не для нее.
В прачечной до сих пор ест глаза, хотя стиральную машину убрали пять лет назад, и произошло это после того, как Элиза наткнулась на Люсиль, упавшую в обморок от ядовитого запаха отбеливателя. Зельда любит рассказывать об этом как доблестном подвиге – как Элиза погрузила Люсиль на тележку и повезла в кафетерий, где воздух чище, и только затем позвала на помощь.
«Оккам» не любит внимания извне, работу по стирке передали «Милисент Лаундри», а Элизе и Зельде повезло, что они не лишились работы.
Им осталась только сортировка белья.
Так что Зельда и Элиза разделяют грязные полотенца, халаты, рабочие комбинезоны на больших столах, в то время как Зельда рассказывает очередную байку про Брюстера. Она хотела посмотреть «Великолепный мир цвета» Диснея прошлым вечером, но Брюстер настоял на «Джетсонах», повышая тон до тех пор, пока Зельда не вышвырнула мужа из кресла, словно мусор из ведра, за что он отомстил, напевая музыкальную тему из «Джетсонов» все время, пока она смотрела ТВ.
Элиза знает: подруга болтает, чтобы вытащить саму Элизу из депрессии, которую она не в силах скрыть и о которой она не хочет говорить. Она благодарна и в перерывах между работой, когда руки не заняты, показывает так много комментариев, как только может.
Они заканчивают и толкают тяжело нагруженные тележки по холлу.
Элизе досталась та, что со скрипящим колесом, она завывает так громко, что один из «пустышек» заглядывает в холл, чтобы оценить угрозу. Затем их маршрут проходит мимо Ф-1, Элиза чуть замедляет ход, пытаясь разобрать, какие звуки доносятся изнутри, и одновременно не показать, что она слушает.
Они поворачивают налево и по коридору без окон направляются туда, где за двойной дверью горят оранжевые прожекторы. Зельда открывает дверь, выкатывает тележку и придерживает дверь, чтобы Элиза могла пройти, и они оказываются в компании других работников ночной смены, что сидят, как птицы на жердочке, пыхают сигаретами.
Ученые осмеливаются нарушать запрет на курение, царящий в «Оккаме», но уборщикам это не позволено. Так что несколько раз за ночь они собираются у загрузочной эстакады; все склоки забыты ради того, чтобы подымить.
В этом есть риск: курить можно у главного лобби, но не здесь, так близко к стерильным лабораториям.
– Тебе надо смазать колеса, – говорит Иоланда. – Я услышала визг за милю.
– Не слушай ее, Элиза, – вступает Антонио. – Зато я успел причесаться ради тебя. Видишь?
– Разве это волосы? – спрашивает Иоланда. – Я думала, это засор из раковины. Зачем ты вытащил его и водрузил на лысину?
– Мисс Элиза, мисс Зельда! – восклицает Дуэйн. – Как так вышло, что вы никогда не курите с нами?
Элиза пожимает плечами и указывает на один из шрамов на шее.
Одна затяжка позади Дома – это весь опыт, который ей потребовался; тогда она кашляла до тех пор, пока изо рта не полетели капли крови. Она катит скрипящую тележку вниз по эстакаде, машет водителю машины от «Милисент Лаундри», который смотрит на нее в зеркало заднего вида.
Потом начинает загружать белье внутрь, в стоящие там корзины.
Зельда подкатывает свою тележку тоже, но затем возвращается к остальным.
– Черт, – говорит она. – Я что-то соскучилась по мерзкому вкусу. Дайте сигарету!
Уборщики негромко кричат «ура!», когда Зельда присоединятся к ним на верху рампы. Она принимает «Лаки Страйк» от Люсиль, поджигает, затягивается и ставит локоть руки с сигаретой на ладонь другой.
Теперь Элизе легко вообразить, какой была ее подруга много лет и килограмм назад, слоняющаяся по танцевальному залу, что весь в огнях и блеске, под ручку со слегка укуренным ухажером, может быть, тем же Брюстером. Элиза следит, как поднимается выпущенный Зельдой дым, клубится в свете одной из ламп, а затем плывет мимо камеры системы безопасности.
– Не беспокойся, сладкая моя.
Она вздрагивает, услышав голос Антонио, он же подмигивает одним из косых глаз. Берет швабру, прислоненную к стене, поднимает ручкой вверх, пока она не упирается в дно камеры. Грязное пятно показывает, что уборщики поднимают камеру таким образом каждую ночь.
– Небольшое слепое пятно для нас на несколько минут. Очень умно, ха-ха?
Потребовалась минута, прежде чем Элиза осознает – она прекратила возиться с бельем. Водитель сигналит, она не обращает внимания.
Дуэйн пытается развеселить ее, спрашивая, зачем она приносит столько вареных яиц, сколько ей ни за что не съесть: она снова не обращает внимания. Зельда наконец тушит сигарету, машет и улыбается водителю, после чего топает вниз по рампе, чтобы присоединиться к работе.
– Ты в порядке, дорогая? – спрашивает она.
Элиза слышит, как хрустит ее шея, когда она кивает, все еще не в силах отвести взгляд от курильщиков, от того, как они, капитулируя перед безжалостным течением времени, кидают дымящиеся бычки и предоставляют Антонио честь привести камеру обратно в предписанную ей позицию. Она едва различает, как Зельда захлопывает двери вэна и стучит по ним, давая водителю понять, что он может ехать.
Грузовичок прибывает каждые сутки, иногда в их смену, иногда в дневную; расписание определяет тот же Флеминг.
«Слепое пятно» – Элиза роется в этой фразе, изучает ее, находит ее знакомой, почти уютной. Если убрать Зельду и Джайлса, то она всю жизнь проводит в слепом пятне, забытая миром, и не кроется ли в этой невидимости что-нибудь такое, что позволит ей потрясти их всех?
7
Уборщики дневной смены просачиваются в раздевалку.
Зельда переглядывается с теми, с кем когда-то поступала на эту работу: удивительно, они получили повышение, а она нет. Они делают вид, что смотрят на часы, роются в сумочках, но это не страшно, она все помнит, ничего не забывает: кое-кто из этих дамочек в крутых штанах был когда-то одним из худших сплетниц кладбищенской смены.
Сандра однажды заявила, что в Б-5 видела планы об окуривании населения транквилизаторами, Алберта брякнула, что в А-12 в шкафах хранятся человеческие мозги, которые варили в зеленом желе, – вероятно, предположила она, мозги президентов. Розмари поклялась, что прочла выкинутое дело на молодого человека под кодовым именем «Финч», который не старел.
Именно так работает мельница слухов, она мелет беспрерывно.
Так что Зельда не придает значения сплетням по поводу Ф-1.
Есть ли что-то необычное в резервуаре? Без сомнения – оно откусило два пальца мистера Стрикланда. Но необычное – это то, на чем растет и процветает «Оккам». Поэтому всякий, кто провел тут некоторое время, знает, что не стоит лезть в бутылку по этому поводу.
Элиза должна быть в их числе.
Но Зельда видела, как ее подруга вела себя, когда они катили тележки мимо Ф-1 – жалобные звуки могло издавать не разболтанное колесо, а сама Элиза!
Зельда воображает, что это пройдет – каждый в свой черед начинает чуток напрягаться по поводу правительственных заговоров, а потом выкидывает всю эту чушь в корзину и забывает о ней.
Или…
Элиза – единственный человек в «Оккаме», кто видит Зельду такой, какая та есть – хорошей женщиной и чертовски хорошей трудягой. Если Элиза окажется уволенной, то Зельда не знает, сможет ли она выдержать это. Это эгоистично, может быть, но правда. Костяшки пальцев у нее болят, но не после отмывания полов, а от разговоров, которые они вели сегодня.
И сама идея потерять возможность молчаливых бесед, лишиться подтверждения того, что она, Зельда Фуллер, имеет значение…
Это больно.
Одна вещь насчет Ф-1 выглядит несомненной: большие шишки следят за тем, что там происходит. Элиза играет с настоящим огнем, проявляя внимание к этой лаборатории.
Зельда заканчивает переодеваться и вздыхает, вспоминая острый запах «Лаки Страйк». Она разворачивает извлеченный из кармана ЛПК, рассматривает его снова. Флеминг постоянно перетасовывает задачи, словно пытается запутать уборщиков: если бы Зельда была Элизой, она могла бы заподозрить, что он занимается этим, чтобы не оставить времени на посторонние мысли.
Она трет усталые глаза и продолжает читать – каждый ряд, всякую колонку, не слушая, как уборщики дневной смены хлопают дверцами ящиков.
ЛПК заполнен пустыми, бессмысленными клетками, как и ее жизнь в целом. Предметы, которых у нее никогда не будет, места, куда она никогда не попадет.
Раздевалка забита женщинами.
Зельда оглядывается, смотрит через частокол задранных ног, разбросанных одеяний и машущих рук. ЛПК – не единственная причина, из-за которой она торчит тут. Она ждет Элизу, чтобы они вместе подождали автобуса – ждать, чтобы подождать, история ее жизни.
Мысль об этом заставляет ее ощутить, насколько она убога.
Последний человек, о котором Элиза думает в последние дни, – как раз Зельда. ЛПК размывается перед ее глазами, остается одна-единственная непроверенная клетка, где прячется Элиза.
Где она? Ведь до сих пор не сняла униформу, и это значит – она внутри «Оккама».
Зельда встает, ЛПК соскальзывает на пол.
О Господи, девчонка явно во что-то впуталась…
8
Голос Матроны звенит у нее в голове: «Глупая маленькая девочка!»
Элиза замедляет ход, чтобы выждать, пока мимо не пройдут два болтающих работника дневной смены.
«Ты никогда не следуешь указаниям; ничего удивительного, что все девочки тебя ненавидят».
Так, она одна. Стремительно бежит к двери Ф-1, достает пропуск.
«Однажды я поймаю тебя на лжи или воровстве и выкину на улицу!»
Замок клацает, и она распахивает дверь – откровенное нарушение в это время суток.
«У тебя не будет иного выбора, кроме как продавать твое тело! Бесстыдница».
Элиза проскальзывает внутрь, захлопывает дверь, прижимается к ней спиной и слушает, ожидая шагов; ее затуманенный страхом разум полнят кошмарные образы Матроны, швыряющей маленькую Молчок вниз по лестнице только для того, чтобы внизу ее подхватил Дэвид Флеминг.
«Оккам» переполнен работниками.
Это опасное время для визита, но Элиза ничего не может с собой поделать: ей нужно увидеть его, убедиться, что он в порядке.
Поначалу трудно различить хоть что-то, освещение на максимуме, как в ту ночь, когда сюда ввезли резервуар на колесах. Элиза прищуривается, идет вперед едва не вслепую, шатаясь, но на лице ее, несмотря ни на что, – улыбка.
Просто заглянуть сюда, чтобы он понял: она его не забыла; продемонстрировать, что она скучает по нему, по теплу, которое он излучает, показать Э-Л-И-З-А; поднять его дух с помощью вареного яйца.
Она вынимает яйцо из кармана и устремляется вперед, на ходу вспоминая танцевальные движения. Она слышит его раньше, чем видит, – похожий на стон кита пронзительный звук словно обходит ее уши, чтоб завязать узел из проволоки вокруг груди.
Элиза останавливается, вся, целиком: тело, дыхание, сердце.
Яйцо выскальзывает у нее из ладони, мягко падает ей на ногу и катится через лужицы, явно оставшиеся после борьбы.
Существо не в бассейне, не в резервуаре; оно стоит на коленях посреди лаборатории, прикованное за ошейник к бетонным блокам. Медицинская лампа на суставчатой ножке жжет его ярчайшим сиянием, и она может ощутить его соленую сухость, словно у рыбы, оставленной мучителями на пирсе.
Блистающие чешуйки потускнели и посерели, грация скользящего через воду существа оказалась уничтожена тяжелыми оковами, не дающими даже распрямить ног. Вместо тихого дыхания из груди доносится хрип, словно у очень старого человека с одышкой, а жабры надсадно трепещут, словно на каждой висит по гире, обнажая грубую красноту внутри.
Существо поворачивает голову – слюна течет у него изо рта – и смотрит на нее. Глаза, точно так же как и чешуя, подернуты тусклой пленкой, и хотя из-за этого сложно разобрать, какого они цвета, нет сомнений, что он пытается изобразить с помощью рук, не обращая внимания на сжимающие их цепи.
Два указательных пальца, направленных на дверь.
Это Элиза понимает хорошо: «Уходи».
Жест его, она не знает как, привлекает ее внимание к стулу, расположившемуся у одного из бетонных блоков. Она не знает, как не увидела этого раньше, не различила яркое пятно посреди лабораторной монотонности.
На стуле лежит открытый пакет зеленых леденцов.
9
Никогда за годы в «Оккаме» Зельда не ходила по его коридорам в обычной одежде.
Ее униформа, как она понимает, служит чем-то вроде волшебного плаща. Избавившись от нее, Зельда становится заметной: зевающие ученые и обслуживающий персонал таращатся на нее так, что это вызывает краску на щеках, но всего на мгновение.
Затем ее смывает ледяная волна страха.
Ее платье в крупных цветках, вполне пристойное, выглядит неприличным в этом царстве белых халатов и серых комбинезонов. Она закрывает как можно больше себя с помощью сумочки и торопится дальше – хаос на границе смен продлится еще несколько минут, и этого времени хватит, чтобы найти Элизу и привести в сознание.
Она огибает угол, когда видит Ричарда Стрикланда, выходящего из своего кабинета – он шатается, словно только что спустился с корабля.
Зельда знает этот вид нестабильной походки, она видела ее у Брюстера перед тем, как он завязал бухать, у отца после того, как он попал в лапы старческого слабоумия, у дяди, когда его дом сгорел дотла.
Стрикланд выпрямляется и потирает глаза, которые выглядят так, словно их покрывает корка.
Что, он спал здесь? Нет, похоже, он не спит уже несколько ночей…
Он завершает свой маневр по пересечению порога, и Зельда подпрыгивает, услышав лязг металла о металл. Это оранжевый электрохлыст, Стрикланд волочит его, словно пещерный человек – дубинку.
Он не видит ее, и она сомневается, что он видит вообще хоть что-то.
Он тяжело шагает в другую сторону, и это обрадовало бы Зельду, не знай она, куда именно он направляется – в точности туда, где она собиралась разыскивать сгинувшую Элизу. Она разворачивает мысленную карту «Оккама» – подземный уровень по форме квадратный, и есть еще один путь к Ф-1, но в два раза длиннее.
Стрикланд спотыкается, опирается о стену, чтобы не упасть, рычит от боли в пальцах.
Он шагает медленно. Может быть, она справится.
Если бы только она могла выкашлять страх, затыкающий легкие и ослабляющий ноги…
Она двигается быстро, руки раскачиваются, оставляет позади кафетерий, полный движения и запахов – никаких бутербродов из автомата, настоящий полноценный завтрак. Грубо обгоняет белую женщину, надевавшую сеточку для волос, и получает в спину раздраженное шипение.
Секретари, привлеченные стуком ее каблуков, высовывают головы из копировальной комнаты.
Затем проблема – бутылочное горлышко у входа в амфитеатр.
Эта аудитория так редко открыта по ночам, что Зельда пренебрегла ею в расчетах. Ученые ломятся внутрь, наверняка чтобы посмотреть на очередную вивисекцию, но ей кажется, что они разглядывают фильм ужасов, тот самый, в котором она живет сейчас: шабаш монстров в белых халатах, пялящихся на ее крупное тело и пленку пота на лице.
Они осложняют ее задачу. Но разве так не происходит всегда?
Она принуждена протискиваться через толпу, ставшую вдруг очень вязкой, бормоча «прошу прощения» и «извините» до тех пор, пока она не прорывается на другую сторону и не несется дальше, пытаясь игнорировать смех, нагоняющий ее точно выстрелы из пушки.
«Нет вам прощения, – думает она. – Хотя я и вправду извиняюсь».
Ее сердце колотится, дыхание осталось где-то позади.
Только по инерции она одолевает следующий отрезок и выскакивает из-за угла, едва не налетает на ковыляющего Стрикланда.
Теперь ее заметили.
Повернуть обратно – все равно что признать свою вину. Что она может сделать?
Зельда шагает прямо ему навстречу – ничего более смелого она никогда не желала. Сердце колотит по ребрам точно отбойный молоток, дыхание происходит само собой, без участия сведенных судорогой мускулов.
Он таращится на нее словно на привидение и поднимает электрохлыст.
Хотя по крайней мере не хихикает, точно безумный.
Они стоят точно напротив входа в Ф-1, и между судорожными вдохами Зельда ухитряется выдавить:
– О, доброе утро, мистер Стрикланд.
Он оценивает ее поблескивающими глазами – никаких следов узнавания, хотя они встречались дважды. Лицо его выглядит изможденным и болезненным, следы гранулированного порошка виднеются на нижней губе.
Он прерывает процесс ее изучения, издав презрительное ворчание:
– Где твоя униформа?
Он из тех мужчин, кто знает, как уколоть: делай это первым, и глубоко.
С тем вдохновением, что рождается из отчаяния, Зельда выставляет перед собой то, что только и есть у нее в руках:
– Я забыла сумочку.
Стрикланд прищуривается:
– Миссис Брюстер.
– Да, сэр. Только я миссис Фуллер.
Он кивает, но выглядит так, словно еще сомневается.
И еще он кажется потерянным – Зельда видела такое у белых, которым приходилось остаться наедине с черными. Он не знает, как смотреть на нее, словно находит сам факт ее существования сбивающим с толку.
Благодаря этому он не говорит, а бормочет, слишком тихо, чтобы его услышали изнутри Ф-1.
Если Зельда желает предупредить Элизу, ей нужно использовать растерянность Стрикланда, и задержать его на максимально возможный срок, и орать так громко, как получится.
– Скажите, мистер Стрикланд, – она повышает голос, чтобы заодно скрыть дрожь. – Как ваши пальцы?
Он хмурится, затем смотрит на замотанную бинтами руку:
– Я не знаю.
– Вам прописали что-то против боли? Мой Брюстер однажды сломал запястье. Тогда он работал на заводе. И доктор поправил ему все как нужно.
Стрикланд кривится, и по вполне понятной причине – она кричит.
Зельду не волнует его ответ, хотя нетерпеливое движение его языка по губе, там, где остались следы порошка, говорит ей все. Он тяжело сглатывает, словно пытается запихнуть в себя несуществующее лекарство, после чего плечи удивительным образом распрямляются, глаза обретают пугающий фокус.
– Зельда Д. Фуллер, – скрежещет Стрикланд. – Д значит «Далила».
Зельда вздрагивает.
– Как ваша… – она неожиданно не может больше думать. – Ваша жена… она… – язык словно движется сам, формируя слова. – Как вашей жене нравится…
– Ты из кладбищенской смены, – рычит он, словно это худшая вещь, которую можно сказать о человеке, хуже, чем все остальное, что выглядит просто очевидным. – Сумочка при тебе. Отправляйся домой.
Он вытаскивает карточку пропуска из нагрудного кармана точно стилет и вонзает в замок.
Зельда побуждает себя завершить вопрос, спросить о чем-то нелепо-домашнем, чтобы даже Ричард Стрикланд вынужден был ответить из вежливости. Но он возвращается в обычное состояние, когда он смотрит сквозь нее, женщину, которая едва существует, и он проходит через дверь Ф-1, электрохлыст задевает ручку, последнее предупреждение для Элизы, где бы та ни была.
По крайней мере Зельда надеется, что лязг послужит таким предупреждением.
10
Черт, какой яркий свет! Словно иглы вонзаются в его глазные яблоки.
Он бы хотел вернуться быстрее в полумрак кабинета, под мягкое серое мерцание черно-белых мониторов. Но он тут не просто так: самое время встать лицом к лицу с Deus Brânquia, и привести к завершению эксперименты Хоффстетлера.
Нет, не Deus Brânquia. Образец, и это все.
Почему он снова боится думать об этом как о Deus Brânquia? Это глупость. Немедленно прекратить. Старый добрый «алабамский прывет», прирученное могущество в облике электрохлыста, такой длинный и удобный в его ладони, словно перила, держась за которые, можно выбраться из опийного тумана в реальный мир.
Только надо позвать пару солдат, чтобы выловить тварь из резервуара и привязать, не потеряв не единого пальца. Бойцы военной полиции сделают все. Он тут главный.
Ночью он отослал их только для того, чтобы обнаружить, что оставил «прывет» в кабинете. Кабинет, ящик стола, таблетки. Совпадение. Он не забывал хлыст нарочно. Ничего подобного.
Он думает о путаном рассказе Лэйни, о том, что она поймала Тимми за потрошением ящерицы. Это не обеспокоило Стрикланда вообще. Черт, да он был горд.
Он должен учиться у собственного сына.
Когда Стрикланд в последний раз оставался наедине с этой вот ящерицей? Наверняка еще на Амазонке, когда он сжимал гарпунное ружье, будучи в тускло освещенном гроте, от стен которого отражались крики обезьян.
Deus Brânquia – Образец, – весь в пятнах от ротенона, тянется к нему двумя лапами. Словно они равные. Высокомерие. Оскорбление.
Теперь посмотрите на него. Очевидное, ясное зрелище страдания.
А, точно, они же вытащили его и привязали… как он мог забыть?
Вынужден опираться на кровоточащие колени, поскольку не может долго стоять на ногах, держать свой вес. Алая жидкость сочится там, откуда недавно выдрали швы. Кусочки отвратительной анатомии дергаются и пульсируют в поисках воздуха.
Стрикланд поднимает «прывет» и покачивает им.
Deus Brânquia ощетинивает гребень на спине.
– О, ты помнишь, – говорит Стрикланд.
Он наслаждается тем, как стучат каблуки, пока он идет по лаборатории. Предвкушение пытки – самый чувственный момент. Набухающий, восстающий страх. Томление двух тел, пока разделенных, но обреченных на неизбежное столкновение.
Деяние, более творческое, чем Стрикланд смог бы нарисовать в воображении, даже имейся у него достаточно терпения.
Лэйни никогда не поймет эту разновидность предварительных ласк.
Ее постигнет только солдат, который чувствовал, как кровь струится у него в жилах перед боем.
Испачканная кровью шея Лэйни возникает перед его внутренним взором. Приятное, возбуждающее зрелище.
Он берет зеленый леденец из пакета, посасывает его, воображая, что острый вкус на языке – это кровь. Когда он раскусывает конфету, хруст болезненно отдается в ушах. Элиза Эспозито – единственный островок молчания в мире.
Его собственная внутренняя тишина сожрана вернувшимися обезьянами.
Бормотание за мониторами, завывание под столом. И крики. Пронзительные вопли. Когда он пытается думать. Когда он пытается спать. Когда пытается принять участие в нудном перечне событий, который его семья зовет жизнью.
Обезьяны хотят, чтобы он восстановил трон Джунглебога.
И пока он этого не сделает, они не перестанут вопить.
И он поддается. Совсем чуть-чуть. Чтобы посмотреть, не смягчатся ли они. «Прывет»? Нет, это вовсе не электрохлыст, это одно из мачете, принесенных indios bravos.
Обезьяны хихикают. Им это нравится. Стрикланд понимает, что ему тоже.
Он качает мачете словно маятник, представляя, как прорубается через корни дерева капок. Deus Brânquia реагирует немедленно, дергает цепи: пароксизм рыбы, которая думает, что скоро умрет. Его жабры трепещут, увеличивая голову едва не вдвое. Тупая уловка животного. Не работает с людьми. И с богами тоже.
Стрикланд нажимает кнопку. Мачете жужжит в его руке.
11
Ноги и руки упираются в холодный металл, прядь волос застряла в петле, коленка ободрана и кровоточит, но все же Элиза не чувствует боли.
Она испытывает лишь страх, могучий пылевой шторм, что закручивается внутри нее, и гнев, громыхающий подобно грому, внутри головы и придающий черепу новую форму – с широким лбом и длинными рогами.
Она вырвется из своего убежища, сметет все препятствия словно тараном и на только что выросших копытах бросит вызов этому ужасному человеку, пусть даже он убьет ее. Элиза сделает что угодно, рискнет чем угодно, только чтобы спасти того, кого она любит.
Она не сразу опознала голоса, поскольку дверь Ф-1 искажает их до неузнаваемости. Она напряглась, словно хищный зверь, и оглянулась в поисках дыры, в которой могла бы укрыться.
Через распахнувшуюся дверь она сначала увидела Зельду, ее яркое платье столь же странно, как и белый наряд невесты. Зельда попыталась предупредить подругу, и той только и осталось сделать, чтобы предупреждение не оказалось напрасным.
Она нырнула в ближайший шкафчик из-под лекарств, ударившись коленями так, что слезы выступили на глазах. Подобно всей прочей мебели в Ф-1, шкафчик оказался с колесами и начал потихоньку катиться. Она высунула руку и прижала ладонь к полу.
И только затем в ее поле зрения возникает Стрикланд, прошедший в каких-то десяти футах, слишком близко, чтобы она могла незаметно закрыть скрипучую дверь шкафчика. Она сжимается, укрытая разве что тенью, и пытается дышать не так громко. Грудь и левое ухо прижаты к полу, и через тонкий слой металла она слышит, как стучит ее сердце.
Не двигайся, говорит она себе.
Беги, нападай, говорит она себе.
Стрикланд покачивает хлыстом словно бейсболист – битой, легко и уверенно. Делает аккуратный взмах и вонзает острия в подмышку существа; вспыхивают два золотых огня.
Тело существа изгибается, чешуйки рябят на сведенных судорогой мускулах. Попытка отклониться от Стрикланда так далеко, как только возможно – на какие-то дюймы.
Элиза не кричит только потому, что не может.
Она все равно закрывает рот ладонью, пальцы вонзаются в щеки – всякий человек испытывал удар тока той или иной силы, но невозможно представить, чтобы существо переживало подобное.
Он наверняка верит, что это черная магия, удар молнии ил рук гневного бога.
Стрикланд выглядит отчаявшимся и разрушенным, он уходит за один из бетонных блоков. Находясь вне поля зрения существа, он снимает блейзер и складывает как человек, никогда не имевший дела с собственным бельем, опускает на стул рядом с пакетиком леденцов.
Он стащил с себя кожу, точно змея, и Элиза едва не задыхается от страха.
Белая рубаха, представшая ее взгляду, вся в пятнах, она выглядит так, словно ее давно не гладили.
– Я должен рассказать тебе кое-какую херню, – бормочет Стрикланд.
Он поднимает электрохлыст, зажатый в искалеченной левой руке, и нацеливает его на затылок существа. Элиза чувствует, как двигаются ее пальцы, показывая «остановись!». Стрикланд наносит удар, летят искры, существо дергается, бьется головой об один из бетонных столбов.
Когда она возвращается обратно, то видно, что чешуйки на лбу промяты и покрыты кровью. Для Элизы они все равно красивы – серебряные монетки, погруженные в алые чернила. Его жабры извиваются, восстанавливаясь после шока, он испускает тонкий дельфиний скулеж.
Стрикланд трясет головой, лицо его искажено отвращением.
– Почему от тебя столько проблем? Завлек нас в этот ад и позволил выбраться. Семнадцать месяцев. Ведь ты знал, что мы были там. Ты мог ощущать наш запах. Совершенно так же, как мы ощущали твой. Хоффстетлер говорит, что ты очень стар. Может быть, для тебя семнадцать месяцев – как капля в ведре. Ну, вот что я тебе скажу. Эти семнадцать месяцев – они уничтожили меня, моя жена смотрит мне в лицо так, словно не знает меня. Я прихожу домой, и моя девочка пробегает мимо меня. Я… Пытаюсь… Я чертовски стараюсь, но…
Он пинает шкафчик на колесах, подобный тому, в котором укрылась Элиза. Оставляет вмятину в металле там, где могло бы находиться ее лицо. Хлопает по столу. Медицинские инструменты летят по лаборатории.
Элиза сжимается еще крепче, почти в шар.
Стрикланд трет лицо, бинты разматываются, и под ними она видит бурую полосу свернувшейся крови и взблеск металла. Это же обручальное кольцо, она его отыскала. Только он силой нацепил его обратно, прямо на только что пришитый палец.
Элизу и так тошнит, но в этот момент тошнота усиливается.
– Я вытащил тебя из джунглей точно так же, как я вытащил бы занозу из запястья. Теперь у тебя есть бассейны, трубки с горячей водой и все такое. А что осталось у меня? Дом, ничуть не лучше, чем джунгли? Семья, не дружелюбнее, чем те гребаные ублюдки в гребаных деревнях? Это твоя вина. Это все твоя гребаная вина!
Стрикланд тычет хлыстом точно шпагой, низводя огонь на швы, замахивается для нового удара. Элиза видит, как лопается один из швов, покрытая чешуйками плоть расходится, обнажая мускулы. Дым и вонь горелой крови заполняет лабораторию, и Элиза прячет рот в ложбинку локтя, пока ее желудок конвульсивно сокращается.
Поэтому она не видит, как второй шкафчик падает на пол, лишь слышит стук и грохот – словно целый набор барабанов вышвырнули на лестницу. Ее собственное убежище – понимает она – будет следующим, если Стрикланд продолжит двигаться в том же направлении.
Элиза выглядывает наружу и обнаруживает, что он рядом, так близко, что можно ощутить запах безумия. Он стоит спиной, брюки измяты, словно он в них спал, заляпаны давно засохшим кофе и свежей кровью.
Если бы у нее был нож, она могла бы перерезать его ахиллово сухожилие, а потом тыкать, пока не перерубит артерию в голени – ужасающий акт, о котором она никогда не могла и помыслить. Что с ней случилось, почему вдруг она задумалась о таком насилии?
Элизе кажется, что она знает ответ и готова его принять, несмотря на все.
С ней случилась любовь.
– Ты за это заплатишь! – рычит Стрикланд. – За все.
Жужжание, запах нагревшегося металла, и он оступается, хлыст ударяет по шкафчику, случайно, но от этого не менее громко. Элиза стискивает зубы, мертвеет от ужаса и смотрит, как Стрикланд поднимает свое оружие точно рыцарское копье и бросается на существо, целясь прямо в его глаза, недавно бывшие маяками золотого сияния, ныне тусклые белые плашки.
Шкафчик трясется, но она представляет все очень ярко: хлыст пронзит глаз, наполнит мозг существа бешеным электричеством и покончит с чудом его жизни, пока она ничего не делает, просто смотрит.
Нога Стрикланда скользит на чем-то маленьком, что улетает в сторону, шлепается на пол. Он спотыкается, едва не падает, но затем останавливается, пытаясь рассмотреть, что ему помешало.
Бормочет, нагибается и поднимает его.
Это вареное яйцо, которое Элиза уронила, увидев существо в цепях, маленький хрупкий предмет с потенциалом ядерной бомбы.
12
Флеминг предложил проверить Ф-1, чтобы найти шляющегося не пойми где Стрикланда. Хоффстетлер посмеялся в тот момент, возразил, что тому нечего там делать.
Но вот он входит в лабораторию следом за Флемингом и видит человекообразную форму Стрикланда, движущуюся в центре комнаты; он чувствует себя таким же наивным, каким он был в первые дни в Балтиморе, совершенный образец профессора-затворника, обманутого реальным миром, где правила меняются по ходу игры.
Девонианец – на полу.
Хоффстетлера никто не уведомлял, что существо убрали из резервуара, и поэтому он, привыкший соблюдать процедуры до мозга глупых костей, верил, что это невозможно.
Даже Флеминг достаточно сообразителен, чтобы увидеть непорядок.
– Доброе утро, Ричард, – говорит он. – Я не припоминаю, что эта процедура есть в расписании.
Стрикланд расслабляет руку, и из нее выпадает нечто длинное и оранжевое. Неужели Флеминг этого не видит? Это электрохлыст, случайное оружие хулигана, и пульс Хоффстетлера учащается. Он шагает на цыпочках, точно ребенок, и пытается убедить себя, что девонианец в порядке.
Стрикланд держит нечто в искалеченной руке, но слишком маленькое, его не видно. До этого момента Хоффстетлер был обеспокоен; сейчас он по-настоящему испуган. Он никогда не встречал человека подобного Стрикланду, столь непредсказуемого, сплошное проявление концентрированного подсознания.
– Стандартная процедура, – говорит тот. – Дисциплинарные меры.
Хоффстетлер ускоряет ход, обгоняет Флеминга, его щеки вспыхивают в горячечном сиянии, что исходит от ухмылки Стрикланда. Дисциплинарные меры… возможно; в конце концов, тот потерял два пальца… но стандартная процедура? Нет! Ничего стандартного здесь быть не может.
Девонианец выглядит ужасающе: швы на ране от гарпуна разошлись, кровь течет из подмышки, по лбу и по затылку тоже. С серых губ свисают пряди загустевшей слюны, достаточно длинные, чтобы касаться лужиц смешанной с соленой водой крови на полу.
Хоффстетлер падает на колени рядом с существом, не испытывая ни малейшего страха: оно в цепях и, более того, имеет силы разве что на дыхание, а не на попытку укусить. Проводит ладонью по ране, густая и темная кровь пятнает его пальцы, течет к запястью.
Ему нужна марля, ему нужны бинты, ему нужна помощь… много помощи!
Флеминг прочищает горло, и Хоффстетлер думает: «Да, пожалуйста, вмешайся, останови это, он не будет слушать меня!» Но то, что исходит из уст Флеминга, так далеко от упрека, как только Хоффстетлер может вообразить:
– Мы не хотели прерывать ваш завтрак.
Только тон, которым произнесена эта нелепица, может заставить Хоффстетлера отвести взгляд от истерзанного девонианца.
Стрикланд глядит вниз, точно мальчик, пойманный за кражей сладостей, и открывает ладонь, в которой оказывается единственное белое яйцо. Выглядит все так, словно он пытается осознать значение этого предмета, но, по мнению Хоффстетлера, это слишком хрупкий объект, чтобы такое животное могло его понять, слишком отягощенный смыслом, чересчур символичный, знак нежного и безостановочного движения жизни.
Стрикланд пожимает плечами, роняет яйцо в корзину для мусора.
Для него в нем нет никакого смысла.
Для Хоффстетлера все обстоит противоположным образом: он не забыл и никогда не забудет, как молчаливая уборщица держала белый овал в руке, вальсируя перед девонианцем.
Очень медленно он поворачивает голову, будто небрежно изучает состояние Ф-1. Шея хрустит, выдавая его, но он стреляет глазами в каждое из мест, где можно спрятаться. Под столами. За резервуаром. Даже в бассейне.
Хоффстетлер тратит десять секунд, чтобы найти Элизу Эспозито – с расширенными глазами и сжатыми челюстями, она скрючилась внутри шкафчика, и собственное тело мешает прикрыть дверцу.
Он чувствует, как потоки крови, текущие через шею, удушают его.
Он смотрит на нее, не отводя глаз, затем опускает веки – универсальный знак. Хоффстетлер надеется, что она поймет его правильно, как «сохраняй спокойствие», хотя он знает, что уборщица, скорее всего, в панике.
Сложно представить, что будет с женщиной, если ее поймают – это не воровство туалетной бумаги; мелкая сошка из ночной смены в лапах кого-то вроде Ричарда Стрикланда? Она может просто исчезнуть без следа в том же ночном тумане с залива.
Но Элиза нужна для того, чтобы сохранить девонианца в живых, и нужна куда больше, чем вчера, учитывая новые раны, так что Хоффстетлеру требуется отвлечь Стрикланда.
Он поворачивается спиной к девонианцу.
Вред для уборщицы гипотетичен, вред для этого уникального организма вполне реален, он велик и может привести к смерти, если Хоффстетлер не переместит существо в исцеляющую воду как можно быстрее.
– Вы не можете так с ним поступать! – кричит он.
Стрикланд и Флеминг уже начали беседу, но тут они осекаются, и в лаборатории воцаряется тишина, нарушаемая лишь судорожными вздохами девонианца. Хоффстетлер сердито глядит на Стрикланда, а тот, по всей видимости, получает удовольствие, наблюдая за мятежом мягкотелого интеллектуала.
– Это животное, не так ли? – бормочет Стрикланд. – Его нужно приручить, и все.
Хоффстетлер знает, что такое настоящий страх, он испытывает его всякий раз, передавая украденную информацию. Но никогда тот не смешивается с подобным гневом. Все, что он делал, говорил или чувствовал по поводу девонианца, кажется в этот момент поверхностным, даже ветреным.
Его спор с Михалковым по поводу того, умнее ли собаки это существо, их дебаты насчет Хаксли и Уэллса.
Он неожиданно осознает, что организм в Ф-1 в некотором отношении – что-то вроде ангела, снизошедшего в наш мир, чтобы сделать его лучше, но сбитого метким выстрелом, пришпиленного к плите из прессованной пробки и снабженного ярлыком «дьявол».
Он сам принял участие в этой операции и погубил душу.
Хоффстетлер выпрямляется и шагает к Стрикланду, сходится к ним лицом к лицу. Его очки, немного сползшие, запотевают, и он не в силах удержаться, он надувает губы, точно хмурый malchik, бросивший вызов pape.
Он никогда не общался тесно со Стрикландом и надеется, что ему и не придется. Сегодня Флеминг явился с новостями, и Хоффстетлер подозревает, они могут стать тем инструментом, что позволит удержать Стрикланда в узде.
Он молится, чтобы Элиза продержалась еще несколько минут.
– Скажите ему, мистер Флеминг, – говорит он. – Скажите ему о генерале Хойте.
Сами эти слова оказывают воздействие на Стрикланда.
Это слабое утешение, но все же утешение для Хоффстетлера видеть то, чего он никогда не видел ранее: лицо Стрикланда искажается, словно складка проходит через него. Глаза становятся потерянными, на лбу возникают морщины, брови ощетиниваются, губы дрожат.
Стрикланд даже делает шаг назад, наступает на что-то и смотрит вниз, словно впервые замечает перевернутые столы и разбросанные инструменты – беспорядок, который он сам сотворил и даже не пытался скрыть. Он прочищает горло, машет рукой туда, где по полу растеклась лужа, и, когда он говорит, голос его ломается, точно у подростка.
– У… уборщики… Им нужно… убираться лучше…
Флеминг тоже откашливается:
– Мне не хотелось бы быть грубым, мистер Стрикланд, но доктор Хоффстетлер прав. Генерал Хойт позвонил мне этим утром, прямо из Вашингтона, и попросил приготовить для него некий документ. Разъяснение тех двух различных подходов к Образцу, которых придерживаетесь вы и доктор Хоффстетлер.
– Он… – лицо Стрикланда обвисает. – Звонил… тебе?
Тень напряжения читается в слабой, принужденной улыбке Флеминга, но гордость там тоже есть.
– Беспристрастный наблюдатель, – говорит он. – Вот кого разыскивал генерал Хойт. Моя задача – собрать информацию и предоставить ее, чтобы он мог вынести взвешенное решение, определить, какого курса держаться.
Стрикланд выглядит так, словно его вот-вот стошнит: лицо белое, губы лиловые. Голова слегка наклонена, будто висит на ржавом сочленении, и на планшет в руке Флеминга он смотрит как на лезвие готовой к работе дисковой пилы.
Хоффстетлер не понимает, что за власть у Хойта над Стрикландом, но ему все равно. Это преимущество – для него, для девонианца, для Элизы, и он спешит им воспользоваться.
– Во-первых, Дэвид, вы можете сказать, что я, как ученый и как гуманист, умоляю его недвусмысленно запретить подобное обращение с Образцом, исключить односторонние решения, способные повредить тому, кого мы исследуем, без причины. Наш проект пока еще не выбрался из колыбели! Мы можем столько узнать от этого существа, и вот оно, изуродованное до полусмерти, задыхающееся, пока мы болтаем. Давайте вернем его в резервуар!
Флеминг поднимает планшет, его карандаш летает по листу бумаги, и это значит, что возражение Хоффстетлера записано. В груди у него теплеет, он ощущает триумф и вновь находит Элизу взглядом, чтобы показать ей: все будет в порядке, и лишь затем смотрит на Стрикланда.
Тот таращится на каракули Флеминга, его челюсти дрожат, в глазах – ужас.
– Ннн… – произносит Стрикланд; выброс невербального расстройства.
Хоффстетлер возбужден, полон той самой энергии, которой он привык пользоваться во время больших лекций в университете. Быстро, не давая противнику выдавить что-то более членораздельное, он становится на колени рядом с существом и указывает на трепещущие жабры и содрогающуюся грудь.
– Дэвид, если вы желаете, то запишите и это. Смотрите, как оно переходит… спокойно, без труда от одного механизма дыхания к другому, принципиально отличному? Слишком смело будет надеяться, что мы сможем скопировать искусственным образом все его амфибийные функции… секреция липидов, кожное поглощение влаги, дыхательные эмульсии… Скажите генералу Хойту, что я уверен в том, что, если у нас будет достаточно времени, мы сможем создать обогащенные кислородом заменители, сфабриковать некое подобие осмотической регуляции.
– Мура… – начинает Стрикланд, но Флеминг делает то, что он делает прекрасно, а именно записывает, и все его внимание обращено на Хоффстетлера. – Целая куча…
– Вообразите, Дэвид, что мы тоже можем дышать, как это существо, под водой, под высоким давлением. Космические путешествия тогда станут намного легче, разве не так? Забудьте о единственном обороте вокруг Земли, которым так гордятся Советы. Вообразите недели на орбите! Месяцы. Годы. И все это только начало. Радиоуглеродный метод показывает, что это существо может иметь возраст, измеряемый столетиями. Ошеломляет, не правда ли?
Грудь Хоффстетлера, раздутую от самоуверенности, начинает покалывать стыдом. Да, он говорит правду, но на языке у него мышьяк.
Два миллиарда лет мир пребывал в спокойствии, и только когда возникло половое разделение, то самцы, украшенные яркими хвостовыми плавниками или рогами, колотящие себя в грудь, повели Землю туда, куда сейчас она просто несется, – к самоуничтожению. Возможно, именно это объясняет открытие Эдвина Хаббла – что все известные галактики удаляются от Земли, от целой планеты мышьяка.
Хоффстетлер утешает себя тем, что этим утром такое презрение к себе оправдано.
Пока Михалков не даст добро на извлечение, псы «Оккама» должны получить кость, чтобы им было что грызть.
– …Дерьмовой муры! – наконец заканчивает фразу Стрикланд. – Дерьмовая мура! Ты можешь сказать генералу Хойту, что доктор Хоффстетлер… Боб… сошелся с амазонскими дикарями. Обращается с этой тварью, словно она бог. Может она из СССР. Запиши это, Флеминг. Может быть, у них в Советах не такие боги, как у нас…
Горло Хоффстетлера перехватывает от тревоги, он сглатывает ее как большую пилюлю. Ричард Стрикланд – далеко не первый, кто подкапывается под его происхождение, но он может оказаться первым, кто в состоянии докопаться до истины.
Хотя Хоффстетлер никогда не встречался с генералом Хойтом, даже фото не видел, он чувствует, что тот нависает над ними грандиозным силуэтом, отпечатанной на потолке фигурой, гигантским кукольником, которому нравится стравливать двух марионеток и смотреть, кто окажется сильнее.
Хоффстетлер прячет нервозность, глядя на существо.
Его карьерный путь отмечен страстью к славе, правда, но такой сорт внимания ему вовсе не требуется. Но от этой битвы он не в состоянии уклониться, если хочет, чтобы выжил девонианец, чтобы выжила Элиза Эспозито, чтобы выжил в конечном итоге он сам.
Под ярким светом лампы, сидя в свертывающейся крови умирающего существа, он внезапно осознает, что связь девонианца с миром природы только начинается с Амазонки, что его гибель может означать уничтожение некоей цельности, прекращение прогресса везде и для всех.
– Ключи, – он смело протягивает ладонь. – Его надо немедленно вернуть в воду.