Книга: Царский витязь. Том 2
Назад: …Даже если будет наоборот
Дальше: Доля седьмая

Петля пополам

Ознобиша блаженно плыл сквозь туманные красновато-сизые сумерки, невесомый, бестелесный, как в детском сне. Плыл туда, где звучала мамина песня. Любимая сказка, ласковое тепло… Сейчас откроется дверь, а за ней – добрая, привычная жизнь…
Назойливый шепоток, правда, бубнил о разлуке, о невозможности встречи, о том, сколько всего успело произойти. Ознобиша отмахивался, вглядываясь в светящуюся мглу, то ли закатную, то ли рассветную. К чему сомнения? Он возвращался домой.
Родные голоса звучали уже совсем рядом, когда в розовом мареве проступили две тени. С ними было связано что-то очень скверное, что именно – Ознобиша не помнил, но испугался.
– Велено райцу искать, – глухо, сквозь толщу, проговорил большой клубок тьмы.
– С ним успеется, – возразил второй, поменьше, настырный. – Ты что, честь взять не хочешь?
– Похотенья наши не в счёт. Кого велено, того будем искать.
– А ты что за пуп вспучился, чтобы я тебя слушал?
Две тени слились, обрели черты. Ворон шёл к Ознобише, играя острым ножом. Улыбался всем лицом, кроме глаз.
– Всё равно он, надструганный, далеко не уйдёт…
Судорога ужаса придала сил. Ознобиша рванулся, въехал носом в колючий холод… выпал сквозь розовый туск в кромешную темноту.
Разом всё вспомнил.
Нож Ворона, вопящая боль, страшный поруб, отчётливо смердящий могилой!.. Казнь назавтра, петля, муки хуже пережитых!.. Он забился, теряя рассудок…
…И вдруг понял: руки были свободны.
И кляпыш не раздирал больше рта.
Чужой просторный кожух грел, как в объятиях.
И вместо песка лоб царапала хвойная опаль, прихваченная морозом.
Ознобиша проглотил рвущийся крик. Замер, вслушался, тараща глаза с расширенными зрачками. Голосов разобрать больше не удалось, плотный мрак отрицал всякие намёки на свет. Ознобиша хотел обшарить землю вокруг, пальцы правой руки ответили злым биением боли. Пришлось выпростать левую, вдетую в слишком длинный рукав.
Он лежал в низкой тесной пазухе под свесом колких ветвей. Шатровая ель, давно вросшая в твердь, ограждала заломок аршинным панцирем снега. Подле себя Ознобиша нащупал хорошие охотничьи лыжи, равно годные для уброда и для плотного наста. И маленькую укладку, памятную ещё по воинскому пути: дорожный припас.

 

Ветер так и лежал в седловине раската, закутанный в одежду учеников. Парни сладили носилки, нести учителя в крепость, но пока с места не трогали.
Ждали, какая добыча перепадёт ловчим отрядам.
Отряды разбежались неравные. Беримёд взял трёх стрельцов, сбивавших болтом болт на лету, пошёл настигать Ворона. С дикомытом зевни! Охромел, а выпередку возьмёт – в десять ног не угонишь. Остальная сарынь под началом Хотёна двинулась искать Ознобишу. Ветер медленно моргал, глядя в угрюмые низкие облака, едва тронутые рассветом.
Как же не вовремя…
А складывалось одно к одному. Замыслы, оправдание всей его жизни… Тайны, не вверяемые даже Айге… Мостом под ноги, только шагнуть… Ворон… Деруга… Свард Нарагон…
– Поймали! Дикомыта поймали! Сюда ведут!..
Мгла, затмившая разум, слетела отброшенным одеялом. Близко возникло лицо Лихаря, полное злого и горького торжества.
– Отец! Ты видишь, отец?
Ветер скосил глаза. Беримёд, уходивший с троими зарными стрельцами, вернулся во главе всей погони. Это, пользуясь некоторым безначалием, переметнулись Хотёновы отрядные. Была радость тыкать копьями в ёлки! Того, кто голову дикомыта добудет, Лихарь к столбу за презрение навряд ли поставит!
Ветер не думал о власти и послушании. Он увидел любимого ученика.
– Еле взяли!
– У мостика был. Ещё чуть…
– Кто подбил? Беримёд?
– Шагала.
– Я, я!
– Во как?
– Беримёд целил долго, особую стрелу потратить боялся.
– А я налетел, простую под лопатку всадил!
– Особой уж потом сокротили.
– Иначе приступу не было.
– Батюшка стень, я палец зачурал!
Лыкаш судорожно сглатывал, во рту плавал вкус желчи. Ворон шатался на коленях, связанный, избитый, окровавленный так, что по глазам лишь можно признать, да и те едва открывались. Лихарь держал его за волосы, не давая свалиться.
– Отец! – В голосе стеня мешались слёзы и ликование. Он сам стоял в одной тельнице, не замечая мороза. Смотрел то на Ветра, укрытого его кожухом, то на Ворона, то на толстые длинные сучья, простёртые над дорогой. – Отец, мы отомстим за тебя!
Верёвки, что сбрасывали в обрыв, лежали свёрнутые. Нетерпеливый Шагала уже лез на дерево, Бухарка держал моток, готовился кинуть ему. «Не смей», – хотел сказать Ветер. Губы слушались плохо. Лихарь, прекрасно умевший разбирать безмолвную речь, приказа не понял. Или предпочёл не понять.
– Второй раз! – выкрикивал он. – Второй раз наш отец взял ученика под крыло!.. Возложил надежду… многого ждал… И опять казнит за измену!..
Стрельное зелье начало отпускать. Ворон кое-как приподнял голову. Лицо не было лицом, порезы, рваная кожа, в бороде потёками кровь, но глаза блеснули. Он выдохнул с липкими пузырями:
– А ты оба раза чужим здоровьем болел.
За такие страшные, опасные слова досталось ему кулаком по зубам. Взгляд Ветра вспыхнул… снова померк. Дальнейшее Лыкашу запомнилось обрывками, бессвязными клочьями. Спустили сверху верёвку. Обошли петлёй руки, связанные за спиной. Поддёрнули.
– Дружка где спрятал?
Ворон улыбнулся.
– Твоим ножом, учитель! – Голос Лихаря звенел и срывался. – Ты словом благословил, да неблагословенному отдал! Славься, Владычица!..
Лыкаш медленно пятился, борясь с дурнотой. Сейчас, вот сейчас что-то вмешается. Встанет Ветер. Вернутся Хотён и Пороша, у них достанет отваги…
– Сказывай, где укрыл?
Бухарка и Вьялец сдирали с дикомыта одежду. Вскраивали с кожей. Отыгрывались за срам на орудье. Искали милости Лихаря. Ветер перехватил взгляд ученика, губы трудно, медленно обозначили:
«Ты всё-таки обставил меня, сын».
Ворон вроде усмехнулся, ответив так же безмолвно:
«Лишь однажды!»

 

Собрался бежать – неча лежать!
Это мама говорила. Мама, которую Ознобиша не видел убитой. Ему солгали о её смерти. Нужно только добраться туда, где она его ждёт.
Он долго ворочался в темноте, ища лаз наружу. Искромсанные пальцы тыкались во всё подряд, за всё задевали. Нашарив выход и с горем пополам откопавшись, Ознобиша не сразу набрался мужества выглянуть. За хрупким ледком, за пятнышком тусклого света притихло с наведёнными самострелами всё моранское воинство. Высунь голову – обрушат издевательский хохот. В десять рук отберут поманившую было свободу. Опять распнут на колоде…
У обломанной ёлки было тихо и пусто. Медленная тащиха затягивала следы трёх пар лыж.
«Это они меня принесли?..»
Люди топтались, спорили у закиданной снегом норы, потом разошлись. Двое прямо, третий назад. Ознобиша немного постоял, соображая, где юг. Лес узнать он так и не смог, но расположение притона помнил отлично. Успел заметить, откуда шли тучи, когда…
Взгляд цвета зеленоватого льда, чужой, безразличный…
Лучше не вспоминать. А то хоть ныряй обратно в заломок, покрепче жмурь глаза и не открывай больше.
«Нет. Я не сдамся. Я выживу. Я вернусь в Выскирег. Я ещё свои разыскания Эрелису не поднёс…»
Тёплый кожух, наверно, был прежнему хозяину по колено. Ознобишу кутал до щиколоток, как шуба. На ногах лыжи, в кузовке за плечами какая-никакая еда, почему не дойти? А если из правой руки то и дело бьют огненные сполохи, так это пустяк.
«Я смогу. Я делаю первый шаг: долгий путь уже чуть короче. Меня книжница ждёт. Царевна соскучилась…»
В памяти нарывом сидели боль и отчаяние узилища. Вот он, плача, ощупывает больную руку здоровой. Вот наверху торопливо сдвигается крышка, он вскидывает голову: уже?!. В слабых отсветах мелькает быстрая тень. Слетает вниз, и за нею – долгая тьма…
…Чистый мороз льётся в горло, гоня могильный душок…
«До сих пор было всутерпь, значит, выдержу и ещё. Никому меня не сломить, пока сам не сломаюсь…»
Десяток саженей Ознобиша двигался по лыжнице. Потом соступил. Влез в чащу, обрушил за собой снег. Тащиха взялась размыкивать рыхлую груду, заносить след. Лыжи легко и мягко шли по уброду, неглубокая ступень быстро сглаживалась, исчезала.
Одолев первую версту, Ознобиша начал верить, что вправду свободен. На широком бедовнике метелица гуляла вовсю. Девы-снегурки в жемчужных клубящихся ферезеях бегом возвращали расхищенные листы, выкладывали по порядку. Ознобиша стал перечитывать записи, влёт исправлять незримым писа́лом.
– Чего ради было увозом увозить да в пути убивать, – гадали меж собой девы, – а после взять запросто отпустить?
Ознобиша хотел бы ответить, но сам ответа не знал.
– Тайно из поруба вытащить, под ёлкой сложить…
– Освободил, как украл.
– У кого? Не у Лихаря же?
– Да ну. Лихарь всего лишь стень.
– Без воли источника шагу не ступит.
– Разве переусердствует…
Прекрасные снегурки все были глаз в глаз, бровь в бровь. Это лицо Ознобиша видел в свой последний день в Выскиреге, у покоев царят. Губы отозвались болью: райца пробовал улыбнуться. Ноги, ломкие, ненадёжные, крепли мало-помалу.

 

Лихарь ничего не добился от упрямого дикомыта. Тот просто молчал. Издевательски, непонятно как. Даже когда Шагала повис на ногах, а Бухарка и Вьялец вдвоём налегли на верёвку, выворачивая заломленные руки из плеч. Без звука снести такое нельзя. Ворон снёс. Лишь ощерился, плюнул кровью. Позже кто-то врал, будто Ветер смотрел на ученика с гордостью. Этого Лыкаш сам не видел. Ему опять было двенадцать, он каменел у ворот Чёрной Пятери в подневольной стайке мальчишек, глядя, как умирает гордый, красивый, так и не сдавшийся человек. Лихарь что-то выкрикивал, роняя густые капли с ножа, но у державца в ушах отдавался неразборчивый гул.
«Выпита чаша жизни до дна. Время платить, известна цена…»
Лыкаш, вздрогнув, очувствовался, лишь когда стень шагнул к нему, протягивая заряженный самострел:
– Живуч, тварь, а ждать недосуг… Добивай.
Лыкаш замотал головой, шарахнулся, пряча за спину руки. Все смотрели на него. Стень спросил, зловеще растягивая слова:
– Державский пояс брюхо теснит?
Он был по-настоящему страшен. Поединок воли, проигранный дикомыту, бешенство, унижение. Лыкаш узрел свою гибель. Его поглотила звенящая пустота, бессмысленный взгляд пробежал по лицу Ворона… зацепился, вернулся… в кровавой личине светились живые глаза… показалось, Ворон едва заметно кивнул.
«…Коз разделал без счёта… постиг лучше всех, как в сердце разить…»
Головка стрелы вдавилась смертнику в грудь. В межреберье, где била крыльями птица. Лыкаш закричал вместо Ворона, надавил спуск.
Толстым голосом отозвалась тетива. Болт выглянул наконечником из спины.
«…И от снарядца пращного заговорён, и от калёной стрелы. Будешь крепко стараться, научу…»
Последняя судорога…
Медленно гаснущий взгляд, долгий вздох багровыми пузырями… Тело успокоенно вытянулось, почти касаясь дороги, голова свисла на грудь. Лыкаш выронил самострел, отбежал и с тихим воем свалился. Желудок надрывался горькой зеленью, перед глазами плавали пятна.
– Снимем, батюшка стень? – зарясь на верёвку казнённого, спрашивал где-то в другом мире Шагала.
– Чести много! – рычал в ответ Лихарь. – Пусть висит в назидание! Зверьё снимет!
Он стоял на коленях, поддерживая голову Ветра. Ученики вшестером, подсунув ладони, переложили учителя на носилки. Ветер больше не смотрел на них, не говорил ничего, даже губами не шевелил. Наверху раската, сопровождаемый Порошей, появился Хотён. Гнездарь ждал наказания. Пробе́гал впустую, ещё и отряда не удержал. Он тотчас увидел: его переметчики взяли славу и честь, за коими убежали. Пойманный дикомыт принял кару. На голом теле ещё таял снег. Тёк по древку стрелы.
«Смерти упряжка мчится вприпрыжку…»
Стало тошно и страшно.
Хотён никогда не чтил его другом, так почему?..
Наказания не случилось. Лихарь едва заметил возвращение следопытов. Носилки учителя медленно плыли вперёд, начиная скорбное путешествие в крепость. Хотён близко миновал недвижного Ворона. Заглянул в лицо под слипшимися волосами. Содрогнулся. Поставил на ноги плачущего Лыкаша. Повёл прочь с проклятого места.

 

В избе на окраине Твёржи выдался не день – злыдень. У Равдуши с самого утра всё валилось из рук. По воду пошла – ведро с коромысла оборвалось. Стала ткать, основа распалась, уток петлями завился. И горшок на печке долго не закипал. Отвернулась, тотчас потянуло горелым.
Корениха опустила иголку:
– Сядь, невестушка.
– Недосуг мне сидеть, – всплеснула руками Равдуша. Заметалась пуще прежнего. – Утки не кормлены…
Корениха кивнула.
– Жогушка!
Внучек мигом подоспел из ремесленной. Кожаный запон, рукава у локтей, лицо вдумчивое, деловое… глаза Скварины.
– Что, бабушка?
– Уток покорми. А ты, невестушка, сядь.
Равдуша присела на лавку. Сжала руку рукой. Обежала взглядом избу. Голубая чаша в божнице, белые корзинки на полицах… Вдруг хлынули слёзы.
– Со Светелком худо…
– С чего взяла? – нахмурилась Корениха.
– Не ведаю… Душа пополам…
На лице бабки резче обозначились морщины.
– Погоди реветь. Он же, уходя, за стол подержался?
– Правой рукой… и печь в тот день не топили…
Ерга Корениха подсела к ней, обняла:
– И не зашивали мы с тобой ничего. Утрись, глупая! Всё на добрую дорогу, всё к возвращению.
– Ещё пол три дня не мели, – вроде начала успокаиваться Равдуша, но сердцу просто так молчать не велишь. – Матушка! Он последней ночью гусли строгал! Это же не к добру?.. Не к добру?..
Корениха не выдала, что у самой всё дрожало внутри. Голос прозвучал ровно, сурово:
– Зато хотел Золотые взять, да в спешке покинул. Значит, вернётся.
– Так он ведь… – всхлипывала Равдуша. – Светелко их нарочно! В обиде!.. Это я, бессмысленная, сыночка оговорила…
– Сказано, забыл, – твёрдо повторила Корениха. – Вернётся, в руки возьмёт. Почто Жогушке гудить воспрещаешь?
– Ну… не ладно оно…
– Тебе ладно будет, если без игреца рассохнутся? С тоски пропадут? – Задумалась, добавила почти ласково: – А сама ты, дитятко, пой, благословляю.
Равдуша вскинула глаза, больные, опухшие:
– Отпела уж я своё… Пусть Жогушка теперь…
– Пой, велю! – вновь посуровела Корениха. – Мозолика небось от самого мостка назад привела. И Светелка приведёшь. Твоё слово материнское, самовластное!
Не должно в избу печаль допускать. В доме радость жить должна, любовь да веселье. Тогда и Смерть, заглянув, поймёт, что дверью ошиблась.

 

Уже наспел полдень, мало отличимый от сумерек, когда с лесной тропки на старый большак выбралась длинная нарта. Четвёрка усердных псов, небогатый скарб под кожаной полстью, сзади в таске чуночки с большим лёгким коробом. И людей четверо. Впереди парень с девкой, при санях середовичи. Один рослый, суровый, привычный к лыжам и лесу. Второй толстый, в полосатых штанах, из-под меховой шапки сухие кудри волной.
На дороге вожак упряжки сразу ткнулся носом в уброд.
– Свежий след чует, – сказал хозяин саней. Кликнул сына: – Что там, Неугас?
Парень уже грёб в стороны белый вьющийся пух.
– Мораничи прошли, – ответил он почти сразу. – В ту сторону, в Пятерь свою. Одного несли, бережно так…
Непогодье перебил:
– Нет нам дела до крапивного семени. Прошли и прошли, а мы стороной.
Он хмурился. Из его зеленца не было проезжего ходу на север: урманы, ломаные скалы, несколько бездонных оврагов. Торный путь лежал по заливу, но идти через Неустроев затон да близ Чёрной Пятери вдовец брезговал. Значит, хочешь или нет, бери на восток, к шегардайской дороге. Мораничи и здесь норовили путь перейти, но, милостью святого Огня, ныне счастливо разминулись.
А если молитвы будут услышаны, здешними гривами больше и ходить не придётся…
Древняя дорога, изрядно покорёженная в Беду, всё-таки лежала свободная от снеголома. Упряжка заметно приободрилась: выносливые коренники, надёжный помощник и некрупный умный вожак, привычный слушаться голоса.
Через полверсты начался уклон.
– Вперёд, Малыш! – крикнул Неугас весело.
Сам помчался рядом с нартой, радуясь быстрому бегу. Девка полетела вдогон.
– Всё им игрушки, – буркнул Непогодье.
Имя было ему удивительно впору. Кудри и борода одной тёмной тучей, глаза льдисто-серые, светлые на задубелом лице. Суровый богопротивник, строгий отец, никак не смягчающий сердце к зазнобушке сына.
Галуха проводил тоскливым взглядом свой короб. Разгонятся псы, опрокинут на бойкой дороге! По щепочкам не собрать будет гудебных хрупких снарядцев. И журить не рука. Из милости в доме приняли, из милости с собой взяли. Галуха поддакнул:
– Что взять! Молодые.
– Через пустую девку за море! – сетовал Непогодье. Привыкнув жить на отшибе, он радовался беседе с разумным, знающим жизнь человеком. – Как ввадилась, начал я ждать злосчастья. Сына в кабалу за неё, а?
– И не говори, – согласился Галуха. На самом деле храбрая Избава ему нравилась. Как ни мало гостил он у отца с сыном, и то приметил, сколь похорошело в её руках бирючье логово Непогодья. Подумаешь, собой не красавица. Красоту один день замечают. А уж как внука родит батюшке свёкру…
– Теперь вот с корня срываюсь, – сердито продолжал Непогодье. – Ждать ли, пока очувствуется Неустрой, за веном придёт?
Галуха потёр нос рукавицей. «Сам небось в Аррантиаду давно мыслями летел, да сын упирался. А тут всё решилось!» Вслух сказал:
– Обещал же вроде… ну, тот… Вено искупить?
Зря сказал. Непогодье вконец помрачнел, отрезал:
– Нету им веры!
Нарта тем временем унеслась далеко вперёд, бубенцы на потяге и те растворились в глухом говоре леса. После истребления телепеничей вроде кого бы на дороге страшиться? Однако смутная тревога не отпускала, в шорохе снега мстились крадущиеся шаги. Выбравшись на бедовник, Непогодье вгляделся:
– Назад, что ли, бежит?..
Избава вправду мчалась обратно, по-мужски размашисто толкая себя кайком.
– Ну? – неласково встретил девку будущий свёкор. – Что опять?
Она моргала, боялась.
– Там, батюшка… – выговорила наконец, – муж кровав…
– Что?
– Так моранской казнью замучен…
Вот он, сбывшийся страх! Галуха, мертвея, вспомнил ледяной шёпот из темноты. Беспощадные стрелы. Уверенное, как о ставшемся: «Ворона не собьёшь!»
– Чуяло сердце, – прежде мысли сорвалось с языка.
– Ты о чём?
Пришлось объяснять:
– Один в шайке ночью утёк. После ватажок моранский… тот… Ворон… пошёл добирать. Знать, догнал…
– Да ну, – прибавляя шаг, усомнился Непогодье. – Где затон, а где мы!
Галухе всё равно перестало хватать воздуху. «Чудный паренёк, кем же ты обернулся…»
– В заливе мёртвого брось, никто не увидит, – взялся он отстаивать то, чего сам боялся. – А здесь путь торный. Едущим назидание. И сын твой сказал… кого-то несли…
Девка осмелела, подала голос без спросу:
– Так не сюда несли, господин. Отсюда прочь.
– Цыц! – рявкнул Непогодье. Видать, тоже стало не по себе. – На что им разбойника своей казнью казнить?
– А он им за приёмыша. Раньше в Пятери жил, от учеников по лесу бегал.
Вдовец не нашёлся чем возразить. Бедовник закончился, дорога пошла лесным косогором, огибая плечо холма, всё коварней клонясь к наружному краю. Идти становилось трудно, опасно. Галуха неволей вообразил, как заносило на быстром ходу его чунки.
Скрип-скрип, размеренно постанывало впереди. Скрип-скрип…
Ещё было слышно, как взвизгивали, скулили собаки.
Открывшийся спуск показался Галухе едва одолимым. Неугас с упряжкой как-то съехал, даже, кажется, уберёг привязные санки, но Галуху ждала здесь верная гибель. Пониже присесть? Вовсе лыжи скинуть, на заду проскользить?.. Стало даже не до мертвеца, висевшего внизу над обрывом.
Непогодье сошёл вниз упором, девка спорхнула.
Порывы трогали дерево, ветка раскачивалась под тяжестью, задевала соседнюю, исходила человеческой жалобой. Скрип-скрип…
Неугас примеривался к петле, затянутой кругом ствола.
– Снимем, отик? И мёртвому упокой, и вервие заберём на удачу.
– То-то будет удача, настигнут да в поклаже найдут! – раздумывая, как поступить, ворчал Непогодье.
Галуха же с облегчением видел: на дереве, задрав беспалые руки, висел не рыжак. Волосы, смёрзшиеся в сосульки, казались старчески серыми. Чей, за что? Не хотелось даже гадать, какую вину пришлось отвёрстывать смертнику. Кто-то будто правил острый ножик, в охотку испытывая лезо. А не восставай противу Царицы! А не зли Её верных!
Скрип-скрип, горевала ветка. Скрип-скрип…
– Батюшка… – подала голос Избава.
– А ты что на срам глаза лупишь? – сорвал досаду Непогодье. – Ишь, волю забрала! Ступай вперёд, сказано, не куриного ума дело!
– Батюшка… – повторила неслушница. – Так живой он ещё…
– С чего взяла, дура?
– Так кровь точится. Снять бы.
Галуха горестно вопрошал всех Богов, отчего его худшие боязни на деле разрешались ещё страшнее, чем мстилось. Погребение мёртвого отступника Ветер, может, простит. Но вот вмешательство в свой суд и расправу…
Зубы устроили перестук.
– З-за Кияном достанет…
Непогодье потемнел.
Неугас поглядывал на отца, тайком улыбался. Слишком хорошо родителя знал.
– А и пусть достаёт! – пылая выношенным гневом, загремел большак. – Кабы я сам кого не достал! Решай узлы, сын! Не скажут про Непогодья, будто из трепета моранского мимо скорби прошёл!
Грозный приказ всех вверг в работу. Сняв тело, перво-наперво обрезали у перьев стрелу, вытянули со спины. Покрыли сквозную рану промасленным лоскутом. Второй болт, уже сломанный, торчал из лопатки. Его трогать остереглись, побоялись упустить наконечник.
«До вечера не додышит, а возни! – с тошнотой и кручиной думал Галуха. – И на что? Жить уродом?»
Как он ни отрекался, пришлось им с Избавой держать скользкое, холодное тело, пока двое мужчин доламывали отступнику плечи, коряво, насилком вправляя выбитые суставы. Непогодье люто спешил, тревожно вскидывал голову, оглядывался на пройденный взлобок. А спохватятся котляры? А усомнятся, вернутся?
Потом Галуха пытался держать рвущихся, подвывающих псов. Казнённого с горем пополам завернули в дырявую полсть, взвалили на нарту. Притянули той же верёвкой.
Неугас всё-таки схитрил супротив отцовского слова. Не тронул узла на стволе, ловко размахрил ножом волокна, измазал отрёпок в пёсьей слюне.
– Батюшка… – жалеючи, заикнулась Избава. – Руки-то повить бы ему…
От этих самых рук Галуха отворачивался, как только мог.
Непогодье ожёг взглядом:
– До ночлега утерпит! – хотя сам не знал, скоро ли дерзнёт ладить стоянку. Только то, что зевать было некогда. Махнул сыну: – Гони!.. А ты, девка, за нами путь перебей, чтобы не отыскали!..
Назад: …Даже если будет наоборот
Дальше: Доля седьмая